Пронести сквозь года

Через боль и пекло

Не видать нам иного век, но

Мы по новому бегло

В путь от чемпиона до пепла


Фрейе девятнадцать.

Ей жарко. Горло душит стон. Под трясущимися пальцами пульсирующее тело — раскаленная кожа, разгоряченная сбивчивым дыханием и мазками прикосновений. Ладони беззастенчиво скользят от груди к животу, ползут ниже, становятся все наглее, напористее.

Впереди серые глаза. Ледяные, опасно переливающиеся жидким металлом, нечеловеческие. Засмотришься слишком долго — утонешь. Фрейя уже т о н е т. Он щерится. Фрейя захлебывается собственным обожанием и чувствует, как ногтями царапает дно, а воздух вышибает из груди, сжатой жестяным корсажем ребер, — легкие панически сокращаются. Туда-сюда, туда-сюда.

Чужой язык бесцеремонно проникает в рот. Дышать трудно, будто перекрыли кислород. Да и зачем кислород, когда есть он?

Он сгребает волосы на ее затылке ладонью, грубо оттягивает, агрессивно впивается в губы, прикусывает нижнюю. Шершавая ладонь скользит вниз, по шее, словно еще чуть-чуть — и пальцы обогнут ее, окольцуют крепкими тисками, сожмут до истошного хрипа.

Вся кровь — в лице, по венам течет похоть и электричество. Воздух кругом — колючий, как проволока, дымящийся, разгорающийся искрами ее пылкой юности.

Даже насилие от него — что-то наподобие флирта.

Усмешка напротив втыкается где-то в районе груди. Кровь сладким нектаром сочится из открытых ран. Фрейя подается вперед, льнет ближе, и колени предательски подгибаются. Фрейя шире разводит дрожащие бедра, впивается пальцами в его плечи, шумно тянет носом воздух. Волосы рассыпаются по тонкой спине, помеченной росчерком редких родинок.

Ей чудится, что мир сжимается до них двоих. Шум в ушах заглушает все посторонние звуки, обрывает связь с реальностью, сужает вселенную до крохотного пространства между разгоряченными телами. Считанные сантиметры.

Фрейя ощущает влажные, требовательные губы на впалой щеке, челюсти, шее, ключице. Капелька пота стекает в ложбинку между грудей. Его теплые пальцы перебирают все позвонки, оглаживают бархатные бока, бесстыже скользят по внутренней стороне молочных бедер. Она изгибается в спине, чувствуя ладонь между ног, умоляюще всхлипывает.

Слышится лязг пряжки ремня.


Фрейя распахивает глаза и оказывается дома, в ванной. Остывшая вода холодит кожу — по телу бегут мурашки, она вздрагивает и невольно передергивает плечами. Звук капель, сиротливо падающих с крана и разбивающихся о воду, рассекает мертвенную тишину. Она проводит мокрыми руками по лицу, отчаянно бьет по лихорадочно горящим щекам, чтобы прийти в себя. Выскальзывает из ванной, сливает воду, обматывается махровым полотенцем, разглядывает отражение в зеркале. Секунду, две. Глаза пылают нездоровым блеском, словно она больна, и больна серьезно. Под ними — темные круги от длительной бессонницы.

Фрейя трет глаза.

Немудрено, что она вырубилась, пока пялилась в потолок, отмокая в воде. А вот то, что ей снился секс с Хеймитчем, — уже проблема. Кажется, лицу снова стало жарко. Или это температура? Что, черт возьми, происходит?

Она выдавливает из тюбика зубную пасту на щетку, начинает быстро елозить ею в пересохшем рту. Кажется, десны от такого напора будут кровоточить, равнодушно думает Фрейя.

Они с Хеймитчем даже не видятся — вот что ее волнует. Как что-то, чего даже не было, так крепко могло засесть в ее мозгу? Почему подсознание подкидывает эти фантазии? Казалось, словно она пытается убежать от самой себя, скрыться где-то в извилистых коридорах памяти, но все тщетно, и она вновь и вновь попадается в эту ловушку, воронку, засасывающую ее в круговорот эмоций.

«Признайся себе самой, Фрейя, ты в него влю…»

Она сплевывает в раковину слюну, пасту вместе с кровью, топорно утирает ребром ладони губы. Уголки рта невесело дергаются.

И да, мерзкое тянущее чувство внизу живота никуда не уходит — спазмом растекается по телу, сводит ослабевшие конечности, заставляет голову идти кругом. Возбуждение настолько ощутимо, что Фрейе чудится, что еще чуть-чуть — и пальцы скользнут под кромку белья.

В голове поджимает губы воображаемая Эффи и выпрямляется, как чванливая мамаша, готовящаяся разразиться унылой нотацией о вреде курения, мастурбации, поклонения Дьяволу и бла-бла-бла. Мотай на ус, Фрейя, приличные девочки таким не занимаются — приличные девочки вышивают крестиком, играют на виолончели и плетут венки из одуванчиков! Манеры, Фрейя, манеры! Подбородок выше, держать осанку, рассыпаться в лести и реверансах — главное, по пути костей не растерять, как досадно-то будет!


Язвительный внутренний голосок хочется придушить, и Фрейя нечаянно выдирает пару прядей. Сдавленно шипит. Отнимает от головы гребень с редкими зубчиками.

С момента Игр прошло приличное количество времени. Отгремел Тур победителей, прошлой осенью ей стукнуло девятнадцать, она переехала в Капитолий, не сказав об этом никому. Вычеркнула себя из жизни Дистрикта-12, как и не бывало. Она не чувствовала сожаления, лишь мрачное осознание того, что жить в столице ей, повстанческому недочеловеку, позволяют не просто так. Всему есть цена, а главная разменная монета в Капитолии — это сахарная кожа, пухлые губы и безоговорочная готовность отдаться за сальную усмешку и пару симпатичных купюр.

Она, конечно, не готова. Что бы там ни думали о ней журналисты, строчащие о ее распутстве в желтой прессе и выдумывающие несуществующие интрижки с престарелыми победителями прошлых Игр. Странно, что еще никто не обратил внимания на того, кто все это время был рядом, — на Хеймитча, вот тут-то они бы попали в яблочко. Правда, взаимностью там и не пахло. Только девичьими иллюзиями.

Фрейя поцеловала его перед отъездом — Хеймитч ответил, будто чувствовал, что она прощается. Почти равнодушно, лениво, медленно коснулся языком ее нижней губы, практически невесомо приобнял за поясницу, отстранился с немым вопросом, но она воздержалась от комментариев — они казались излишними, да и язык в тот момент показался приросшим к небу. Этот поцелуй был похож на одолжение, но даже его хватило, чтобы Фрейя окончательно увязла в этом болоте.

Воображаемая Эффи закатывает глаза, и те, кажется, мажут взглядом затылок изнутри.

Фрейя вытаскивает мятую пачку гламурных дамских сигарет из кармана брюк, брошенных на полу, находит зажигалку там же. Сует тонкую сигарету в рот, зажимает между искусанных губ, чиркает зажигалкой, пока та не загорается. Ванную заполняет приторный вишневый дым, она флегматично затягивается, откидывает голову назад, выдыхая рваные облачка, взмывающиеся к потолку. Очередная гадость, к которой она приучилась в Капитолии. По важности где-то между привычкой опрокинуть бокал-другой вина, чтобы заснуть, и встречами со здешней элитой, после которых она едва помнит собственное имя.

Где-то из глубины сознания пробивается смутный и расплывчатый образ Хеймитча. Он опасно щерится, серые глаза сочатся ртутью, а она будто снова стоит перед отцом с разбитыми коленками и порванным платьем, и виноватый взор невольно утыкается в щель между половиц. Смотри, мол, Фрейя, какая ты дурочка. Глу-па-я. И не заслуживающая любви.

Она выходит из ванной, шлепая босыми ногами по холодному полу, приближается к окну. Плюхается на подоконник, откуда свежим потоком проникает ветер. Фрейя

безразлично рассматривает пеструю толпу и постукивает большим пальцем по сигарете, стряхивая пепел в стоящий рядом цветочный горшок. Бессмысленно пялится на людей, которыми здешние улицы кишат. Они вечно куда-то спешат, несутся, не разбирая дороги, живут, как будто мир — муравейник, а они — суетливые муравьи, вечно занятые своими нелепыми делами.

Через пару минут от пробравшего ее холода по рукам скачут неспокойные мурашки, и Фрейя вздрагивает. Она мельком задевает взглядом сигарету, почти догоревшую до фильтра. Тушит, наугад тыкнув бычок в землю вокруг полудохлого растения, печально опустившего пожухлую головку вниз.

***

Хеймитчу кажется, что Фрейю породил хаос — она вносит в его размеренную и унылую жизнь смуту, ураганом рушит выстроенный им панцирь и улыбается. Глазами, губами — неважно, ведь всегда одинаково, будто он уже на крючке. Руки ее иногда трясутся, слезы катятся по щекам, и она жадно пьет вино из горла, и слова льются потоком, и невольно Хеймитч выворачивает перед ней карманы, вытряхивает с глухим стуком все секреты на пол, а они растекаются по нему пятнами крови. На, мол, бери разглядывай, топчи, воруй, что хочешь, Фрейя, для тебя — все, что угодно. Просто не потроши мою душу.

Он смотрит в ее оленьи глаза, глаза, за которые, должно быть, столетия назад ее отправили бы на костер, и призраки прошлого начинают оживленно шептаться за спиной. Кладут костлявые ладони на плечи, надавливают, шелестят на ухо тысячей загробных голосов. Он прослеживает мимолетное движение головы — блестящие черные волосы под солнечными лучами светятся рыжей ржавчиной, стекают по худым плечикам и лижут острые ключицы. Фрейя подбирает колени к телу и будто скукоживается, становится еще меньше, хотя она и так — кожа, кости да пара огромных глаз. В одной из прошлых жизней, может, она сгорела за них заживо, зато в этой за эти глаза можно душу продать, убить и умереть. Но Хеймитч мазохистом не был ни в той жизни, ни в этой. А она настолько красива, что кажется почти нереальной. Хеймитч в моменты сильного опьянения совсем не соображает — реальна она или иллюзорна? Вот только он к ее красоте равнодушен.

Фрейя — потухший костер. Холодное изумрудное зарево. Холодные пальцы. Ни всполоха злости, ни нелепо краснеющих щек. Только всепонимающий и повзрослевший взгляд. Ее потушили, как спичку. Очередная разрушенная Капитолием жизнь.

Ему казалось, что выживи хоть один его трибут, и жить станет легче. Что груз на плечах хоть чуть-чуть ослабнет, удавка, плотно затянутая на горле, расслабится, чувство вины будет не таким ощутимым. Но то, что Фрейя вернулась с Игр, никак не умаляло того, скольких подростков он отправил на смерть до нее. Они приходили к нему во снах, они истекали кровью и оставляли на его теле жуткие борозды. Они хныкали, они кричали, моля о пощаде, они по-ги-ба-ли. Один за другим. Ужасающими смертями. А он смотрел и ничего не мог сделать — пытался что-то изменить, но каждый раз бился о невидимый барьер, словно безмозглая рыбка в аквариуме.

Фрейя о том, что не умерла на Арене, явно жалела. Ее поведение было деструктивным, ненависть к себе — всепоглощающей, она не спала ночами, а если доводилось, то просыпалась от собственного крика. Она неустанно твердила, что хотела бы умереть вместо Мэттью, и это желание сжирало ее изнутри, как прогрессирующий вирус. Она погибала, а он, мертвый давным-давно, глядел на это с нечитаемым оттенком жалости.

С тех пор, как Фрейя прибежала плакаться после встречи с отцом, она становится постоянным гостем в пристанище ментора. Назойливой мухой, вечно крутящейся рядом и слишком похожей на него самого, чтобы выставить за дверь. Он впускает ее всегда, вне зависимости от настроения и состояния. Он впускает ее при ужасном похмелье, при жутких мигренях, в моменты полной ненависти ко всему живому. Может, ворожба какая? Уже который месяц она под носом крутится, нервы щекочет да терпение испытывает. Опустошает его алкогольные запасы и лопочет дурость о капитолийских властях, будто и знать не знает, что в Деревне Победителей нет ни одного угла, где не было бы прослушки. Будто она неуязвима, а Капитолий — пустой звук.

Хеймитч обещает себе, что еще потерпит. А потом, после Тура победителей, найдет в себе решимость прекратить это. Наверное.

***

Она целует его впервые с ночи перед Играми, и Хеймитч ненавидит себя за то, что в этот момент, впервые за долгие-долгие годы, думает о другой — о девушке, чьи останки давно дожрали черви. О девушке, которой не повезло связаться с ним и оказаться в немилости Капитолия. 

Фрейя, кажется, слегка подрагивает, вжимает ладошку в его грудь. А он устраивает свою на ее пояснице, второй придерживает за шею, ненамеренно касается ее мягких волос. Мучительно думает-думает-думает, кажется, даже хмурится.

Он знает, что Фрейя к нему неровно дышит — это всегда было настолько очевидно, что периодически хотелось хорошенько встряхнуть ее за плечи и наорать. Сказать, что она дура. Или издевательски расхохотаться, снисходительно улыбнуться и склонить голову набок. Как всегда. Но она целует его, и он целует в ответ.

Потом она исчезает за дверьми своего дома, как за воротами неприступной крепости, и он хрипло смеется в темноту январского вечера, словно безумец. На крышу крупными хлопьями валит снег, снежинки скатываются по его лицу, тая на теплой коже, воздух будто вышибает из груди, когда голос пропадает, разбиваясь о стенки воспаленной холодным ветром глотки. Голосовые связки будто перерезаны, и он возвращается к себе домой, громко хлопнув дверью. Взлетает вверх по лестнице, не удосужившись скинуть в прихожей обувь с ног, вытряхивает из шкафа, пропахшего залежавшимися вещами, ящики, лихорадочно шарит руками между складок постельного белья, среди вещей, о существовании которых он даже не подозревал, пока не натыкается на альбом с пожелтевшими фотографиями.

Желание срочно выпить зудит где-то под ребрами.

Он пролистывает страницы, не задерживаясь ни на одной дольше нескольких секунд. Мама, младший брат, его самоуверенная шестнадцатилетняя рожа с широченной нахальной ухмылкой. И рядом — она. Серые глаза, темные волосы, родинка на кончике носа, смешливо изогнутая бровь.

Рут было девятнадцать, ему — на три года меньше. Когда ты шестнадцатилетний пацан, девушки — что-то наподобие трофея, а девчонка старше, которую ты заполучил, прибавляет тебе в глазах придурков-дружков дюжину очков и немое уважение. Рут нравилась всем — она работала в обшарпанном кабачке на площади, разливала шахтерам выпивки и стреляла глазами мальчишкам, глупо раскрывавшим рты, едва она появлялась в поле зрения. Парни шутили, что сначала в помещении появлялась ее грудь, а уже потом она сама. Малолетние идиоты.

Хеймитч не был исключительным, но был самым наглым и обаятельным. Пара обезоруживающих улыбок, и она, словно прицениваясь, хитро сощурила глаза и провела ладонью по его груди. Ему показалось, что внутри, словно трос, оборвалось что-то жизненно важное. А она лучезарно улыбнулась, заявила, что он хорошенький, и разрешила остаться у нее на ночь, пока отец в ночную смену корячился в шахтах.

Рут убили вместе с его братом и матерью, а ее отец умер через год под обвалом.

И сейчас, глядя в лицо Фрейи, такой же легкомысленной, эмоциональной, яркой, он видел перед собой ее.

Рут он не любил, но почему-то зияющая дыра в сердце, оставшаяся после ее смерти, спустя одиннадцать лет все еще не спешила затянуться. Может, потому что оступился он, а умерла она — невиновная девушка с самым заразительным в мире смехом.

Хеймитч спускается вниз, откупоривает первую попавшуюся бутылку и делает спасительный глоток, решая оставить все мысли позади. Просто не думать.

На следующий день Фрейя уезжает. И Хеймитчу думается, что так даже лучше — не будет ее, не будет и повода садистски ковырять уродливые душевные шрамы. Но почему-то его дом без нее пустеет, а алкоголя становится вдвое больше.

***

Фрейя приезжает в Дистрикт-12 аккурат перед шестьдесят вторыми Голодными Играми — солнце нещадно палит, сушит кожу, а ветер размывает волосы, щекочущие щеки. Она глупо пялится на людей на перроне, держа в дрожащей руке чемодан. Рядом стоит Эффи, и от ее тяжелого сладкого парфюма голова Фрейи кружится. Эффи взволнованно щебечет что-то о том, какая это честь — стать ментором. Фрейя вспоминает о Хеймитче и хмыкает. Менторство — это бремя.

И если он еще способен нести его, то она — вряд ли.

***

В этом году она стоит на сцене около Хеймитча. Он опять пьян, разбит и зол, и опять презрительно кривит рот в ухмылке, как будто люди кругом — недоумки. Он бегло окидывает ее взглядом — хрупкую фигурку в полупрозрачной дымке белого шифона, щурится, шепчет едва слышно: «Добро пожаловать в ад, солнышко». Фрейя тупо прослеживает еле заметные движения его губ, подмечает, что он вновь оброс щетиной, и как нестерпимо хочется провести по его колючей щеке кончиками пальцев.

Фрейя сглатывает подступившую слюну, заторможенно моргает. Переводит стеклянный взор на толпу детей, согнанных на площадь, как скот на забой. И каждый из них, каждый подросток, трясущийся от страха сейчас, так сильно напоминает ей Мэттью, напоминает ей восемнадцатилетнюю Фрейю Лоумэн, непоколебимо уверенную в том, что судьба убережет ее от Игр, что хочется зажмуриться.

Тут пахнет страхом, и этот гнилой запах нещадно жжет ноздри, как нашатырный спирт. А Эффи, дурочка с намертво приклеенной к фарфоровому личику улыбкой, жеманно переступает с ноги на ногу и торжественно объявляет трибутов.

Когда на сцену выходит тощая тринадцатилетняя девчонка с острыми локтями и коленками, несуразная и ломкая, как стебелек, с решительными черными глазами и ссадиной на вздернутом подбородке, а за ней — нескладный паренек ее возраста, побледневший от животного ужаса, Фрейя осознает предельно ясно: они проиграли заранее.

Хочется закурить. Чуть меньше — вернуться на вокзал и лечь под поезд.

***

Фрейе двадцать один.

Она приваливается плечом к стене и прикладывает к уху трубку, нервно наматывая кудрявый провод на палец. По ту сторону слышатся лишь долгие гудки, ожидание томительно, и она почти до крови прикусывает губу. Напряжение повисает в воздухе. В соседней комнате грохочет громкая музыка и раскатами проносится нетрезвый смех.

Она не сразу осознает, что звонок начался. И лишь тогда, когда слышит знакомый голос, вздрагивает, воровато оглядываясь по сторонам. Словно этот телефонный разговор — ценность, которую у нее не посмеют отнять, а иначе… иначе в ход она пустит когти.

— Да? — раздраженно спрашивает хриплый голос в который раз.

— Это я, Хеймитч, — Фрейя неосознанно распрямляется, ежится, обнимая себя одной рукой.

— Ты знаешь, который час, детка? — насмешливо интересуется он.

Фрейя хмыкает.

— Ты не спишь в это время. Я помню.

На секунду повисает молчание. Хеймитч молчит. Задумчиво так, со вкусом. Тишина между ними — тягучая и вязкая, как болото, шаг не туда — и уже наступил в склизкий ил.

— Как ты справляешься со всем этим? — тихо спрашивает Фрейя, нарушая воцарившуюся тишину вопросом, который гложет ее с тех пор, как она вернулась с Арены. Она ощущает, как давят на нее эти апартаменты, эти стены. Ощущает, что здесь нечем дышать — грудь интенсивно вздымается, но воздуха не становится больше. Горло тисками сжимает подступающий плач, но она смахивает слезы и прикрывает рот ладонью, чтобы не всхлипнуть вслух.

— Я не справляюсь, — без тени иронии произносит Хеймитч, и в ту же секунду дверь сзади Фрейи открывается, впуская в помещение оглушительные басы.

Вокруг талии девушки обвиваются чужие руки, заставляя ее вздрогнуть и выронить трубку из рук, а горячее дыхание обжигает шею. Требовательные губы оставляют дорожку из влажных поцелуев, рыжие длинные волосы лезут Фрейе в лицо, а по телу проходится дрожь от омерзения. Фрейя чувствует, как за ухом проводят языком и тут же оттягивают мочку зубами.

Женщина оборачивает ее к себе и впечатывается своими губами в ее, проталкивая маленькую и уже знакомую Фрейе таблетку из своего рта в ее. Раздвоенный язык, подобный змеиному, ощущать у себя во рту откровенно… неприятно, но Фрейя не имеет права отказать клиенту.

Женщина отстраняется и капризно выпячивает губу.

— Почему ты бросила нас, Фрейя? — жалобно хнычет она, цепляясь за ее тонкие кисти и пытаясь утянуть за собой в комнату, где играет музыка. — Без тебя там совсем скуучно!

Фрейя усилием воли растягивает губы в дерзкой ухмылке и подмигивает.

— Так пойдем развлечемся!

Трубка так и остается висеть на проводе.

***

На Жатве Фрейя обращает внимание на отца — он кашляет больше обычного, он осунулся и сгорбился, став похожим на немощного старичка. Он другой. Утративший былую силу, стать, заметно хворой, уставший… Будто доживающий последние мгновения своей ничтожной жизни и готовый в любой момент преставиться.

Фрейя с трудом отводит глаза.

Он, может, и другой, а вот Эффи — яркое-яркое, сюрреалистичное облако фиолетовых волос на фоне мрачного Двенадцатого, зачитывающая имена непримиримо приговоренных к самой безжалостной смерти детей, — прежняя. И вряд ли когда-то изменится.

Разве что, если небеса обрушатся на землю.

***

Фрейе двадцать три.

Она приезжает на похороны отца и выслушивает слова соболезнования с отрепетированно-скорбной физиономией. Фрейе так наплевать на его смерть, что почти стыдно — в душе простирается бездонная яма, бескрайнее море непоколебимого равнодушия. Внутри пусто, как если бы она была выдутым из стекла сосудом. Ни чувств, ни эмоций, ни сожалений. Пустынное пространство, где нет ничего, кроме хмурого неба и сиротливо бороздящих просторы перекати-поле.

Она долго стоит около его могилы, когда все уже разошлись, рассматривает надгробие сквозь темные стекла солнцезащитных очков. Начинается ливень, шпильки невысоких туфель входят глубже во влажную землю, тонкое пальто промокает насквозь, а холод пробирает до костей, заставляя покрыться мурашками. Она снимает очки, возводит глаза к небу, а дождь струится по ее белой коже, стекает резвым потоком, огибая каждую выпуклость ее тела и проникая везде, где можно. Ее трясет, а дождь никак не прекращается.

Неожиданно кто-то грубо тянет ее за локоть на себя, и она оказывается под зонтом. Продрогшая и оторванная от реальности.

Напротив взбешенное лицо Хеймитча — горящие серые глаза и стиснутые челюсти, дернувшийся кадык. Хочется припасть к нему губами.

— Я хочу… домой. Не к себе, к отцу, — сбивчиво сообщает она, с надеждой глядя в его суровое лицо, не предвещающее ничего хорошего. Мертвой хваткой цепляется за его одежду.

Хеймитч ведет челюстью, словно стараясь отогнать злость, и безмолвно кивает. А она даже не замечает, как оказывается в отчем доме.

Без стеснения стягивает промокшую одежду, сопровождаемая немигающим взглядом Хеймитча, натягивает одно из своих старых платьев, думая, как же странно то, что некоторые вещи все еще остались тут, а отец не стал их выбрасывать. Вряд ли дорожил памятью, скорее пренебрегал тем, чтобы копаться в хламе непутевой дочери.

Фрейя усаживается на диван рядом с Хеймитчем, смотрит в упор, больше не испытывая того юношеского смущения, которое охватывало ее всякий раз при непосредственном контакте с ним какие-то пару лет назад.

— Через полтора месяца Игры. Останешься? — спрашивает он и, словно нарочно игнорируя ее присутствие, рассматривает внутреннее убранство дома. Обходит тему смерти ее отца тщательно, словно вор, прокравшийся в банковское хранилище. Можно подумать, они оказались тут вместе по мановению волшебной палочки.

— А что, соскучился? — язвительно интересуется Фрейя, сужая глаза.

Хеймитч оборачивается. Удивленно вскидывает брови, дергает уголками губ, словно старательно сдерживает улыбку. И есть в этом и то плутовство, и тот сарказм, которые возрождают в памяти Фрейи ее роковые восемнадцать. Что-то внутри скручивается спиралью, а все слова застревают в горле рыбьей костью. Его глаза смеются — Фрейя внутренне пламенеет и диву дается, что по-прежнему может чувствовать.

— Ты — точно да, детка, — безапелляционно заявляет он.

— Самоуверенно.

«Только попроси, Хеймитч, и я останусь.»

«Проси все что угодно.»

— Останься. Твоего отца больше нет. Капитолий не сможет тобою манипулировать. Когда у тебя никого не остается, ты становишься неуязвимым.

***

— Останься, — твердо говорит Хеймитч, невольно пугаясь звука собственного голоса. Удивляясь несвойственным ему порывам, несвойственно быстрому сердцебиению. — Твоего отца больше нет. Капитолий не сможет тобою манипулировать. Когда у тебя никого не остается, ты становишься неуязвимым.

Может, это жестоко, но правдой оттого быть не перестает. Лучше так, чем врать.

Фрейя смотрит недоверчиво, будто раздумывая. Мокрая прядь выбивается из ее прически, чертовски мешая ему сконцентрироваться на происходящем. Хочется заправить ее за ухо. Хочется хоть что-нибудь сделать. Прикоснуться. Сказать что-нибудь еще, но абсолютно любые слова тут будут лишними.

Фрейя отворачивается и поджимает губы. Наверное, даже не думает согласиться. Фрейя всегда летела на огни Капитолия, словно мотылек, но не подозревала: огонь поглотит ее так же, как Сатурн пожирает своих детей. Капитолий губит абсолютно всех. Вряд ли она стала исключением, но даже это… даже это с трудом заставило бы ее вернуться в Дистрикт-12.

Она всегда грезила о чем-то большем, чем жизнь в Деревне Победителей. И сейчас платила за это собственным телом и обворожительными улыбками в объективы камер журналистов.

— Хорошо, — едва различимо соглашается Фрейя, глядя на него своими огромными изумрудными глазищами.

Хеймитчу хочется переспросить, убедиться, что не ослышался. Он думал об этом. О том, что было бы, вернись Фрейя в Двенадцатый. И постоянно ловил себя на иррациональном желании, чтобы она осталась подольше, когда она приезжала на очередные Игры. Это было странно и действовало на нервы — он знал, что привязываться нельзя. Чувствовал себя цепным псом — злющим, бешеным, готовым наброситься, больным на голову, презирающим весь род человеческий. Которого дотронься, пригладь против шерсти, и руку по локоть откусит, даже не подавившись.

Он не спешил подпускать к себе людей, но Фрейя каким-то образом изловчилась обосноваться в его разуме. Поначалу она раздражала его: громкая, импульсивная, слишком наглая и лишенная всяких приличий снаружи, внутри она оказалась ранимой и чересчур чувствительной. Она постоянно плакала, и постоянно ругалась с ним, и постоянно дерзила, и… Ее было много. Словно весь мир в один момент сошел с ума и оказался заполненным ею доверху. На Арене она вела себя по-идиотски, выводила из себя необдуманными поступками, но все же выжила. После Арены она стала другой — более закрытой, задумчивой, утратила былую спесь, какая бывает у детей, разбалованных родительскими деньгами, и какую редко встретишь в Дистриктах. Разве что в семьях мэров. Она будто стала старше на несколько лет за пару недель, проведенных на Арене. И, наверное, тогда что-то изменилось. Она выглядела поломанной игрушкой вроде красивого плюшевого медведя с оторванной лапой или выдернутым глазом, словно кто-то наигрался и выкинул за ненадобностью.

Теперь она сияла на обложках капитолийских журналов и регулярно появлялась в скандальных новостях по телевизору. Эпатаж, лоск, любовь столичной публики. Наркотики, ночные кошмары, богачи, покупающие победителей, как товар… Он знал эту жизнь, хоть и не жил ею — Фрейя медленно уничтожала саму себя. И не то чтобы он мог вмешиваться.

Фрейя встает на негнущихся ногах, проходит к тумбочке в углу комнаты — там стоит старый виниловый проигрыватель, не успевший зарасти пылью лишь благодаря прислуге. Она бережно проводит по нему кончиками пальцев, берет одну из пластинок, лежащих на навесной полке, и помещение заполняется неторопливой и плавной мелодией.

Фрейя поворачивается к нему лицом, и ее потерянное выражение сменяется хитрецой. Она оказывается рядом с ним и усаживается к нему на колени, прижимает его ладонями к дивану, заставляя облокотиться. Ему хочется напиться до беспамятства, чтобы не чувствовать этого дурацкого покалывания в груди.

— Кажется, как-то раз мы остановились на этом моменте, да? — спрашивает она, начиная расстегивать пуговицы на его рубашке.

Хеймитчу отчего-то кажется, что у них будет куча времени, чтобы наверстать упущенное. Они оба нездоровые и погрязшие в зависимостях. Искалеченные, полные ненависти, сумасшедшие, обреченные на несчастье. Они тонут, но не спешат выбираться на берег, смирившись со своей участью. У них одна судьба на двоих, вечная мерзлота, вечные сожаления. Фрейя Лоумэн, как сирена, утащит его на самое дно, а он задушит ее голыми руками, чувствуя под пальцами каждый позвонок. Их уже не исправить. 

Хеймитч по-хозяйски кладет руки на ее бедра, словно делал это тысячу раз. 

Тысячу раз он готов подмять ее под себя и тысячу раз опуститься в преисподнюю.