beyond the point of no return

Примечание

пб включена)))

Солнечный свет угнетает. Лучами пригвождает к земле, точнее, к раскаленному тротуару, заставляет щуриться и поминутно мечтать о спасительной тени. Скрывшись от светила под раскидистой ивой на берегу небольшого пруда, юноша зарывается пальцами в блондинистую шевелюру, выдыхая, подставляя свое маленькое худощавое тело под первый порыв легкого ветерка, позволяя тому ласкать его разгоряченную и потную шею, забираться под легкую хлопчатую ткань футболки, целовать холодным дыханием щеки и лоб. Он прикрывает глаза в наслаждении, сладком упоении и слегка раскачивается из стороны в сторону, широко раскидывает руки, ловя эту мимолетную свободу, счастье, — не сильно понимая, чему так обрадован. Юноша присаживается на выпирающий корень старой ивы. У него ничего нет с собой — только звенящая при каждом движении связка ключей и какой-то помятый, еще не выброшенный чек. Навязчивый стрекот единственный разбивает почти кристальную тишину этого святого места вместе с песнопениями пернатых где-то высоко-высоко в густых кронах деревьев.

Кадзуха наконец-то может выдохнуть полной грудью, наполнить свои легкие свежим, чуть влажным воздухом, быть собой. Быть собой и не пытаться играть чью-то роль. Не выслушать с вежливой улыбкой бредни этих пустых, лицемерных, тщеславных и самолюбивых лиц. Потоки серых масс тут и там, запах пота, чужого кислого дыхания, тихие смешки, умудренные опытом восклицания и поучения, дым, автомобильные выбросы, вонючие сигары в чужих руках… кокон, из которого Кадзу получается выбраться очень редко.

Роща убаюкивает его, став для него самой настоящей колыбелью. Юноша хочет просто слиться с этой мокрой травой, петь соловьиные песни, при каждом шаге издавать забавный стрекот насекомых, переливаться на свету всеми цветами радуги, но главное — не думать ни о чем и ни о ком, никогда. Мысли крутятся по кругу, не останавливаясь ни на чем конкретном, кружась в бесконечном танце, а Кадзуха просто отдается этому мучению сполна, слишком обессиливший, чтобы остановить эту смертельную карусель.

~~~

«Мне снился сон, что сплю я непробудно,

Что умер я и в грезы погружен;

И на меня ласкательно и чудно

Надежды тень навеял этот сон…» (А. Фет)

Это был вечер. За окном бушевала метель, громко стучась в стекло, завывая и подсвистывая, клоня еле-еле видимые за снежной занавесей старые высокие деревья, наводя какое-то смутное, непонятное предчувствие чего-то не очень хорошего, схожего на беспричинную пока что тревогу. Кадзу почему-то все казалось, что на дворе февраль, хотя он и в помине не помнил ни эту квартиру (именно квартиру, ведь блондин был, к своему же ужасу, точно в этом уверен), ни человека, перемешивающего что-то донельзя аппетитное, щекотящее обонятельные рецепторы, в белой кастрюльке с потрескавшейся гжелью. Юноша сидел за небольшим двуместным столом в малюсенькой кухне с кружкой какао и поджаренными на плите маршмеллоу на деревянной шпажке — захотелось вспомнить майские деньки на даче, праздничные вечера, сладкое ожидание лета, каникул, поездки домой на родину и вот такую чуть подтаявшую, липнущую к зубам пастилу… Это он тоже знает… Правда, откуда у него эти воспоминания? Кадзуха слегка морщится в попытках вспомнить еще что-то, никогда ему, впрочем, неизвестное, чуждое его рассудку и памяти. Теплый пар исходит из кастрюли с варящимся нечто, из-под крышки которой вдруг показывается быстрая пенка убегающей воды. Незнакомый ему юноша прикручивает газ на минимум.

— Я просто хочу, чтобы ты перестал так печься о том, как выглядишь в глазах окружающих… Ай, горячо, — парень обжегся, позабыв, что ручка полностью стальная, и потянулся к резиновой прихватке. — Мало ли что какие-нибудь малодушные упыри о тебе удумают, велика ли беда…

Его светлые волосы слегка блестят под светом единственной лампочки в этой комнате; лицо обдало паром, поэтому на длинных ресницах застыли теплые капельки, ярко поблескивающие при тусклом освещении. Цвет волос этого человека напоминал какой-то пшеничный с капелькой чуть рыжего, но не такой выбеленный, как у Каэдехары, но все равно довольно светлый, а на солнце даже золотой оттенок. Паренек вытирает конденсат со лба, с шумом выдыхает, чему-то внутренне усмехается и продолжает:

— Ты не должен убиваться из-за этого. Ты прекрасен. Ничто не может это изменить: ни сказанное тобой сгоряча слово, ни отборная ругань, ни сорвавшийся в всхлипе голос — н-и-ч-е-г-о. Ты слышишь? Ничего, Кадзуха… — он протягивает свою ладонь к щеке Каэдехары, утирая непослушную слезу с мягкой щеки.

Блондин не уклоняется, не пытается остановить чужую нежную руку, — просто наблюдает не в силах понять и долю происходящего. Он не плакал, точнее, ему так казалось, потому что плач — это зов о помощи, это выплеск эмоций, это нежелание смириться с чем-либо, — Каэдехара удивлен, насторожен, задумчив и чуточку, возможно, испуган, но не более.

Кадзу просыпается в своей квартире в три часа ночи в холодном поту, с бешено колотящимся сердцем и трясущимися руками. Он весь мокрый, как в горячке, правда, термометр показывает 36.7, на дворе жаркий май, а в комнате и не жарко, и не холодно. Все это от сна. Странного донельзя сна.

Тихий щелчок, шелест бумаги да звонкий стук стекла об деревянную столешницу — и кухня больше не безжизненное пространство, заполненное тишиной и покоем. От носика старого, пережившего несколько десятилетий чайника вьется тонкая, почти невидимая нить пара. Эти обрывочные, единичные звуки слишком гнетут своей кротостью, поэтому юноша приоткрывает окно на форточку, чтобы не в одиночестве просидеть за чашкой горячего напитка в темное и мрачное раннее утро. Ветерок совсем слабо перебирает распущенные чуть ниже плеч белоснежные пряди; только он и Кадзу — тет-а-тет.

Чай не возвратит не существующие воспоминания, не синтезирует их из пустоты, но приведет в порядок неразборчивые мысли и чувства… наверное…

У того парня были пшеничные волосы, прямой тонкий нос и какие-то фиолетово-красные глаза-хамелеоны. Когда он протянул к его лицу руку — свою раскрытую большую ладонь с длинными покрытыми мелкими порезами пальцами, — Каэдехаре на мгновение показалось, что он действительно что-то припоминает. Будто Кадзу его уже давно знал, или видел, или встречал.

~~~

С бодрящей кружкой крепкого черного чая гораздо веселее перебирать старые вещи, когда-то тщательно упакованные в коробки и спрятанные на верхние полки шкафа, до которых без стула Кадзуха никогда не дотянулся бы. Какие-то обрывки бумаг, тетради, шкатулки с сувенирами из других городов… что только не найдешь спустя столько лет.

Ни в одном окошке напротив стоящего многоэтажного дома не горит свет, нет жизни, лишь гробовая тишина. Тишина, укрывающая куполом тайны маленького, ничтожного человечка, пытающегося что-то заново обрести в окружении неодушевленных вещей, очень давно лишившихся всякого смысла. Чай остыл. Каэдехара неожиданно вздрагивает, резко встает с колен, подходит ближе к единственной лампочке на маленькой кухне. В его руках увесистый альбом-блокнот, украшенный блестками, ракушками, лентами и стразами всех цветов, — будто у создателя этого блестящего хаоса накопилась целая куча неиспользованных декоративных штучек, которые просто некуда было больше приклеить. «Кадзуха» — единственное слово на этой радужной аппликации, вытканное из золотых страз, отчего сразу бросающееся в глаза, обособленное от всей композиции.

Да, это фотоальбом. Каэдехара только не припоминает такого вообще, словно из памяти вышибло.

Какой же он был пухленький в детстве! Красивый красный комбинезончик, под ней яркая полосатая водолазка, а на голове самодельная повязка, которую сделала его мама из старого головного платка с белыми лилиями. В руках у мелкого Кадзу сливающийся с комбинезоном леденец в форме листочка клена. Яркая улыбка озаряет это невинное детское личико счастливого существа, может, даже самого счастливого на свете в тот момент.

На фигурных краях страниц приклеены переливающиеся всеми цветами радуги на свету пайетки. Каэдехаре нравится проводить подушечкой пальца по выпуклому краю листа: он хочет представить, почувствовать запах того самого лета, когда небо было светлее, а воздух свежее, дома его ждали старые альбомы, клей и дешевые тонкие тетради в клетку. В самодельном блокноте можно было бы найти красивые развороты с аппликациями, на которых иногда тонкими черными чернилами были написаны строки каких-то песен, стихов или просто мысли. Некоторые страницы нещадно вырваны, некоторые записи сожжены без остатка в отчаянной попытке избавиться от горьких воспоминаний. Невозможно полностью стереть из головы эти печальные периоды жизни: в самый неподходящий момент на границе сознания всплывут серые, безотрадные, пропитанный лишь безнадежностью и отчаянием дни, подавят все остальные мысли, заставят мучаться в агониях и презирать себя, винить во всем, что произошло и изменило порядок вещей. Таков наш глупый мозг.

Каэдехара на первой своей линейке в красивой идеально выглаженной рубашке, черных прямых брюках, подпоясанных кожаным ремнем с серебряной бляшкой. А тут Кадзу на море, не отвлекаясь на камеру, не покладая рук строит свою песочную крепость с аккуратненьким рвом перед ней, как подобает в средневековой архитектуре. На одной из фотографий Кадзуха сидит рядом с другим белокурым пацаном, чуть приобнимая того за плечи, на старой, покрывшейся трещинами скамье во дворе школы.

Сидящего рядом с ним человека он не помнил вообще, а может, запамятовал за пять прошедших с выпуска лет, — кто знает.

Казалось, только вчера Кадзу гонял мяч во дворе, замазывал двойку в дневнике и яростно отказывался ложиться спать по режиму. Словно только накануне ему исполнилось восемнадцать, когда Каэдехара грустно проводил свой первый день рождения вне дома, в другом городе, в тысячах километров от родного города, в холодной общаге с незнакомыми людьми. Время утекло незаметно, стирая, воможно, дорогие когда-то сердцу воспоминания, пряча их где-то очень глубоко внутри, прикрыв занавеской эти пыльные «фотопленки». Настанет день, и блондин сможет достать из пыльной коробки, как и этот фотоальбом, все эти моменты его скромной жизни, пусть даже старые и потрепанные, но все-таки его истории…

— Ты любишь вяленую рыбу, но не любишь рыбные котлеты… Ах, да-да, нам уже можно приносить счет! — юноша с синим клетчатым шарфом, неаккуратно наброшенным на шею, сидел напротив Кадзу за ресторанным столиком. Он пытался настукивать пальцем какую-то мелодия, неизвестную Кадзухе, наверное, в такт своим мыслям, смотря куда-то сквозь стол, ушедши на некоторое время в себя.

— Спишь до отвала и встаешь еще минут двадцать как минимум с попеременным успехом и кучей будильников с интервалом в пять минут, хах-х, — юноша, видимо, вспоминая эти самые пробуждения, мило ухмыляется, растянувшись в самодовольной лисьей улыбке. — Ты не очень тактильный, так как твое доверие еще нужно постараться заслужить, но любить умеешь, и только рядом с близкими людьми ты можешь по-настоящему открыться. Ну вот! А ты все говоришь, что я о тебе ничегошеньки не знаю! Мне очень нравится, когда ты возвращаешься с подработки, весь такой замерзший и усталый, пытаешься спрятаться, утонуть в моих объятьях, никогда не отпуская; как твой красный с мороза нос щекотит мне кожу у ключиц и как ты смотришь на меня своими яркими глазами; и мне все кажется, что в этот момент ты улыбаешься, может, не своей ослепительной улыбкой, а взглядом, хотя… черт, какую чушь я несу, наверное…

Все кажется таким знакомым… близким… Будто не в первый раз Кадзу сидит здесь, на этом самом месте. Даже эти слова он где-то уж точно да слышал, но к несчастью, не мог вспомнить где и когда именно.

— Ой, кстати, давай сегодня ко мне заедем? Я твой любимый фильм скачал и обещал вместе посмотреть… эм… Как же там его? Назови меня… — бархатный голос переливался, звучал так гармонично, так правильно. Это было похоже на музыку, причем такую, которую хотелось слушать и слушать — тысячу и один раз на повторе, — напевать в любое время и в любом месте, хранить у самого сердца и, как ребенок, стесняться рассказать о ней кому-то.

Кадзуха в смятении. Нет, даже в ужасе. Он не понимает, что делается с ним, когда он тихо, почти шепотом говорит слова, кажется, никогда не принадлежащие ему самому, вырвавшиеся из каких-то далеких уголков его души:

— А я знаю, что ты обещал быть всегда рядом!

~~~

Рассветное солнце уже залило своими первыми лучами маленькую однокомнатную квартирку Кадзухи, когда он, переодевшись в кожаную куртку с защитой и надев черные джинсы, поверх которых натянул наколенники, уже стоял у входной двери со связкой ключей в руках. Юноша устал. Ему были просто жизненно необходимы ответы на огромное количество уже скопившихся вопросов в его голове, все грозившей лопнуть от потока всех этих беспорядочных мыслей. Он не мог и дальше игнорировать эту огромную проблему, выедавшую его мозг по чайным ложкам. Кадзу было необходимо хотя бы проветриться. Казалось, еще немного и юноша натурально сойдет с ума, если не глотнет свежего воздуха, не сменит обстановку в попытках освободиться от петель своего сбрендившего окончательно, больного мозга. Избегать — это не выход, естественно, но что-то другое Кадзуха пока придумать не мог. Раздался щелчок провернутого ключа зажигания мотоцикла.

Юноше нравился ветер. Нравилось, как он легким прикосновением взбудораживал рассудок; нравилось ощущать эту свободу, крылья за спиной, разгоняясь на безлюдной ночной трассе. Рев мотора заглушали порой непослушные мысли и чувства, создавая мимолетную иллюзию свободы, давая передышку измученной головушке. В детстве все мечтали стать птицами, завидуя их якобы свободе и силе перед воздушной стихией. Кому не хотелось взглянуть хоть раз в жизни с высоты птичьего полета на свой родной дом? Или путешествовать по всему миру, преодолевая десятки тысяч километров? Самолет — это другое, это совершенно не романтичная летающая алюминиевая коробка, которая, понятное дело, вряд ли заинтересует сентиментального ребенка, ни черта не интересующегося какой-либо техникой, вопреки смешным доводам о том, что любой мальчик сходит с ума по машинкам и вертолетикам. Только-только загоревшаяся свеча потухает, не успев даже разгореться, под порывом холодного зимнего ветерка от чуть приоткрывшегося окна. Детские мечты с грохотом разбиваются на мелкие осколки, крылья подрезаются обществом, а ребенок перестает даже думать, не то чтобы учиться полету.

Что бы кто ни считал, но Кадзу никогда не переставал верить в свои крылья.

Загорается зеленый. В этот ранний час машин почти не было, что не могло не радовать. Каэдехара слегка отталкивается носком своего ботинка — да, на свете нет идеальных мотоциклов для полторашек — от асфальта, смотрит по сторонам на всякий пожарный и разгоняется. Он хотел доехать до той самой небольшой рощицы с полюбившейся ему красивой ивой около небольшого пруда, до места, в котором уж точно можно выдохнуть, успокоить свои расшатанные нервишки и просто насладиться хоть чем-то прекрасным в его жизни. Затеряться в зеленой листве, наверное, так приятно, как скрыться в своем маленьком личным уголке, где никто и ничто не может тебя достать, побеспокоить. Кадзу плохо верилось в то, что он сможет спрятаться от себя самого, но пока что эта была его наилучшая идея.

Он приближался к следующему перекрестку, чуть больше разгоняясь, так как на дороге действительно ни единой души не было, — что и не удивительно в 6 часов-то утра. Черный кроссовер неудачно для Кадзухи слишком быстро выехал на поворот, тоже видимо понадеясь на безлюдность улиц. Руки затряслись. Было где-то десять метров до машины, а Кадзу ехал на семидесяти километрах в час, что не позволяло мгновенно остановится и самому не вылететь за мот. Юноша из-за всех сил жал и на задний, и на передний тормоз одновременно, судорожно соображая на ходу, как в случае чего смягчить падение, но расстояние между кроссовером и ним было слишком мало для своевременного маневра. Он закрыл глаза.

— Когда-нибудь ты поймешь, что эта эйфория от бешеной скорости и страшных — ей богу! — трюков не стоит твоей жизни…

— «Когда-нибудь», «когда-нибудь», — Томо весело передразнивал грудным низким голосом Кадзуху, хотя тот всегда говорил звонко и громко. — Ты же знаешь, что для меня это как наркотик.

Два мотоциклиста стояли по щиколотки в майской траве на лесополосе, решив чуть отдохнуть, чем-нибудь перекусить и помчаться дальше, ведь к вечеру им желательно уже было доехать до родителей Томо, живущих за городом в небольшом, но уютном поселке, окружённом столькими живописными местами, что всякий раз Каэдехара первее своего парня рвался в эту малюсенькую деревушку. Но все радостное настроение блондина испортил один уж очень «одаренный гений» и «трюкач первого класса», будто специально каждый раз на трассе выводивший его из душевного равновесия.

— Который погубит тебя быстрее, чем травка, Томо, не зли меня, пожалуйста! — юноша слабенько толкает в плечо рядом сидящего на мотоцикле парня, перехватившего в итоге его малюсенький кулачок. — Просто пообещай больше не козлить: сердце кровью обливается, — мне кажется, что я скорее этой железяки тебя убью!

— Ну ты бука, ешки-матрешки, — белокурый несколько секунд рассматривает чужую ладонь со снятой перчаткой, а после совсем близко склоняется над рукой и целует в ямочку локтя, потом каждый палец, совсем невесомо касаясь чувствительной холодной кожи.

Томо давно уже привык так задабривать своего партнера, отвлекать от ненужных беспокойств и забот слишком ответственного любимого, но Кадзу не хотел и в этот раз проиграть этот спор, несмотря на то что уже весь залился с кончиков ушей до мягких щек розовой краской. Только не снова. С Каэдехары хватит этого детского баловства.

— Ты меня вообще слушаешь?! — блондин негодующе вырывается из его хватки, скрещивает руки на груди и грозно смотрит на любимого балбеса, стараясь одним взглядом напугать его до мозга костей.

Томо тихо хмыкает, как в первый раз дивясь упрямству юноши, и, улыбнувшись взвинченному собеседнику кривой, но теплой, искренней улыбкой, отвечает:

— Кадзу, ради бога, не волнуйся так сильно, не буду больше козлить, обещаю-обещаю! — Кадзуха, словно учитель, допрашивающий ученика, одобрительно кивает, в то время как Томо разворачивается на своем сиденье и надевает шлем. — Завтра на моем поедем, окей? Твой бы на техосмотр отдать…

— Да-да, помню, — Каэдехара тоже надевает шлем, приготовившись к выезду, уже более-менее успокоившись, — чуть поверив этому глупому, но милому и уже такому родному гонщику. — Только с тебя штраф в виде вечера с фильмом на мой вкус!

— Ну ты манипулятор, ай-яй-яй, как тебе не стыдно? Ай! Так ты еще и абьюзер? Ща как защекочу-уу!

Веселый гогот двух догоняющих друг друга взрослых парней разлился по безлюдной лесополосе, потонув среди высоких старых деревьев и заброшенных полей. Это был теплый апрель, вырвавшийся из оков вечной зимы и непогоды раньше обычного, но от того и приятный не только расцветающей вишней, но и раньше начавшимся мотосезоном. Месяц, казалось, даривший столько радости красотой цветущей поры, остался лишь страшным черным пятном, не выпускавшим ни единого луча света, время за горизонтом которого останавливалось навсегда.

Ведь, к сожалению, птиц подстреливают слишком часто.

~~~

Белый потолок, белые стены, белая мебель — все в этом холодном, безжизненном оттенке, морозившем и так обеспокоенную душу. Халат просторный, на завязках, тоже этого отвратительного белого цвета. Хлопчатая ткань будто сливалась с болезненно белой кожей Кадзухи, с его заметно похудевшими костлявыми запястьями. Юноша не знает сколько уже так лежит под капельницей в этой пустой наводящей тихий ужас палате. Кто знает, куда делся его телефон, если он вовсе не разбился об асфальт, настенных часов не было, поэтому, судя по по облачному ночному небу за окном, сейчас была глубокая ночь.

Стеклянная дверь тихо приоткрывается, впуская первого ночного посетителя — медсестру с маленькой железной тележкой со всякими медикаментами и прочими непонятными обывателю больничными штуками. Сестра, вкатив наконец свой «чемоданчик на колесах», обернулась и радостно улыбнулась уже бодрствующему пациенту, освещенному лунным светом из-за окна.

— Ой, ты живехонький! — не в тему пошутила женщина, видно, не сильно любящая следить за своим длинным языком. — Я сейчас позову доктора-сменщика, не беспокойся!

Пока женщина, аккуратно прикрыв за собой дверь, выбежала в коридор и поспешила к единственному на этом этаже в этот поздний час врачу, Кадзу нетерпеливо рассматривал тележку, которая непредусмотрительная работница оставила в палате. Он знал, что это все правда, он чувствовал это щемящее и столь знакомое чувство в груди, сжимающее до боли его слабо бьющееся сердце, но он не хотел-не-хотел-не-хотел, нет!.. Это неправда, пожалуйста! Пусть это будет неправдой!

Через несколько минут в комнату зашел, видимо, только-только проснувшийся мужчина в белом халате, тот самый доктор, о котором упоминала зашедшая следом медсестра. Он медленно подошел к койке пациента, придвинув единственный деревянный стул в палате поближе к лежащему совсем неподвижно Кадзухе. Доктор уселся, облокотившись локтями на верхнюю перегородку спинки. Медсестра тем временем зажгла свет.

— А у тебя, видимо, девять жизней паренек, — неотрывно глядя прямо в лицо пациента, неспешно произнес мужчина. — Только месяц тому назад, хотя может и чуть больше, лежал у меня один Кадзуха Каэдехара после ДТП с небольшим сотрясением и парой мелких ушибов. И вот опять ты.

На руке работника неторопливо тикали часы, щелканье которых только и можно было услышать, пока врач что-то торопливо писал в своем маленьком блокноте на кольцах, а сестра безмолвно стояла у открытого окна. Кадзу решил воспользоваться минуткой тишины:

— Жалко, что я не мог передать хоть одну их этих жизней другому человеку, — негромко сказал Каэдехара своим еще не твердым, чуть дрожащим голосом.

Слез было слишком много тогда, месяц назад с копейками. Тогда он еще, наверное, что-то да чувствовал. Жить — значит чувствовать и мыслить, страдать и блаженствовать*, да? «Чаша» была пуста, а все вокруг слишком бессмысленно и также пусто. В груди болезненно билось сердце, но в голове не было ничего, ровно никаких мыслей, — абсолютный ноль. Какая разница, что с ним произошло и произойдет дальше, если он уже не в состоянии придать своей жизни какой-то новый смысл?

— Самое прекрасное, что можно почувствовать перед смертью, — это присутствие любимого человека рядом, — глубоко вздохнув и отведя взгляд к сверкающей полной луне за окном, произнес мужчина. — Вы сделали все, что было в ваших силах, как и мы. Он был для вас очень дорогим человеком, как вижу, так и оставьте его таким в своих воспоминаниях, ведь он навряд ли бы хотел, чтобы вы до конца жизни страдали в нескончаемой тоске о нем. Не стоит убивать свою душу, в которой хранится столько радостных мгновений и самых правдивых портретов любимого вами человека. Не надо убивать его последнюю живую песчинку. Не забывайте…

— Не забывай, что я всегда буду рядом, котеночек… Что бы ни случилось…

Примечание

* -- В.Г. Белинский