Один винодел жил недалеко от Мондштадта, и там же держал свое хозяйство. Он был виноделом по отцу, а тот — по своему отцу; они выращивали виноград на холме рядом с лесом и хранили вино в подвалах своего дома.
Тот винодел был далеко не беден, но и не богат, как король; он был добр к беднякам и крестьянам, с весны по осень давал им работу, а на праздники всегда отпускал к семье. И они любили его в ответ, и всегда, если то был семейный праздник, звали его к себе: он был сиротой, мать потеряв при рождении, а отца в в день, когда ему исполнилось восемнадцать. Но винодел всегда отказывался, а семейные празднества заменял работой. Дилюк его звали, и работал он явно больше тех, кто покупал его вино и нахваливал его вкус, сидя в высоких замках и золотых комнатах.
В новогодний Сочельник Дилюк всегда оставался один. Он привык к тишине своего поместья, к тому, что слуги в этот день стараются закончить все свои дела раньше, чтобы успеть до темноты дойти до дома, до своих семей. Дилюк же на их приглашения лишь печально улыбался и качал головой. Каждый раз в коридорах его дома звучали одни и те же слова:
— У меня много работы.
Аделинде, старой кухарке, ключнице и няньке, которая помнила Дилюка совсем маленьким и которая заменила ему родную мать, эти его слова нравились меньше всех. Как и многие мондштадтские люди, она верила в сказки, в легенды и истории о духах и призраках, о всяком зле, которое таится в тени. Помнила она и старую присказку о том, почему мондштадтцы на новогодний Сочельник не выходили из дома и проводили праздник с детьми и возлюбленными: мол, в это время, когда год переходит рубеж и вновь обращается в розовощекое дитя, разное зло выходит из Бездны и пускается в странствие по миру, оставляя множество следов на белоснежных скатертях, какими устилает зима поля и долины. Человека это зло не терпит на своем пути, а еще чувствует, кто нарушает древние правила и продолжает работать вместо того, чтобы зажигать свечи на праздничной ели и готовить горячее вино с пряностями. Для зла вредить людям — это и развлечение, и работа. Так не значит ли, что тот, кто отказывается от отдыха в это время, всецело ему принадлежит?
Каждый год, стоя на самом пороге поместья, она повторяла одно и тоже предупреждение. Так случилось и в этот раз: принимая из рук Дилюка свою шубу, Аделинда хмуро посмотрела на него и с беспокойством сказала:
— Пойдем со мной, милый. В моем доме тебе всегда рады, а одному оставаться на Сочельник нельзя. Тем более, что ты опять наверняка будешь работать.
Дилюк улыбнулся ей. Он уже давно был выше старой женщины и давно не слушал ее наставлений с почтенным благоговением в глазах. Возможно, он ее даже не слышал.
Дилюк сказал ей то, что говорил каждый раз:
— Все будет в порядке. Я же не пойду бродить по дорогам, даже из дома не выйду. Буду сидеть у себя и разбирать письма. Разве же это работа?
Аделинда смерила его хмурым взглядом. Она знала, что никакие уговоры не подействуют и что, выйдя за порог винокурни, она оставит Дилюка в одиночестве вплоть до окончания праздников.
— Иди, я не хочу, чтобы ты добиралась до дома в кромешной темноте. Тебя наверняка уже заждались.
Так он вновь остался один. Дилюк закрыл глаза и прислушался, и его небольшое поместье ответило ему тишиной, разве что треск каминного костра весело увещевал его о тепле и уюте. Редко когда ему удавалось остаться одному: обычно по поместью сновали слуги, торговцы, посыльные от аббатства, которое стояло в Мондштадте и чьи настоятели очень любили его вино, а иностранные гости, ступая по деревянному полу, заставляли жизнь на винокурне замереть лишь на несколько мгновений. Сейчас его никто не ждал. Сейчас он и правда остался один, гордый мондштадтский винодел, которому никто не был нужен в светлый праздник, кроме его бумаг, чернил и писем.
Спровадив всех слуг, Дилюк обычно ужинал на кухне, грел себе пряное вино и отрезал пару кусочков штоллена, который заботливо оставляли ему кухарки. Отужинав, он поднимался на второй этаж и запирался в своем кабинете, где, сгорбившись над столом, скрупулезно отвечал всем этим вельможам и купцам, дворянам, профессорам философии и этики, императорам и епископам, которые наверняка, позабыв юного винодела, справляли новый год в крайне приятном обществе друзей, семьи и приближенных. Только он один сидел и считал то деньги, то бутылки и ящики, а то и знакомых, которых сулила ему очередная сделка. А вместе с новыми знакомыми к нему приходили и деньги, а вместе с ними и письма, а они…
Что-то было не так в этот конкретный год, но Дилюк усердно этого не замечал. В его маленьком уголке было все так же спокойно: горела свеча, теплый пар рассеивался над чашкой с вином, но стоило ему поднять глаза на окно, как он, завороженный, тут же позабыл обо всех своих делах: его небольшое оконце покрылось тонкой шелковой тканью мороза и инея, по которой ловкой иглой ткачиха-зима вышивала различные цветы. Такие узоры не были редкостью, но этот особенно отличился; Дилюк протянул руку, чтобы коснуться стекла, и тут же одернул ее, словно только что тронул не холодное полотно, а раскаленные клещи. «И насколько же свирепой будет эта зима, — задумался он, — если холод проник даже внутрь дома?»
Не успел он вернуться за работу, когда с первого этажа раздался звонкий и резкий стук. Испугавшись, Дилюк вздрогнул, замер на месте, но стук не останавливался и не исчезал. Он подумал, что это мог быть кто-то из слуг, кто забыл до выхода какую-то свою вещь, и принялся спускаться вниз.
Дилюк открыл дверь и вновь от страха чуть не лишился чувств: страшная маска глядела на него там, где должно было быть лицо человека. Круглая, как луна, и такая же белая, с глазами наискось и искаженным ртом. Дрогнула маска, взмахнула кривыми ресницами и плавно уплыла вниз. Дилюк вздохнул с облегчением, когда за маской показалось обыкновенное лицо человека.
— Петь пришел? — выпалил он быстрее, чем человек успел открыть рот.
Это был молодой мужчина, смуглый, высокий и тонкий. Волосы у него были черные, как уголь в остывшем костре, а раскосый голубой глаз напоминал маску луны, которую он держал, закрывая правую часть лица. Он смотрел на Дилюка и улыбался.
В новогоднюю ночь, когда людям опасно было выходить на улицу из-за разгуливающего по округе зла, только нищие и те, кому не страшна была тьма, осмеливались бродить от дома к дому. Одни просили милостыню, а другие надевали страшные маски и выворачивали наизнанку одежду, чтобы то самое зло не могло отличить их от своих детей. Они пели хозяевам дома, благословляя их на удачный год, а те взамен давали певцам угоститься со своего стола. Дилюк, стоило увидеть в нежданном госте человека, тут же вспомнил о таких храбрецах. Он вгляделся: мужчина стоял перед ним босиком, а его грубая рубашка была вывернута наизнанку.
— Могу и спеть, — ответил он, и его звонкий голос очаровал Дилюка. — Только холодно, благородный человек. Мои сапоги украли лесные разбойники, и шубу тоже. А ночь новогодняя только начинается, и если я твой праздник не испорчу, то буду благодарен теплому вину и возможности погреться у огня.
— И как это так могло произойти? — проворчал Дилюк, но потом сжалился и открыл дверь шире. В конце концов, сердце у винодела было доброе, и согреться в нем могло много людей. — Заходи.
Мужчина посмотрел на него с узкой улыбкой, лукаво сощурился, склонил голову, будто что-то искал в нем, высматривал, и то ли когда нашел, то ли сдавшись, спросил:
— Разрешаешь?
И, хотя вопрос показался Дилюку странным, он терпеливо дал на него ответ:
— Разрешаю.
— И что, даже имени моего не попросишь?
— Попрошу, когда зайдешь в дом. Сам же сказал, холодно.
— А если я зла тебе желаю?
Он хмуро оглядел его, попытался представить нож, который незнакомец сохранил за пазухой, угрозы, представить, как лукавство на его лице искажается в гримасе искренней ненависти.
— А ты желаешь?
Юноша покачал головой.
— Нет. Даже наоборот.
— Вот и все. Заходи.
В замочной скважине заскрипел старый медный ключ, и дверь закрылась.
От холода, который они запустили дом, задрожал огонь в гостиной, точно испугался внезапного гостя. Дилюк предложил ему место рядом с камином, но гость выбрал самое дальнее от огня кресло. Он уселся в него, закинул ногу на ногу и смотрел на убранство гостиной так как стоило держаться отпрыскам древних мондштадтских родов и фамилий.
Он не был похож ни на безумцев, ни на смельчаков, которые выходили в лютый мороз петь у домов то ли от веры, что действительно благословляют своими песнями дом и его хозяев, то ли ради подаяний с хозяйского стола. Дилюк видел их, радостных и веселых, видел их маски и посохи, и теплые тулупы с сапогами тоже не мог забыть.
Он поставил греться вино и предложил остатки ужина, но гость отказался. Вместо этого он спросил:
— Как тебя зовут?
Дилюк возмутился, ведь это он должен был выпытывать у незнакомца все, что надобно было знать. Он вновь ушел на кухню, а вернулся уже с горячей кружкой в руках.
— Я Дилюк Рагнвиндр, местный винодел.
— А, Рагнвиндр! Знаю таких, — он поднес кружку к губам и подул. Оставшееся тепло слетело с нее и, превратившись в мелкий снег, защипало лицо Дилюка. — Почему ты один? В новый год люди собираются с друзьями и семьями, и целую неделю потом принимают гостей. А у тебя на кухне не звенит посуда, по коридорам не бегают дети и молодые, такие, как ты, играя в салочки и прятки, у камина никто не греет ноги и не звучат веселые истории.
Дилюка застал врасплох этот вопрос: он ощутил внезапно, какой тяжелой была окружившая его тишина. А ведь у него были друзья, а у его слуг были семьи, и если согласиться, если всех их собрать в поместье… Винодел покачал головой и лишь пожал плечами в ответ на пристальный взгляд:
— Я сам по себе, вот и все. Если каждый из прислуги пригласит свою семью, дом треснет по швам.
— А как же друзья?
— У друзей есть свои семьи, и кто я такой, чтобы им мешать?
Незнакомец усмехнулся. Улыбка не сходила с его губ, а взгляд все блуждал по лицу Дилюка. Маска лежала у него на коленях, и он гладил ее по бумажному лбу, а Дилюк, смущенный таким пристальным вниманием, чувствовал, что должен был как-то оправдаться, вернуть право самому выбирать свой досуг.
— К тому же, у меня много работы, и хакончить ее важнее, чем пуститься в пустое празднование, — отрезал он, и тотчас же взгляд напротив вспыхнул ледяным пламенем. Дилюку резко стало не хватать воздуха: он выдохнул, и его тепло превратилось в облако инея, такое же, какое появлялось у людских ртов в лютый мороз. Тогда он тревогой отметил, как было холодно в гостиной с зажженным камином.
— Ах, работы? — прозвучал его голос, тягучий и медленный, вьюга, надвигающаяся на людей, а когда он закончился звонким смехом, то была метель, острая и лихая, и ее крохотные кости резали щеки и губы тех, кто не успел укрыться. И Дилюк стоял в самом ее центре. — Разве не то же самое ты говоришь из года в год своей служанке, когда провожаешь ее домой?
— Я н-не…
Его гость отложил не начатую кружку с вином и поднялся, взяв с колен свою бумажную маску. Он поднял ее над головой и разорвал пополам, и оттуда, где маска еще мгновение назад оставалась единым лунным ликом, им на головы посыпался снег. Дилюк зажмурился, ослепленный его жестокой белизной; он протер глаза кулаком, а когда проморгался, то первым делом увидел, как изменился его гость: худая рубашка с вывернутым швом превратилась в длинный кафтан с меховым воротником, а на ногах, босых доселе, блестели сапоги. Он смотрел на него ледяными глазами, вырезанными лучшими мастерами, которых зима забрала в свои слуги. На его ушах блестели серьги, а шея, не скрытая острым мехом, обманчиво мягким, держала на себе лазоревые каменья.
Он не видел, как стало темно и как потух огонь, как комната, точно горница заброшенного замка, стала зарастать инеем, а тот опутывал ветвями стены и окна, ломая их изнутри; как изморозь осторожно, но коварно подкрадывалась к ногам Дилюка. Ему было холодно, ведь он стоял в одной рубашке и штанах, но то ли от страха, то ли из гордости старался не показывать этого. Треск костра зачерствел, замер, захрустел сломанным льдом. Незнакомец склонил голову, и серьги зазвенели ему в ответ.
— Разве ты не слышал, что в новогоднюю ночь только детям Бездны положено работать, пугая тех, кто осмелится выйти на улицу? Я смотрю на тебя и слышу, как отчаянно бьется твое сердце и как с губ срывается пар, а значит, что ты для Бездны — чужак, — произнес он. Раздался стук — так звучали каблуки его сапог, когда он сделал несколько шагов вперед. Дилюк во все глаза смотрел на своего незнакомца, не узнавая в нем босого дурака, и любовался и благоговел одновременно, и не мог оторвать взгляда. Из его горла вырывался белый пар, глаза мерзли, а руки каменели; он дрожал и стучал зубами, но не убегал. Тогда незнакомец нагнулся к нему, осмотрел его, поднял холодную руку с черными когтями и аккуратно коснулся его щеки. Тут же лёгкая улыбка вернулась на его лицо; Дилюк едва сдержался, чтобы не закричать от резкой боли, которая, пускай виновником ее и был холод, ощущалась, как если бы его кожу лизнуло пламя.
— Ты понимаешь, кого впустил в свой дом? — Он взял его щеку, уложил ее себе на ладонь, смотря с нежностью на то, как Дилюк дрожит и рассыпается на мелкие кусочки, и как с каждым новым вдохом собирается заново. Он моргнул, разбив иней на веках и ресницах, и в уголках глаз тут же набежали слезы, но он сдержал их, зная, что те замерзнут, стоит им оказаться на его щеках. Поджав губы, он кивнул. Тогда зло огладило его щеку большим пальцем и спросило. — Холодно тебе, верно? А хочешь, чтобы снова стало тепло?
Обезумевший от холода, растерявший гордость и упрямство, Дилюк закивал, бросился в его руки, бросил себя, не думая о том, какую цену заплатит, за свое согласие.
— Вот что, Дилюк: я сохраню тебе жизнь, но заберу с собой. Будешь вести дела, будешь делать вино и продавать его в обмен на людские души. Я отдам тебе лучшие заснеженные поля и самых трудолюбивых слуг из тех, кто так же, как и ты, проводил новогоднюю ночь за работой, — когтистая лапа снежного короля сжала его лицо. — Ты не узнаешь ни горя, ни бедности, не смерти. Тебе всегда будет тепло, твое прекрасное лицо никогда не постареет. Но принадлежать ты будешь мне.
Он нагнулся к нему; вглядевшись в ледяные глаза, Дилюк увидал в них Бездну, и та представилась его новым домом. Тогда он начал слабеть. У него подкосились ноги, и он слабо схватился за ледяной рукав, чтобы не упасть. В нестерпимом холоде он нашел тепло в когтистых руках, и теперь тянулся к ним, как к умирающему огоньку. Тогда его подхватили, прижали к себе, и там, где вечный проклятый лед касался кожи, точно яд расползался бледный инеевый узор.
Дилюк не знал, что будет, посмей он отказаться. Бездна звала его, и Кэйа руководил этим зовом. Кэйа — теперь он знал это имя, произнес его одними губами, и незнакомец улыбнулся. Кэйа склонился над ним, и его едва живые губы обжег ледяной поцелуй. И Дилюк, опьяневший, с затуманенным разумом отвечал ему всей оставшейся нежностью, пока холод не добрался до его сердца.
Вернувшиеся поутру слуги не смогли найти поместья своего господина: на его месте стелилось безупречное снежное полотно. Только Аделинда догадалась сразу, что произошло в страшную новогоднюю ночь, и, сдержав слезы, молча побрела домой. Так мондштадтская винокурня исчезла без следа, но на ее месте быстро появилась новая, и не одна, и даже не две. Время от времени в разных уголках мира люди рассказывают, будто видели, как на заснеженном поле внезапно вырастал прекрасный ледяной замок, на пороге которого стояли его хозяева. Один был в одежде, сотканной из снега и льда, а его руки, бледные и тонкие, заканчивались острыми когтями; он обнимал другого человека, чьи глаза горели ярче любого огня. Особо смелые добавляли, что в новогоднюю ночь у них можно было купить вино, способное превращать все, чего коснется, то в золото, то в серебро, то в драгоценные камни. Правда, за такой подарок просящий был вынужден отдать не иначе, как свою душу, но так ли это было важно, если человек по своей природе склонен выбирать, не думая о последствиях?
Примечание
Всех с наступающими (и наступившими) праздниками! Буду рада отзывам и комментариям!