Боль такой силы, какую она, наверное, и представить себе не могла, разрывает низ живота, яростно отдаваясь в ноги.
Цунаде поневоле думает, что эта боль призвана выпотрошить её изнутри, целиком и полностью.
Из неё льётся кровь. Много крови.
Цунаде не может её остановить.
Вид крови и раньше пугал её, а теперь, после того как на её руках, истекая кровью, отошёл в мир иной Дан Като… теперь она вообще панически боится её.
Кровь продолжает вытекать. Она липкая и горячая.
Теперь между её ног целая липкая и горячая лужа.
Кровь мерзко пахнет. Она воняет, смердит.
Должно быть, она такая зловонная оттого, что вынесла из её чрева то, что должно было стать маленьким злобным чудовищем.
Такое не должно рождаться — она пыталась сказать себе это, как только поняла, что внезапно появившиеся приступы тошноты были отнюдь не внезапными.
Тем не менее, она хотела, чтобы это родилось.
Теперь, когда война почти окончена и им осталось только лишь вернуться в Коноху, она знала, как поступит дальше.
Она уйдёт из Конохи. Скажет всем, что решила наконец посвятить свою жизнь путешествиям. Ведь она так давно этого хотела.
И никто никогда ни о чём не узнает.
Включая маленькое чудовище.
Она даже начала думать о том, что, возможно, со временем она сумеет себя убедить в том, что её сын или дочь — ребёнок погибшего на войне Дана…
…и в этот момент её внутренний голос начал истерический хихикать.
Он хихикал так омерзительно и тошнотворно, как, должно быть, могла хихикать какая-нибудь старая обезумевшая карга.
Ребёнок погибшего Дана?
Дана, которому ты так и не позволила к себе прикоснуться?
Зато позволила другому — даже в день, когда тело Дана только-только предали погребению.
Как последняя шлюха.
— Тебе больше нечего бояться, — мягко говорит он и, наклонившись, припадает наконец губами к её губам. Он, должно быть, ждёт, что она сейчас вновь начнёт вырываться и обзывать его гадюкой, но отчего-то ничего подобного не происходит. Она лишь сильнее прижимается к нему, зарываясь пальцами в его волосы.
Она не знает, что это. Не знает, почему. Но в ней вдруг просыпается там самая гадкая, отвратительная страсть, которую она уже много лет не может побороть. Он сжимает её всё сильнее. От его тела и волос исходит тот самый странный, древесно-сладковатый запах, который она впервые почувствовала, когда они начали взрослеть.
Так пахнут змеи, сказал он ей тогда.
Ребёнком он так не пах.
Запах появился только когда он…
…созрел.
В том самом смысле.
И сейчас этот запах вновь сводит её с ума, и Цунаде с чем-то сродни ужасу понимает, что не сможет сейчас прогнать его.
Как и раньше никогда не могла.
— Ты… — задыхаясь, шепчет она, когда отрывается наконец от него. — Ты…
Он медленно облизывает губы.
— Ты любишь меня больше, чем кого бы то ни было, Цунаде, — говорит он. — Признай это.
Она резко качает головой.
— Никогда, — говорит она, — никогда!
Он берёт её за подбородок, узкие змеиные зрачки в ярко-жёлтых глазах становятся шире.
Кажется, они режут её на куски.
— Знаю, что любишь, — говорит он, нарочно понижая голос; теперь он ещё более, чем обычно, напоминает шипение змеи. — Ещё ребёнком полюбила, — зрачки обратно сужаются; теперь они напоминают две узкие злые щёлочки. — Так скажи это, скажи! — он вновь наклоняется к ней, его язык скользит по её шее. — Скажи это, Цунаде, — и тогда я позволю тебе отыметь себя моим членом. Тебе же нравится быть сверху.
Пытаясь прийти в себя, она отталкивает его и замахивается, чтобы ударить. Он тут же перехватывает её руку.
— Говорил же, не смей, а то башку оторву, — он тихо смеётся, после чего красноречиво поводит ноздрями. — От тебя воняет женской страстью. Сука похотливая. Такая же, как твой великий дед Сенджу Хаширама — тот, говорят, добрую половину деревни переимел.
— Заткнись, ты. Деда моего не смей трогать. Сам-то вообще из не пойми какого гадючьего клана.
Он опускается на корточки и старательно принюхивается к её паху. Она вновь начинает дрожать.
— Пахнешь так, будто уже готова, чтоб тебе вставили, — ухмыляется он, поднимаясь на ноги. — Чтоб я тебе вставил. Не будешь отпираться — или мне проверить?
— Да делай что хочешь! — в сердцах восклицает она, чуть не плача. Он вновь облизывает губы.
— Нет, так не пойдёт, — мягко произносит он. — Так мне не надо. Я тебя никогда не насиловал. Ты всегда сама хотела. С самого первого дня.
Она резко хватает его за подбородок, вцепляясь ногтями. Она ждёт, что он сейчас, должно быть, оттолкнёт её, но вместо того он вдруг начинает смеяться своими хриплым гадючьим смехом.
— Заткнись, — зло шепчет она, не переставая вдавливать ногти в его подбородок; кажется, под ними уже появляются кровавые ссадины. — Заткнись, ты… Гадюка!
Он берёт её наконец за запястье и сильным уверенным жестом отводит её руку прочь от своего лица.
А затем подносит к своим губами и начинает облизывать её пальцы.
— Любишь ведь, — выдыхает он. Его длинный гибкий язык ласкает её пальцы, старательно обвиваясь вокруг каждого по очереди. — Любишь…
— Люблю, — наконец бессильно выдыхает она. По щекам её начинают катиться слёзы. — Люблю… гадюка…
Его язык прекращает движения и быстро прячется за губами.
— Так уж и быть, наслаждайся, — произносит он, усмехаясь. — У меня давно стоѝт.
— Дрянь, — сквозь слёзы выдыхает она и припадает наконец губами к его губами, а бёдрами — к бёдрам.
Теперь она чувствует, что у него стоѝт.
— Можешь стесать об меня всё своё нутро, — шепчет он. — Пока оно не высохнет наконец.
Она вновь дрожит, не переставая думать о том, какое он мерзкое отвратительное чудовище.
Чудовище, от которого она не в силах отказаться.
Цунаде корчится от боли. По щекам бегут слёзы.
Они такие же горячие, как и кровь, которая вытекает у неё между ног.
Вместе с очередным приступом боли подступает тошнота, и Цунаде понимает, что, если не подавит этот приступ волевым усилием, то ей вскорости ей придётся валяться в луже собственной блевотины.
Только блевотины ей не хватало.
Достаточно уже самой крови.
Её, кажется, становится уже меньше, но боль внизу живота не утихает, и Цунаде вдруг чувствует то, что может почувствовать в такой момент только ирьёнин.
У неё больше не будет детей.
У неё больше никогда не будет детей.
Низ живота вновь пронизывает боль — резкая и острая.
Будто согласная с её догадкой.
Возле палатки слышатся шаги, и Цунаде, инстинктивно подбираясь, вся съёживается.
Наверное, это придурок Джирайя — а ведь она велела ему не заходить к ней в палатку.
Но в ноздри бьёт сладковатый древесный запас, и Цунаде понимает, что это не Джирайя.
Ещё до того, как он предстаёт перед ней.
Он входит уверенно — так, будто это не её, а его палатка, — и тут же застывает у входа.
Взгляд его ярко-жёлтых глаз вперяется в зловонную кровавую лужу между её ног.
— Цунаде… — тихо проговаривает он. — Что это? Что с…
Она начинает судорожно сминать ногами окровавленные тряпки — чтобы спрятать, чтобы скрыть от него…
Он подходит ближе.
— Что с тобой? — повторяет он.
Её тело бьёт озноб, но она делает всё для того, чтобы не отвести глаза.
— Уходи, Орочимару, — говорит она. Голос её звучит зло.
— Джирайя сказал, что тебе нехорошо, — он и не думает уходить, и Цунаде инстинктивно ещё сильнее сжимает бёдрами окровавленную тряпку. — Что случилось?
Он подходит максимально близко. Смотрит на кровь. И на какое-то мгновение ей кажется, что в жёлтых глазах его мелькает выражение…
…жалости?
Этого только не хватало.
— Орочимару, пожалуйста… — начинает она, но он тут же прерывает её.
— У тебя кровотечение, — говорит он.
Она тяжело вздыхает, затем смотрит ему в глаза.
— У меня случился выкидыш, — тихо произносит она. — Я ответила на твой вопрос. А теперь уйди, пожалуйста. Я немного полежу и приду в себя.
— Выкидыш… — повторяет он, и в глазах его вдруг появляется выражение глухой бессильной злобы.
Цунаде не понимает, почему.
Увидев блеснувший в его руке кунай, она сжимается ещё сильнее.
И — ещё сильнее не понимает.
— Ты это сделала, потому что он был от меня, да? — на его бледном лице ходят желваки, зрачки сужаются ещё сильнее.
Подняв перед собой кунай, он облизывает его.
Он всегда делает так, когда собирается…
…собирается воспользоваться им по назначению.
— Ты сделала это… — повторяет он, — …как ирьёнин…
Цунаде качает головой, но он её не слушает. Одним быстрым движением, напоминающим бросок гадюки, он оказывается подле неё. Лезвие куная касается её шеи.
— Я прирежу тебя за это, сука, — шипит он, и в этот момент Цунаде вдруг становится всё равно.
— Да прирежь, — говорит она, повернув к нему мокрое от слёз лицо. — Прирежь, давай! Гадючий ублюдок! Может быть, мне и нужно наконец спасение от этого дерьма под названием «жизнь», — она тяжело дышит, вперив взгляд в эти вертикальные зрачки-щёлочки, после чего повторяет: — Прирежь, давай. Давай же!
Он тоже тяжело дышит. Лицо его вновь искажает гримаса бессильной злобы. Затем, отвернувшись от неё, он убирает наконец кунай.
— Я… думал… ты сама… — тихо произносит он, не поворачиваясь к ней. Она качает головой.
— Нет, я хотела дать ему жизнь, — говорит она. — Даже тяжёлого старалась не поднимать с тех пор как узнала. Берегла, как могла. Но не вышло, как видишь.
Он усмехается:
— Мне не собиралась сообщать, да?
Она вновь качает головой:
— Нет. Не собиралась.
Тыльной стороной своей бледной холодной ладони он легко касается её щеки.
— Я пойду принесу воду и мыло, — тихо говорит он. — И… что-нибудь свежее, чтобы подстелить.
— Не утруждай себя, — отвечает она, но он, едва ощутимо коснувшись её волос, уже выходит из палатки.
Возвращается он уже с ведром воды и куском чистой сухой ткани.
— Не трогай меня, гадюка, — пытается возражать она, но он тут же качает головой:
— Тихо. Лежи, не вставай.
Она вдруг понимает, что низ живота больше не болит, но на неё накатывает слабость.
Она почти отключается, а, когда приходит в себя, понимает, что лежит на чистом.
Крови между ног больше нет, и ею больше не воняет.
Он сидит рядом и смотрит куда-то перед собой.
Сейчас он похож на какую-то бледную безжизненную куклу.
Увидев, что она пришла в себя, он поворачивается к ней.
— Я убрал всё грязное, — говорит он. И, предвкушая совершенно логичный вопрос, договаривает: — Никто ничего не видел, не волнуйся.
Она устало хмыкает:
— Убил, что ли, всех?
Он внезапно улыбается в ответ своими бледными губами.
— Хорошая шутка, — говорит он. — Смешная.
Ей не хочется больше спать, но и говорить тоже не хочется, оттого она продолжает просто безмолвно сидеть, обхватив колени руками.
Он по-прежнему сидит рядом. Он явно не собирается уходить.
Отчего-то Цунаде больше и не настаивает.
Из этого взаимного тяжёлого молчания их выводит лишь появившийся внезапно в палатке Джирайя.
— Цунаде, я просто хотел спросить, не надо ли чего… — начинает было говорить он и тут же осекается.
Краем глаза Цунаде видит, что Орочимару смотрит на Джирайю взглядом победителя.
Но она видит не только это.
Она видит и то, что, кажется, Джирайя наконец-то всё понял.
Быстро извинившись, он выходит из палатки.
Орочимару хмыкает ему вслед.
Даже в такой момент он не может перестать быть гадюкой.
***
— Тебе действительно нужны эти… дети? — Орочимару будто сплёвывает последнее слово. Джирайя более чем уверен, что в глубине душе он хотел бы произнести что-нибудь другое. Что-нибудь наподобие «ублюдки», а то и ещё похлеще.
— А тебе действительно нужно это знать? — парирует Джирайя.
— Да, — отвечает Орочимару невозмутимо. В подобных ситуациях он всегда невозмутим, и это заставляет Джирайю испытывать необъяснимую жгучую смесь восхищения и отвращения.
— Зачем? — Джирайя тоже старается казаться невозмутимым. Орочимару хмыкает:
— Затем, что я хочу понять, какова моя роль в том, что ты принял такое решение, — он смотрит Джирайе в глаза, его вертикальные зрачки сужаются. — Заметь, я мог избавить тебя от этого. Тебе бы даже кунай пачкать не пришлось.
Джирайя возвращает взгляд и внезапно решает больше не молчать.
— Не знаю, зачем ты ей, — уверенно произносит он, — но ты отвратителен.
Орочимару усмехается:
— С какой радости ты внезапно решил сообщить мне об этом? — зрачки его сужаются ещё сильнее. — Или раньше ты был другого мнения обо мне, Джирайя?
Джирайя качает головой.
— Нет, — быстро проговаривает он. — Не был. Но у меня ещё теплилась надежда, что ты… — он резко отмахивается. — Забудь. Скажи только… — Орочимару продолжает смотреть на него, не мигая, и Джирайя решается всё же пойти до конца. — Скажи, давно это у вас?
— А тебе какое дело? — Орочимару красноречиво поджимает губы, и Джирайя понимает, что задел его наконец.
Так тебе, гадюка.
— Не хочещь — не отвечай, — теперь настаёт очередь Джирайи ухмыльнуться. — Тогда я, так уж и быть, позволю себе самому сделать выводы.
— Какое тебе дело? — повторяет Орочимару — уже почти шипя. — Насколько мне известно, Цунаде тебе не обещалась. Это ты ходил за ней постоянно, будто немая тень. Хотя нет, не немая. Всё что-то про чувства свои нёс. Но в любом случае…
— Ты прав, мне — не обещалась, — перебивает Джирайя. — А вот другому — да. Не знаешь, случайно, что случилось с Даном, Орочимару? Отчего это вдруг он так внезапно погиб? Мне казалось, в тот день разведка не засекала поблизости врагов.
Бледные губы Орочимару сжимаются в одну тонкую ниточку. Брови сводятся к переносице. Зрачков в ярко-жёлтых глазах уже почти не видно.
— Продолжай писать свои романы, Джирайя, — выплёвывает он наконец. — У тебя отличное воображение.
Джирайя внимательно смотрит на него. Сейчас Орочимару и впрямь похож на гадюку, готовую атаковать. Но Джирайя не боится его.
— Чудовище, — говорит он — радуясь в глубине души, что ему хватило смелости назвать Орочимару именно так.
Орочимару продолжает сверлить его взглядом своих нечеловеческих вертикальных зрачков, и в какой-то миг Джирайе кажется, что он сейчас обнажит кунай и бросится на него.
Как хотел броситься тогда, в пещере, в которой Джирайя едва не отправился к праотцам.
Однако ничего подобного не происходит.
Криво усмехнувшись, Орочимару разворачивается и уходит.
Джирайя понимает, какое именно выражение видел сейчас в его глаза.
Это называется пренебрежение.
Он хорошо это понимает.
Как и то, что больше никогда в жизни, ни за что не скажет Орочимару ни слова.
Разве что только по делу.
Разве что только так.
***
— Как это понимать — ты решил покинуть Коноху? — голос Сарутоби Хирузена, Третьего Хокаге Конохагакуре но Сато, кажется, искрится так, словно в нём отражается та самая Воля Огня. — Решил покинуть Коноху, чтобы заботиться о каких-то там сиротах в Деревне Дождя… — Хокаге выразительно смотрит на него. — Объясни-ка мне, Джирайя, что за бред душевнобольного ты сейчас несёшь?
— Это моё решение, Сарутоби-сенсей, — отвечает Джирайя, стараясь говорить как можно увереннее. — Моё окончательное решение.
Вопросительный взгляд Третьего Хокаге обращается к сидящим по обе стороны от Джирайи Цунаде и Орочимару.
Цунаде молчит. Орочимару безмолвно усмехается.
— Ни за что не поверю, что вы ничего не знаете! — в сердцах восклицает Сарутоби. На что Орочимару только лишь пожимает плечами:
— Увы, Сарутоби-сенсей.
Какое-то время Третий Хокаге молчит. Курит трубку; едва прикончив очередную партию табака, он тут же набивает её снова. Сарутоби видит, что у его учеников уже начинают слезиться глаза, особенно у Орочимару. Но он и не думает останавливаться.
— Позорники, — изрекает он наконец.
Бледные губы Орочимару тут же красноречиво поджимаются. Сарутоби отмечает, что Цунаде краем глаза наблюдает за ним; наблюдает так внимательно, что это наводит на определённые мысли. Но Хирузену сейчас не до мыслей.
Он обдумает их позже, эти мысли.
— Да, позорники, — не без наслаждения повторяет он. — Три Великих Ниндзя? Так вас назвал Саламандра? Саламандра, который… который вас постыдно помиловал?
— Он нас не миловал! — Орочимару подаётся вперёд, но Сарутоби движением руки останавливает его.
— Остынь, — говорит он. — Твои гадючьи повадки давно не пугают меня.
Он снова — опять не без удовольствия — называет своих учеников позорниками. После чего снова задаёт им тот же вопрос.
Они снова молчат.
Все трое.
Включая Джирайю.
И тогда Сарутоби, разгневавшись окончательно, говорит им, что, мол, ну и пожалуйста, они могут вообще все убираться из Конохи, а не только Джирайя. А теперь, дескать, пускай катятся вон из его кабинета.
Они быстро выходят — все трое.
Краем глаза Сарутоби видит, что они, как будто по инерции, идут в ногу.
А затем Джирайя вдруг сбивает шаг.
И Сарутоби совершенно не сомневается в том, что он сделал это намеренно.
Что-то в глубине души продолжает подсказывать Третьему Хокаге, что в таком внезапном решении Джирайи замешан Орочимару — именно он, сильнее, чем кто бы то ни было.
Но он прекрасно понимает, что допрашивать любимого ученика наедине — ещё более бесполезная затея, чем пытаться добиться какого-либо более-менее вразумительного ответа от всей команды сразу.
Подойдя к окну, Сарутоби видит, как вышедший первым из резиденции Хокаге Джирайя быстро уходит прочь.
Орочимару пытается что-то сказать Цунаде. Выглядит это вполне невинно, как беседа старых товарищей, но от внимательного взгляда Сарутоби не укрываются странные, едва заметные, но так наводящие на мысль прикосновения.
— Выдавил его всё-таки, гадюка, — говорит он вслух. — Выдавил.
После чего решает снова закурить трубку.
О такого рода решениях Третий Хокаге ещё ни разу в жизни не пожалел.
В конце концов, уж лучше трубка, чем эти Три Великих Позорника.