Мамины медные кудри ластятся к лицу, склеенные настырным солнцем. Она ничего не говорит, вихрем кружит, чахло-оранжевой листвой, хихикает и прижимает сильнее к мягкой груди.
Не говорит ни слова.
Кейл лишь дышит и впитывает.
Впитывает, впитывает это чувство, через поры, через дыхание. Пожирает жадно, как солнечный свет, и вместе с воздухом. Просто принимает и старается не думать о том, как щемит сердце. Пытается жить этим.
Тиски настолько сладкие, что хочется больно плакать от того, как хорошо.
А мама прижимает сильнее.
И Кейл представляет, как она это делает, как кладет руку на голову, перебирает его своенравные алые пряди, изнеженные дорогими маслами. Давит гладкими подушечками пальцев на кожу и вжимает его в себя ещё больше, обхватив двумя руками.
Кейл чувствует ее глубокое дыхание, будто она испытывает тоже самое, что и он. Тоска жить мешает.
Держит мама крепко и посмотреть на себя не дает.
А Кейл и голову не решится поднять.
Он лежит на кровати и пытается чувствовать, чувствовать этот момент. Правду создает здесь и сейчас. Лжет. Какая была мама?
Он поднимает руку и сминает ткань белого платья. Та натягивается неохотно и в гаснущем сознании рассыпается сквозь руки, словно песок. Разум меркнет, и ладони почти не чувствуют. А Кейлу хочется, чтобы меж пальцев запутались алые вихры, и мама бы возмущенно дернула головой, натягивая локоны еще сильнее.
Да, наверняка она бы время от времени носила игривые кружева. И фыркала бы тоже, но все еще молчала и позволяла бы тянуть за волосы.
А Кейл бы запоминал, каково это.
Он на самом деле не знает. Лежит и имеет право лишь представлять. Память у него мутная, отвратная в принципе, чего уж говорить о лице невероятно любимого человека, на коего и не посмотрел ни разу осознанно. Лишь помнит, как она чувствовалась. И как больше не будет.
Он ведь никогда ее по-настоящему не видел.
Кейл лежит на кровати, в драбадан пьяный от боли, закрыв предплечьем глаза. Он не смотрит в темноту под веками и давит рукой на глазные яблоки еще сильнее. И круги пляшут перед взором, как порталы к смеху мамы, в черноту утаскивают. На ее древнюю силу похоже.
И юноша дышать пытается. Чувствовать в воздухе что-то помимо безусловной свежести убранного помещения и винного пляса в собственных неровных, сдавленных выдохах и вдохах.
Челюсть болит.
Смотреть на мать не решается. Но упорно думает о рыжих локонах. И смехе. Запахе кожи. О том, какой должна быть. Только она.
Ибо иной раз возникает мысль, что, подняв голову, увидит льдистый взор Виолан. И что в его волосах будут ее мозолистые пальцы, которые хочется чувствовать.
Кейл задыхается от душащего чувства.
Нет, это должен быть рыжий.
***
В нем кипит, рука на щеке жжет, а душа бурлит и извивается гремучей смесью. Но Кейл не смеет двигаться, даже дышать и что-то в нем хочет взвыть...
Не плакать.
Не ясно – от чего, но хочет страстно.
Виолан смотрит на него и впервые вообще касается так нежно, надежно, и Кейл Хенитьюз не знает, что делать.
Что-то внутри него жадно пьет, пьет это чувство. Впитывает через поры и легкие вместе с мраком комнаты. И Кейлу больно и так хорошо от этого, и он даже не может двинуться.
Он прикован к кровати, являясь одним сплошным сочащимся кровью результатом побоев, пару дней едва ли способным нормально дышать и скулить при малейшем движении, терпя стенания сломанных костей, бьющие в мозг. Но рвется на части будто и не тело, и жить мешают вовсе и не сломанные ребра, недавно почти пробившие легкие.
Тонкие брови Виолан изломаны в непередаваемом выражении, а Кейлу больно оттого, что он чувствует и что он не хочет чувствовать от всего происходящего.
Ладонь Леди лежит на его щеке, даже в таком жесте проявляя характер хозяйки – рука тяжелая, теплая, надежная, и ее много. Очень много.
Палец начинает нежно поглаживать скулу и Кейла придавливает от жаркого чувства внутри, которого так хочется, так хочется больше.
Но волосы должны быть рыжими, обязаны быть.
А перед ним Виолан.
На секунду думает, что он так рад этому.
На лицо той накладывается лицо мамы.
И
Кейл чувствует себя предателем.
«Нет, это должен быть рыжий».
Сколько бы не читала, каждый раз — как впервые. Здесь так много света... так много пронзительной боли. Такое чувство, что с каждым воспоминание она становится всё пронзительнее и пронзительнее, острее и острее...
«Кейл Хенитьюз не знает, что делать».
Мальчишка, который вырос, но не перестал быть ма...