Всё происходит настолько стремительно, что не успевает уложиться в голове. Воскресенье оказывается на борту Звёздного экспресса, и экипаж решает его дальнейшую судьбу — молниеносно, без долгих сомнений и совещаний, отводя почему-то Келусу главную роль в затянувшемся спектакле. Непонятно лишь, комедийного или трагического жанра.
Воскресенье слушает его слова и слышит протяжный гудящий шум, давящий на виски изнутри черепной коробки. Ему мучительно хочется закрыть лицо крыльями, отвернуться, исчезнуть, но он спокойно, как привык, выдерживает чужие взгляды. Сдержанно благодарит. Обещает соблюдать установленные правила — уж в этом-то ему нет и не было равных.
И остаётся в одиночестве, окружённый людьми.
Снова.
Но он и не рассчитывал вливаться в коллектив. Достаточно того факта, что они позволили разделить с ними путешествие, позволили прикоснуться к сокровенному, неизвестному для десятков, сотен, тысяч, видевших экспресс лишь издали чёрно-бронзовой громадой. Решение уйти и отправиться в путь было обдуманным и взвешенным, но он всё равно ощущает себя отрезанным, оторванным от устойчивой твёрдой опоры под ногами, повисшим даже не в воздухе, а в безжалостном вакууме.
Наверное, ему сейчас даже необходимо ни с кем не контактировать, чтобы уложить в мыслях всё произошедшее.
Жителю реальности, где время навечно сцепило стрелки на полуночи, очень смутно знакомы понятия дня и ночи. Воскресенье не имеет ни малейшего представления, в котором системном часу устраивается в кресле в «вагоне для вечеринок», как назвали его Безымянные. Он старается не думать об истоках и о смысле такого наименования, но, тем не менее, слово «вечеринка» совершенно не вяжется у него с экипажем.
Разве что, возможно, с Март.
Голова тяжёлая. Он не спал почти всё время своего заключения. И несколько дней после тоже не мог сомкнуть глаз. Галовианцам нужно меньше времени на отдых, чем представителям других рас — птичья, очень удобная порой особенность — но даже с учётом этого факта Воскресенье вымотан и выжат, как плавающая в коктейле долька лимона.
Которую всё равно выбрасывают, когда начинают пить. Чтобы не мешала.
В этом вагоне почти тихо. Робот за стойкой молчит и слабо жужжит, и как будто звуки шагов доносятся сверху. Воскресенье медленно опускает веки и пытается не слышать стук собственного сердца. Судя по тому, что на экспресс опустилось странное бездействие, и прежняя суета (большую часть которой создаёт Келус) улеглась, сейчас всё-таки вечер. Возможно, даже поздний.
От огромных окон тянет холодом космоса. На Пенаконии всегда тепло, тем более в грёзах, где реальность создана до последнего самого крошечного кирпичика, и Воскресенье зябко поводит плечами, поправляя плащ. Он не приспособился к этому ощущению, даже побывав в тюрьме, где до его комфорта, разумеется, никому не было ни дела.
И горячая кровь — гораздо более горячая, чем у большинства других рас — отчего-то совершенно не помогает.
Он засыпает, неловко оперевшись головой на согнутую в локте руку, так быстро, что от этого даже страшно. Темнота обволакивает сладким грёзным сиропом, смыкается вокруг мягкими-мягкими большими крыльями, укрывает оперением, как куполом, отсекая от мира, от пробивающихся сквозь сомкнутые веки мерцающих огней вагона.
Всё мягкое — опасно.
Безопасно то, что впивается острыми рёбрами в спину, жёсткой тканью царапает кожу, стягивает, сдерживает, ограничивает. Он привык к этому, он знает, как поступать: игнорировать, терпеть, поджав губы, шепча про себя горячую молитву богине, которую она, скорее всего, даже не услышит.
Лишения, предначертанные судьбой, истязают тело и укрепляют дух.
Его учили так на протяжении более чем двадцати лет — наверное, с того момента, как он научился ходить и говорить.
Как теперь ему существовать в мире, где эта истина рухнула?
На экспрессе расслабленная атмосфера. И каким-то непостижимым образом при всей своей неупорядоченности она кажется устойчивой, правильной, надёжной. У них нет какого-то чёткого графика жизни, они строят и перестраивают планы, обсуждают дела, свободно обмениваются мнением друг с другом, разговаривают, смеются. И будто даже не замечают его, стоящего в нескольких шагах.
Воскресенье и не пытается быть заметным. Он — лишняя, колючая, нарушающая стройную симфонию нота, такой правильный, такой разочаровавшийся в себе и своих идеалах, выглядит среди них… как статуэтка птицы, которую поместили в стаю живых голубей.
Неестественно.
Просыпается Воскресенье от странного ощущения тяжести. Медленно открывает мутные ещё глаза. И осознаёт вдруг, что укрыт одеялом. Совсем тонким — но всё же приятное ощущение тепла оно даёт. Воскресенье несколько раз моргает, тщетно пытаясь понять, как долго длился его сон, поворачивает голову… и обнаруживает в кресле напротив Келуса, забравшегося с ногами и играющего во что-то на телефоне.
Келус, видимо, услышав шорох с его стороны, поднимает взгляд, отрываясь от игры. И вполне дружелюбно улыбается:
— О, ты проснулся. Я разбудил? Вроде убавлял звук у игры.
— Нет, господин Келус, — качает головой Воскресенье, — вы здесь не причём.
— Просто Келус. Давай без этих всяких господинов. И можно на «ты».
Воскресенье осторожно выпрямляется — сведённая неудобным положением шея отзывается резкой болью, затёкшее запястье прошивает судорогой. Он не подаёт виду. Спокойно опускает ладонь на подлокотник, сдвигает одеяло другой рукой, скользит по ткани пальцами — довольно приятная на ощупь, мягкая, как тонко выделанная шерсть.
Так странно.
— Что это? — спрашивает, не глядя в лицо.
— Одеяло, — невозмутимо отвечает Келус, снова уткнувшись в телефон. — Ты никогда не видел одеяла?
— Разумеется, видел, — чувствуя слабое щекочущее раздражение, произносит Воскресенье. — Я подразумеваю… что это значит?
— А должно что-то значить? Мне стало скучно, я спустился вниз, увидел, что ты тут спишь. В вагонах довольно прохладно, так что принёс одеяло. Хотел подушку тоже притащить, но у тебя же эти крылышки и, э-э-э… как оно называется, гало?
Воскресенье не сдерживает короткого смешка, поражённый его непосредственностью. Окончательно убирает одеяло, аккуратно складывая его на коленях. Тело после сна более явственно ощущает окружающую прохладу — он поправляет воротник плаща, чтобы вернуть тепло и в то же время хоть немного привести себя в порядок.
— Гало не такое хрупкое, как может показаться, — замечает негромко. — Чтоб повредить его, нужно некоторое… усилие.
Разумеется, он не добавляет, что выяснял этот факт на собственном опыте. Ломать гало — гораздо болезненнее, чем руку или ногу, как будто раскалываешь сам разум, разрываешь душу длинной-длинной трещиной вдоль, и реальность превращается в грохочущую, воющую какофонию. Если бы он знал, что придётся испытать, то всё равно бы на это пошёл, но… воспоминание хочется стереть из памяти.
— А крылья? — Келус заинтересованно вскидывает взгляд.
Воскресенье на мгновение задумывается над ответом, не до конца понимая, почему делает это всерьёз.
— Крылья довольно чувствительны, — произносит он. — Но повредить вы… — неловко кашлянув, вспоминает о чужой просьбе и исправляется: — ты не смог бы и их.
— Но это было бы неприятно, верно? — Келус снова возвращается к игре, в своих рассуждениях не переставая увлечённо стучать пальцами по экрану.
— Тебя беспокоит тот факт, что мне было бы неприятно? — не вполне уверенный в собственных словах, уточняет Воскресенье.
— Ну да, — почти удивлённо отзывается Келус. — А не должен?
— На самом деле, я бы не удивился отрицательному ответу.
Келус, издав странный звук, даже откладывает в сторону телефон. Воскресенье невольно вжимается немного плотнее в кресло, рука сама собой вскидывается к груди в почти защитном жесте — жгучий поток изумлённого, запальчивого возмущения в чужом взгляде мог бы с ног до головы окатить кипятком, если бы был чем-то материальным.
— Ты ненормальный какой-то, — выдаёт Келус, заставляя жгучий протест вздыбиться волной внутри. — Ты думаешь, мы тебя на экспресс согласились принять, чтобы использовать как грушу для битья?
— Грушу… для битья? — непонимающе моргает Воскресенье.
— Ты не знаешь, что это такое? — в глазах Келуса читается почти отчётливое «откуда тебя вообще выпустили». — Ну, в общем… чтобы специально издеваться над тобой. Так понятнее?
Воскресенье отмечает этот особенный лёгкий подтон в его голосе, как при разговоре с ребёнком. Раздражение и растерянность нарастают. Очень хочется использовать гипноз, чтобы заставить его замолчать, но он пообещал себе, почти поклялся, что никогда не посмеет делать этого по отношению к членам экипажа.
Их доверие к нему и так хрупко, словно переломанные крылья бабочки.
Он совершенно не горит желанием быть высаженным из экспресса на полном ходу в просторы космоса.
— Вы пообещали следить за мной. И я понимаю, так как всё ещё остаюсь преступником, — медленно произносит Воскресенье, опуская вскинутую руку и аккуратно складывая ладони на коленях поверх свёрнутого одеяла. — Я едва не убил вас. Всех вас.
— О, бывало хуже, — отмахивается Келус, заставляя Воскресенье недоумённо замереть. — На Ярило VI меня проткнуло огромным ледяным копьём, и я падал с большой высоты. Ты как соперник был даже… вполне милостив? И, вроде бы, я тебе даже об этом сказал.
— Вы не боитесь, что, присоединившись к вам, я могу создать проблемы?
— А ты можешь? — по-детски спрашивает Келус.
И Воскресенье поджимает губы, осознавая, что ему нечего ответить.
Вообще-то, такая перспектива даже не в его интересах. Создавать проблемы людям, от которых буквально зависит его дальнейшая судьба — самоубийство. Он отказался от прошлой жизни. От прошлых идеалов, дел, титулов, связей, от всего, что делало его прежним собой, тем Воскресеньем, который когда-то был Бронзовым певчим и думал, что у него получится сделать птиц счастливыми, навсегда заперев их в красивой удобной клетке.
— Слушай, мы не собираемся ничего с тобой делать, — продолжает Келус. — Да, ты… поступил неправильно. Мягко говоря. Но раз ты в итоге здесь, а не за бортом, значит, нас устраивает то, что ты здесь. И пока ты не делаешь ничего… ну, такого, я даже не исключаю возможность с тобой… подружиться?
— То есть вы в самом деле… принимаете меня? — осторожно уточняет Воскресенье.
— Принимаем. Но пока не прощаем. Это чуть-чуть разные вещи. Окончательное прощение тебе ещё нужно заслужить.
— Чем же?
— Не знаю. — Келус пожимает плечами. — Это не у меня надо спрашивать, я на тебя особо и не обижался, чтобы прощать.
Удар. Пульсом по вискам навылет — как если бы тот галактический рейнджер, чьё тело из металла, а не из плоти, выстрелил в него в упор.
И воздуха не хватает.
Воскресенью кажется, что его без предупреждения ударили прямо в солнечное сплетение. Он только сейчас понимает, что не поверил ни единому слову из тех, которые ему сказали, когда принимали на борт. Фразы — кроме той, где за ним обещали следить — просто прошли мимо его разума, проплыли грёзными нарвалами, пролетели стайкой голубей гармонии.
Он не услышал ничего хорошего, потому что привык не слышать ничего хорошего. Разве что… кроме голоса сестры.
Истина, произнесённая Келусом, наверняка такая простая и лёгкая для него самого, растекается внутри обжигающим теплом. Воскресенье на мгновение закрывает глаза и через силу делает медленный тяжёлый вдох, чувствуя, как дрожат пальцы и крылья. Сохраняет контроль и непроницаемое лицо, когда рёбра ломаются и крошатся тысячью крыльев-перьев.
И вдруг становится легче.
— М, кстати, у меня в комнате раскладывается диван, — как бы между прочим замечает Келус, снова беря в руки телефон. — У тебя есть ещё пара системных часов перед общим подъёмом, так что можешь подняться ко мне. Своё купе тебе всё равно не выделят, а спать на кресле… неудобно, наверное.
Пара системных часов…
Мысль отдохнуть там, где ему не сведёт болью шею, кажется очень уж соблазнительной, тем более голова, несмотря на короткий сон, до сих пор ощущается тяжёлой, словно отлитой из свинца.
Воскресенье, скрепя трепещущее сердце, принимает предложение.