Молли была одинока. Снова. Два года назад, когда она убегала от своей семьи в новую жизнь, ей казалось, что она никогда больше не испытает мучительного одиночества… Теперь она понимала, что ошиблась: пусть сейчас ее и окружали совсем другие люди — искренние и вроде бы отзывчивые, а не те равнодушные лицемеры, которых она видела вокруг себя в детстве и ранней юности, — она опять чувствовала, будто ее никто не любит, и в лагере на открытом воздухе дышать ей было так же тяжело, как в холодных высоких стенах богатых домов. Тогда ее презирали за то, что она была некрасива, неспособна и не умела нравиться, и она была уверена, что полюбить девицу вроде нее нельзя. Ее возлюбленный, тот, ради кого она оставила позади богатую жизнь, подарил ей веру в то, что любить ее все же можно, надежду на счастье и два года блаженства, но теперь… Теперь дела их были плохи, и он стал с ней холоден; более того, ей казалось, что он увлекся другой девушкой, моложе нее, умнее, да и красивее. Одна эта мысль вызывала у нее мучительную горечь, — и к тому же она видела, что друзья ее возлюбленного тоже презирают ее, считая высокомерной, ленивой и глупой, и от этого было горько вдвойне.
По натуре она была общительна и не выносила одиночества и пренебрежения — здесь же она была окружена тем и другим так, что никак не могла ни вырваться, ни отвлечься от этого. Это чувство доводило ее до такого отчаяния, что она пыталась добиваться внимания, не гнушаясь ничем — даже скандалами, истериками и сценами ревности с теми, на кого, как она точно знала, ее возлюбленный никогда в жизни не посмотрел бы так же, как еще пару месяцев назад смотрел бы на нее… Впрочем, в последнее время она перестала делать и это: внимания она и впрямь добилась, но какое это было внимание! Теперь ее считали кем-то вроде городской помешанной, над ней смеялись, — а этого вынести она не могла. Их насмешки вызывали в ней не меньшие боль и отчаяние, чем их пренебрежение. Она не могла этого вынести, и потому последнюю неделю или две старалась избегать людей: рядом с любым из них она чувствовала, себя жалкой и униженной. Любая из женщин в этом лагере — старая проститутка мисс Гримшо, вечно пьяная Карен, похожая на мужчину вдова Сэйди, по-детски наивная все время витающая в облаках Мэри-Бет, гордая мать, занятая только своим сыном, Эбигейл и грубая чернокожая Тилли — была в чем-нибудь лучше нее. В течение всего этого года она гнала от себя эту мысль, но теперь ей это никак не удавалось. Они вечно хлопотали по хозяйству, управляясь весьма ловко и неизменно получая за это благодарность и признание от мужчин, они умели шить и вязать, они знали множество глупых, похабных, но доставляющих остальным удивительное удовольствие песен, они были физически сильнее нее и крепче здоровьем… а Мэри-Бет и Тилли — еще и моложе. Они были в этой жизни своими. Ей же не было в ней места — об этом она подумала со вздохом, бросая взгляд на лагерь. Как все это напоминало ей жизнь в родительском доме с пятью старшими сестрами, каждая из которых в чем-нибудь превосходила ее!
Стоял солнечный день, — впрочем, других здесь почти не случалось, — и над болотом стоял желтоватый туман, мерзко пахнущий сыростью и водорослями. Лагерь в золотистых лучах солнца напоминал ей разложенные на столе модистки образцы ткани и лоскутки. Тенты палаток были почти все разных оттенков серого или грязно-белыми, зато белье, которое Тилли сейчас развешивала на веревке сушиться, удивляло своим разнообразием: все мыслимые цвета и все виды тканей, — впрочем, в последних Молли смыслила мало, поскольку сама не шила, — были представлены если не на веревке, то в тазах с мыльной водой, в которых Карен и Мэри-Бет продолжали стирать… Первая действовала вяло, полупьяно ворча, вторая — разве что язык не высовывала от усердия. Это было именно то, чего Молли ожидала от них: она успела неплохо изучить если не их характеры, то их привычки уж точно. Она наблюдала за ними, сидя на камне чуть поодаль от платок, потому что больше смотреть здесь было не на что — болотный пейзаж был до тошноты однообразен, а лагерь от нее заслоняли фургон и одна из больших палаток, — но предпочла бы ничего этого не видеть. Один вид Мэри-Бет вызывал у нее приступы мучительной ревности. Эта девчонка теперь была в шаге от того, чтобы увести ее возлюбленного! Молли невольно крепче сжала в руке ручку карманного зеркальца, изо всех сил сдерживая слезы отчаяния и бессильной злости… Впрочем, сдержаться ей бы, вероятно, так и не удалось, если бы ее размышления не оказались прерваны.
— Тетя Молли?.. — негромко позвал маленький Джек, сын Эбигейл, коснувшись ее колена своей крошечной ладошкой. Молли и без того чувствовала себя едва ли не старой: ей казалось, что ее любимый охладел к ней именно потому, что Мэри-Бет была моложе; она не была расположена ни с кем разговаривать, да и рука у мальчишки была мокрая и грязная… Все вместе попросту взбесило Молли, и она, вскочив с места, закричала на него с яростью, мало соответствующей случаю:
— Тетя?! Какая я тебе тетя? Может, сразу уж бабушкой назовешь, раз решил тоже надо мной смеяться? Мне двадцать три, всего двадцать три чертовых года, слышишь ты меня?! С твоей мамашей, переспавшей со всей бандой, я не роднилась, так что не смей называть меня тетей, паршивец! И не смей лапать меня такими руками, маленький ты неряха! — и, не обращая никакого внимания на испуг мальчика и выступившие у него на глазах слезы, девушка замахнулась, желая наградить мальчишку пощечиной или оплеухой. Но этого сделать ей не пришлось: ее руку перехватили цепкие холодные пальцы…
— Мисс О'Ши! Что это значит?! Вы теперь не только бездельничаете, но и бьете ни в чем не повинного ребенка? — грозно спросила ее появившаяся из-за фургона мисс Гримшо; голос ее, и обычно резкий и громкий, теперь напоминал скрежет металла, и двигалась она куда быстрее, чем можно было ожидать от дамы ее возраста. Только что она курила за фургоном, наблюдая за всеми, кто был сейчас в лагере, почти удовлетворенно, но, услышав крики, тут же бросилась на помощь ребенку. Она и прежде недолюбливала Молли за ее безделье, высокомерие, вечное уныло-брезгливое выражение на лице, всегда щедро покрытом пудрой, румянами и помадой, постоянные капризы, жалобы и склоки, пристрастие к дорогим безделушкам, невоздержанность в тратах и выпивке… да просто за то, что она вечно вилась вокруг Датча, которого Сьюзан любила и теперь, через двадцать с лишним лет после того, как завершился их короткий роман! Умом она понимала, что даже без этой рыжей пустоголовой куклы у нее не было бы шанса сойтись с ним снова, — в конце концов, он считал ее теперь своей старшей сестрой, — но сердце ее сжималось ревностью при каждом взгляде на ее хрупкую фигуру в неизменно элегантной одежде. Молли, впрочем, тоже никогда не любила Сьюзан, считая ее деспотичной, грубой и ограниченной особой, и к тому же ханжой… В долгу она, разумеется, не осталась, хотя и ответила далеко не так изящно, как ей хотелось бы.
— Отстань от меня, старая шлюха! — прокричала она не своим голосом, пытаясь вырвать руку из хватки. — Думаешь, ты лучше меня? Думаешь, можешь мне указывать только потому, что ты старая? Я хотя бы не ложилась под каждого желающего за пару долларов! А ты…
Закончить эту тираду Молли не удалось, как не удалось и освободиться. Мисс Гримшо резко дернула ее руку вниз и замахнулась каким-то узким сложенным в несколько раз ремнем, который был у нее все это время в другой руке… Молли только начала расходиться, накопленная за долгих три месяца злость требовала выхода, и ей очень хотелось бы продолжить свою отповедь, но ей пришлось осечься на полуслове: как только ремень коснулся ее руки, она не сдержала крика боли. Била Сьюзан сильно, ничуть не жалея ее, и сопротивляться ей было бесполезно: она оказалась неожиданно сильной и не собиралась сдаваться. Впрочем, сдаваться не собиралась и Молли; она сопротивлялась и дергалась изо всех сил, стараясь не давать воли слезам и разжечь в своем сердце ярость вместо страха, смятения и чувства униженности… В конце концов на пятом или шестом ударе ей это удалось, — но от этого стало только хуже.
Сьюзан была взбешена ничуть не меньше, чем она, а копила этот гнев даже дольше: Молли вызывала у нее крайнее раздражение едва ли не с самого первого своего появления в банде. Она не была особенно вспыльчива или жестока, но и от ангельской доброты и кротости была бесконечно далека, и при всем этом обладала редким упрямством. Отпускать свою жертву после всего нескольких ударов, пусть даже очень сильных, сдирающих кожу, она не была намерена… Никакое сопротивление не могло остановить ее. Даже когда девушке удалось высвободить руку из ее крепкой хватки, она не сдалась — снова поймала ее, на этот раз за плечо и за волосы, сорвала с нее наброшенную на плечи поверх открытого платья шаль… Возможно, не будь она так взбешена, она бы сама себе ужаснулась: прежде чем попасть в эту банду, она долгих двенадцать лет провела в борделе, где ее нередко наказывали очень схожим способом. Может быть, вспомни она хозяйку того заведения, свое отношение к ней и свои чувства после каждого наказания, она нашла бы, что сейчас очень похожа на эту ненавистную ей даму, и отказалась от своей затеи. Однако за двадцать лет в банде ей удалось прочно убедить себя в том, что она благодарна за «воспитание», полученное в молодости, и похоронить свои прежние отчаяние, страх и гнев так глубоко, что снова извлечь их на свет мог бы только исключительный случай. Кроме того, у нее давно уже чесались руки наказать Молли за ее неприятное поведение и безделье, нужен был лишь повод… Теперь, когда повод нашелся, ничто не могло остановить ее. Она намотала длинные волосы девушки на руку и снова замахнулась…
— Ты избалованная, неблагодарная, бессердечная девчонка! Если бы не твои богатенькие родители, ты сама торговала бы собой, причем — одна, потому что ни в одном заведении не стали бы терпеть такую вздорную девицу! — шипела она, нанося один удар за другим теперь уже по спине. — И из клиентов у тебя были бы разве что пьяницы, потому что у тебя нет ни красоты, ни обаяния, ни ума… скорее всего, ты бы сдохла в канаве, как собака, если бы Датч не нашел в тебе что-то, и никто не вступился бы за тебя! Таких как ты надо хотя бы воспитывать покорными, но твои родители не сделали и этого — может, считали, что из тебя в любом случае никакого толку не выйдет? Ты самая высокомерная, недалекая, злая пустышка из всех, кого я знала! Ты сама ведешь себя так, что в твою сторону и смотреть не хочется, а потом жалуешься, что тобой пренебрегают! Я рада, что Датч наконец прозрел и обратил внимание на более достойную девушку, чем ты…
Молли была даже не унижена — совершенно раздавлена. Она всегда была очень чувствительна к любой боли; сейчас ей казалось, что она вот-вот упадет в обморок, — но это все никак не происходило, и ей оставалось только с замиранием сердца ощущать, как под каждым ударом ремня лопается и рвется кожа, и из ран стекает теплая кровь… Одна мысль об этом ужасала. Прежде ее никогда так не наказывали: самым гнетущим ее воспоминанием из детства были холодность матери и открытое пренебрежение отца, но никак не страх перед наказанием; самой сильной болью, которую она помнила, — тот момент, когда ей прокололи уши хорошенько разогретой для обеззараживания иглой. Теперь же… это было выше ее сил. Она совершенно забыла о своей гордости, — да и имела ли она теперь хоть какие-нибудь основания для гордости, когда ей говорили подобное? Как бы она ни пыталась отрицать все то, что сейчас слышала от мисс Гримшо, в глубине души она знала, что все это — правда. Она и сама в последнее время думала об этом все чаще и чаще, а теперь, услышав это от другого человека, да еще и от женщины, годившейся ей в матери, только убедилась крепче в верности всех своих печальных выводов. Боль лишала ее силы воли и способности спорить хотя бы мысленно. Она рыдала и кричала, не вполне понимая даже, что говорит, извивалась в руках своей мучительницы скорее помимо своей воли, чем в надежде на освобождение. С каждым ударом ей все больше казалось, что в нее буквально вбивают истины, которые ей меньше всего хотелось принимать… Эта пытка казалась ей бесконечной. Ей казалось, что Сьюзан твердо вознамерилась забить ее до смерти, что все остальные с этим молчаливо соглашаются, и потому никто не приходит на помощь, что…
— Что это ты делаешь, Сьюзан? — вопрос прогремел в кажущейся тишине лагеря, будто выстрел или раскат грома, и в тот же миг все закончилось. Мисс Гримшо выпустила, наконец, волосы Молли, и та упала на колени, оставшись без этой опоры.
— Жалкое, испорченное, пустоголовое создание… — негромко пробормотала женщина, отбрасывая в сторону ремень и быстрым шагом направляясь обратно в сторону лагеря. Молли не шелохнулась — сидела на земле в той же позе, в какую упала. Ей было слишком плохо, чтобы шевелиться, ей не хотелось двигаться или говорить, и не столько из страха причинить себе новую физическую боль, сколько потому, что сердце ее теперь было не просто разбито — ей казалось, что оно рассыпалось в прах. Ей хотелось и самой рассыпаться в прах и пепел, или провалиться сквозь землю, или умереть тут же, на месте...
— Молли, ты как? — спросил Датч с непривычной заботой, склонившись над ней и протянув ей руку. Только тут она и решилась поднять глаза и встретиться с ним взглядом; в глазах его читались те же забота и легкая тревога, что и в голосе. Он выглядел так, будто ему и впрямь было до нее дело… Еще несколько минут назад ей казалось, что он попросту не любит ее, — теперь же она не понимала его и не могла даже задуматься об этом как следует. Она смогла подняться, опираясь на протянутую руку, пробормотать что-то бессмысленное, а после — бросилась к нему на шею и разрыдалась с новой силой, уткнувшись в его плечо. Первые несколько мгновений ей казалось, что он вот-вот оттолкнет ее с привычной в последнее время холодностью, но он не сделал этого. Вместо этого он мягко приобнял ее и принялся гладить по голове, тихо приговаривая что-то очень ласковое, и не отпустил от себя даже в тот момент, когда она, подумав о том, что может испачкать его одежду размазанной пудрой и помадой, сама попыталась отстраниться. Так они стояли в течение нескольких минут, которые показались Молли вечностью. Она изо всех сил старалась совладать с собой, но ей это никак не удавалось. Впрочем, ее никто и не торопил: казалось, время замерло, и Датч был готов стоять вот так с ней сколько угодно, и ни одна живая душа не посмела бы их потревожить… Но вечно это длиться не могло. В конце концов Молли попросту не смогла больше плакать: у нее закончились слезы, и она почувствовала такую слабость, что наверняка упала бы, если бы ее не держали. Только тут она и решилась выдавить из себя хоть одну фразу:
— Ты… будешь рядом? Нам нужно поговорить…
— Буду. Поговорить, безусловно, нужно, и о многом, — очень мягко отозвался Датч. — И мы поговорим, даже не сомневайся... Но сначала ты умоешься и выпьешь воды, чтобы успокоиться, и мы обработаем твои раны. Пойдем.
— Я выгляжу ужасно… — всхлипнула Молли. Мысли ее путались, и язык не вполне подчинялся ей, так что словами она выражала едва ли сотую долю своих чувств и даже не надеялась, что ее поймут.
— Ты выглядишь живым человеком со своими чувствами, человеком, пережившим унизительное, жестокое, несправедливое истязание. Что ж, с любым из нас могло случиться подобное… со мной, признаться, случалось, и выглядел я не лучше, — все так же мягко продолжал Датч, медленно ведя ее к бочке с водой. — Вид у тебя и впрямь… непривычный, но это говорит лишь о том, что ты живая, и события твоей жизни на тебя влияют. Откровенно говоря, я не доверяю тем, кто всегда выглядит идеально: такие люди кажутся мне фальшивыми…
— И я тоже? — спросила Молли, начав, наконец, догадываться о чем-то.
— Теперь уже нет, — мягко рассмеялся Датч. — Вообще-то тебе следовало бы поберечь силы и не думать о таком пока, но ты же будешь нервничать только сильнее, если я не отвечу на все твои вопросы немедленно, не так ли? Да разумеется, так! Так что, пожалуй, я скажу тебе сразу и прямо: твоя ошибка была в том, что ты слишком старалась показать себя как можно ближе к какому-то идеалу, но сама казалась только поверхностной, пустой куклой… Ты не была собой, не была естественной, и оттого с тобой было скучно, понимаешь? Я уж было начал верить в то, что ты вот такая и есть — холодная марионетка без чувств, мыслей и собственных убеждений, вкусов, мнений хоть о чем-нибудь… но это же неправда, верно? Сегодня я убедился, что по крайней мере чувства у тебя есть.
Этот ответ всколыхнул в ее сердце столько чувств, что она была бы готова доказать с полной очевидностью, что отнюдь не холодна и не бесчувственна, — но прежде чем ответить, ей пришлось взять короткую паузу: конец исповеди ее возлюбленного будто нарочно настиг ее в тот момент, когда она нагнулась над бочкой, чтобы умыться. Поднять на него свое мокрое лицо с полусмытой пудрой и помадой она не решилась — только начала яростнее тереть свое и без того горящее от слез лицо одной здоровой рукой… Когда же она, наконец, сочла, что смыла с лица все лишнее, и выпрямилась, то встретилась с таким сочувственным взглядом, что не решилась сразу выдать свою первую мысль. Еще несколько мгновений она всматривалась в лицо Датча, выискивая в нем хоть малейшую тень насмешки или пренебрежения, и весьма удивилась, не увидев ни того, ни другого: на нее смотрели с искренним состраданием и интересом, какого она прежде не видела ни от кого. Один этот взгляд заставил ее вспомнить всю свою любовь к нему, все те внимание и ласку, что он показал ей… Гневная отповедь испарилась из ее мыслей, не успев толком зародиться, — и все же Датч смог прочесть отголосок этих чувств в ее глазах.
— Это неправда. Разумеется, неправда: не бывает бесчувственных людей, бывают те, кто не любит выражать свои чувства. До сегодняшнего дня я едва знал твои, но теперь… теперь мне любопытно их узнать. Мне любопытно узнать тебя по-настоящему, потому что прежде я тебя толком не знал! Как и ты меня. Но у нас будет шанс узнать друг друга лучше, вот увидишь, — произнес он с неизменной лаской и полной уверенностью в своих словах. — И, кстати, со всем этим толстым слоем краски на лице ты выглядишь лет на десять старше. Такой, как сейчас, ты нравишься мне куда больше, даже заплаканная…
— Даже с этой чертовой прорвой веснушек везде, где они только могут быть, и со светлыми ресницами? — горько усмехнулась девушка, вытерев еще раз глаза рукавом. Никогда прежде она не позволяла себе говорить с ним в такой манере, но сейчас ей казалось, что терять уже нечего: он все равно видел ее рыдающей, испуганной, униженной… Если до этого он хоть немного любил ее и если мог разлюбить из-за подобного, то наверняка уже разлюбил бы. Что значит одно ругательство в сравнении со всем, что она успела показать ему за последние пять минут? Он, впрочем, выглядел так, будто ему это даже понравилось: в его пытливых черных глазах, устремленных на нее, зажглась знакомая искра веселья, губы тронула теплая улыбка… Он снова мягко рассмеялся:
— О, да ты и это умеешь! Честное слово, что-то в этом есть… Тебе очень к лицу такая манера общения! Как и твои веснушки, светлые ресницы, облако мелких кудряшек, низкий голос, резкий акцент… да все, что есть в тебе несовершенного! Все это и делает тебя живой и чертовски интересной!
Молли на этот раз не нашлась с ответом. Ей совсем не хотелось показывать себя такой перед ним: сама она всегда терпеть не могла все то, что он в ней похвалил. Она изо всех сил старалась выглядеть при нем утонченной и покладистой хотя бы в манерах, раз уж утонченности не было в ее тощей фигуре, резковатых, будто бы небрежно вылепленных чертах лица, низком голосе и грубоватом чисто ирландском произношении. Она стремилась быть для него хорошей невестой, как ее когда-то пыталась учить мать — та, впрочем, часто вздыхала, что толку из нее все равно никогда не выйдет. Холодность возлюбленного, его сухие ответы на все ее попытки поговорить, вечные попытки отослать ее от себя или заставить замолчать словно подтверждали все слова ее матери. В последнее время рядом с ним она чувствовала себя, как в детстве, во всех отношениях неудачной, — и оттого еще сильнее старалась быть для него как можно изящнее, мягче, покорнее… Теперь же она показала ту свою сторону, что все это время изо всех сил прятала, потому что не могла иначе и не вполне владела собой, — и получила в ответ вместо холодного презрения похвалу и уже знакомое ласковое тепло. Все это показалось ей каким-то безумным сном, бредом…
— Я так старалась быть хорошей… — простонала она слабым голосом, сделав несколько медленных безвольных шагов.
— В этом и была твоя ошибка, моя дорогая Молли, — мягко отозвался Датч. — Твои родители… они ведь были богатыми ирландскими аристократами, верно? — Молли обессиленно кивнула. — Так вот, я не удивлюсь, если они учили тебя сначала тому, что ребенка должно быть видно, но не слышно, затем, когда ты подросла, — что женщине недопустимо иметь свои мнения, убеждения, желания, интересы и увлечения, кроме самых примитивных. Проще говоря, нужно быть ограниченным, легкомысленным, поверхностным созданием, иначе ни один мужчина никогда не обратит на тебя внимания. Я прав?
— Прав… но ведь многие мужчины именно таковы! Мой отец был таким, а мать — как раз из тех, кого ты назвал марионетками.
— Только трусливые, завистливые и глупые боятся видеть рядом с собой разумного живого человека. Я презираю мужчин вроде твоего отца, да и женщин наподобие твоей матери отчасти тоже: раз уж у нас есть воля и разум, с подобными правилами нужно бороться, а не подчиняться им, не споря! И потом, разве твои родители любили друг друга? Мне в это верится с трудом: судя по твоим рассказам, это был брак, держащийся на терпении жены и равнодушии мужа, и держащийся только потому, что разойтись считается позором… Таких отношений ты искала со мной? Мне казалось, что ты стремилась сбежать как раз от этого, — и что теперь?
— Нет, они не любили друг друга ни дня в своей жизни: отец много изменял и оскорблял мою мать, а она могла неделями не говорить ему ни слова… Мне очень не хотелось бы жить так же, я бежала именно от этого! Но… кажется, я просто не знаю, как иначе, понимаешь? — горько вздохнула Молли. Боль немного утихла, внимание, ласка и откровенность Датча несколько успокаивали и внушали надежду на лучшее… Сил у нее было немного, но к ней вернулась способность трезво мыслить и замечать хоть что-нибудь вокруг. Ей все еще было трудно много говорить, однако молчать она тоже не могла: слишком многое волновало ее. Задав последний вопрос, она с надеждой подняла глаза — и встретила, к большому своему облегчению, понимающий сочувственный взгляд. Как мало это напоминало то холодное равнодушие, что Датч усвоил по отношению к ней в последнее время! Однако он так и не ответил на ее вопрос словами — только медленно кивнул и мягко потрепал ее по здоровой руке. Казалось, он о чем-то глубоко задумался… Только сейчас Молли и решилась как следует осмотреться по сторонам — и с удивлением поняла, что они идут не в сторону своего шатра. Они только что отошли от повозки, где обычно хранили лекарства… Ей хотелось спросить, куда же они направляются, но пока она думала об этом, ответ пришел сам собой: они остановились у одной из палаток.
— Хозия! — негромко позвал Датч. — У нас тут пострадавшие. Сможешь помочь?
Молли, до этого абсолютно покорная своему возлюбленному, тут же напряглась. Безусловно, Хозия не был так неприятен ей, как старый пьяница Дядюшка или грубый и неряшливый Билл, но все-таки это был мужчина, и притом лучший друг и названный брат ее любимого… Этого в ее понимании было достаточно, чтобы считать подлостью и почти изменой саму мысль о том, чтобы раздеться при нем. Картина, возникшая в этот момент в ее воображении, почти ужаснула ее, и она помимо своей воли попыталась вырваться из объятий Датча, — но это ей, разумеется, не удалось: он держал ее очень нежно и аккуратно, но крепко.
— Пожалуйста, не надо… Я ни за что не разденусь перед ним! — взмолилась она, поняв, что сбежать ей не удастся. Датч в ответ на это только мягко рассмеялся:
— А почему бы, собственно, и нет? Он, вероятно, ровесник твоего отца, и никогда на моей памяти даже не смотрел в сторону женщин — хранит верность умершей жене… и потом, он просто джентльмен: он ни за что не стал бы приставать к женщине, зная, что ей это неприятно! Чего же ты боишься? — но, поймав ее испуганный взгляд, он прибавил ласково: — Ну, не бойся, тебе и не придется. Нам от него нужна совсем другая помощь…
— Пострадавшие? Что за гений умудрился покалечиться, не выходя из лагеря? — ворчливо спросил Хозия, выбравшись, наконец, из-за опущенного полога палатки. Ему представлялось, что сейчас он увидит вместе с Датчем либо рыдающего из-за какой-нибудь мелкой царапины Джека, нуждающегося скорее в ласке и утешении, чем в настоящем лечении, либо мертвецки пьяного и едва стоящего на ногах Билла с полученной самым нелепым способом раной… Увидев растрепанную и заплаканную Молли в окровавленном платье, он осекся на полуслове и продолжил настороженно и взволнованно:
— А это как вышло? Кто это сделал?
— Сьюзан решила наказать ее старым способом — вожжами отхлестала, если коротко. Понятия не имею, как и почему это вышло: когда я ее спугнул, она буквально сбежала, ничего не объяснив, — устало вздохнул Датч, буквально вталкивая Молли в палатку вслед за Хозией. — Есть у тебя какая-нибудь мазь, чтобы раны заживали быстрее?
— А она жестокая женщина! — отозвался Хозия, почти силой усадив девушку на свою кровать и сосредоточенно осматривая ее израненную правую руку. — Так сильно избить девчонку, да еще такую хрупкую…
— Ей еще по спине досталось — там, наверное, еще хуже, — пояснил Датч.
— Она сама-то помнит, каково ей было, когда с ней обращались так?
— Ну что тут сказать? Жестокость порождает жестокость — ты знаешь, как это обычно бывает… Ты сможешь поговорить с ней?
— Разумеется, я бы сказал ей пару ласковых, даже если бы ты не попросил… Погодите-ка немного, — почти мрачно сказал Хозия, роясь в ящике с какими-то склянками. Молли наблюдала широко раскрытыми глазами за тем, как он перебирает свои склянки. Она была сейчас взволнована, и мысли ее разбегались и путались… Ей уже не удавалось думать ни о своих боли и унижении, ни о том, какие отношения теперь будут между ней и Датчем. Вместо этого она прикидывала, сколько может быть лет Хозии — ей казалось, что он должен быть не ровесником ее отца, а много старше него: он был совершенно седой — казалось, даже брови и ресницы у него были седые, и лицо у него было худое и будто бы осунувшееся, и губы тонкие, как нитка, и глаза — светлые и будто бы выцветшие, и к тому же он иногда заходился долгими приступами сухого кашля… Отца она помнила совсем другим: он был вполне крепким мужчиной с широким грубоватым лицом, холодными карими глазами и едва тронутыми сединой рыжими волосами. Он казался ей моложе Хозии лет на десять, а то и на все двадцать. Впрочем, проворные точные движения и сосредоточенный вид, когда он возился со склянками, ступками, пучками травы и таинственными жидкостями заставляли его казаться молодым и полным сил. Кроме того, его таинственное мастерство интриговало ее и заставляло невольно интересоваться им — не как мужчиной, но как человеком со знаниями, которыми она хотела бы овладеть, но сомневалась, что когда-нибудь сможет, — чувство, которого она никогда не испытывала к отцу. Об отце она всегда знала, что он занимает какую-то должность в суде, но все это так мало интересовало ее, что она даже не думала об этом… Хозия же постепенно начинал вызывать у нее едва ли не благоговейное любопытство, — и чувство это достигло своего пика, когда он обернулся, чтобы окинуть ее оценивающим взглядом, и тихо произнес, ни к кому не обращаясь:
— Рыжая… значит, надо побольше, — и подлил в пиалу, где смешивал свое таинственное снадобье, какой-то зеленоватой настойки.
— А какая здесь связь? — с любопытством спросил Датч, впервые за эти несколько минут нарушая молчание.
— Рыжие — очень чувствительные. Всегда, — спокойно пояснил Хозия, снова размешивая что-то. — Это надо учитывать, когда лечишь их.
— И откуда ты это знаешь? — удивленно усмехнулся Датч.
— Собственный опыт и слова Тони — он дал какое-то сложное объяснение, но мне достаточно было знать сам факт, — все так же спокойно отозвался Хозия. — Ты сам разве не замечал? Хотя… ты редко когда этим занимаешься — разве что прижигаешь раны, когда кровь иначе не остановить, и извлекаешь из ран всякое лишнее, а там стонут, кричат и плачут все.
— Это… очень сложно? — спросила Молли с робким интересом. Прежде она знала, что Хозия умеет смешивать снадобья из трав, которые Датч называл чудодейственными, — это знал каждый из членов банды, — но даже подумать не могла о том, что и ее возлюбленный умел лечить раны. Когда-то в детстве, еще не усвоив окончательно, что она неспособная и глупая, ей хотелось научиться этому…
— Обрабатывать раны? Мне лично сложно в первую очередь потому, что я не получаю никакого удовольствия от чужих мучений. Тут нужно иметь твердую руку и не бояться причинить другому боль — это у меня есть, это в нашем деле очень быстро приходит с опытом, — но все же когда видишь, как твои близкие страдают и знаешь, что это ты причиняешь им боль, сердце невольно сжимается, — ответил Датч со вздохом. — Впрочем, пожалуй, это и говорит о человечности. Во всяком случае, я знаю, что когда меня перестанут трогать чужие мучения, то это буду уже не я: это одно из немногого, что во мне есть живого и доброго.
— Ты все-таки добрый человек, — заметила Молли со слабой улыбкой. — Во всяком случае, не бессердечный.
— А тебе начинало казаться, что я бессердечен, верно? Но нет, я не такой — я все же забочусь о своих. И о тебе в том числе, как ты видишь.
— Так ты только для этого делаешь все это — чтобы показать мне, что заботишься? — улыбка тут же сошла с ее лица, и надежда стала медленно испаряться: ей показалось, что он все так же безразличен к ней, просто зачем-то рисуется.
— О нет, моя дорогая, это не так: это грязный прием, очень грязный, — тут же заверил Датч с такой уверенностью, что не поверить ему было сложно. — К тому же мне противна одна мысль о том, чтобы лгать своим в таких делах… Я готов врать посторонним, и врать бессовестно и беззастенчиво, когда речь идет о деньгах, — тут уж дело обязывает, — но дружба, любовь, семейные отношения для меня — высшая, священная ценность, одно из немногого, что осталось у меня святого. Я не хочу осквернять это никакой ложью, грязными тайнами и актерской игрой.
— Красиво говоришь, — насмешливо заметил Хозия, уже наливая свое снадобье в стакан.
— А ты не веришь? Разве я когда-нибудь обманывал тебя — не считая того раза, когда ты, пьяный до беспамятства, звал давно мертвую Бесси и отказывался возвращаться в лагерь, пока не найдешь ее? Тут уж пришлось: я мог бы увести тебя силой, но как по мне, уж лучше ложь, чем насилие.
— Ты… поэтому ничего не говоришь мне о Мэри-Бет? Считаешь, что разбить сердце сразу, двумя словами — насилие, и лучше вечно скрывать, да? Воображаешь, что это ложь во благо? — вдруг вырвалось у Молли; она даже вскочила со своего места, воспользовавшись тем, что Датч на несколько мгновений ослабил свои объятия. — Ты думаешь, что я не вижу, как ты отдаешь ей предпочтение, как смотришь на нее, подзываешь ее к себе, читаешь ей вслух, подолгу говоришь с ней, делаешь подарки, чем-то занимаешься вместе с ней — так, как, кажется, никогда не занимался со мной? Думаешь, что я так глупа, что ничего не замечаю?! Скажи уже, что нашел себе девицу помоложе, покрасивее и поумнее!
Ей было уже все равно, сочтут ли ее сумасшедшей после такой вспышки в ответ на рассуждения, обращенные даже не к ней. Может быть, в глубине души она и понимала, что выглядит нелепо, что если бы этот вывод действительно был сделан из мимолетной фразы, — а со стороны, вероятно, могло показаться, что так оно и есть, — то ее вполне можно было бы счесть буквально помешанной… Но молчать она больше не могла: даже если она не блистала умом, она была наблюдательна, — во всяком случае, ей так казалось, — и видела все те теплые взгляды и намеки, которыми Датч одаривал Мэри-Бет. Ей казалось, что он уже твердо вознамерился променять ее на эту девчонку, и это было невыносимо. Она должна была сказать об этом, пусть даже при весьма саркастичном свидетеле!.. И все-таки, когда ее мягко, но настойчиво, усадили обратно, она не могла не подчиниться: как бы ни терзала ее ревность, она все еще была бесконечно влюблена и глубоко предана своему возлюбленному. Одно прикосновение его теплых, сильных, властных рук, один его взгляд в момент лишали ее воли… Почти машинально она приняла из рук Хозии стакан и выпила горьковатую терпкую настойку, которая, по его словам, должна была снять боль, да и нервы немного успокоить. Даже если бы ей хотелось возразить или отказаться, одно слово Датча моментально подавило бы ее сопротивление в зародыше. Когда через минуту или две он заговорил с ней, она уже и не думала произнести хоть слово наперекор ему и только смотрела на него с детской доверчивостью.
— Послушай меня, моя дорогая Молли… ты сейчас в состоянии слушать, сможешь понять меня? — спросил он вкрадчиво; Молли безвольно кивнула. — Между мной и Мэри-Бет нет и десятой доли того, что ты успела себе надумать. Ты говоришь, что она моложе тебя? Да, она моложе — всего на два или три года. Ничтожная разница, если только речь не идет о маленьких детях! Для меня она точно не имеет никакого значения, — к тому же я не помешан на идее найти себе девицу помоложе, если тебе начало так казаться. Ты говоришь, что она красивее? Что ж, это дело вкуса, но ты кажешься мне прекрасной! Она красива, этого нельзя не признать, но такая внешность, как у тебя, нравится мне куда больше. Ты говоришь, что она умнее? А как вообще можно оценить ум человека? И потом, ты ведь тоже отнюдь не глупа — просто ум твой не развит… но это можно исправить. Кроме того, кажется, она нравится Артуру. Хорош был бы я, если бы попытался увести девушку у своего сына! А ей самой нравится не то Артур, не то этот новичок, Киран, но никак не я… а я не любитель искать слишком упорно расположения тех, кто со мной быть не хочет. Уверяю тебя, наш якобы роман — всего лишь твоя фантазия!
— А что тогда все это значит? — с отчаянием спросила Молли, желая вырваться из его объятий, но не смея пошевелиться. Его тирада напомнила ей его обычные слова, которыми он отговаривался каждый раз, когда она пыталась заговорить с ним о том же, — разве что на этот раз он говорил подробнее, и поверить ему было бы проще. И все-таки верить до конца ей не удавалось.
— Все дело только в книгах, — мягко объяснил Датч. — Если бы ты проводила больше времени с остальными девочками, то ты и сама заметила бы: она очень любит читать и временами откровенно страдает от того, как трудно бывает найти по-настоящему хороший роман… Я как-то раз сказал ей, что в любви нет и не может быть ничего глупого, — и я до сих пор на этом настаиваю, — но как же глупо можно писать о ней! Почему-то очень многие неумелые авторы берутся писать именно о любви или о приключениях, и выходит у них… что ж, чем меньше об этом говорить, тем лучше. Мэри-Бет неглупа, и у нее хороший вкус. Продираться сквозь все эти глупости не доставляет ей никакого удовольствия. Один раз — это было около месяца назад — она разоткровенничалась и рассказала мне об этом, и я предложил ей помочь в поисках по-настоящему хороших книг. Все мои подарки ей — это книги. Я читаю ей вслух те отрывки, что могут ее заинтересовать, мы с ней обсуждаем прочитанное… В общем, нас связывает только общий интерес. Кроме того, не так давно она сказала, что хотела бы сама написать роман, который будет получше большинства тех, что можно достать сейчас, но не чувствует уверенности в себе, — и я взялся помочь ей. В конце концов, я сам веду дневник всю жизнь, сколько себя помню, прочел больше книг, чем большинство ребят вместе взятые, да и пробовал сочинять рассказы… Я учу ее писательству, насколько могу — этим мы и занимаемся. Теперь ты мне веришь? Хозия может подтвердить тебе все это, если мне ты не доверяешь, — а ему врать об этом нет никакого смысла!
— Да, все так, — коротко кивнул Хозия, снова роясь в своем ящике в поисках очередной склянки. — Ты знаешь, Молли, Датч доверяет мне как себе и делится всеми своими мыслями… и если он и говорил о какой-нибудь женщине как о своей возлюбленной, то только об Аннабель.
— Аннабель… а как же я? — едва ли не всхлипнула Молли. — Мистер Мэттьюз, он говорил с вами обо мне хоть раз?
— Да, но… — тут Хозия замялся и обернулся, чтобы взглянуть на Датча, но принял его вздох за согласие. — Но скорее как о дочери, за которую очень переживает.
— Все так… — обреченно прибавил Датч, когда Молли взглянула на него. — Молли… я ни минуты в своей жизни не желал тебе зла, я вижу в тебе такие достоинства, каких, вероятно, не видишь ты сама, но мне трудно думать о тебе с тем же чувством, с каким я думаю об Аннабель. Ты этого не знаешь, но ты у меня — всего третья: после того, как погибла Белль, я тоже долго не решался ни с кем сойтись, относился ко всем женщинам как к подругам, дочерям или сестрам, но когда я увидел тебя, то мне показалось, что я могу полюбить снова… Что ж, мне только показалось. Я все-таки однолюб, как и Хозия, — только он, кажется, честнее и дальновиднее. Мне очень не хочется разбивать тебе сердце, но я не могу думать о тебе как о женщине, не сравнивая с ней, — а сравнивать людей друг с другом я считаю неправильным… Прости меня, Молли. Я не чувствую к тебе того, что хотел бы, по крайней мере сейчас.
— Скажи… — дрожащим от слез голосом пробормотала Молли, судорожно стискивая его руку в своих. — Скажи, у меня есть хоть один шанс, что ты полюбишь меня так же, как ее? Так же, как я люблю тебя?
— В точности так же — нет. Но я думаю, что у нас есть шанс начать все сначала и сделать на этот раз все по уму, — тогда я, возможно, смогу полюбить тебя другой любовью, но в той же мере, — ответил ей Датч так спокойно, решительно и печально, как только мог, — и, поскольку она снова разрыдалась, уткнувшись в его плечо, прибавил очень мягко и ласково: — А до тех пор, — или если у нас ничего не получится, — я обещаю быть тебе добрым другом и любить тебя во всяком случае как свою дочь или младшую сестру.
— Да разве такую, как я, можно любить? Даже моим родителям и сестрам я никогда не была нужна — я ведь некрасивая, неспособная, и обаяния у меня ни капли, — отозвалась Молли сквозь рыдания. — Ты никогда не сможешь любить меня ни как дочь, ни как сестру, ни как жену — никак! Потому что я никчемное создание… это видит даже старуха Гримшо!
— Так вот в чем на самом деле дело… Ты всегда была в тени кого-нибудь другого, верно? Твои родители не любили тебя, сестры смотрели свысока, ты никогда никому не могла угодить, да и не видела смысла стараться научиться чему-нибудь, — ведь тебя всегда кто-то в чем-то превосходил, а те, кто должен бы был заметить твои достоинства, только и делали, что указывали на чужое превосходство… ведь так? — все так же ласково спросил Датч, чуть крепче прижимая Молли к себе и снова принимаясь гладить ее по голове.
— Это не я… это мой отец говорил, что я так глупа, что меня бесполезно учить, — возразила она. — Но ведь это правда! Я едва научилась читать и писать к девяти годам, я не умею вязать, вышивать, как следует шить, и едва умею метить, я не умею ни танцевать, ни петь, ни играть хоть на чем-нибудь… и нравиться тоже не умею… Каждая из моих сестер умеет хоть что-нибудь из этого, и только я — ничего.
— Ты же младшая в семье, верно? — резковато спросил Хозия, начав о чем-то догадываться; она только кивнула.
— Ну и как тогда, скажи на милость, ты могла в чем-нибудь превзойти их? Твои родители воображали, что навыки, — а это — навыки и ничто иное! — даются от природы, с рождения? Даже гениев нужно учить, чтобы у них появились какие-нибудь умения! И обучение в любом случае требует времени, некоторых усилий и определенного запаса терпения… Ты понимаешь, что все это значит? Тебе попросту не дали возможности хоть чему-нибудь как следует научиться только потому, что ты — младшая! —выкрикнул Датч с таким гневом, что Молли даже испугалась его. — Вместо того, чтобы терпеливо учить тебя, как наверняка делали с твоими сестрами, от тебя ожидали мгновенных успехов во всем, за что бы ты ни бралась, а если у тебя что-нибудь не получалось с первого раза, то сразу же объявляли, что у тебя нет к этому способностей. Я прав?
— Прав, — всхлипнула Молли. — Но что теперь делать? Я ведь…
— Что делать? — прервал ее Датч не то раздраженно, не то торжествующе. — Я скажу тебе, что мы будем делать: мы дадим тебе шанс учиться сейчас, раз его не было тогда! Только учиться ты будешь полезному в деле и тому, что интересно тебе самой, а не тому, что нужно для престижа. Я сам буду учить тебя тому, что умею…
— Ты думаешь, у меня получится? — робко спросила Молли, поднимая на него глаза. Впервые в жизни она призналась в том, какого она мнения о своих способностях, — и впервые ей сказали, что она может быть лучше, чем сама о себе думает… И к тому же едва ли не впервые ей прямо предложили чему-то учить ее. Как она боялась теперь упустить свой шанс, показать себя именно такой глупой и неспособной, какой считала себя сама!
— Не сразу, конечно, но со временем получится обязательно, — с полной уверенностью ответил ей Датч. — Мы начнем с простого и будем двигаться постепенно, так медленно, как тебе понадобится. Может быть, какую-нибудь затею придется оставить, потому что у тебя и впрямь нет способностей, но чему-то ты научишься непременно. Это я могу тебе пообещать.
— А кое-чему тебя могут научить и ребята, — заметил Хозия. — И я тоже. Интересно тебе, как делать снадобья из трав? Ты сейчас следила за мной очень пристально.
— Да, но это, наверное, слишком сложно…
— Не говори так, пока не попробуешь, — а пробовать точно стоит. Мы по крайней мере начнем, если ты захочешь.
— О да, это пойдет на пользу хотя бы потому, что у тебя появится еще хоть один друг! Возможно, это даже важнее знаний, которые ты сможешь получить, — задумчиво прибавил Датч. — Да, пожалуй, тебе очень нужен друг. Если ты хочешь остаться в этой банде и снова сойтись со мной, я настаиваю, чтобы ты нашла хоть одного друга помимо меня, — иначе я не выдержу твоей постоянной потребности в обществе и внимании, а ты не выдержишь одиночества.
— Но я люблю тебя, а не кого-нибудь из них! — горячо возразила Молли, стараясь подавить новый приступ рыданий.
— Это потому, что ты никого из них по большому счету не знаешь. Вообще-то они достойные и интересные люди, и ты полюбишь их, когда узнаешь получше.
— Они все смеются надо мной…
— Я ни разу не видел этого, — несколько насмешливо возразил Хозия. — Вообще-то некоторые из них волнуются о тебе, видя, как ты одинока и всегда несчастна. По меньшей мере Артур, Карен, Эбигейл, Шон… и я тоже — все мы о тебе переживаем. Да некоторые из ребят и с тобой поговорить пробовали, но ты принимала все это за насмешки, — я видел это.
— И Сьюзан тоже: она как-то раз говорила мне о своих опасениях, — подтвердил Датч. — Попробуй сделать шаг им навстречу, и ты увидишь: они примут тебя. Попробуй помочь девочкам по хозяйству чем сможешь, — и вы быстро увлечетесь каким-нибудь разговором: все эти дела до невозможности скучные, а разговоры помогут скоротать время. Поговори с Ленни или Мэри-Бет о книгах, — ты ведь тоже любишь их, я это знаю! — с Шоном о вашей общей родине, и расскажите Кирану о том, какова Ирландия, ведь он никогда там не был, попроси Артура или Хозию рассказать тебе о старых временах, или Сьюзан — научить тебя чему-нибудь… Все они будут рады этому. Да и с остальными ты найдешь, о чем поговорить, я уверен.
— Вы предлагаете мне общаться с посторонними мужчинами? Хотите свести меня с кем-нибудь из них? — с отчаянием спросила Молли, снова заглядывая возлюбленному в глаза в поисках ответов; ни отвращения, ни холодности в его взгляде не было, но это мало помогало. — Я… мне кажется, что я жду ребенка от тебя! Неужели даже это…
— Ты ждешь ребенка? — удивленно улыбнулся Датч. — Что ж, я могу пообещать тебе, что буду растить его вместе с тобой, какими бы ни были наши отношения к моменту его рождения. И, поверь мне, я и не думал о том, чтобы пытаться свести тебя с кем-нибудь из ребят: я говорил только о дружбе… но, конечно, если ты влюбишься в кого-нибудь из них, я не буду ревновать.
Молли очень хотелось ответить, но ее чувства рождали самые противоречивые мысли, а мысли эти никак не желали оформляться в слова. Она рыдала, бормотала что-то бессмысленное, бросала растерянные взгляды то на Датча, то на Хозию, металась, будто в бреду… Она едва помнила, как ей помогли снова встать с места и увели в шатер Датча. Когда-то в детстве — ей было тогда не больше семи или восьми лет — одна из сестер заперла ее в темной библиотеке родительского дома, и тогда с ней случился припадок от страха; теперь ей казалось, что это вот-вот случится снова. Успокоиться ей удалось только после того, как ей буквально влили в рот стакан разбавленного водой вина…
Следующие полчаса прошли для нее будто в полусне: последний приступ отчаяния и тревоги совершенно истощил ее силы, и она больше не могла даже плакать. Впрочем, плакать ей и не хотелось: у нее словно не осталось ни единого чувства, ни единой мысли… Пока Датч промывал ее раны и очень мягко объяснял ей что-то о себе, о ней самой и о ребятах и раз за разом убеждал, что у него и в мыслях нет бросать ее наедине со всеми ее трудностями и чувствами и окончательно разрывать с ней всякие отношения, она могла только растворяться в своих ощущениях — во всем мире для нее остались только они двое, только его теплые руки и ласковый уверенный голос. Пусть спирт, даже щедро разбавленный водой, обжигал раны, а мазь, которую им дал Хозия, хотя и успокаивала боль, странно пахла, ей хотелось, чтобы эти минуты длились как можно дольше — лишь бы не отпускать от себя любимого, не видеть его снова холодным, равнодушным и мрачным. Он обещал ей больше не пренебрегать ею, а если и отсылать ее от себя, то хотя бы без грубости, но эти обещания не могли изгладить в ее памяти трех месяцев одиночества и горечи… Сейчас же, когда он был так ласков и нежен с ней, она невольно верила в лучшее, — и это смягчало даже его слова о том, что он не любит ее так, как хотелось бы ей. Сейчас она чувствовала, что даже если он не влюблен в нее, то и иметь такого друга, как он, весьма приятно… Однако вечно это длиться не могло: в конце концов Датч помог ей одеться — все так же осторожно и мягко, — и вышел на улицу, попросив ее подождать в палатке. Отчего-то его уход встревожил ее, и чем дольше его не было, тем сильнее она волновалась. Она пыталась скоротать время за чтением, но все книги, что были у Датча, казались ей скучнее и сложнее обычного, и смысл слов ускользал от нее… В конце концов ей удалось хоть немного увлечься только разглядыванием каких-то его рисунков, найденных на столе, — рисовал он не очень хорошо, но выразительно, и она была очень рада найти среди набросков свой портрет.
Датч вернулся менее чем через час, но это время показалось ей целой вечностью. Однако, когда полог шатра все-таки зашевелился, и он торопливо вошел, она не смогла как следует порадоваться его приходу: он был не один. За ним в шатер вошла еще одна фигура — и Молли, к своему большому сожалению, сразу узнала ее. Мисс Гримшо вошла как бы нехотя; и лицо ее, и взгляд, и каждое движение выражали крайнее напряжение… Она явно не хотела видеть Молли, — и это было взаимно.
— Я хотел бы, чтобы вы помирились, — очень серьезно попросил Датч после нескольких мгновений молчания. — Точнее, я хочу, чтобы ты, Сьюзан, извинилась. Ты знаешь, что поступила неправильно.
— Может быть, оно и так, — но пусть сначала извинится она! — нервно ответила ему Сьюзан.
— Может быть, вы обе были неправы, но согласись: ты принесла ей куда больше боли, чем она тебе, даже если она напомнила тебе твою мать, поступившую с тобой несправедливо. Попроси прощения и объяснись! Я даю тебе лишь один выбор: либо вы сейчас помиритесь, либо… ты знаешь правила, — все так же строго прибавил Датч, заглядывая прямо в глаза Сьюзан. От его суровости Молли становилось не по себе, даже несмотря на тот факт, что вся эта строгость была обращена не к ней… О каком именно правиле он говорил, она не знала, и потому терялась в догадках. Неужели он заставит ее высечь мисс Гримшо так же, как она высекла ее? Может быть, ей и хотелось бы какой-то расплаты за свои страдания и унижение, но явно не такой! Сама она была, возможно, высокомерна и обладала крутым нравом, но она никогда не была жестока.
— С чего бы… — начала было Сьюзан, но, заглянув в глаза Датча, осеклась и продолжила совсем другим тоном; очевидно, даже она не могла сопротивляться его необъяснимой власти над людьми. — Ладно. Что ж, Молли, я сожалею о том, что с тобой сделала. Ты поступила неправильно, попытавшись поднять руку на маленького Джека, но и я поступила неправильно, даже если учитывать твое поведение в целом. Кроме того, если учесть то, что ты, вероятно, в положении… Мне жаль.
— Извинения приняты, — сухо произнесла Молли, смерив ее холодным взглядом и тут же отвернувшись. В извинениях она не чувствовала ни капли искренности — и таким же неискренним было ее прощение. Однако Датч мягко, но властно положил одну руку на плечо Сьюзан, второй коснулся руки Молли… Прежде девушке казалось, что большая часть его силы в его словах и сильном голосе, но сейчас ощутила нечто куда более глубокое и мощное — что-то, для чего нельзя было даже найти названия, но безусловно ощутимое и очень сильное. Сама она не могла и мечтать о такой силе: она была созданием хрупким, скорее ведомым, чем властным, зависимым, а рядом с упрямыми натурами вроде Датча или Сьюзан — откровенно слабым и жалким… Она чувствовала все это, чувствовала их силу и превосходство над собой, — то превосходство, что нельзя было бы скрыть никаким высокомерием, даже если бы она пыталась, — но сейчас мисс Гримшо, которая менее двух часов назад казалась ей грозной силой, которой невозможно было сопротивляться, и сама казалась ей на удивление покорной. Одного прикосновения Датча — без единого слова, даже без укоризненного взгляда — хватило, чтобы обе они подчинились его воле.
— Послушай, Молли… — произнесла Сьюзан странным непривычно мягким и каким-то ломким голосом. — Ты совсем молода, у меня вполне могла бы быть дочь примерно одних с тобой лет… Да, у меня могла бы быть дочь, но у меня ее нет, и больше не может быть детей! Но я могу назвать своими дочерьми всех вас, девочек банды, даже если вы меня матерью никогда не назовете. И характером ты напоминаешь мне одну женщину, которую я знала в юности — это была молодая девица из богатой семьи, пошедшая против воли родственников ради любви… Что ж, возлюбленный ее умер через несколько лет, оставив ее с маленькой дочерью на руках, а она вышла замуж за очень плохого человека, и ему сопротивляться уже не решалась, даже когда речь шла о чести и благополучии ее дочери… о моих чести и благополучии. Да, Молли, это была моя мать, и она сломала мою жизнь! Из-за ее безволия и покорности я оказалась вынуждена, как ты сказала, ложиться под каждого желающего за пару долларов: она попросту выгнала меня за то, в чем я была не виновата! И, раз ты так же готова покориться и отдать всю себя любимому мужчине, я прошу тебя хотя бы ради твоего ребенка: не отдавай всего мужчине, даже такому, как Датч, сохраняй свою волю, и будь на стороне своего ребенка — особенно если это будет девочка, ведь женщины в нашем мире нередко оказываются беззащитны… Я буду тебе матерью, я поддержу тебя во всем, если больше будет некому, но пообещай мне одно: будь сама человеком со своей волей и своими убеждениями, а не послушной куклой!
— К тому же и я не хочу требовать от тебя полной покорности: подчиняйся мне как отцу или наставнику там, где это разумно и необходимо, но не вверяй мне всей своей души — я не хочу, чтобы кто-то из моих близких отдавал мне все, я не могу и не хочу требовать таких жертв! Я хочу видеть рядом с собой живого, разумного и счастливого человека, понимаешь меня, моя дорогая Молли? — прибавил Датч с теми же мягкостью и печалью. Молли кивнула… Потом Сьюзан, пробормотав что-то о правилах, крепко, но аккуратно и нежно обняла ее за талию — это было неожиданно, но нельзя было сказать, что неприятно. Для нее начиналась совершенно новая жизнь, и она пока совсем не знала, чего ждать от будущего.
Впрочем, в течение ближайших нескольких недель все страхи Молли, если они у нее и были, развеялись. Ей удалось вполне помириться с маленьким Джеком — и он откровенно покорил ее, подарив ей венок из ярко-красных цветов и осыпав ее по-детски наивными комплиментами. Ей удалось также, несмотря на все различия в характерах, происхождении и взглядах, завести если не дружбу, то во всяком случае приятельские отношения с остальными женщинами. Мэри-Бет теперь читала ей вслух и советовала хорошие книги, иногда объясняя ей их содержание, Тилли, Сьюзан и Сэйди учили ее вести хозяйство и вязать, Карен подбадривала ее каждый раз, когда ей казалось, что она грустит или скучает, — в своей особой, ни на что не похожей манере, неуклюже, но искренне и трогательно, — а Эбигейл сама с удовольствием училась у нее грамоте, да еще и с полным доверием позволяла ей играть с Джеком и временами присматривать за ним… И все они с удовольствием обменивались историями из своих жизней. С ними Молли чувствовала, что у нее, наконец, есть добрые и любящие мать и сестры, которым она могла доверять. Мужчины теперь также держались с ней скорее дружески, чем отстраненно, и, хоть они и поддразнивали ее, больше она не обижалась на них и не считала это жестокими насмешками: она видела, что все они так обращались и с остальными женщинами, и знала, что любой из них без колебаний придет к ней на помощь, если будет нужно. Датч тоже сдержал свое обещание: может быть, он и не осыпал больше поцелуями ее руки и лицо, как в самом начале их романа, но больше он не бывал с ней так мрачен и холоден — он очень терпеливо учил ее стрельбе и верховой езде, не скупясь на похвалу в ответ даже на самые незначительные ее успехи, и к тому же с большим интересом говорил с ней обо всем на свете и отвечал без насмешек даже на самые наивные ее вопросы… Молли многому училась и впервые в жизни не чувствовала себя ни одинокой, ни в чем-то ущербной. Теперь она жила полной жизнью, — и какой бойкой, сильной и способной она чувствовала себя! Ей казалось, что с каждым днем она все больше расцветает от дружеского отношения и сознания того, что тоже помогает банде чем может…
***
Все рухнуло в один день — во всяком случае, так казалось Молли. Несмотря на весь свой душевный подъем, она не могла не видеть, что дела банды идут неважно. Шон, ее земляк, шумный, до нелепости невезучий и насмешливый рыжий шалопай на год младше нее, лишился глаза и едва не был убит. Кирана — еще одного ее земляка, совсем молодого, робкого, бесконечно доброго и прилежного, — его бывшие товарищи из банды О'Дрисколла похитили и жестоко пытали, и, хотя им не дали его убить или навсегда искалечить, даже дружелюбие и участливое внимание всех без исключения членов банды не могли вернуть ему в полной мере душевное равновесие: после пережитого он долго и тяжело болел, а когда поправился, то стал еще более пугливым, чем раньше, не решался даже на минуту остаться в одиночестве за пределами лагеря, и к тому же нередко кричал во сне. Хозии на одном из дел прострелили ногу, и он так и остался хромым — правда, в этом для него была и капля везения: с пулевым ранением его, наконец, показали врачу, несмотря на все его недоверие к медицине, и доктор Тони — Молли впервые встретила его как раз после того случая и была очень впечатлена его добротой, умом и спокойствием — сообщил ему, что он не умирает от неизвестной легочной болезни, а попросту слишком много курит и дышит пылью и пыльцой опасных для него растений. Артур, умнейший, честнейший и надежнейший человек, которому даже Молли могла доверять как себе, заболел и некоторое время думал, что умирает, — благо, ему тоже смог помочь тот самый доктор Тони, — Эбигейл, ее возлюбленный Джон, и даже их маленький сын Джек успели побывать в плену у законников и подвергнуться пыткам… Молли наблюдала за всем этим и ужасалась каждым новым горем, каждой новой вспышкой человеческих страданий. Она помогала всем им как могла, иногда просиживая с больными и ранеными целые ночи, успокаивая бредящих, давая по часам лекарства и меняя повязки на мокнущих ранах, — и выходило у нее все лучше и лучше, но эти успехи не радовали ее: она предпочла бы, чтобы никому из них не приходилось страдать, а ей — не приходилось наблюдать за их мучениями. Кроме того, ей казалось, что законники преследуют банду по пятам и окружают со всех сторон плотным кольцом, и она боялась, панически боялась, что однажды все эти несчастья коснутся и ее непосредственно. Однако ей везло — ровно до одного дня.
В тот день они с Карен отправились ненадолго в город выпить и развеяться — и, разумеется, сильно напились. Одеты они были вполне прилично, на дела именно в этот город выбирались редко, заранее условились не говорить ни слова о делах банды… В общем, они были вполне спокойны — до той самой минуты, когда в салуне появились трое суровых посетителей. Молли сначала даже не заметила их, но Карен, пихнув ее локтем, сказала, что это — агенты Пинкертона, и надо уходить… Что происходило после, Молли помнила очень смутно: вроде бы они попытались тихонько выбраться из салуна через заднюю дверь, потом, когда их заметили, бросились в разные стороны, надеясь запутать законников, после были выстрелы, крики, Молли, поскольку была пьяна, да еще и неуклюжа в силу своего положения, споткнулась и упала и ее тут же грубо схватили за волосы и за руки, связали… Как и куда ее тащили по пыльным улицам, она уже не помнила — возможно, потеряла сознание. Следующим ее воспоминанием была какая-то тесная, сырая и темная комнатушка с единственным узким окошком под самым потолком и скамьей на цепях, как в тюрьме. Здесь ее держали несколько дней — допрашивали трижды в день, почти не кормили, избивали, оскорбляли, угрожали то новым грубым насилием, то убийством, то увечьями, тушили об нее окурки и резали ей руки тупой бритвой…
Молли сопротивлялась так упорно, как только могла. Она все еще была слаба — она была такой от природы, и то, что могло бы закалить более сильную натуру, ее попросту ломало. У нее не было той твердости духа, что позволила бы ей смеяться в лицо своим мучителям и потешаться над ними — ее возлюбленный наверняка поступал бы именно так, окажись он на ее месте! — и она была слишком чувствительна к любой боли, чтобы сносить ее молча и с достоинством. Она рыдала, кричала, даже молила о пощаде… но все же несколько дней она не отвечала ни на один из их вопросов. Лишь на последний, сломавшись окончательно, она выпалила скороговоркой все то, чего они от нее ждали — голос ее дрожал и срывался, из глаз текли слезы, но она говорила, говорила покорно и так быстро и твердо, как только могла, она делала все, что было в ее силах, чтобы ей поверили… И ей, казалось, поверили. Во всяком случае, агенты, коротко переговорив о чем-то, снова схватили ее под руки и попросту вышвырнули на улицу.
— На вот, выпей хоть напоследок, — сказал ей один из них, сунув ей в руки несколько монет. — Выпей и жди своих дружков — они тебя найдут и наверняка пристрелят за то, что ты такая крыса!
И Молли выпила — потому что не могла иначе совладать со своей тревогой. Она ведь и впрямь сотрудничала с законниками! Может быть, не будь она так измождена, она бы верила в милосердие и благородство своих друзей, но сейчас… Сейчас ей казалось, что ее и впрямь застрелят, даже несмотря на то, что в ее ответах на все вопросы законников не было ни слова правды. Она готовилась к самому худшему. Когда к ней подошли Карен и Дядюшка — она не могла понять, случилось это через пару часов или через пару дней, — она была уже пьяна до беспамятства и не могла ни радоваться, ни бояться. Всю дорогу до нового лагеря она лишь безвольно шла, подчиняясь им. Только в лагере, представ перед всеми своими товарищами с Датчем во главе, она немного оживилась, — но и теперь собственные мысли едва подчинялись ей: она стояла перед ними посреди не до конца расставленного лагеря, пошатываясь и невнятно выкрикивала:
— Я рассказала… я все им рассказала! Мистер Росс… я ему сказала! Я все рассказала… про вас! Что, уже не важничаешь, а? Это же плевок в лицо! — и при виде смятения в глазах Датча и револьвера в его руке ей казалось, что он вот-вот выстрелит в нее. — Я плюнула тебе в лицо… я не хотела… или… Но я сделала это!
— Молли, успокойся, — отозвался он твердо, делая шаг ей навстречу; она невольно отшатнулась, но была так пьяна, что упала на землю и встать уже не смогла. Ей удалось лишь приподняться, опираясь на локти, и в последний раз заглянуть ему в глаза. В своем пьяном бреду она была уверена, что если он и не выстрелит, то это сделает кто-нибудь другой — к тому же краем глаза она видела, что мисс Гримшо как будто бы заряжает ружье… И все же вместо того, чтобы застрелить ее или по крайней мере ударить, он поднял ее со всей осторожностью, на какую был способен.
— Что они с тобой сотворили! Ты пила-то хоть добровольно, или они тебя насильно напоили, чтобы язык развязать? — спросил он, стараясь говорить спокойно и ласково, но на деле едва сдерживая гнев.
— Добровольно… но они меня били и обзывали шлюхой… и я очень много им сказала, — простонала в ответ Молли, хватаясь за его руки. — Ну же, пристрели меня сразу, не томи! Я же сдала тебя!
— Об этом и речи быть не может. Я не собираюсь этого делать, — строго отрезал Датч, снова глядя на нее тем самым взглядом, что всегда лишал ее воли. — Молли, ты очень пьяна — возможно, до такой степени, что и сама не понимаешь этого, но это правда. Мы поговорим об этом, когда ты проспишься и успокоишься, но не раньше, чем подлечим тебя. Ты понимаешь меня? Но я не намерен тебя наказывать: если ты призналась под пытками, то я не могу требовать от тебя самоотверженности и силы, которых у тебя нет.
— Но ты еще не знаешь, что я им сказала…
— И что же?
— Что мы поедем в Канаду! И что сейчас где-то на островах сидим, а в город я на корабле приплыла… что у нас свой маленький корабль… и что ты спятил, и все хуже и хуже… — Молли начала почти торжествующе, но чем дольше она говорила, тем меньше у нее оставалось сил. Под конец фразы она уже почти засыпала, и сквозь дрему ей казалось, что друзья окружили ее и хвалили за храбрость и сообразительность… Вскоре она уже крепко уснула, совершенно успокоенная их приемом. Теперь все было хорошо, несмотря на все неурядицы, и теперь она, наконец, верила до конца в то, что и дальше все будет в порядке.
Какие временные промежутки тут)))
Моли не однозначный перс, и наблюдается личностный рост)
Единственное, как-то не понятно с её беременностью.
Могу сказать сразу — фокал женского персонажа получился у вас просто отлично, тем более, что Молли — сложный персонаж. Забитая родителями, не верящая ни в собственную красоту, ни в собственные силы, слепо идущая за мужчиной, в которого влюбилась. Но на протяжении рассказа она начала расти, и это радует. Она получилас...
Больше всего мне запомнился момент - жёсткое наказание Молли. Кажется, после него, если описывалась кровь - должно быть видно, что вся спина в ранах. Так почему Датч спрашивает: "Молли, ты как?" А так не видно? Он ждал, что она ответит - всё супер?
Датч и Молли, кажется, родственные души, поэтому он так и держится за неё. Просто правдопод...