4

— Надеюсь, вам это послужит уроком, — фыркает грозного вида вожатый и хлопает за собой деревянной, шаткой дверью.


Слышится звон ключей и то, как их прокручивают в замке с щелчком, означающим, что дверь теперь закрыта. Есенин смотрит на Маяковского исподлобья, потирая синяк под глазом, сидя на старом сундуке из-под одежды. Вова скрещивает руки на груди и закатывает глаза на обиженный взгляд Есенина.


Разве это он виноват, что их заперли в этой кладовке в качестве наказания? Разве он виноват, что Серёжа не умеет держать язык за зубами? Он ещё совсем глуп и мал, чтобы высказывать своё недовольство старшим, тем более самим этим старшим. Есенин, казалось, возомнил себя общественным героем, не иначе. А Маяковский просто хотел покурить в компании своих ровесников, но нет, прибежала эта мелочь и стала конфликтовать. В итоге, почему-то, виноваты оказались оба.


Звуки радостно носящихся по территории лагеря детей, пение птиц и шелест листьев из-за щели запертой двери картину лучше не делали, лишь дополняли её некоторым надменным тоном, мол, «посмотрите, чего вы лишены». Обидно прям до жути. Причем и Есенин, и Маяковский считают, что это из-за другого. Вот зачем Вове приспичило покурить в детском лагере? Разве это хорошо скажется на здоровье окружающих детей? Да и куда они собираются окурки выкидывать? Лишь грязь разведут и уедут. Они же старше, им не нужно будет возвращаться. А Серёжа планировал съездить сюда на следующее лето как минимум, и что-то ему подсказывало, что малолетние курильщики за собой убирать ничего не собирались и даже об этом не думали.


— Чего вылупился? — раздражённо рычит Вова, хмурясь.


— Потому что бесишь меня, — огрызается в ответ Серёжа не менее раздражённо.


Маяковский несколько раз просто молча открывает рот, хватая воздух от возмущения.


— Ты вообще сам виноват! Нефиг было нос совать не в свои дела! — наконец находит что сказать Вова, размахивая руками в воздухе.


Есенин встаёт с места и сжимает руки в кулаки, будто забыв о фингале под глазом.


— Я не хочу на свалку приезжать на следующее лето! — возражает Серёжа, грозно смотря на Маяковского. Впрочем, не сильно его этим впечатляя.


— Ну и не приезжай тогда! — парирует Вова, толкает Серёжу в грудь от злости.


Тот отшатывается и приземляется на тот же сундук. Он смотрит на Маяковского исподлобья разъяренно, громко дышит, пытаясь успокоить нервы.


От бушующих гормонов в крови в голову бьют эмоции, затуманивая логику и разум. Пятнадцатилетний Есенин ещё не успел ощутить это на себе в полной мере, хотя уже чувствовал, как его всё вокруг бесит. А Маяковский, которому уже стукнуло семнадцать, вовсю вошёл в бунтарский период. Тупые старшие, тупые взрослые, тупые мелкие… Да все вокруг тупые и раздражают.


— Опять подраться хочешь? — с насмешкой в голосе дразнит Серёжу Вова. — Только учти, что вожатого в этот раз рядом не будет, чтобы оттащить меня от тебя.


Серёжа фыркает и что-то возмущённо бубнит под нос в ответ, отворачивая свой злой взгляд от Маяковского.


Маяковский смотрит на него сверху вниз надменно, но молча. Есенин, конечно, раздражал, но что-то в нем было такое… Необъяснимое и одновременно притягательное, что ли. Ведь, на самом деле, Вову-то не сильно задели претензии и конфликтность Серёжи. Как будто другие мальчишки не пытались оскорбить или донести вожатым на курящих старших… Просто Серёжа был каким-то другим. Он чем-то Вову зацепил — то ли своими резкими словами, то ли чем-то совершенно другим. В любом случае это вызывало у Маяковского бурю эмоций, и раздражало его именно это, а не сам Есенин. Хотя, возможно, и Есенин тоже.


Вова выдыхает как-то тяжело, переминаясь с ноги на ногу, наклоняет голову и рассматривает Есенина под чуть изменившимся углом. Серёжа украдкой поглядывает на Вову, всё ещё обиженно.


— Если бы ты вёл себя нормально, то, возможно, мы бы сдружились, — вдруг делится мыслями вслух Маяковский, качая головой, — нравишься ты мне.


Есенин поднимает взгляд удивлённо, недоверчиво, изгибая бровь, мол, «правда что ли?». Он ёрзает на сундуке, устраиваясь поудобнее. Почему-то Вову эта сцена веселит, и он издаёт краткий смешок, но скорее надменный, чем дружелюбный, несмотря на предыдущие его слова.


— И что ты этим хочешь сказать? — Есенин недоверчиво косится в сторону Вовы, щурясь от его смешка.


— Просто информацией поделился, — пожимает Маяковский плечами непринуждённо.


Серёжа с таким же недоверием продолжает смотреть на Маяковского. Хотя его слова, казалось, были искренние, но всё равно ощущалось, что что-то здесь не так. Есенин задумывается о том, что на самом деле это значит. Неужели он правду сказал? Тогда почему так агрессивно настроен? Или у него настроение так резко сменилось? Слишком много вопросов и ни одного ответа.


— Раз так, то ты мне тоже нравишься, — говорит Есенин твердо, задирая нос, будто таким образом сильно обижает Вову.


Вова на секунду зависает с широко раскрытыми глазами, а затем начинает смеяться, прикрывая лицо ладонью. Серёжа смотрит на него недоуменно и обиженно, не понимая, что он такого смешного сказал.


— Серёж, ты и вправду что-то с чем-то, — успокаиваясь от смеха, еле выговаривает Маяковский.


— А что смешного-то? — возмущается Есенин в ответ всерьёз, всё ещё ничего не понимая.


— Да ты сам как анекдот ходячий, если честно, — с улыбкой отвечает Маяковский, — такой глупый и невинный одновременно.


Серёжа всё ещё не понимает, надувает щеки, скрещивает руки на груди и опускает голову, возвращая свой сверлящий взгляд исподлобья. Вове с его реакции только ещё смешнее становится, но смех он сдерживает, отворачиваясь в сторону стенки и переводя дыхание.


— Нет, ты правда забавный, — Маяковский снова смотрит на Есенина, более менее держа себя в руках. — Злился бы поменьше только.


Есенин позу и выражение лица не меняет, продолжает сверлить Маяковского взглядом, почти не моргая. Вова вдруг понимает, что на этого ребенка злиться не может, хоть и хочет. За фингал, конечно, ему всё ещё немного стыдно, но на эмоциях что не сделаешь.


Вова подходит к Есенину и наклоняется над ним, оперевшись одной рукой на его плечо. Серёжа растерянно бегает глазами по лицу Вовы, стараясь держать себя в руках.


— Не дуйся, — тянет Маяковский с неподходяще серьезным выражением лица.


Он подаётся вперёд и кратко касается своими губами мягких губ Есенина, сразу отстраняется и отходит на несколько шагов к дальней стене, чтобы облокотиться и наблюдать за реакцией Серёжи с того конца кладовой. Серёжа вспыхивает красным в районе щек, распахивает свои серо-голубые глаза, теряет всю серьезность и прячет смущение, согнувшись к коленям.


Вожатые, видимо, не скоро собираются вызволять их двоих отсюда, и от этой мысли Маяковскому наконец вдруг становится на душе так легко и приятно.