Стыдно мне, что в Бога верил.
Горько мне, что не верю теперь.
@Сергей Есенин.
У мамы тусклый взгляд, сгорбленные в вечном унынии плечи и тонкие седые волосы. Её лицо усеяно морщинами, не свойственными женщинам её возраста, и с виду она напоминает старуху, успевшую прожить целую жизнь, однако так и не повидавшую этот мир воочию — настолько несчастной она выглядит. Маме всего сорок один год, волосы окончательно покрылись серебром лет семь назад. В своём дневнике она писала о самых сокровенных своих желаниях, их было десятки, нет, сотни — эта женщина когда-то была мечтательной, амбициозной, но галочка была поставлена только на одном из многочисленных пунктов — она родила ребёнка. Далее на странице увековечились давно высохшие кляксы, когда-то солёные. Сын её родился бракованным, не таким, как все остальные дети — только появившись на этом свете, он не кричал, не плакал, вёл себя необычайно спокойно и тихо, не так, как вели себя другие младенцы в отделении. Подрастая, он ни разу не пытался заговорить, и на зовы матери ни разу не откликнулся. Он никогда не слышал её голоса, и даже знать не знает, что такое этот «голос», что такое «звучать», какого это, говорить — то же самое что у слепого спросить, что в его понимании «цвет», или у попытаться выпутать из Сентинельца, что он знает о технологиях. Хэнк Андерсон родился глухонемым. Хэнк Андерсон с самого своего появления на свет был одним сплошным разочарованием, причиной горьких материнских слёз и работы без выходных, распития алкогольного пива по вечерам пятницы и головной боли на следующее утро.
И всё равно она не сдавалась. И Хэнк, отчасти, тоже. Он просто не имел права опускать руки, пока его мама так горбатилась, чтобы накопить на операцию и подарить сыну возможность почувствовать себя «нормальным». Оба ведь прекрасно понимают, что так не получится. Хэнк бракованный, отстающий, и ни один слуховой аппарат в мире, даже самый дорогой (шансов получить такой у него, впрочем, всё равно нет), не сделает его полноценным членом общества. Дилемма состояла в другом: если стать нормальным не получится, то и смысла стараться ради этого просто нет, а вот если стать хирургом и спасать жизни другим, то он перестанет быть балластом, бельмом на глазу общества, бракованным винтиком, из-за которого вся структура вмиг может обвалиться… А счастье от «нормальности», и саму эту «нормальность» можно имитировать, главное улыбаться почаще и мама, наконец, вздохнёт с облегчением, улыбнётся, совсем как на старых фотографиях, сделанных сбежавшим отцом (сбежал, как раз-таки, он из-за Хэнка) ещё до рождения сына. Смотря на неё уже в осознанном возрасте, Андерсон совсем не понимал, почему она всё ещё от него не отказалась, почему день ото дня убивалась на работе за кассой и откладывала деньги на причину всех своих несчастий. Он даже не помнит, когда в последний раз видел её улыбку, нарисованную на её морщинистом лице не от невроза. Наверное, и она тоже все эти моменты мимолётного счастья уже забыла. А что вообще значит это «счастье» и как его постигнуть? Хэнк видел их на улице, во дворах и парках, совсем юных счастливчиков, беззаботно открывающих рты и улыбающихся, а затем тыкающих в него, несчастного, пальцами, говорили что-то, что Андерсон уже после стал различать по губам и понимать сказанное в свой адрес, оскорбительное и грязное, и всё потому что он отличается, а отличным от большинства людям счастье просто недоступно. Так и останется оно неведомым, а Хэнк до самой старости будет просто существовать, пока не подохнет в какой-нибудь вонючей коморке, приклеенный к капельнице, в которую он будет подливать пиво вместо лекарств. Умирать — так со вкусом, хоть что-то же должно быть в этой жизни действительно хорошее.
Судьба у него, Хэнка, такая, что в двадцать лет уже о смерти думает, записывает… Убогая судьба, какую врагу даже не пожелаешь. А вселенная пожелала, хотя изначально зуба на него не имела, но после стало очевидно, что если Бог и существует, то после смерти он будет просто обязан вымаливать его, Хэнка, о прощении. И всё равно прощения этого он не получит. К этой мысли Андерсон пришёл, ещё будучи выпускником средней школы, записал её в личный дневник крупным шрифтом, и в тот же день снял с себя крестик. «Толку-то от креста этого… Всё равно не любит меня ни мой батюшка, ни этот, который Всевышний. Да и любить меня не за что, все чувства, которые я могу к себе вызвать, построены на жалости. Жалость я ненавижу». Тем же вечером он долго спорил с матерью, что была уже вся в слезах и едва ли не на коленях ползала, умоляя не отрекаться от веры.
Надежда не спасёт, не поможет, и верить ни во что Хэнк больше не хочет. Ни в человечество, которое его всё время отвергало и издевалось, ни в Бога.
Надежда — это огонь, тронь его и обожжёшься.
Отдушину Андерсон стал находить в учебниках по базовой хирургии, чтение текста помогало оторваться от реальности путём впитывания в себя полезной информации. «Не можешь помочь себе — спаси жизнь другого». Хэнк ловит себя на мысли, что со всем своим багажом опыта он уже давно должен был повернуться к человечеству жопой и стать глухим воплощением профессора Мориарти, но не сложилось. Такой он, Хэнк, по натуре: добрый, мухи не обидит, и врага на кол не посадит, если тот на него с ножом в руках не побежит. И есть ведь люди, на Андерсона похожие, понимающие… Если у кого-то и есть шанс влиться в общество, то Хэнк обязательно им поможет. Жаль только, мать спасти он не в силах. Самоустранение дефектного сына ударит по ней только больше, Хэнк думал об этом не раз и решил для себя просто закрыть эту тему — вместо неё раз за разом открывать учебник и читать, пока глаза не отвалятся.
С университетом дела обстоят посложнее — время от времени фоновый шум, переговоры его одногруппников, записываются автонабором вместе с лекцией преподавателя, путаются и мешаются, покоя не дают даже глухонемому человеку. Не могут замолчать, кто-то бубнит себе под нос что-то, что автонабор переводит как «Crocodilus in toga medicinae». Справа от Хэнка никто не сидит; сзади — оборачивается, молчат…. Андерсон тыкает его в плечо того, кто спереди. Ричард оборачивается, что-то говорит, а преподаватель уходит из кабинета, как и некоторые студенты.
Тогда Хэнк с тяжёлым вздохом переключается на заметки и пишет «Это ты на латыни демонов призываешь?»
Лицо Ричарда в этот момент надо видеть — лыбится, как истукан, будто только что совершил научный прорыв, а не испоганил Андерсону запись лекции. И отвечает, ртом. Хэнк потёр переносицу, однако сказанное разобрал.
— «Обет молчания? Ну да, я. Мешаю что-ль? Сорян, думал никто не услышит».
Андерсон нахмурился. Нам ним действительно издеваются даже в университете, дразнят, казалось бы, уже взрослые люди, у которых мозги должны быть на месте… Конечно, всегда найдутся те, кто от других отличается.
«Тяжело тебе в жизни будет, полоумный. Рожу свою закрывай на парах», — отвечает Хэнк в тех же заметках, надеясь, что оппонент просто отвернётся и подумает над своим поведением. Но, конечно, в жизни просто ничего не бывает, иначе он мог бы слышать и говорить, как все нормальные люди.
— «Полоумный? Да нет, я у мамы золотце. Расслабься, я ж только под конец бубнить начал, когда препод уже уходить собрался… И у меня причина уважительная была: мудак опять доклады на сотку страниц сделать сказал, или тебя это вообще не смущает?»
Ричард пожимает плечами, мол, ну логично же всё.
«Вообще-то, ты на медицинском, и, поступая, ты должен был готов пахать побольше коня», — выписал Хэнк, на что парень на пару секунд задумался и выхватил у него из рук телефон. Андерсон опешил, хотел было забрать свою вещь обратно, но увидел, что парень просто печатает в тех же заметках свой ответ, а затем, и десяти секунд не проходит, возвращает его обратно.
«Мне так-то латынь больше по душе, по ней доклад хоть на касарь страниц выпишу, а вот хирургия нудная пиздец, как и препод».
«Некрасиво, так-то. Он тебя едва ли не вылизывает, а ты о нём так гнусно отзываешься»
Хэнк хмурит брови, лицемерных людей он терпеть не может, а вот Ричард почему-то ржёт на такое замечание.
«Он? Вылизывает? Да я у него имбецил и, цитирую, будущий душегуб, он-то меня точно не вылизывает».
«Ты совсем рухнул? На доске почёта твоя рожа висит с начала года».
Ричард посмотрел на Хэнка как на умалишённого, и тотчас же захотелось от его взгляда спрятаться, но Андерсон стойко выдержал это испытание. И не такое проходил, хуже было.
«У меня брат есть».
«И?»
«Близнец».
Хэнк смотрит на Ричарда скептически, однако доходит до него позже, чем мысль оказалась написана на заметках в телефоне.
«Я Коннор».
Бля-ять… Хэнк тяжело вздохнул, и всё встало на свои места. Знал же, что в группе есть ещё одна идентичная этой рожа, но никогда никем не интересовался. Дружба в университете — это для нормальных, но никак не для Андерсона, который даже коммуникацию ни с кем нормально провести не может. Пытался, ещё будучи школьником, но вместо обещанных книгами положительных эмоций и полного доверия, жизни душа в душу, получал только вид на чужие стремительно удаляющиеся спины. С ним не хотели общаться даже такие же калеки, как и он сам. Как-то мама пыталась оправдать их, на языке жестов объясняя Хэнку, что это трудно, поддерживать контакт с глухонемым человеком, и тогда он только больше убедился в своей ущербности.
«У нас с Ричем, вообще-то, глаза разные» — продолжил Коннор, пару секунд смотря Хэнку прямо в душу и не переставая улыбаться, как идиот: беззаботный и жизни тяжкой не видавший. Конечно, Андерсон не желает ему ничего такого, за что сам потом будет долго и стыдливо каяться, но чужое поведение ему неприятно. «У меня ореховые, а у него как лёд. А если серьёзно, то чё молчишь-то?»
Хэнк забрал свой телефон обратно, но писать в ответ ничего не стал. Просто выключил, запихнул в карман и, взяв вещи, пошёл к выходу из практически полностью опустевшей аудитории — в перерывах между парами, как правило, мало кто горел желанием оставаться в душном кабинете. Андерсон же ушёл только из-за Коннора, который, кажется, тоже над ним издевается, потому что он точно знает, что студентов ещё на первом году обучения предупреждали, что с ними в группе учится человек неслышащий и не говорящий. Может, кто-то и негодует по этому поводу (Коннор, например), думает, наверное: «как так, дефектный да средь нормального общества?», либо же чувствует жалость: «тяжело ему, наверное», — оба варианта откровенно раздражают.
Андерсон выходит на свежий воздух. За стенами университета тенями расхаживают студенты, разговаривают на своём языке, улыбаются, какая-то девушка взахлёб рыдает в плечо своего парня, а Хэнк просто садится на лавочку и смотрит, как другие живут. В книгах часто описывают пение птиц как нечто прекрасное, трогающее за душу, если действительно слушать, Андерсон же научился видеть: птицы свободны, их ничто не сковывает, они вольны летать там, где сами того пожелают. Хэнк соврёт сам себе, если сравнит себя с птицей — больше ему врать, кроме матери, некому, и не хочется. Будучи лишённым возможности говорить с людьми открыто, честным хочется быть хотя бы с самим собой. Андерсон ручкой делает небольшую зарисовку крылатого на развороте дешёвого скетчбука: выходит карикатура, мелкая и едва ли заметная, если не приглядываться. Ворон, словно учуяв, что Хэнк на него поглядывает, улетает с ветки на другое дерево, а после и вовсе скрывается. Хорошо, наверное, птицам: они могут взять и улететь, бросив всё: они просто плывут, ладно, летят по дуновению ветра, и ничего их не колышет, кроме всё той же стихии и чувства голода.
Остаток дня проходит в привычном для Андерсона одиночестве — никто его не трогает, и он не стремится броситься кому-либо в глаза. Бубнёж Коннора ни разу в заметках не записался, а может он и вовсе молчал остальное время, кто знает? Пару раз Хэнк сталкивался с Коннором взглядом — пересекались они мимолётно, и через секунду оба уже утыкались в свои конспекты, словно несколькими часами ранее ничего и не было, и перемен никаких не последует. Стабильность — лучшая подруга Хэнка, идёт по короткому списку сразу после матери и его старенькой собаки по кличке Сумо, по иронии судьбы тоже глухого и хмурого, как и его хозяин, — и отказываться от неё он не собирается, да и повода никакого нет. Да если бы и был, то он, вероятно, отказался, чтобы лишний раз не оказываться в новом вакууме неизвестности.
После пяти пар ужасно клонит в сон, который обязательно улетучится, как только Хэнк ляжет в кровать — ирония судьбы, происходящая с ним (а может, и с другими студентами тоже) на регулярной основе. В очередной раз собрав вещи и выйдя из кабинета, Андерсон осматривает интерьер: бежевые минималистичные стены, дополнительное тёплое освещение, установленное в виде позолоченных ламп на стенах, уже включенных в это время суток, по некоторым углам стоят горшки с зеленью, которые, как он видел, не просто медленно засыхают, а регулярно поливаются санитарками. Линолеум недавно вымыли — в некоторых местах всё ещё остались мокрые следы от швабры… Мир перед глазами накренился, а после размылся: Хэнк понял, что падает, поскользнувшись прямо перед ярко-жёлтой табличкой, предупреждающей быть осторожнее, но боли никакой не последовало. Тогда Андерсон заметил около себя ту самую рожу, которую он теперь различает по глазам: ореховые. Это Коннор. Хэнка держат за бока и поднимают обратно из накренённого, крайне неустойчивого положения, после Коннор оказывается прямо перед ним.
Тот держит в руках телефон, на нём открыты заметки.
«Прости, не знал. Надеюсь, не звучал грубо», — гласит заметка, чёрным по белому, однако доверия особого не вызывает. Хэнк скептически вздымает бровь, забирает из чужих рук телефон и пишет ответное сообщение:
«Об этом должны были предупредить ещё в том году, ты в тот день был, даже я это помню», — Андерсон хмурится, и сердце его сжимается то ли от обиды, то ли от непонимания: почему его существование просто не могут игнорировать? Коннор неловко трёт затылок, прежде чем напечатать ответ и протянуть телефон в руки Хэнка.
«Скорее всего, ты видел Ричарда. Кажется, я в тот день согрешил и не пришёл на пары», — Коннор прижимает правую руку к сердцу, открыв ладонь, а после складывает обе ладони вместе, вытянув руки вперёд, — просит прощения. Хэнк обомлел, распознав в чужих доводах правду: у Коннора щенячий взгляд, совсем как у мамы во время редких откровений, когда она с глубокой печалью ведает сыну о своих школьных подругах. Самую близкую звали Шерил, о ней мама ни разу не припомнила ничего скверного, подпитывая: о мёртвых либо хорошо, либо никак, а о Шерил она ничего из этого «никак» не могла и вспомнить. Не человек, а ангел, стремящийся помогать всем и каждому, одна-единственная в своём роде. Наверное, мама даже пытается быть такой же, как она.
Хэнк складывает большой и указательный палец вместе, показывая Коннору колечко. Да, он прощает, и тот ему улыбается: не так, как при первой их переписке, а так, как улыбается нашкодивший и осознающий свою вину ребёнок после примирения с родителями. Хэнк снова обращает внимание на телефон.
«А почему не пришёл?»
Глупый вопрос, возможно неважный… Не захотел, и всё — на несколько секунд Хэнку показалось, что ему так сейчас и ответят, и на этом всё, коммуникация как обычно закончится, толком не начавшись. Однако Коннор удивил.
«В мире есть вещи поинтереснее, а в тот день в расписании не было латинского. Я языки учу, вот этому день и посвятил. Айда на воздух».
Коннор, всучив телефон Хэнку в руки, двинулся дальше по коридорам в сторону лестницы. Андерсон пошёл за ним, и это такое непривычное чувство, не просто идти по своему маршруту, а следовать за кем-то, переписываясь.
«А пропуски?»
«Закрываются на уровне логики и умения договориться. Тёрки возникают только с крокодилом, но в целом он уже сдался».
«Я видел, он на тебя наезжал недавно»
«Потому и крокодил. Сдаться — не значит смириться».
Коннор пожал плечами, и они вышли на улицу. Там же он вытащил из кармана пачку ментоловых сигарет, протянул одну Хэнку. Андерсон покривился. Закурил Коннор, однако, только когда они вышли за пределы университетского двора.
«А ты чем увлекаешься?» — написал Коннор, держа в зубах сигарету. Дым прилетел Хэнку прямо в рожу.
«Рисую».
«Покажешь?»
«Нет».
«Понял».
Коннор затянулся и выпустил дым в тёмную бездну над головой.
«Сколько языков знаешь?»
«Два, считая английский. Открыл для себя это увлечение относительно недавно, в мае прошлого года».
Лицо Коннора сделалось бесстрастным.
«Понял».
«И пару базовых жестов на биохимии выучил», — Коннор показал жест благодарности и лёгкую улыбку, и снова на душе почувствовалось лёгкое тепло. Хэнк выпятил указательный палец на левой руке, а ладонь правой положил на левую щёку, после чего отвёл её по кривой невидимой дуге. На лице Коннора проскользнуло замешательство.
«Это значит «пожалуйста». Без проблем, короче».
Коннор улыбнулся, прежде чем обернуться через плечо и выкинуть сигарету, затушить окурок. Хэнк посмотрел Коннору за спину и вернул ему телефон: к ним шёл Ричард. Они с братом перекинулись парой фраз, которые Андерсон не смог разобрать, прежде чем Коннор показал Хэнку открытую ладонь и махнул ей вниз, как подобает: «пока». Андерсон скопировал чужой жест: «пока», и уже через минуту остался на улице один, размышляя над фразой, которую он обязательно запишет в своём скетчбуке: Сдаться — не значит смириться.