пока санеми ещё пытался брыкаться, было больно. он надеялся, что не только ему, что хотя бы часть его ударов долетала до бычьей спины отца. в какой-то момент двигаться стало подозрительно легко, и он понял, что на ногах уже не стоит, что его просто швыряют за волосы по всей комнате, как мячик. а это уже почти не больно, больше обидно.
обеденный стол резко перевернулся кверху ногами, волосы перестали выдирать, и пришлось приложиться спиной об пол. тогда санеми понял, что его наконец-то отпустили. это снова больно. он приподнялся на локтях, пытаясь понять, в чем сука дело, с какой радости его оставили в покое, и обнаружил отца в метре от себя, валяющегося на полу и пытающегося отдышаться. красными лапами он сжимал грудину, странно дёргался и хрипел.
сначала санеми облегчённо выдохнул: кажись, на сегодня отец надрался и додрался. минут через пять ситуация не изменилась, отец все так же не мог вздохнуть. словно что-то надо сделать, словно не стоит пялиться на него сверху вниз, пока он, как выброшенный на берег карась, разевает рот и выпучивает красные глаза. на уроках обж говорили, что надо звонить в 03 и потом оказывать какую-то доврачебную помощь, делать непрямой массаж кулаками по сердцу или искусственное дыхание в перегарный отцовский рот.
из всех пунктов санеми выполняет только первый, отречённо препирается с диспетчеркой и ждёт, рассеянно всматриваясь в конвульсии отцовского тела. делает пару шагов назад. не потому что страшно, а потому что мерзко. скорая приезжает на удивление быстро, фельдшера с полминуты размышляют, стоит ли забирать пиздюка вместе с больным в реанимационное деление, и сходятся на том, что стоит.
в глухой карете скорой помощи без окон, на трёх квадратных метрах с человеком в состоянии кота шредингера, санеми куда уютнее, чем час назад в родном доме. чем когда угодно дома. сейчас отец представляет значительно меньшую опасность. уже не больно, не обидно и даже не страшно, а как-то интересно.
медики косятся на чахоточное, расквашенное в щи лицо санеми, украдкой переглядываются, но ничего не говорят, делая вид, что сосредоточены на состоянии больного. хотя все понимают, что ему уже мало что могло помочь. а санеми этого пока не знает. он испытывает что-то смутное, похожее на надежду. не на то, правда, на что в таких случаях обычно надеются. это чувство порядком реверсивно.
медсестра за локоть тащит санеми в какой-то коридор с мигающей лампочкой и на бегу бросает: "жди здесь". отца отвозят, судя по всему, в реанимационное отделение. ждать приходится недолго, потому что эта же медсестра спустя минут сорок виновато топчется напротив санеми и деликатно тупит глаза в пол:
-мы сожалеем...
-откинулся?
она вздрагивает, будто санеми не сказал, как есть, а открыл стрельбу в церкви.
-скончался... у тебя из старших кто-то есть?
санеми расцветает, как майская роза, и вскакивает со стула. он мало что знает о похоронных процессиях и бюрократии мертвецов, знает только, что хоронят на третий день, поэтому нужно успеть подсуетиться и договориться со всеми инстанциями в срок. он излишне бойко расспрашивает порядком сбитую с толку медсестру о том, что, где и как получать, куда идти и с кем договариваться. девушка только укоризненно головой качает, провожая взглядом неприемлемо мечтательно улыбающегося пацанёнка.
торжество заканчивается на пороге дома. солнце село, все явно уже вернулись. в какой бы эйфории санеми ни пребывал, мать вряд ли разделит эту радость от вести о кончине отца. мелкие и вовсе реветь начнут. ну скорее всего. о таких новостях следует говорить как можно быстрее и безразличнее, не нагнетая обстановку и обрушивая информацию оползнем на плечи. просто выдавать как бы бегущей строкой с прогнозом погоды в новостях. опыт говорил именно об этом, внезапное горе не так страшно.
и все равно не хочется. не поймут, испугаются. всё это обернется трагедией, хоть ей и не является. а кроме санеми говорить больше некому. поэтому первым делом по приходе домой он разувается, вторым нарочито громко и спокойно сообщает:
-отец умер. инфаркт. надо теперь хоронить, - голос вздрагивает, санеми горько усмехается, - и в банк надо - кредит закрыть.
младшие как играли, так и продолжили. для детского уха смерть - точно такое же событие, как метель в феврале. а мамка молчала. она очень шумно обрушилась на стул, словно весила больше массы собственных костей. и молчала.
-мамочка, ведь всё хорошо, ведь мы теперь лучше заживём.
-замолчи, - произносит одними губами, громче не смогла бы.
-мамочка, пожалуйста, держись, нам ещё похороны пережить надо. а потом заживём. где паспорт отцов? мне свидетельство о смерти получить нужно.
второй раз ей пришлось повторять, третий уже нет. она, будто запрограммированная, вынимает из ящика паспорт и хочет отдать его санеми, но слишком рано отпускает, и он падает на пол обложкой вверх, сминая странички. она падает следом, только уже на стул. санеми отпаивает мать валерьянкой, и ему действительно страшно от лихорадочного стука ее зубов о стакан.
с божьей и чертовой помощью мать умудряется собраться по кусочкам. вверх тормашками и не на свои места, но внутри всё как-то укладывается. беготня по инстанциям заставляет жить и даже что-то делать.
мёртвый, отец кажется ещё огромнее. и тяжелее. санеми с соседом пригимаются под гробом, по подъезду шагают медленно, чтобы не загреметь вниз по ступенькам. на поворотах гроб приходится наклонять, иначе он не пролезает в ширину лестничных маршей. во дворе стоят с дюжину родственников, которых, как водится, видишь на трёх событиях: на крестинах, на свадьбе и на похоронах. бабы в пестрых платках воют в унисон и обступают мать, выражая вселенскую скорбь. процессия неуклюже топчется к кладбищу, санеми проклинает отца ещё сотни раз, пока обливается потом под неподъёмным гробом и палящим солнцем.
возле вырытой заранее ямы поп что-то отчитывает и машет кадилом. все крестятся. на восковом лбу отца лежит белое полотенце, одноразовые родственники один за другим прикладываются к нему губами. санеми нарочно становится в конец очереди, чтобы не привлекать внимание. когда дело доходит до него, он наклоняется пониже, чтобы никто ничего не видел, и смачно плюёт отцу в формалиновое рыло. потом гроб заколачивают и опускают. так яма превращается в могилу.
поп читает за упокой души, санеми смотрит на деревянный крест и думает: "господи, если ты и есть, не бери эту падаль в рай".
траур перетекает в пирушку по мере отдаления от кладбища и приближения к дому. санеми чертыхается, в очередной раз вспоминая, что на похороны в целом и поминки в частности пришлось брать очередной кредит. он просчитывает, за сколько месяцев пенсия по потере кормильца отобьёт эти похороны. полугода хватить должно. весьма быстрая окупаемость, сделка со смертью более чем удачная.
и он напивается вусмерть. первый раз в жизни. он смеётся и нарочно чокается стаканом, когда пьют за упокой. он не один такой. наспех сколоченные из гнилых досок лавки трещат под какими-то людьми, и санеми не понимает уже, и санеми уже, если честно, плевать, его ли это вообще родня. мамка никого не видит, она сидит во главе стола и без конца рассказывает об отце, не обращая внимания на то, слушают ли её. младших предусмотрительно ни на похороны, ни на поминки брать не стали.
никто никого не слушал: мать сокрушалась, санеми пел что-то веселое, совсем не по нотам, но определённо в мажорной тональности, остальные присутствующие следили только за тем, чтобы их стакан был полон . тонкая скатерть из нетканки насквозь мокрая от количества пролитого. не в укор сказано: где пьют, там и льют.
а в соседнем подъезде тоже гуляли, тоже пили, плакали и смеялись. громче и безутешнее всех ревела невеста - девушка лет двадцати с по-дурацки выкрашенными в облезлый розовый с зелёными концами волосами. на её месте бы заплакал любой , потому что жених качался на кривых ножках поодаль, злобно посверкивая очками и очень яростно на кого-то вопя. он похож на крысу, которую по ошибке снабдили крыльями и нарядили в генеральский мундир.
санеми подходит к девушке и протягивает ей початую бутылку водки
-нехуй реветь, у меня сегодня праздник, я отца похоронил.
и она действительно перестаёт плакать, потому что повод для радости более чем сомнительный. только хлопает мокрыми ресницами и, шмыгая носом, выдавливает:
-мне нельзя.
санеми с очень глупым и рассеянным выражением лица смотрит в небо.
-ты что, мусульманка?
девушка сконфуженно молчит и поправляет гармошкой собранный на животе колхозный гипюр цвета пыльных занавесок.
-тебе тоже пить нельзя, между прочим.
-можно. даже паспорт уже есть. а ты аборт делай, нехуй плодить нищету.
если бы четырнадцать лет назад сказочный мудрец дал бы такой совет его матери, да ещё и побудил бы к нему прислушаться, гения смело можно было бы возвести в ранг святых. но санеми понимает, что мамка бы не послушала. и девка не послушает. и ее муженёк, похожий на крысу в очках и генеральском мундире, тоже. более того, он размахивает пальцами с кривыми квадратными ногтями и брызжет слюной, что-то яростно восклицая. что, правда, понять не удаётся.
видимо, ничего хорошего, потому что санеми прилетает затрещина. точнее, так, затрещинка. да и он в обиде не останется нипочём, кулаки в ход идут сразу же. а где по синьке дерутся двое, там дерётся и весь двор. где пьют, там и льют. где горе - там смеются, а где радость - там плачут.
новая жизнь без алкаша-отца началась с попойки. новая жизнь без постоянных избиений началась с мордобоя. новая безбедная жизнь началась с ссуды на похороны. и за полгода ее не успеют погасить.
Примечание
русский траур, бессмысленный и беспощадный