тифилис

Телом Белаф сжимал хуже тисков. Пластины на спине и боках будто локти бегущей толпы впивались — сквозь шубу — в нежные ветви. И Вазукян благодарил Дно, что не дало мужу руки.

Белаф не видит. Не так… Белаф отдал глаза за чистку совести. В ямках черепа теперь бархат плоти. Десны, дента и немного слюны. Вместо рта — два поменьше, в глазницах. И все же Белаф видит. Может не ярко, как раньше, и почти без деталей. Он чует тепло, чует душу. Ему довольно, чтобы класть в Вазукяна яйца снова и снова.

У змеиного тела одни достоинства. У громадного — ещё больше. Деревня дала Белафу силу, Белаф сохранил здравый ум и купил огромное такое равнодушие.

— Я рад… — шепчет Вазукян.

Сказал ли он это Белафу, шепнул ли себе? Из него вырывались как слова, так и стоны. Беременная болезнь его не щадила.

Вазукян иной раз ни ног, ни рог не чувствовал. Иногда, наоборот, тело мутило от счастья. Каждое движение потомства внутри задевало границы оболочки. По ветвям и лапкам пробегала дрожь, а шерсть на секунду вставала дыбом.

Голос теперь звучал гулче. И связки не те, и слова проходят сквозь слои мембран одну за одной. По кольцам деревьев определяли возраст, по мембранам Вазукяна бы поняли, когда он начал по-человечески есть. Точнее, по-пустышечьи. Плотно, в конце концов, досыта.

Деревня не простила ему жертв, но гостям-людям правду не открывали. Так и зачастили туда с подарками — Вазукяну специально: за советы и прибаутки.

Внутри Вазукяна ветви тела сложились в гнездо — чтобы выйти потомство могло через грудину. Там рядом когда-то билось сердце, теперь стучало много мелких. Белаф иногда шутливо считал, сколько же вылупится.

Однажды дошло до сорока. Вазукян тогда стал коровой на льду: слишком круглым для движения. Не разбив десяток яиц, не встал бы. Или ноги ему жизнь дала слабые, или перебор потомства. Все одно — Вазукян, пока не разродился, из своего домика ни ногой. После вывода десятка стало легче. Вазукян, пошатываясь под собственным весом, выполз наружу. Ноги все еще дрожали, но не как часть потомства назад.

Разрослась и шуба — ветки с мшистыми стеблями пушились, как куры в холода. Что Вазукян, что птицы: сохраняли детей в тепле.

А в глаза отряда не посмотреть — и не хотелось. После той кладки в сорок ртов на него смотрели жутко. Может из-за новых — пустышьих — тел так казалось. И все же, останься они в привычной форме, глаза бы добрее не стали.

О прокорме новых ртов ему сказали прямо: не до жиру быть бы живу. И помахали лапами на грядки и полотна для сбора воды.

Но то было на той огромной кладке. Тогда и Белаф краснел своей снежной чешуей, потом перестал. Чем дальше, тем реже их шугались. Да и потомство подрастало — всё польза, лишние руки в хозяйстве.

Сейчас внутри с десяток яиц. Дары от гостей всегда пригождались — пустышки вылезали голодными. Первым делом они грызли других: сестер и братьев по кладке. Бывало, даже под шубой родителя.

Брат и сестра — неправильно звучали эти слова. Дело ведь касалось Пустышек: слизней, рукастых, похожих на жуков, и далее по списку. Сплошной цирк уродцев. В родных горах люди бежали в церковь отмаливаться, стоило родиться теленку с второй головой. Тут чудики вылуплялись один за другим. Брат, сестра — звучало гордо. И по-человечески. Похожее название этим чертям пока не придумалось.

Те, кого не сгрызли, вылезали и цеплялись за родителя. Иной раз на Вазукяне висел десяток таких…. живых комков.

— Я тоже рад. — Белаф ответил не скоро.

Иногда он притворялся, что звук до него доходит через время. А ведь в их пещере царило эхо. Он приложился маской к лапкам и шубе Вазукяна — чтобы тот видел.

Наверное, змеям тоже приятно свернуться узлом и чуять каждый изгиб своего тела.

Еще приятнее им было что-то сжимать. Вазукяна он держал так при особо крупных кладках.

Жаль только, их деревня — не город с поверхности, и даже не Вазукян, вширь не ползет. Сил на содержание меньше и меньше, места тем более.

Теперь крупной кладкой считалась обычная дюжина. Белаф все так же держал в кольце, сейчас — ради общения. Он изредка шевелил хвостом, то усиляя, то ослабляя хватку. Зачем, не знал. Лишь чувство десятка душ внутри круга звало скрутить себя сильнее. Охота ли, желание зла…?

Для деревни Вазукян пропадал. Но мало что шло прахом — деревня сама со всем справлялась. Да и жители, товарищи понимающие, редко буянили.

Белаф буквально не пускал мужа из жилья. Тот и не бежал. Спал и спал, потом оценивал приплод, кормил и дальше спал.

Откуда-то из хитинового тела Белафа раздался вздох. Теперь и не скажешь, где его губы:

— Что-то случилось?

Вазукян лежал на том, что можно было примерно обозначить спиной. Скорее, на сплетении многих веток, лапок и травянистой шубы. Его щель соблазнительно открылась. Хотя не с целью случки. У кого были глаза, подметил бы шевеление внутри.

Яйца Белаф откладывал белые, с тонкой скорлупой. Напоминали они икру или маленькие дольки фруктов, те, полные сока. Только плод разрастался, мембрана лопалась, наружу лез мелкий сморщенный уродец без капли человеческого в глазах. Иной раз и без них.

Будь у него зрение, Белаф бы рассмотрел почти рожденного. Но он перехватил мужа крепче. Затем склонился к голове:

— Может в тебя ещё подложить…

Эти слова звучали на удивление близко. Словно в ухо шепнул.

Змеиное тело совсем по-морски колыхнулось. Хвост стал подтягиваться ближе, накладываться на себя же. Все, чтобы образовать подобие кокона — не пустить от себя. Головой Белаф почти не двигал. Не моргая смотрел на мужа, моргать-то было нечем. Будто в транс вводил плавными движениями лицевой маски и шеи. Но прием этот работал лишь на людей.

— Эй, у меня тут роды! — Вазукян барахтался, как жук на дороге, защищаясь от нападок.

Он не бил сильно: хлопнул пару раз по змеиным бокам. Сквозь пластины до Белафа дошла малая капля боли от того, как Вазукян действительно мог ударить.

Такие шлепки уже были у них вроде заигрывания. Раз уж заперты на Дне по собственной глупости, приходится мириться. Никто не забыл о причинах появления деревни. Забыть товарищей, забыть то зрелище — быть неблагодарным к своему прошлому. Помирились они, чтобы жить дальше. Потомство само приросло.

И у жалких змей были рты. Хоть природа не дала им яд, один вид раскрытой пасти гнал любого прочь. Белаф — наоборот. Маска с прорезями к себе влекла, создавала чувство человека. Спокойствием походила на фрески: нет эмоций, но глаза чернеют осуждающе.

Оттуда капнуло. Потом вытекли две слезинки — так можно было назвать гибкие мышцы, похожие на язык. Они ощупали голову Вазукяна. Темную дыру вместо глаза, границу рта. Затем втянулись обратно в глазницы. Белаф долго их держать снаружи не мог — высыхали.

Пока у него были передние лапы, ими он работал не хуже повитух. Ощупывал, облапывал. А когда приходило время — придерживал края, чтобы мелкие черти не умерли в толчее. Часть из них все равно не выживала, так хотя бы смотрели, кто в кого пошел.

Белаф сам не всегда знал, как движется его тело. Будучи человеком, понимал: вот это руки, это ноги, я ими шевелю. Как Вазукян справлялся со своей тысячью рук, страшно думать. В старых книгах о животной душе авторы бы назвали это «инстинкт».

Он перехватил Вазукяна удобнее, сжал сильнее боками тела, потерся ребристым яйцекладом, показывая что готов отметать еще потомства. Но ждал.

Изнутри появились первые пальцы. Кому случайность природы их не дала, обычно дальше оболочки не вылезал. Затем высунулось тельце. Лоб — арбузная корка, глаза там, где у нормальных людей лопатки, рот как открытый лаваш на тарелке — единое полотно.

Роды Вазукяну давались легче, чем многим женщинам и коровам — дети из него сбегали сами. В этот раз рожденного можно было хотя бы с жабой сравнить. Иной раз ни черта непонятно: что появилось, на что похоже. Ветви нутра мягко сошлись, чтобы рожденный не упал обратно.

По первому крику младенца можно понять характер. Жаль только, ошибиться легко. Кто в первую минуту орал громче петуха мог стать молчаливым рубакой. Бывает, голос раскрывается позже. Один знак плох — молчание.

Пустышки редко кричали. Одни скрипели как дети корабельной мачты, другие посвистывали хуже гуляк на рынке. Ни один не издал человеческий крик. Нельзя сказать, что Вазукян потерял надежду.

Даже сейчас он замер. Ждал услышать надрывистый ненавистный звук: высокий такой крик, с перерывами на вздох длиной в секунду. Белаф замер вместе с ним. Он видел, насколько мог, что потомство живо, душа активна, но молчит. Он даже с Вазукяном переглянулся.

Вместо отверстия, похожего на рот у слизненка разлепились щели в боку. Штуки три, может и больше. Оттуда и прозвучал крик. Свистящий и злобный, нечто между визгом застрявшего кота и чахоточным кашлем.

Значит жив.

Будь Вазукян женщиной, приложил бы к груди. Но его и человеком бы не назвали. Поэтому одной из лапок-веточек он обхватил чертенка, — тот не брыкался — поднес к краю змеиного тела. Другой, длиннее и крепче, перехватил тельце удобнее. Изогнув конечность, Вазукян протолкнул её сквозь стык тела Белафа, где шипы были меньше. Потом спустил слизненка на пол. В этой пещере, пока ждали приплод, готовили место под ясли. Приплод, так уж вышло, ждали всегда — пол устилало местное сено, трава съедобная и вонючая. По форме походила на клевер.

И сразу же мышцы-языки сразу полезли Вазукяну в сторону рта. Маской Белаф терся рядом — рога мешали поцеловать хотя бы лоб ко лбу.

Из Вазукяна вырвался стон. Он еще не забыл человеческий язык на вкус и ощупь. Белафовы щупальца из глазниц бы никак с этим не сравнились. Ребристые, со слюной, текущей изнутри. Будь Вазукян человеком, ободрал бы себе глотку в поцелуе.

Лапками он приоткрыл нутро. Белаф может и ослеп, вот Вазукян прекрасно видел себя изнутри. Яйца перемешаны. Его живот — не прилавок, чтобы на нем что-то лежало в порядке.

Какие-то яйца сохранили плотный цвет, какие-то будто водой разбавили. Потомство ело слои мембраны изнутри, от этого и зависел вид. Сквозь оболочки сверкали части пустышек. Где-то глаз, где-то хвост, пальцы и пятнышки на спине. По прозрачности яиц… Вазукян прикинул на глаз: на свет скоро появится штук пять новых уродцев.

Он обхватил маску Белафа несколькими парами лап. Жест, привычный для человеческих рук, мало значил сейчас. Маской Белаф почти ничего не чувствовал. Но раньше, до Бездны, стоило натруженным рукам обхватить его щеки и виски…. Он млел. Тепло ладоней обещало что-то, чего Белаф не чуял с рождения. Сейчас он лишь боднул держащие его лапки — спасибо за память.

Его яйцеклад не скрывался ни секунды. Лежал между телами в шубе Вазукяна. Стоило слизненку исчезнуть за пределами белого хвоста, Белаф сжался сильнее, затем снова потерся яйцекладом. В этот раз не просто так.

Змеиный член не отличался от обычного, человеческого. Разве что формой и устройством: похож на мышцы-языки из белафовых глазниц. Тоже ребристый, тоже шевелится сам по себе. Он выползал из защитного кармана между пластинами тела, розовый на белом, тягучий и упругий.

Сейчас внутри ощущались яйца. Из-за них Белаф не шевелился лишний раз. Повредить боялся. Нижняя сторона покраснела от скопившейся крови, а с головки капало предсемя — так было легче метать яйца.

Уретра раскрылась — не сразу, но в несколько рывков. Вазукян сопел, прикрываясь шубой. Само отверстие в животе он открыл, нечего стесняться. Белаф же мягко погрузил головку внутрь. Его тело замерло. Никто бы из случайных гостей не понял, что происходит в белом коконе.

Вазукян лапками притянул яйцеклад ближе — как раньше он притягивал Белафа за бедра к себе. Тот даже простонал: тихий дрожащий вздох откуда-то из тела. Вазукян скучал по зрелищу бледной вздымающейся груди.

Первое яйцо он не почувствовал. Оно приземлилось в груду других, занимая удобную щель. Заметил лишь дрожь в яйцекладе. Пульсацию закрывающейся уретры.

За первым яйцом дело шло легче. Легче для Белафа. Он прижимался ближе, выдыхая, стоило яйцу покинуть тело. Но чем дальше, тем чаще бы Вазукян стискивал зубы. Яйца все реже падали в центр, к другим, они расползались. И расползаясь, давили на стенки.

Новый облик Вазукяна сделали, вдохновляясь или жуками или деревьями. Ему по сравнению больше нравился второй образ. Жуков он любил только в пищу.

Под корой и шубкой из шерсти, похожей на траву, ветви тела не растили на себе кору. Внутри потомство лежало на ковре из побегов, влажной древесине. Любой глупец, кому приходилось резать барана на матах, бы увидел сходство с кишками и мышцами.

С каждым отложенным яйцом Вазукян расширялся. Нутро тянулось. Нежные ветви, не заключенные в кору, изгибались, подстраивались под объем. Из позвоночника — кости в виде коряги — даже выползла пара лишних и пристроилась к остальным. Новые ветки удлинились и сложились, укрепляя дно тела у ног. Так Вазукян бы не «рассыпался». Он этого сделать пока не мог, но кто ж знал, что случится завтра. Возможно, даже кладки внутри будет слишком много для его тела. Тогда Вазукян не просто бы не мог встать, но и рассыпал бы потомство, как редкие барышни жемчуг на базаре.

Будь он человеком, наверное, умер бы от обилия чувств. Представить себе — отращивать куски тела по надобности, вынашивать яйца. Но пока растянутое нутро вызывало у него лишь зуд желания по всему телу.

Может, мало в его жизни было сытых дней. Стоило чему-то тяжелее горных ягод попасть ему в живот, Вазукян молил судьбу не остаться голодным. Но оставался.

Сейчас судьба и бездна ответили на старые слёзы сполна и с лишней ложкой. Белаф ни за что не оставит его пустым или голодным.

У Вазукяна задрожали ноги. Из-за стенок тела яйца внутри сложились плотнее. Он простонал, стоило яйцекладу покинуть его тело. Перед этим Белаф толкнулся открытой щелью, трясь о края отверстия. Они оба так и не поняли, насколько ветви чувствительны и был ли у Вазукяна член.

Но кокон еще не спал.

Белаф был рядом. Глазел тем, что осталось от глаз, потирался рогами о рога. Устроился удобнее — держать еще ближе, сжать еще сильнее. Вазукян тяжело дышал как мог. Щель из ветвей сходилась пядь за пядью. Из глазниц снова выплыли «слезки». В этот раз, чтобы закрыть шубой.


**

Ирумьюй точно хотела его наказать.

Может, чувствовала, что мужчине рожать не положено. Может, детской своей головой думала: пусть у него будет, как у меня! Пусть он чувствует потерю чего-то важного!..

Но детская голова на то и детская — в ней ещё не наросли мозги. Ирумьюй не рассчитала.

Будь Вазукян женщиной, мог бы уже третьего ребёнка в горах без повитухи родить и путь домой продолжить.

Но в одном Ирумьюй попала:

Ее уродцы хотя бы умирали после рождения.