— Да что ж еще мне сделать, чтоб ты закончил наконец?! Себя позоришь — меня не позорь!
Аль-Хайтам швыряет в сторону Кавеха пустую бутылку, зная, что она разобьется о стену метром правее и не ранит. Впрочем, от большой любви бутылки не кидают.
Возгласы Хайтама, равно как и звон битого стекла, рассекали комнату. Они должны были отрезвить Кавеха, но не делали этого. Он вообще уже едва ли что понимал.
Сначала это был бокал вина для вкуса ужина по вечерам. Потом — бутылка. Потом — две. Потом две на ночь и одна с утра. Дальше хуже. Как и любой наркотик, алкоголь вызывал привыкание, и в какой-то момент количество выпитого не торкало. Приходилось пить еще, чтобы догнать то ускользающее прочь состояние эйфории, когда все ужасы, обиды и слезы отступали, а приходили танцы. Тем не менее, и ноги в плясе в определенный момент начали подкашиваться.
Когда Кавех заехал к Хайтаму, он напоминал цветущую падисару. Нежный, утонченный, дурманяще красивый, он магнитил себе одними только ресницами, или пальцем, или ухмылкой, или смешком, или манерным закидыванием ноги на ногу. Он был воистину прекрасен, как принц из сказок, или даже как фея. Он донимал душными разгонами и длинными разговорами о технических науках, от которых плавился хайтамовский гуманитарный мозг. Кто бы знал, что по тем временам придется скучать.
Кавех просто брякнулся на пол и остался лежать, не шевелясь и постанывая от тупой боли, полученной столкновением лба и паркета. Ручонки его пробирал тремор даже в расслабленном состоянии.
— Ну посмотри на себя, как же жалко это все, тебе самому не противно?
Противно, конечно, но Кавех уже ничего не мог выговорить. Он намешал кучу пали, облевал весь бар, был вышвырнут на улицу с позором, где остался лежать в траве и ссать под себя.
— Плевать тебе на себя — великолепно, но ты понимаешь, каково мне с моей должностью тащить тебя в обоссанных штанах к себе домой? Ты ответишь мне что-нибудь, а?!
Не ответит. Сначала Кавех говорил, что все под контролем, и постоянно огрызался на Хайтама, когда тот хотел вмешаться, мол, нечего вредить творческой душе, гиперопекать на батин манер, бухтеть под руку и учить жизни. Пожалуй, страшнее всего Кавеху было признаться, что он имеет право на слабость, и что он вышел немногим лучше отца, и оттого не говорить о проблемах и заниматься саморазрушением ему казалось рабочим вариантом. К тому же, он достаточно себя ненавидел, чтобы заниматься этим. Когда Аль-Хайтам понял, что зависимость зашла слишком далеко — в день, когда его подчиненные пришли в офис говорить, что «хозяйский шнырь опять накидался и подрался» — было уже поздно. Кавех запивал ненависть к матери, стыд к отцу, отвращение к себе, профнесостоятельность и много что еще. И, сам сперва того не замечая, превращался в овоща.
Сначала он просто «культурно пил», а потом он вообще перестал просыхать, и начал чередовать «культурный» алкоголизм с запоями и горячками. По пьяне он лез целоваться вообще ко всем, даже к Хайтаму, тут же выкрикивая, что ненавидит его — хвала богам, что он никого не изнасиловал в таком состоянии, потому что потенцию тоже пропил.
Хайтам его отмывал, укладывал спать, готовил ему воду и перекусы с вечера на утро, когда Кавех очнется; помогал промыть желудок, оттирал рвоту от ковров, а потом запирался в отдельной спальне и просто рыдал. Никто не может представить себе плачущего Хайтама, даже он сам, со средней школы неплаканный. Но видеть, как человек, которого ты пока что еще любишь, уничтожает себя с позором, очень тяжело. Главная претензия, конечно, предъявлялась себе же: где был, куда смотрел, что делал? Как допустил? Вот так любил значит. Ничтожество, предатель, ужасный и бездарный друг и партнер. Хайтам выл, но не от жалости к себе — сперва от ужаса за любимого Кавечку, а потом уже просто от бессилия.
Помочь тому, кто не хочет помощи, практически невозможно. Когда Кавех просто прибухивал, Хайтам был готов его поддерживать, хотя бы давать денег на нормальный алкоголь, а не паль — просто, чтобы янтарные зенки оставались зрячими. Пытался говорить, предлагать. Даже завязывали. Трезвый Кавех, взъерошенный и подавленный, садился на пол около рабочего кресла Хайтама в их теперь уже общем доме, клал тяжелую пожизненно больную во всех смыслах голову на колени и пускал слезы, потому что понимал, как Хайтам о нем заботится — реально понимал и безумно ценил. И ужасно стыдился, что пал так низко. Но зависимость брала верх всякий раз: она селится в мозгу, как вирус или гриб, и просто прорастает в нем, не давая никаких шансов на спасение. Когда себе не принадлежишь, а чекушке — вполне себе.
Аль-Хайтам из стали выкован не был. У него хватало своих проблем и загонов, работа имела его во все щели, а ощутимая часть его дохода пропивалась. Он таскал жениха по врачам, запирал дома, но сперва долго предлагал выслушать, поддерживал словом и делом. Следил за гигиеной, когда Кавех сам не мог. Терпеливо ждал, направлял, был рядом, искал по всему Сумеру и приводил домой, а утром без капли сна топал на работу и пух на ней, чтобы дома, куда вписал на свою голову этого шельмеца, увидеть срач на кухне, кучу бутылок и свисающего с дивана вниз башкой Кави. Алкоголизм — болезнь, которой всегда болеет вся семья.
— Кавех, поговори со мной! — Голос Хайтама вдруг дрогнул, и он сам испугался даже. Сел на пол в паре метрах от Кавеха.
Кавех лежал ничком и мычал, а Хайтам едва ли испытывал что-то помимо отвращения и злости.
В какой-то момент Кавех перестал вообще что-либо делать, кроме как пить. Тело стало дряблым, волосы начали выпадать, руки — трястись, кожа — желтеть. На него было больно смотреть, но Хайтам верил, что можно победить, и продолжал подбадривать, таскать на прогулки и далее по списку. В те пять-десять минут в день, когда Кавех еще не выпил или уже протрезвел, он был воплощением всего хорошего. Он искренне любил, обнимал, целовал, извинялся и клялся завязать. Но, моргнуть не успеешь, как он снова нажирался и превращался в чудовище.
Мало того, что творческая натура путем погромов и битой посуды редизайнила дом Хайтама, упирая такие перформансы в нехилую копеечку, так Кавех еще и начал чаще ходить в бары и наглеть уже там. Два метра некогда мышц умудрялись ввязываться в драки, а потом приходить домой с разукрашенным лицом и принимать мази на все фингалы, наблюдая недовольное хайтамовское лицо, сморщенное от запаха перегара и нечищеных зубов. Кавех начал драться, чтобы хоть над чем-то ощутить контроль, но теперь его и без того больные почки были отбиты, а и без того разлагающийся от алкоголизма мозг претерпевал сотрясения, которые Кавех не лечил. Иногда он просто падал и ударялся головой поэтому. Одним богам известно, что там было с его мозгом, потому что в больницы ехать теперь он отказывался, но провалы в памяти участились, а грань между адекватом и неадекватом размылась. Буянящего Кавеха было, как ни странно, очень сложно угомонить. Он, конечно, шкафом хайтамовского образца не был, но, вообще-то, сражения и драки видал, мечом владел, и роста был такого же. А еще он был до ужаса гибким, а весил почти что с Хайтама: в итоге, на руках его тащить было тяжело, потому что он выгибался и извивался, переваливая центр тяжести с места на место и в конечном счете выпадая на асфальт молочными локотками и больными коленками. Схватить его обратно — то еще испытание. Нельзя просто поднять его за плечи, как девчонку метр пятьдесят. Он был огромным, взрослым, противным по характеру, абсолютно ебучим мужиком, который мог и двоечку прописать. Спасало только, что алкоголизм портит координацию. Однако, Хайтам ходил и с синяками, и зуб однажды чуть не потерял. Прям ударить Кавеха в ответ он не мог — совесть не позволяла, потому что Кави явно был недееспособным и не мог отвечать за действия. Поэтому Хайтам просто толкал, хватал и заламывал руки, валил и садился сверху.
Хайтаму было до слез больно заламывать Кавеха, чтобы засунуть его в кровать. Переваливать это тело было хуже любых физических упражнений, и тело Хайтама перманентно болело каждой своей мышцей. Кавех же в кровати мог орать, материть, сшибать все вещи — в такие моменты так хотелось поколотить его, и удерживало лишь одно понимание: Кавех болен. Его мозг болен.
Редко бритый, не всегда чесанный и мытый, вечно мятый Кавех ложился основой для слухов и травли от горожан. Сумерцы и без того редко отличались тонкой душевной организацией и отдавали предпочтение рациональному выбору. Оттого Кавех им казался каким-то дурачком юродивым: то ему картины, то ему холсты, от дома в награду он отказался и пошел в аскезу. А теперь еще и пьет, позоря род сумерский. Чего таить, для большинства он был просто позорным пятном на теле общества. Нилу переживала о нем, предлагала Хайтаму помощь и передавала ему еду. Дэхья то и дело разнимала драки. Тигнари осматривал и отправлял лекарства, но они мало помогали — все-таки, Кавех в первую очередь должен был сам захотеть что-то поменять в своей жизни.
Но пока он лежал небритой мордой вниз в обоссаных штанах и надеялся, что Хайтам просто не выдержит и зарубит его.
Выдержка Хайтама окончательно пошатнулась, когда к нему пришел местный держатель барахолки. Сам Хайтам до этого уже замечал пропажу то той книжки, то этой, но думал, что забывал их на работе — когда мало спишь и много пашешь, перестаешь осознавать мелкие бытовые действия. Потом пропал ковер из Ли Юэ, и вот тут Хайтам насторожился: вряд ли он избавился от ковра в беспамятстве. Но тогда было принято решение считать, что Кавех его просто облевал и выбросил. И все-таки однажды в дверь постучался купец с базара — Кавех тогда традиционно куда-то пропал и Хайтам грешным делом подумал, что пусть уже пропадет и не несет беду в дом. Купец сказал, что ему показалось подозрительным, что Кавех предложил сдать ковер. Барахольщик, тем не менее, его принял. Однако, когда эта дурная башка притащила золотые часы на цепочке, которые многие видели у Аль-Хайтама, купец насторожился: вряд ли секретарь Академии решил продать свои вещи на барахолку за бесценок. Хотел бы избавиться — раздал бы даром. Да и Кавех все ходил один, каждый день, повышал ставки и никогда не был трезв. Часы Хайтаму вернули бесплатно из уважения, но ковер пришлось выкупать. Книги уже разлетелись и сыскать их было нельзя. Аль-Хайтам очень любил книги, но больше них он любил Кавеха и не понимал, как тот мог посметь начать выносить их дом ради шкаликов. Буквально их дом — то, что Кавех отказался от своей доли, Хайтаму ничего не давало и не значило. Да, деньги на алкоголь перестали выделяться, потому что показалось, что так Кавех перестанет его доставать. Но больной мозг пошел дальше и решил воровать у собственного партнера под носом. Кавех, в которого Хайтам влюбился в свое время, так никогда бы не поступил. Но это был не он. Больше не он. Сил терпеть не было. Кавех — инвалид. Хайтам — не сиделка.
— Да еб твою мать, встань, животное, встань! — У Хайтама была истерика. Он не плакал, он просто истошно выл, как сошедшая с ума от привязи собака.
Было тяжело одновременно ненавидеть и любить человека. Твой, родной, и обнимет, когда не бухой, и поймет — и столько с ним было хорошего. Прогулки, парки, свиданки под деревьями, мороженое одно на двоих, письма, проекты, общие статьи и книги в соавторстве. Любое научное или творческое детище ощущается всецело как человеческое, и то, что Аль-Хайтам с Кавехом творили в науке и искусстве, ощущалось, как выращивание общего дитя. А Кавех это дитя распял. Натурально распял.
— Отъебись, — Кавех промычал в пол, и неизвестно, было ли лучше ему молчать.
— Встань, — Хайтам подошел и, собрав свою брезгливость в кулак, подобрал Кавеха, схватив его рубашку на плечах и поставив тело на ноги, — я тебя отмою.
Кавеху было все равно, что с ним сейчас будет, но, наверное, он был бы счастлив, если бы его попросту утопили.
Кавеха не утопили, но волоком засунули в ванну и принялись раздевать. Это было поистине унизительно. Быть голым в целом чаще унизительно, чем не, тем более в такой ситуации. Уязвимость, жалость-жалкость, нелепость и непонимание, куда себя деть. Раньше Кавех был сильнее уверен в своей внешности: за волосами был уход и они не висели грязными сосульками на потном красном лице, а у тела был рельеф. Но алкогольные калории и бездвижный образ жизни сделали свое: Кавех не то чтобы сменил размер одежды, но бугристые мышцы сошли, а на смену им пришла обычная мягкая кожа с жирочком, которой он стеснялся. Когда проблема внутри, не так страшно люду в глаза смотреть, но когда она проявляется во внешности, ее уже не скрыть. И тогда под кожу заползает словарное понимание слова «срамота».
Хайтам притащил таз, который набрал с нагретой на солнце бочки, и вылил в ванну, а после заполнил остатки обычной домашней водой. Когда-то он воду для ванной Кавеха грел в котлах и прямо-таки заготавливал настоящие банные процедуры. Потом еще все это надо было вылить на задний двор, помыть ванну, помыть все вокруг, перестирать полотенца — словом, очень много проблем для намывания в таких условиях. Поэтому сил никаких не осталось. И поэтому вода была прохладная, а Кавех начал изнывающе мычать, но получил лишь просьбу завалить ебало и воды с ковша на волосы.
Аль-Хайтам начал намыливать себе руки, чтобы распенить их, и помыть Кавеху голову. Трогать ее было страшно, потому что не ясно, где Кавех ею бился, но левее от темечка красовался припухший синяк.
— Кто тебя так?
— Стойка.
Видимо, барная.
Хайтам взял ковшик и принялся вымывать мыло, наблюдая, как вся пыль и кусочки земли сливаются с волос. Они были настолько запутанными, что промыть их было невозможно, потому было принято решение залить все маслом шелковицы и попробовать расчесать. На удивление, получилось неплохо, хоть и противненько. Так или иначе, они хотя бы стали выглядеть, не как стог сена.
— У тебя были совершенно прекрасные волосы, во что ты себя превратил?
Кавех не ответил, потому что засыпал, но все пренебрежительные фразы врезались в сердце и ныли. С другой стороны, действительно нежные прикосновения успокаивали и показывали настоящее отношение к происходящему. Хайтам, каким бы уставшим ни был, терпеливо распутывал волосы гребнем, который сам же подарил Кавеху в студенчестве, и нежно массировал кожу головы, чтобы отмыть масло.
Дальше сильные руки взялись за тело и мочалку, чтобы оттереть пот, пыль, грязь и вообще все, в чем успел изваляться страдалец. Противный запах наконец-то сошел, оставляя воду мерзкого серо-грязного цвета.
Кавех попытался сам помыть себе хотя бы ноги, потому что не хотел, чтобы Хайтам унижался, но его инициатива была отвергнута, а пятки — натерты до скрипа.
— Жопу тоже ты мыть будешь? — Кавех, которого заставили встать в ванне, чтобы смыть с него грязную воду, уязвленно тупился в угол.
— Да.
Кавех посмеялся, но Хайтам не шутил. К сожалению, таков был уровень доверия к способностям медленно трезвеющего бытового инвалида.
Когда Кавеха маленьким дитем обернули в банное полотенце и высадили на табуретку, чтобы побрить, он уже отдаленно напоминал человека.
Хайтам достал лезвие и начал взбивать пену.
— Этой бритвой ты легко сможешь вскрыть мне горло, — Кавех говорил неразборчиво, но сильно трезвее, видимо, в силу холодной воды.
— И я этого не сделаю, даже с учетом того, что после всего этого балагана непременно хочется.
На самом деле, Хайтам подуспокоился. Усталость и нервный срыв переросли в спокойствие и терпеливость, на которых и держался весь прошлый год.
— Почему ты меня терпишь?
Хайтам вздохнул и начал мазать пену Кавеху на щеки, вдруг осознавая, что тот будет вынужден молчать и наконец-то не станет перечить. Спорить. Вопить. Что, как будто бы, момент настал.
— Вот сейчас молчи, а то порежу. Без умысла, но по неосторожности.
Кавех согласительно моргнул.
— Я тебя терплю, потому что ты мне дорог, — Хайтам решился, устало выдохнул и провел лезвием по щеке жениха, кладя конец плешивой щетинке, — и потому что вряд ли кто есть дороже тебя в моей жизни.
Кавех хмыкнул, но лезвие оказалось на верхней губе, поэтому он молча слушал дыхание Хайтама, не сразу поняв, что глаза намокли. Почему ему раньше не сказали? Или говорили, но он был бухой и забыл?
— Потому что я действительно хотел бы лицезреть улучшение твоего состояния — и не за тем, чтобы вернуть себе твою прежнюю версию, а за тем, чтобы жить спокойно и знать, что ты счастлив, ибо твое душевное равновесие для меня действительно имеет значение.
Хайтам пробрил подбородок и перешел на шею, перехватывая горло Кавеха то тут, то там, что заставляло его вздыхать в непонятном толке.
— Какой безумец приютит у себя головную боль, которая будет лететь вниз по социальной лестнице и выносить дом, если не влюбленный?
Кавех удивленно-протестно замычал, не смея открыть рот с лезвием прямо у губ, но все равно получил властный «цыц».
— Знаешь, наверное надо было признаваться раньше — то ли в Академии, то ли в ночи нашей бурной научной деятельности, то ли когда ты только оказался в нашем — именно и исключительно нашем — доме, но я тогда не имел духа, а теперь ты живешь так, что в каждую последующую секунду можешь умереть, потому говорю прямо, даже не надеясь на взаимность: я был в тебя влюблен, я определенно тебя люблю и считаю тебя своим женихом, даже если ты блюешь на мой любимый ковер — но это не значит, что стоит продолжать в том же духе, ибо силы мои на исходе, а любовь проходит, — Хайтам снова утомленно вздохнул, сложил бритву и дал Кавеху полотенце обтереть пену, готовясь к любой реакции. — Вот теперь говори.
Но Кавех ничего не говорил. Он протрезвел впервые за месяца три, и молча смотрел на Хайтама, который ополаскивал все бритвенные принадлежности.
— Ну чего ты вылупился, несчастный?
Кавех встал и обнял Хайтама так крепко, как физически мог, едва стоя на ногах. Он был уставшим, голова тупейше изнывала, и то, что он только что услышал, казалось чем-то невероятным, из сна. Живот скрутило ни то от волнения, ни то еще от чего, и слезы бессилия сами полились рекой. Хайтам тоже обнял, кладя теплые руки на бледную влажную спину, и это пробило Кавеха на такую гусиную кожу, что коленки подкосились. Он просто разрыдался на плече Хайтама: от обиды, злости, потерянного времени, только выросшей самоненависти, благодарности, и бесконечной боли, которая липким ядом разбежалась по телу.
— Ну чего ты? — Хайтам чуть повернул голову, чтобы шепнуть прямо на ухо.
— Я тоже.
Сердце пропустило удар.
— Чего «ты тоже»?
— Люблю тебя, — Кавех завыл в голос, цепляясь дрожащими пальчиками за хайтамовскую рубашку.
Хайтам помолчал. Такой исход оказался приятной наградой, но срезонировал еще больнее: а что, если все это время они могли бы быть обычными счастливыми женатиками, которые не знают ни бед неразделенной любви, ни алкоголизма. Что было бы тогда? Оказался ли бы Кавех в этой точке, услышь он, что его любят?
Пока Хайтам думал, жених — и жених теперь не только согласно хайтамовским догадкам — резко отлип и принялся начищать зубы, немного раздирая десна и сплевывая зубной порошок вместе с кровью.
— Чего ты?
Кавех молча сполоснул рот, утерся уголком полотенца, в которое был заботливо обернут, и прильнул к хайтамовским губам, жадно вгрызаясь в них, сжимая сильные плечи руками и разнеженно-горько мыча.
Целоваться оказалось приятнее, чем что угодно еще. Странно, почему они не занялись этим вопросом лет десять назад — наверное, надо было найтись в точке, где они практически потеряли друг друга.
— Прости, я очень виноват, я дурак, я… — Кавех вдруг начал задыхаться в слезах и расцеловывать Хайтаму то лицо, то руки, то шею, а после вообще рухнул на колени в раскаянии и завыл от боли.
Все это уже проходили, слышали, знали, но теперь эти по-детски чистые обещания звучали правдиво.
— Кавех, — Хайтам тоже опустился на колени и положил руку жениху на щеку, чтобы поднять его лицо на себя, — я знаю, что ты дурак, и я тебе прощаю эту оплошность. Ты только клянись, что больше ты не пьешь: я тебе гарантирую, что никаких других проблем у нас нет, а эту мы решим вместе, потому что если я был здесь все время до, у меня определенно нет повода не быть с тобой после.
— Я… — Кавех снова вполз Хайтаму на шею, вздыхая и дрожа от истерики.
Хайтам обнял, вжался носом в плечо и прошептал едва слышно:
— Не отпущу.
Скоро, отмечая вторую свадебную годовщину и третий год в завязке, они вспомнят эту сцену в ванной со светлой грустью и выпьют за их общее счастье чай, глядя на то, как достраивается произведший фурор на весь Сумеру проект Кавеха.