Примечание
если нашли какую-то ошибку/опечатку, то пб вам в помощь! буду очень рад за правки такого характера)
— Воу! «Идиота» читаешь? — Гоголь никогда не умел нормально заводить разговор.
Всегда безбашенн, полон энергии и жажды приключений на пятую точку — казалось, что его никогда не волновали последствия своих же необдуманных действий.
Так было и сейчас, когда спускаясь вниз со второго на первый этаж, чтобы передать какую-то непонятную макулатуру от одного педагога другому, он даже без намека на застенчивость лезет с расспросами к совершенно незнакомому человеку, просто потому что ему это взбрендило в голову.
К слову, человек, сидящий на бетонной ступеньке, буквально прижимаясь к парапету, дабы людям не пришлось перешагивать через него, будто совсем не испугался да даже не удивился тому, как юноша, с виду ровесник, с огромной стопкой бумаг в руках резко остановился рядом с ним, наклонившись и вытянув шею, для того чтобы разглядеть название книги. Его бумаги чуть вовсе не разлетелись во все стороны, но незнакомец оказался довольно ловким и быстрым, успел вовремя сбалансировать и не уронить все к чертям.
У юноши, держащего в правой руке довольно громоздкую книжку с мягкой гибкой обложкой, а другой рукой прикрывающий стаканчик с каким-то кофе из автомата, были черные гладкие переливающиеся на свету волосы, свисающие ниже плеч, глаза какого-то неопределенного темно-красного-фиолетового цвета, тонкие от природы розово-алые губы и аккуратный чуть вздернутый нос. Черные берцы, черная водолазка, черные брюки прямого кроя и опять же черный кожаный плащ создавали образ, скорее, гангстера, нежели учащегося художественной школы. Ну, на то и творческий человек, чтобы выделяться из толпы, быть заметным издалека и привлекать внимание других, особенно таких же немного чокнутых (без этого никак) людей искусства. «Белая» ворона.
Юноши уже видели друг друга, причем не раз, ведь учились почти месяц у одного и того же преподавателя, но рядом их мольберты почти что никогда не стояли, на перемене пересекались достаточно мало, вот и оставались на протяжении многих недель знакомыми лишь понаслышке. По крайней мере, теперь то они друг друга точно запомнят: один — по безбашенности и беззастенчивости, другой — по любимой книжке в руках и черному прикиду.
— Да, это «Идиот»… — тихим, немного хрипловатым голосом (ураган на дворе! кто в такую непогоду не охрипнет?) ответил юноша, приподнимаясь со своего излюбленного места, допивая кофе в один глоток. Поболтать с любителем прекраснейшей литературы Достоевского, конечно, было бы приятно, но для их препода это была бы очень глупая отговорка опоздания.
— Блин, ты уже собираешься уходить? Можешь минутку, уно моменто, ван момент, айн момент, — бумаги отнесу эти злополучные! — подождать? — не говоря ни слова более произнесенных сумасбродств, перепрыгивая по три ступени подряд, раскачивая эту гору макулатуры из стороны в сторону, незнакомец все-таки спустился, ни разу не упав и чудом все не рассыпав, на первый этаж; бабуля вахтерша даже что-то прикрикнула юному паркурщику вслед, на что в ответ ее угрозам расправы самолично лишь громко и задорно посмеялись.
«Вот бы и меня столько сил и энергии… А то чувствую, что хоть мы и ровесники, видимо, я больше смахиваю на старика рядом с ним. Во, какая молодежь пошла, ха-ха!» Книжка под подмышкой, пустой стаканчик в другой руке. Можно было бы и сейчас уйти на занятие, да больно по-свински это выглядело бы для этого энерджайзера: тот пацан его вроде попросил подождать, если он правильно понял. «Пять минут — за это время я даже состариться не успею».
Ждать, как в принципе и можно было ожидать по сумасшедшему паркуру на ступенях великого акробата-художника, пришлось совсем недолго. Громкий хлопок двери, гарканье: «Доброе утречко! Мне тут бумаги дали, я от Алисы Андреевны, примите, пожалуйста!» — вахтерша прикрыла рукой лицо, опять топот, и вот выглядывает из-за угла сначала мохнатая белокурая головушка, а потом уже свисает длиннющая, ниже копчика, толстая коса. Манера речи этого чудо-человека в стиле: «Ой, привет-привет! Ты меня не знаешь? Я тоже тебя ничуть не знаю, но ты теперь мой дружище-товарищ-брат-сестра, кто хочешь!» — не сказать, что не нравилась, но уж больно пугала своей чересчур прямолинейностью и искренностью для случайных, ммм, сокурсников? Это очень странно. Но и интересно тоже.
— Так вот, дружище, на чем же я… А! Меня же Коля звать! Пф, пристаю к человеку, а он даже имени моего не знает, ха-ха, — Коля нервно перебирал пряди косы, говоря скороговоркой, чуть не запнувшись на лестнице, пока добирался до лестничного пролета, и, жуть конечно, но все это выглядело слишком мило.
— Я Федя, —брюнет протянул руку для рукопожатия. Коля крепко-накрепко сжал чужую ладонь, его лицо так и светилось счастьем, радостью, не пойми чем еще, а приятная для глаз улыбка заставляла чуток и в ответ улыбнуться. Лыбящиеся друг другу дураки.
— Мне тоже приятно познакомиться с фанатом «Идиота» Достоевского… Гоголь же? — когда-то на перекличке Федя услышал эту фамилию и имя, но так и не разглядел хорошенько обладателя такой редкости, сидя за мольбертом у окна в самом углу аудитории, запомнив лишь неестественно белоснежную косу так называемого Гоголя, вот и решил удивить и похвалить себя за отличную память.
— Да-да, Федор Михайлович Достоевский! Как вы учтивы, даже мои инициалы будучи совсем уж никакими сотоварищами и поблизости запомнили! Польщен-польщен, — засмеялся Коля, обнажая свою красивую широкую улыбку. И в ответ захотелось улыбнуться тоже, как не странно, будто настроение собеседника воздушно-капельным путем передавалась и Феде, не любителю проявления чувств и любых излишних эмоций вообще.
Но в конце концов им стоит поторопиться, как бы это не было неловко.
— Николай, не против ли Вы чуток повременить с приятностями, ведь знакомство с Вами принесло на данный момент мне только радость встречи с таким интересным человеком, и поспешить вернуться в аудиторию, потому что мы уже просрали 5 минут занятия!
Задыхаясь от непривычной для черноволосого юноши нагрузки, Федя перескакивает по 2-3 ступеньки, очень сильно надеясь, что удача ему улыбнется хоть сегодня, и он не распластается тут, прямо на плитке. Задыхаясь от смеха, говора и опять от смеха, беловолосый наоборот был на подъеме, наполненный энергией что-то спрашивать у нового знакомого и выполнять «акробатические трюки» «горного козла» одновременно, иногда поворачиваясь во время бега лицом к бежавшему позади Феде, ничуть не сбавляя темп. Год обещал быть интересным.
~~~
— Ты принес с собой скетчбук? — спросил Достоевский, сидя рядом с Гоголем на лавочке в коридоре.
Ребята еще не показывали друг другу свои, так сказать, домашние рисунки. Феде не хотелось — хотя ему вообще в голову эта идея не приходила, ведь большую часть их времяпровождения они тратили на обсуждение литературы, истории искусств, фильмов да и самых обычных жизненных тем. Видимо, настал этот час?
— Да. Но я… как бы сказать, чтобы не обидно тебе было…
— А ты попытайся. В любом случае меня довольно сложно обидеть, — Феде не привычно видеть всегда задорного, казалось, ? бескомплексного? друга? стесняющимся сказать что-то самому равнодушном практически до всего Феде, хладнокровному молчану, человеку, которого вывести на эмоции — достижение.
— Ладно… Ну, просто я не люблю показывать вообще кому-либо свои рисунки… И, конечно, дело не в тебе, не подумай так! — так и не повернувшись лицом к Феде признался Гоголь. И да, это действительно было больше похоже на какое-то запредельно личное, сердечное признание, нежели просто просьба не упрашивать собеседника дальше развивать эту тему.
Возможно, Коля и раньше приносил на занятия свой маленький самодельный блокнот, но вот только сегодня Достоевский застукал его, что-то чиркающего. Подойти и разглядеть, естественно, не удалось: у Гоголя отличный слух и ловкость — он быстро захлопнул скетчбук, обернувшись, улыбнулся пришедшему.
— Я понял тебя. И не буду тебя просить, так что не беспокойся, — Достоевский действительно не хотел заставлять Николая как-то там откровенничать, потому что как минимум не имел на это право (да и откуда у него взялось бы столько энергии на такое дело), поэтому быстро смирился с этой мыслью и желанием. Желанием…
Феде хотелось увидеть рисунки Гоголя. Это как нырнуть в воду и лицезреть все красоты подводного мира, коралловые рифы, все возможную, на любой цвет и вкус остальную флору и фауну, совсем непривычную для сухопутного хомо сапиенс в водолазном костюме и баком воздуха за спиной. Достоевский чувствовал, что ему все больше и больше небезразличен новый знакомый, в нем пробуждается интерес, азарт до бесед с ним, любопытство. Он давно этого не ощущал, будто самый настоящий мизантроп Урсус, думающий что уже ничего не может привлечь его в человеческой натуре… Но для всего найдется исключение, ведь правда? Через кучу времени, которое просто невозможно объять нашим маленьким невместительным мозгом, он сможет пройти через стену, согласно законам квантовой механики, а значит, что и встретиться с интересным для него человеком еще вероятнее.
— Ну… окей, мы то оба недохудожники, чего стесняться? Верно? — немного нервно произнес Гоголь, заправляя выпавшую прядь за ухо и медленно раскрывая блокнот.
Федор чуть наклонился к собеседнику. Достоевского сложно уличить в проявлении хоть каких-то эмоций, — лицо-камень круглосуточно, — но он почему-то стопроцентно уверен, что челюсть у него точно «упала». Серьезно, ведь то, что он увидел, в тысячу, в миллион раз превысило его ожидания. Большинство картинок-зарисовок-скетчей заштрихованы простым карандашом, а сами линии такие лёгкие, невесомые, будто вот-вот черно-белый человек на велосипеде оживет, выскочит из страницы. Облака плыли по ночному небосводу, в голове всплывали стрекот насекомых, летний приятно щекочущий ветер, ванильное мороженое, разговоры ни о чем. Упитанный большой пушистый кот, спрятавшийся в коробке, или смешной взъерошенный воробей, забавно наклонивший маленькую головку набок, — все выглядело так по-настоящему, хоть Коля и не придерживался реализма, смешав в своем стиле и фанатизм по аниме и детским мультфильмам и академические начала от художки. Да, его рисование было ни на что не похожим… единственным в своем роде, такой теплый, родной. Каждый вспоминает что-то свое, рассматривая эти картинки: бурное детство, праздники или обычные учебные дни, кто знает.
— Да, я тут заклеил, перерисовал, а… а тут я сидел на скамейке, весь такой расстроенный, те ребята на качелях меня вдохновили, такие жизнерадостные, не то что я тогда, — Гоголь рассказывал истории почти что каждого рисунка, удивительно, как он помнил все эти моменты в мельчайших подробностях.
Достоевский почти не отвечал и ничего не спрашивал, лишь перелистывал скетчбук на своих коленях, внимая голосу Коли. Думал о том, кому необходимо продать душу, чтобы видеть весь процесс, все, даже не удавшиеся, рисунки каждый божий день.
— О, а это… — Федор перелистнул предпоследнюю страницу в блокноте и наткнулся на маленькую зарисовку его самого — портретик по пояс карандашом с книгой в руке… Это был «Идиот». — Это я?
— А? Стой… То есть нет-нет, зачем же мне это-то… — всполошился Коля, уже собираясь вырвать из рук Феди свои рисунки, как-то неловко на полпути остановился, жутко покраснев, и отвернулся. — Я просто решил, ммм… Почему бы и нет? Художнику не прикажешь же. Как придет муза… Ай, вдохновение, блин, короче…
— Господи, за что ты оправдываешься, как дитя малое? — Федор рассмеялся такой реакции, сам же находя в рисунке ничего предрассудительного. Портрет был таким же ошеломительно приятным и красивым до ужаса как и все остальное. А как только представишь, что Коля вспоминал его черты лица, рисовал по памяти их, тратил на это свое свободное время… Кому, в конце концов, не было бы приятно? — Я теперь обязан что-то нарисовать тебе в благодарность. Очень здорово у тебя все выходит! Хотя нет, ты потрясающе рисуешь!
Белокурый ничего не ответил. Через секунду он резко повернулся к Достоевскому, — красные пятнышки на лице Гоголя, оставшиеся от покрасневших с минуту назад щек, почти полностью исчезли, — улыбнулся, как чеширский кот, взял в свою руку руку ничего не понимающего Федора и крепко пожал ее:
— Жду не дождусь в таком случае! И хватит меня расхваливать, а то рисовать вообще перестану, возомнив себя Богом, — пошутил Николай, светясь, словно звездочка, в кромешной темноте пустого неотремонтированного со времен Сталина коридора.
«Хочу нарисовать летнее небо, поле, нас двоих на великах… А еще букет полевых цветов, спешащие куда-то облака, запах сочной травы, стрекотание кузнечиков, шуршащую в зарослях мышь — единственную свидетельницу нашей дружбы».
~~~
Дождь лил как из ведра, стучал по крышам домов. Водосток всё и норовился разойтись по швам от такого напора воды. Над головой брютена навис железный купол из темных непроницаемых облаков; казалось, весь мир был таким же серым, однотонным, навевающим лишь скуку и безнадежность. Черно-белое, хотя нет, серо-серо-серо-серо-серое кино… Цвета толстовки у Федора сейчас.
Ни единой души, что не удивительно в такую непогоду: даже ветер затих, будто побоявшись промокнуть до нитки. Парень стоял на крыльце пятиэтажного корпуса вуза: нет, не студент, лишь глупый школьник, пришедший на занятие по многострадальному дизайну. Точнее, для него многострадального, ведь он ничего в этом не смыслил…
Батарейка села, не хочется быть с кем-либо. Сейчас ему жизненно необходимо самого себя «поставить на подзарядку», побыть одному, с хорошим настроем лечь, чтобы выспаться перед учебной неделей. Но Федя уж завысил планку, произнося слово «выспаться», — сон ему только в гробу будет сниться, — его поджидала очередная полубессонная ночь в раздумьях, что не так пошло в его однообразной, скучной, но зато предсказуемой жизни…
Не то чтобы Федор как-то боялся возникновения подобных чувств, но тут-то и загвоздка… Влюбиться в друга совсем не прикольная затея… Особенно, если с этим другом ты знаком всего месяца два от силы и если ты совсем не можешь предугадать его отношение к этому. Что-то связанное с темой влюбленности и тому подобного они вообще не обсуждали, даже издали не касались этой темы, что, возможно, казалось даже чуточку странным. Феде вовсе не хотелось разрывать совсем еще хрупкую появившуюся связь между ними, да и сам Достоевский не очень был избалован дружескими взаимоотношениями со сверстниками, будучи почти всегда и везде волком-одиночкой, невидимым, молчаливым, ну, и не очень-то до недавнего времени дружелюбным. Гоголь открыл для него совершенно другой мир, другую Вселенную. Они знакомы всего пару месяцев, но Достоевскому уже казалось, что какую бы самую потаенную мысль он ни озвучил, Коля понял бы его, и не из лебезятничества или вежливости, а просто потому что искренне согласен с Федей. У них никогда не было молчаливых пауз в разговоре: они всегда находили тему для обсуждения, оба с нетерпением ждали выходных, чтобы снова увидеться. Никому не было тягостно от общения. Казалось, вот она идеальная дружба, но Федору так не казалось, ведь вот уже как месяц точно, он был совершенно не уверен ни в своих чувствах, ни в действиях, ни в мыслях совсем. Как он мог в это залезть, в то время как всегда считал, что не способен любить постороннего человека? Может, это лишь симпатия, которую его безумный мозг возвел до любовной лирики? Ну да, прошел где-то по улице какой-то парень с красивой прической и интересными чертами лица, красивый, по его мнению, — но это совсем другое. От симпатии не скручивается в узел живот, не заплетается язык, не бегают из стороны в сторону глаза в надежде найти ту самую любимую светловолосую головушку. Достоевский очень хотел пустить все на самотек, дать себе еще неограниченное ничем время, чтобы прислушаться к себе и наконец решить, как ему следует поступить или молчать обо всем вовсе, правда желание в рандомный момент обнять друга, поворошить его пушистые волосы оставляло надежду на то, что его чувства останутся незамеченными.
~~~
Достоевский согласен с мнением о том, что человек, читающий книги, априори не может быть одиноким. Или он хотел верить в эту исповедь?
Федя не всегда был затворником. Всю началку гонявший мяч во дворе старой, уже покрывшейся «морщинами"-трещинами, ничего хорошего не предвещающими, школы, он был самым ярким лучиком жизнерадостности и детской наивности. Федя не мог без улыбки вспоминать времена, когда он приглашал на свое день рождение абсолютно всех знакомых ребят, обрекая каждого на звание самого лучшего и любимого друга. Как без умиления можно смотреть на такого чудика? И без сострадания, ведь эта «чистота» рассудка ненадолго сохранится в маленькой черепной коробке, с грохотом разбившись об острые углы реальности.
Совсем рядом с ним, почти плечом к плечу, сидит Коля — тот самый пацан, с которым он познакомился два месяца тому назад. Он задорно смеется в ответ на язвительную шутку Феди, Достоевский тоже ухмыляется, растянувшись в искренней тоненькой улыбке, не той, натянутой перед лицами гостей, дабы не печалить маму, не той, которой он улыбается учителям в ответ на вопросы о его самочувствии. Это улыбка… приятная ему самому… расслабляющая его натянутые струны в голове, которые он сам и затянул до предела.
Вот Гоголь прикрыл глаза, посмеиваясь во всю ширину его красивой ослепляющей улыбки, доступный лицезрению в профиль. Федя и раньше подчеркивал со слегка флегматичным оттенком приятность его черт, то есть и лица и в общем внешности, но именно сейчас, именно в этот момент ему захотелось огладить острый подбородок, повернуть лицо в анфас, заставить посмотреть на него эти прекрасные светлые бриллианты. Просто насладиться всей этой идиллией, всем великолепием и запечатлеть в памяти на всю жизнь, чтобы вспоминать в противные знойные летние деньки.
Гоголь повернулся к неожиданно стихнувшему собеседнику, как поймал весьма некстати очень странный взгляд… Оценивающий что ли? Нет-нет, это что-то другое, зачем так рассматривать человека, тем более знакомого, разве что у него на лице осталась крошка от рожка мороженного.
— На мне крошки остались? — наивно протирая рукавом чистый рот, спрашивает Коля, взгляд которого так и вопрошал: «Емае-емае, извини, пожалуйста, но мороженное твое было таким вкусным, а я таким голодным, поэтому не вини меня, торопыжку».
— А, ой… Да-да, тут немножко, справа, — бесстыдно врет Достоевский, отворачиваясь в сторону, будто ему очень интересно рассматривать стену, разрисованную в подсобке их художки всякими каляками-маляками младшеклашек.
Гоголь, естественно, повторно попытался стряхнуть воображаемые крохи, в то время как Федя уже наконец понял, что он стопроцентно облажался.
~~~
— Федор, пойдем на скамейку? — подкравшись со спины и испугав сидящего за мольбертом брютена, до коликов в животе рассмеявшись от того, как Федя вздрогнул от неожиданности, спросил Гоголь.
Хотя и так понятно, что уже каждое занятие, не изменяя сложившейся традиции, они присядут на боковую, огражденную от чужих взоров безлюдную лестницу, взяв все плюшки, термосы, жвачки, блокноты, книги с собой, и в течение этих пятнадцати минут буду активно что-то обсуждать: от чересчур миловидного характера Сонечки Мармеладовой до последствий сброса ядерной бомбы на Хиросиму. Другими словами, все, что попадется на глаза или придет в мысли первым. Но у Гоголя именно сегодня немного другие планы… Точнее, план. Он уже давно хотел спросить Достоевского кое о чем, но все не решался из-за щекотливости вопроса. «А вдруг засмеет? А вдруг перестанет общаться, кто ведь знает…». Возможно, Гоголь зря так боялся, переживал, может быть, он все надумал, и в этом нет ничего такого предрассудительного, но как же ему не хотелось спугнуть Федю, как же не хотелось самому разочароваться. Коля смирился с возможным полным провалом. Достоевский вполне мог послать его или просто в дальнейшем игнорировать после такого разговора, Гоголь все это понимал… Но он хочет это знать… Ему хочется быть хоть в чем-то уверенным в своей жизни.
Федор распаковывает свою ватрушку, ставит на ступеньку термос, чаем из которого он стопроцентно поделится с белокурым ~другом~. Что уж там: Гоголь даже в художественную школу ходит в последнее время лишь ради их совместного чаепития и приятных бесед, ради того, чтобы снова почувствовать ту самую атмосферу полного взаимопонимания; никаких советов, хвастовства и нравоучений.
На улице пасмурно, надвигающиеся тучи выглядят слишком устрашающе, видимо, вот-вот пойдет ливень. Идеальный денёк для признания, да? Нет, но и изначально эта идея была сомнительной, что уж жаловаться на погоду. Коля крутил в пальцах батончик сникерса, пытаясь вспомнить слова, которые он репетировал уж недели две точно, но все важное затерялось в глубине сознания, как только наступил момент икс. Коля никогда не страдал стеснением перед кем-то, был отнюдь не робким, застенчивым парнем, не способным и два слова связать, но и тут его риторика потерпела крах. Всегда остается возможность пустить все на самотёк, импровизировать, что, в принципе, и бывает в подобных случаях. Просто аккуратно к этому подвести, просто…
— Над чем задумался? — наверное, Гоголь впервые так долго молчал в присутствии Достоевского, что, конечно, будет смотреться весьма подозрительным.
— А… Да так, не выспался, поэтому и втыкаю в стенку, ха-ха.
— Понятно. Как дела то у тебя, на этой неделе мы мало переписывались, — Федор подпер щеку рукой, повернувшись в пол разворота к Николаю.
— Да так, как всегда, ничего не изменилось: школа, домашка, школа — все как обычно, — конечно-конечно, ничего в его жизни не поменялось, просто один парень сводит Гоголя с ума лишь своим присутствием.
— У меня тоже с такой точки зрения ничего интересного… — выдал Федя, сам себе тихо усмехнувшись, и занялся доеданием ватрушки.
В руках у Гоголя теплая крышка термоса, аромат цитруса приятно щекочет обонятельные рецепторы. Достоевский любил пить чай только с лимончиком, без всяких подсластителей, сахара или меда, но просто черный чай брюнет не пил. Коля всегда обожал только до ужаса сладкие напитки, что аж одно место слипалось, но и самый обыкновенный чай с чаем мог выпить, привередой он не был.
Коля вздохнул, собираясь с мыслями… Рядом сидевший Федя смотрел куда-то в сторону дверного пройма на эту лестничную площадку, черт возьми, о чем-то размышляющий тоже, а ведь вряд ли подозревающий, какие чувства питал к нему его новый «друг».
— Слушай Федь… — Гоголь машинально пытался выломать себе кисти, нервно выворачивая их в разные стороны, не зная куда деть беспокойные руки.
— М? — Достоевский навострил уши больше обычного. Федя был очень проницательным человеком, подмечающим любое изменение в поведении человека, хоть и не всегда мог угадать причину этого самого поведения, но трясущиеся руки — явный признак волнения.
— А как ты относишься к… нетрадиционным отношениям? — вырвалось у Коли, до сих пор не верящего, что он сказал это вслух, осмелился это спросить. Будто и сейчас он находился лишь в своих мыслях, воображая, как выглядела бы реакция Феди, чтобы он ответил, как бы это все для него обернулось… Но нет, Достоевский собственной персоной сидит прямо перед его носом, реакцию которого просто невозможно угадать по внешним признакам.
— Ну… нейтрально? Как бы я считаю, что человек должен любить человека?.. Я не имею никакого права рассуждать о том, что будет лучше для другого… — потупив взгляд, не торопясь, ответил Федор, ошеломленный внезапностью вопроса. Просто, об этом мало кто спрашивает вообще, а учитывая, что у Достоевского и так со знакомствами худо… Ему было сложно даже сформулировать искренний ответ, не то уж там понять, что побудило Колю подобное спросить.
Коля не смог сразу ответить. Он замялся, будто чем-то ошеломленный, застыл, как вкопанный с остекленевшим взглядом, направленным в никуда, сквозь Федора. Достоевский терпеливо, хоть и страшно ему хотелось засыпать Колю вопросами, ждал, боялся спугнуть, несмотря на то что не сам начал этот разговор.
Как-то странно взглянув на собеседника, нервно закусив губу, Николай наконец поднял взгляд. Руки вспотели, ноги будто затекли, хотелось встать с холодных ступенек, ходить из стороны в сторону, по привычке чем-то занять свои дергающиеся кисти, усмирить на бешеной скорости бьющееся сердце; в помещении в один миг стало слишком мало воздуха, стены сужались, уменьшая и так непозволительно малое свободное пространство для потока мыслей, обрушавшихся в единочасье на белокурую дуреху-голову.
— Я… я понял-понял, извини, наверное, это было очень странно со стороны… Забудь, пожалуйста, об этом, я что-то не подумал… — скороговоркой проговорил Гоголь, под конец своей речи не выдержав, — ретировался, так и не дав даже слова вымолвить Достоевскому.
~~~
Почти все деревья вокруг уже скинули свою золотистую одежку, удручающий ветер морозил лицо, руки до треска кожи, приходилось вспоминать о неудобных, но зато теплых перчатках. Достоевский пока что не был готов полноценно превратиться в зимнюю гусеницу, надев толстый длинный ужасно неудобный пуховик, променять свое любимое пальтишко. Правда, через неделю, когда окончательно похолодает, выбора в верхней одежде не останется вовсе, сопротивляться будет нечему и модничать тоже ни к чему, но хоть немножко насладиться последними приятными осенними деньками просто необходимо, надышаться, как говорится, перед смертельно холодной зимой.
Тем временем зачеты по дополнительным дисциплинам в художке приближаются, пора задуматься над тем, что придется показывать проверяющей комиссии, чтобы потом не плакаться над почти отличным аттестатом, который испортит какой-то там дизайн, невзлюбивший Федора или Федор его, как знать. Подготовка к экзаменам тоже оставляет свой отпечаток на состоянии Феди, круги под глазами которого все за него расскажут, к примеру, как он проводит свои так называемые «золотые годы».
С Гоголем он почти не общался. Почему? Потому что Достоевский не знает, как ему стоит поступить. Он не хочет ломать жизнь другому человеку, ощущает груз ответственности на своих плечах, да и не знает, серьезно ли тогда говорил Николай. Нет, Феде не все равно, его чувства не охладели, несмотря на то что Достоевскому крайне хотелось отвлечься от этой сердечной мороки. Остаться друзьями, — что все равно не ослабило бы воображаемую петлю на шее брюнета. Тем набралось для разговора очень много. Рано или поздно им все равно будет просто необходимо объясниться, как иначе, либо игнорировать друг друга и разойтись, как в море корабли. Федор не хочет последнего, но в то же время страшится первого. В ночь того дня он не смог заснуть, в попытках отвлечься от разнообразных мыслей, которые валились нескончаемым водопадом идей и предположений в уставший мозг, он ходил взад-вперед, выпил несколько кружек очень крепкого чая, пытался что-то наигрывать на воображаемой виолончели, ведь в 3 часа ночи мало кто из соседей, да и родных тоже, «оценили бы» его мастерское владение этим инструментом. В итоге, как бы не пытался Достоевский, он не смог и на пару минут прикрыть глаза, весь день впоследствии чувствуя себя амебой даже после бодрящего фу ваши кофа энергетика.
Гоголь заболел ангиной, пролежав в больнице неделю и еще кучу времени дома, а написать что-то, что могло, возможно, хоть немного исправить ту ситуацию, у него не нашлось ни сил ни смелости. Его настроение упало к черту, аппетит пропал на все время этой глупой болезни, а в голове копошились самые прожорливые тараканы, высасывающие все крохотные остатки сил. Он не включал телефон на протяжении всех этих недель, борясь с желанием написать еще какие-то глупости Федору, но в то же время понимал, что разговор на эту тему невозможно избежать, ведь в конце концов Николай не желал потерять хотя бы дружеские отношения с таким прекрасным и просто жизненно необходимому ему человеком.
Блондин впервые пойдет на занятия после затянувшегося больничного. Достоевский мало когда пропускал занятия, поэтому вообще не стоило надеяться, что Коля смог бы чего-то избежать. С другой стороны, это наоборот шанс объясниться как никак… Коля признается в своих чувствах. И не так, как раньше, по-настоящему, без этой глупой, наивной, детской утайки. Он не хочет больше тяготиться этим, думать ночью напролет о том, интересен ли он Федору, сдалось ли вообще его общество Достоевскому. Николай не хотел гадать, что Достоевский подумал о нем после того дня, но ему очень хотелось верить, что именно тогда он не разрушил их только-только сложившиеся крепкие и хотя бы дружеские отношения.
Сегодня самый обычный день самых обычных выходных. Холодный, но не порывистый ветер щекочет щеки, а сквозь хмурые тучи впервые за многие месяцы прорвались лучики солнца, приятно греющие морозную кожу и уже хоть чем-то радующие в тусклую и скучную красками пору. Несколько месяцев над головами жителей города гостевали исключительно тучи, да буянили ураганы, превращая местные ландшафты в серую неприглядную однообразную оттенками массу. Достоевский уж совсем позабыл, как выглядит чистое голубое небо, как на коже ощущаются мурашки от теплых лучей, какого это все время не поправлять шарф, который постоянно теребит и срывает с шеи противный ветер.
По расписанию у Феди стоит история искусств, к слову, до которой осталось минут десять от силы, а он только-только вышел из автобуса, от остановки которого ему еще шагать до вуза минут десять также. Большинство занятий в их конторе проводили преподы из вуза или практиканты, поэтому время от времени их можно было считать полноценными студентами, занимающимися в огромных лекционных аудиториях, хоть и химфака, а не художественного отделения. Федор не особо любил хоть что-то из дисциплин в художке, так как умел разграничивать личное творчество и рабство в своем художественном учреждении. Федя не знал, станет ли в будущем художником-профессионалом, но в любом случае ему до ужаса нравилось рисовать для себя. Обычно это были сцены из реальной жизни, его скетчбук стал заменой личному дневнику, где он просто запечатлел картинки из своего сознания, в большинстве своём реальные, произошедшие при нем или с ним. Интересно, что он не показывал свои рисунки кому-либо из близких, вел блог в одной из соцсети, анонимно, почти никогда не подписывая свои работы, успевая лишь лайкать понравившиеся комментарии, но этого было достаточно, чтобы хоть как-то разгрузить свои мысли, получить дозу самоудовлетворения.
В холле химфака Достоевский увидел знакомую белобрысую головку с длинной светлой косой. Что-то внутри него где-то очень глубоко зашевелилось, затрепетало, завидев знакомую фигуру, но это лишь мгновение, мимолетное видение, развидневшиеся в тот же момент, когда на смену радости пришло смущение. В конце концов, Феде необходимо еще найти в себе силы и смелость поговорить и расставить все на свои места.
— Привет! — Гоголь заметил Федора, слегка смутившись на первый взгляд, но легкий румянец быстро исчез, будто и не появлялся вовсе, снова натянул привычную приятную, но далеко не искреннюю улыбку (уж Достоевский такую деталь точно подметит). — Ты не хочешь вместе на паре посидеть?
— Конечно. Я никогда не против, — мягко улыбнулся Коле Федя, обрадовавшись, что не ему первому придется идти на контакт.
Аудитория, в которой у них по обыкновению проходили пары истории искусств, была огромной лекционной залой с бесконечными рядами парт, где ребята всегда занимали самые последние места, чтобы честно отсидеть, точнее проспать всю лекцию. Коля обычно дремал эти полтора часа, чуть ли не ложась на скамейку головой, но сегодня эти парты были уже заняты, из-за чего подремать навряд ли получится.
Почерк Достоевского был очень мелким, наклонным с гигантскими непонятными узелками, — Коля просто фанател от него, считая свой собственный почерк понятным, но уж слишком обычным и скучным, хотелось иметь и свою какую-то изюминку. Преподавательница рассказывала о каком-то Поликлете, куросах, в то время как блондин пытался с одного лишь ее слова не заснуть. Достоевский писал конспекты почти всегда, но записывал только то, что его действительно заинтересовало. Гоголь же вел свою тетрадь на 80 листов фиг пойми как: кое-где на полях цветными карандашами изображены понятные лишь хозяину каракуль «масонские символы», где-то достаточно похожие мини портретики в профиль Достоевского, — с которых Федя до сих пор умилялся, как дитя малое, — огромные буквы, растягивающиеся на две, а иногда и на три строки.
За окном буйствовал ненасытный ветер, нещадно бил в окна их аудитории, а темные тучи лишь сильнее заволокли небо, и так не показывающее свою природную голубизну в их городе месяца два так точно. Но в помещении было тепло: не хватало чашки чая или кофе, одеялко, наконец, чтобы уж точно согреться, но просить об этом уж слишком по-боярски.
В сон клонило неумолимо, только вот прилечь, как получалось раньше, прямо на скамейку, под парту, вряд ли получится на третьем-то ряду, да и выглядеть будет уж слишком вызывающе. Другое дело такое близкое и заманчивое плечо соседа, в отличие от него пытающегося хоть что-то полезное вынести для себя из этих всех горе-пар. В белокурой головушке пронеслось лишь: «Я буду об этом очень сильно жалеть…» — перед тем она бедная сонная окончательно рухнула на плечо Феди.
Достоевский даже не пискнул, не дернулся от неожиданности, будто совсем уж это в порядке вещей, а он тут вообще ни при чем, оно само так, естественно. Он будто на минуту позабыл о всем, что между ними произошло: о том разговоре, длительном ненамеренном расставании и о всех недосказанностях, которые Феде еще предстоит восполнить. На задних партах однокурсники о чем-то шушукались между собой, преподаватель, широко раскрыв глаза от происходящего на третьем ряду, сбился на мгновение с мысли, только вот это все не способно хоть как-то встревожить, смутить Федора. На него прилегло самое прекрасное светлое существо, ангелочек, прикорнувший у его руки, — вот, что действительно сейчас для него важно. Солнышко выйдет лет через двести, а у него собственная звездочка, которая обожжет, если приблизится слишком близко, но Федор надеется, что сможет наладить контакт со своей хозяйкой, установиться на орбите и не потерять ее никогда.
Скрипят ступеньки, под весом ребят, уже успевших проснуться, собрать вещи, ретироваться, с удовольствием представляя теплую кроватку дома, брошенную на произвол судьбы с самого утра и долгожданное воссоединение с ней. Шушуканье, взгляды со всех сторон, понятное дело, никуда не делись, что было, в принципе, наименьшей из стоящих перед Федей проблем. Время переваливало уже за три часа по полудню, пора идти на другую пару, в другой корпус, выходить на улицу в такую мерзкую погоду снова, подгадывать момент, когда было бы уместней заладить этот разговор… На самом деле в этом не было ничего сложного: просто подойти, просто уточнить, что он имел ввиду тогда или задать такой же вопрос и посмотреть на его реакцию. «Может, это нормально спать на своем друге? Давно не виделись в конце концов… Может быть, я просто не умею быть другом, поэтому не знаю, что это в порядке вещей?..» — пальцы теребят лямки рюкзака, шаг брюнета замедляется, глаза широко раскрыты — это как страх перед падениям с вершины американской горки на этой хлипкой доисторической железяке, в которой ты катаешься из стороны в сторону, словно неваляшка, от любого дуновения ветерка. Ты ничего не можешь сделать. Ты уже согласился на эту авантюру, хоть и не всегда в точности ожидаешь именно такой исход.
— У тебя все хорошо? — дернул за рукав широкой белой рубашки Достоевского Гоголь. Когда товарищ еле-еле волочит ноги вместо того, чтобы наоборот ускориться, — пара через минут десять начнется, а нужно еще занять нормальное место, разложить все акриловые краски для батика, — начинаешь беспокоиться, в этом ли мире еще находится друг.
— Да, конечно, все норм… Слушай, а что ты сам думаешь о…
— Ребятаааааааа!!! — послышался до жути знакомый голос, хотя каждый человек из их группы узнает Осаму, стоит ему лишь одно слово сказать со своей фирменной картавостью.
Чудо в перьях, крадущееся за секунду до этого момента за ними, чтобы уж точно у кого-то из них случился сердечный приступ от испуга, свалилось на ребят как снег на голову. Чудо в перьях, потому что обычно самые странные и ненормальные вопросы задавал на парах именно он, его работы были самыми экстраординарными, красивыми, конечно, одно удовольствие смотреть на работы Осаму, но в тоже время невозможно было понять, как в эту кудрявую головушку приходили такие идеи. Дазай не то что бы был закадычным другом Феди или Коли, но иногда общался с ними на совместным уроках. Вообще, сложно назвать человека, с которым Осаму ни разу не заводил разговор.
— Ребятки, привет-привет! А чем шушукаемся? — Дазай опередил ребят, умудряясь как-то идти задом наперед, дабы не терять зрительный контакт. На его лице самая для Осаму естественная широчайшая улыбка до ушей, как у чеширского кота, при которой любой его вопрос выглядел каким-то смущающим или наоборот раздражающим. Будто из тебя высасывают все твои тайны, секреты, а ты это с трудом, но все-таки начинаешь замечать и, понятное дело, негодуешь от своей же рассеянности.
— С чего ты решил, что мы шушукаемся? — Гоголь никогда не велся ни на провокации, ни на какие-то выходящие из ряда вон высказывания в свою сторону, всегда оставаясь в холодном рассудке, что иногда даже не сочеталась с его открытой и крайне энергичной натурой.
— Ой, да брось! Я просто подхожу к вам, а вы о чем-то говорите между собой. Вот я и подумал, как бы с вами разговорчик завязать-то. Перебивать не хорошо так-то! Тем более таких близких друзей.
— Ну, так говори, раз уж начал, — Достоевского бесил Осаму: его облик с ног до головы, голос, эти усмешки и глупая улыбка — просто иногда в жизни Федора появлялись такие люди, которых он недолюбливал без причины, как-то само это получалось. Он никогда не ссорился напрямую с Осаму, даже не пытался его подкалывать, просто сейчас этот лохматый брютен испортил ему все приготовления, сам того не понимая, скорее всего. Хотя, кто знает этого «лиса».
— Чего-то ты сегодня бука букой, Федор: весь такой хмурый, колючий! — Дазай догадывался, что Федя не очень ему симпатизировал, но и отказаться от своих привычных шуток-подколок он не мог — много чести.
— Слушай, Осаму, нам бы уже бежать на ДПИ, иначе выставят за дверь со всеми деревянными рамками и тканями, — Николай — как лучший актер 21 века — «невзначай» посмотрел время на мобильнике, надеясь этим хоть как-то остудить раскаленную обстановку вокруг.
— Конечно-конечно, уже бегу… Хотя… Ай, блин, чуть не забыл! Можно вопрос? — кудрявый брюнет наконец-то споткнулся, не увидев ступеньки, развернулся и пошел бок о бок с сокурсниками. Что-то не давало ему покоя, и, видимо, из-за этого и заладилась вся эта пустая болтовня.
Обычно Осаму, когда хотел у кого-то что-то выпытать, что-то разузнать, подводил к сути крайне искусно: собеседник сам того не подозревая выдавал себя с потрохами. Но сейчас слишком мало времени на все эти ухищрения.
— Гоголь, — Дазай и так уже словил крайне угрюмый взгляд темных глаз, поэтому и обратился к более дружелюбному и настроенному хотя бы внешне к разговору Гоголю. — Достоевский твой парень?
У Николая от удивления глаза на лоб полезли, а щеки зарделись, из его уст послышался тихий смешок. Или Гоголь просто подавился? Федя стал еще хмурее, превратившись уж в грозовую тучу. День, можно так сказать, превысил ожидания обоих ребят, становясь постепенно все более насыщенным. «Это все потому что я на паре поспал на Феде? Но, блин, разве это выглядит по-гейски? — лихорадочно перебирал варианты Коля. — А как отреагирует Федя? Что сказать-то?» Гоголь чувствовал, как с каждым мгновением его ладони становились все более потными, ситуация накалялась, а он вообще не понимал, как и что стоило ответить. К этому жизнь его не подготовила. Сплошная сумятица в белокурой головушке и ни одной стоящей мысли.
— Слушай, даже если было бы так, какая тебе, к черту, разница? Пошел бы довольный всем своим дружкам рассказывать эту новость? Сплетничать с подружками? — Федя всегда был крайне неэмоциональным, холоднокровным, флегматичным, множество других синонимов могли в полной мере описать натуру этого человека-ворона. Но Федору действительно хотелось разозлиться. Нет, он был зол на Осаму с самого начала, просто теперь это раздражение перешло на новый уровень, не без участия Дазая, естественно.
Брютен знал, что Коля вряд ли смог бы ответить, ведь даже самому Достоевскому было сейчас очень сложно грамотно подобрать слова. Его бесил этот день, собственная трусость и эта слепая ненависть к этому бесившему его кудряшу, хотя Осаму ему ровным счетом ничего никогда плохого не делал. Федя ужасно хотел поскорее поехать домой, забыть все произошедшее и вернуться на несколько недель назад, когда не существовало ничего двусмысленного во их взаимоотношениях с Гоголем. Ему просто надо расставить хотя бы в своей голове все по своим местам.
— Дазай, мы сейчас реально опоздаем, давай обо всем потом? Честно, я вообще плохо понимаю, о чем ты говоришь, — это единственное, что смог вымолвить сначала покрасневший до кончиков волос, а потом побледневший как смерть Коля, уже бившийся в конвульсиях внутри себя от своей же беспомощности.
— Ладно-ладно, я что ли против? — подняв руки, как пойманный с поличным, Осаму ускорил свой шаг, не переставая хитро улыбаться, довольно быстро отдалившись от них.
Ему будет нам чем подумать, пошушукаться с миловидным Атсуши, который от подобных предположений Дазая сольется с волосами Чуи, а сам рыжий поругается на него, побьет со словами: «Какой ты балбес, Осаму, зачем ты про людей такое говоришь? Будто с начальной школы ни капельки не повзрослел!» — в то время как Рюноске максимум цокнет в стиле: «Ну и? Зачем мне эта информация?..» Николая это обстоятельство не тревожило, он ничего не стыдился и считал, что стыдиться здесь нечему, но как и что теперь говорить Федору, он не понимал от слова совсем. Им обоим надо выговориться, уже невозможно оставлять эту огромную дыру, недосказанность между ними без внимания. Возможно, безбашенный сокурсник наоборот посодействовал, подтолкнул их к этому разговору сам того не подозревая.
— Коля? — Достоевский положил свою ладонь на плечо Николая, как только кудрявый собеседник скрылся за следующим коридорным поворотом, стараясь обратить внимания в мгновение обомлевшего и испугавшегося блондина, развернувшегося к брютену с огромными голубо-зелеными гетерохромными глазами-пуговицами, чем сильно рассмешил последнего.
— Да? А, так вот… Я… Слушай, в тот день я хотел… — Гоголь изо всех сил старался сохранять свою приятную ровную улыбку, которая, к несчастью, таковой не вышла, уж слишком кривой она выглядела, тем более для человека, нервно теребившего лямку своего рюкзака.
— Признаться?
— Приз… Да!
— Аха-ха-ха… Наконец-то, емае… Чего же я сам тянул так долго, — Достоевский действительно засмеялся. Николай, как только осознал произошедшее, прыснул тоже безудержным смехом.
Коридор наполнился звонким юношеским смехом двух парней, чистосердечными признаниями, теплыми и недостающими им обоим уже несколько месяцев безмолвия словами. На улице не станет теплее, скоро выпадет первый снег, который сразу превратиться в серую жижу, не дав насладиться зимней порой — единственной отрадой в такие холода. Заледенеет все вокруг, настанут дни первого гололеда, влага на ресницах превратиться в иней, а руки потрескаются до крови даже у тех, кто носит теплые перчатки, рассчитывая, что это сможет уберечь их нежные руки. Зачерствеют и большинство людей, невзлюбивших этот проклятый серый город, в котором не бывает и никогда не будет яркого голубого неба. Однако невозможно замерзнуть с бешено бьющимся сердцем, разгоряченными чувствами, переполняющими изнутри и грозящими вырваться наружу. Гоголь не в силах закоченеть на самом лютом морозе, даже на самом полюсе, где бы то ни было.
~~~
Тучи не сдвинулись ни с места, как и утром, придавая всему вокруг блекло-сероватый оттенок. Сомневаться в том, что вот-вот и пойдет ливень, нет никого смысла, но, честно говоря, хочется поплясать под дождем, когда холодные капли больно бьют по лицо, и отрезвляя и раззадоривая одновременно, как бы потом не будет лень стирать все одежду, испачкавшуюся и промокнувшую до нитки. Хочется держаться за руки и дальше, потирая чужую выемку у основания большого пальца, никогда не отпуская, ведь только так чувствуешь, что в твоей жизни уж точно все так, как надо. Хочется никогда не прощаться на остановке, — к сожалению, они живут в разных уголках огромного и бесчувственного города, — обнять так крепко, что аж дыхание захватит у любимого человека, чтобы слиться с ним в одно целое и никогда не расставаться. А большого и пожелать нечего.
Примечание
meine Lieben, напоминая вам, что я не ожидаю какой-либо критики. !не стоит писать о недостатках моей работы! мой прошлый опыт показал, что об этом надо предупреждать по нескольку раз, к сожалению.