Сказ о том, как речной божок своё предназначение искал

День тёплый. Жужжат стрекозы — маленькие хищницы ищут, где бы полакомиться, и жужжат, жужжат назойливо, спешат быстрее мошкары наесться. А мошкаре-то зде-есь — раздолье! Внизу, у самой воды, где тепло скопилось и воду греет. Это — весна; весной пахнуло зримо и широко зевнуло небесное светило, ознаменовав весеннее равноденствие.

И в крылышках стрекоз, прожилками украшенных, играет солнце, солнечных зайчиков рассыпая; те скачут по подолу чогори, подсвечивая узоры, вытисненные сусальным золотом, а потом так же быстро пропадают — лёт стрекоз необуздан и прям, не бесцелен совсем; у озера — тепло, и всякая тварь к нему стремится, бока належать да пузо набить.

Капельки воды, поднятые вверх игривыми хвостами полосато-пузатых карпов, затерялись в приозёрных зарослях хвоща. А по ту сторону, в тростнике на южном берегу, вьюрки стрекочут. «Цвирк, цвирк», — говорят они.

Солнечных зайчиков ловить интересно — руками и ртом, только вот свет нельзя потрогать и попробовать на вкус, зато это весело. Когда каждый день не знаешь, чем себя занять, и то — благость.

Так и веселится живущий под открытыми небесами маленький уродливый божок. То солнечных зайчиков ловит, то на карпов пузатых смотрит, то жуёт коренья да дикие плоды.

И если бы у солнечных зайчиков был вкус, то маленький уродливый божок всё равно его не распознал бы: забыл он и вкус диких плодов и кореньев, забыл с тех пор, как будучи смертным ждал своего последнего вздоха. Но богу угодно было, чтобы подвиги его наградились успехом. И сделал его — безымянного смертного — себе подобным. Мало что помнит маленький уродливый божок, помнит только как наблюдавший за людьми император бескрайних небес, сам Хванин, спустился к нему и сказал: «Нарекаю тебя, дитя, новым сыном своим», и отсрочку ему даровал.

Не мог с тех пор маленький уродливый божок ни пить, ни есть, ни спать. Мог только зайчков солнечных ловить, за карпами наблюдать да коренья жевать, а потом выплёвывать — не мирилось его бессмертное тело с пищей мирской и животной.

Так и жил маленький уродливый божок, скитаясь вдоль рек и озёр, пока смертные, как и он когда-то, земли межевали, дичь свежевали, пищу скоту дрожжевали, век свой короткий доживали.

Сейчас уж, свыкшись с бременем своим, маленький уродливый божок осел у берега великой реки Хан — родительницы всего, в чём алое сердце стучало, — и дружбу водил с отражением своим, разбитым рябыми волнами, вздымавшимся от своенравных хвостов и плавников.

Нравится ему это место, в нём земля и вода соединяются воедино, и воздух пронизан чистотой и свежестью. И поговорить есть с кем: благодарные молчаливые слушатели каждый день приплывают к нему и разевают скользкие рты над водой, ожидая, пока он покормит их мякишем рисовых булочек, выменянных у людей на речной жемчуг. Таковы законы этого мира: если хочешь что-то получить, то должен что-то отдать. Пузато-полосатые карпы хотели еды, поэтому приносили жемчуг маленькому уродливому божку, а тот, в свою очередь, менял жемчуг на булочки, а булочки — на благодарное молчаливое слушание своих историй. Так у них и завелось — уж какой сезон сменился, люди столько не живут, сколько прожил на этом берегу маленький уродливый божок, а как уж короток век карпов! Живут они в два, а то и в три раза меньше людей! Но уж какой сезон сменился, а они всё приплывают к нему и ждут его историй.

— Сегодня, — говорит божок, — у меня история о местном фермере — внуке того фермера, о котором я рассказывал вчера, — и достаёт из-за пазухи помятую рисовую булочку.

Со всеми был добр маленький уродливый божок, так что прознав, что в селении беда — всё поголовье кур попадало — он поспешил на помощь. Говаривали, будто бы кумихо в их края заглянули, но божок-то знал, что отродясь здесь кумихо не водились! Те, даже тысячу лет прожив и научившись человеческий облик принимать, к людям захаживали нечасто.

Последний раз божок видел кумихо у подножья горы Ами, докуда от его южного берега реки пешим ходом десять дней пути. И это ему-то, бессмертному существу! Не то что кумихо: им-то и отдых, и еда требовались! Да и зимы здесь холоднее, лисицы к теплу приучены, так что от своей священной горы Пхёнджан далеко не убегают. Там живёт великий дракон, дождём и водой повелевающий — он-то и создал из горы Пхёнджан великую обитель кумихо, отгоняя грозные тучи с небосклона. Не смывал тысячи лет на горе Пхёнджан дождь лоск с лисьих шкурок, не мочил пушистые хвосты.

Так что решил божок разобраться, что же за напасть с курами случилась. А как добрался до деревни — всё без него решилось! Подслушать он решил, желая любопытство утолить. И вот, не пройдя от деревни к ферме и половины ли, услышал божок, как невдалеке сквернословил кто-то. Не понравилось ему это, божок был не только добр со всеми, но и учтив, поэтому совсем не желал он слышать чью-то брань! Сквернословом оказался тот самый фермер, и ругался он — вот так новость! — на соседа своего. Оказалось, что фермер попортил соседу лошадь, а тот решил отомстить, вырыв в поле за храмом скелет собаки. Взял он челюсти псины, что место святое защищала и помогала шаманам злых духов отгонять, на руки те челюсти нацепил и отправился кур валить.

Цокнул тогда божок недовольно: понимал он, что богатства могут разжигать в людях жадность и зависть, но поделать с этим ничего не мог. Даже сын небес, отец всея народа — Хванун, сын Хванина, — ничего не мог с этим поделать. Когда создавал он людей, даровав духам медведя и тигра тела человеческие, когда обучал их ремёслам и показывал, как связываться с духами — не знал сын небес, что станут люди самими собою, что не смогут хранить души чистыми вечно. Сказал Хванун тогда: «Ах, ежели бы каждый человек был достойным, вёл жизнь праведную, предков и духов уваживал да природу внутри и снаружи берёг, то и боги бы стали ненужными». Так что маленький уродливый божок только раздосадованно покачал головой и ушёл.

Но всё равно любил он людей и старался им помогать чем мог. Даже если всё, что он мог — ловить солнечных зайчиков да корешки жевать.

— Вот так всё и было, — говорит божок, кроша остатки рисовой булочки и бросая их молчаливо разевающимся ртам.

Затем падает оземь, расправляет на груди чогори и оглядывается: не разросся ли где речной укроп? Частенько видел божок, как люди из селения приходили за ним, и интересно стало ему, для чего же речной укроп приспособили; сам-то он срывал молодые побеги — тоненькие стебельки — и жевал. Оказалось, что собирали листья речного укропа люди, сушили и в суп бросали. Только сын знахарки собирал речной укроп затем, чтобы мать его врачевать могла. Сворачивала она сушёные листья да клала туда, где болит, а затем поджигала. И пела, к духам обращаясь; не знал божок, видела ли она, как маленькие лесные духи на запах благовоний слетались да объедались им до яркого свечения, и насколько помогали они людей лечить — подавно не знал.

Вздыхает божок, отламывает веточку от сухой коряги и задумывает рисовать на земле палочкой. Хотелось бы ему иметь пачку рисовой бумаги и кисть с тушью — смог бы он тогда изобразить подходящий к концу день ещё лучше, но в руках у него только палка и чуть влажная земля, что комочками грязи из-под палочки разлетается.

Не положено божествам что-то у людей заимствовать и при себе оставлять, так сказал Хванин, император небесный, когда сын его людей создал и начали они ремёсла сами сочинять. Мол, до чего люди сами додумались, то им и принадлежит.

Вот и радовался божок, что ткачеству людей Хванун научил, иначе сверкал бы он голыми ягодицами и манил карпов не рисовыми булочками, а колокольным звоном. Но другие божества, духи и лесные звери редко слушались этого правила, на скале в небесной столице высеченного. Не всем был ход в небесную столицу, да и сам божок в ней ни разу не бывал — слышал лишь от других божеств, что воздвиг Хванин скалу с правилами, а потом кто-то передал об этом людям, и те тоже начали свои законы на скалах и глиняных табличках писать.

Правильно, на бамбуковых-то листьях гретым металлом сложно что-то написать, тлеют бамбуковые листья быстро, а камни, горы и скалы долговечнее человеческой жизни, и не одно поколение будет знать, что предками писано. Ну, если это не гора Ами, которой досталось от великанов, детей крестьянки, решивших друг друга изничтожить в соревновании насмерть.

Но не радовался божок, что бумаги ему не досталось.

— Ха-ха! — раздаётся вдруг рядом смешливое. Отрывает взгляд от разрыхлённой земли божок, недовольно губы кривит. — Опять один-одинёшенек, Хан-а?

— Надо тебе чего, чудовище морское? — выпячивает божок грудь колесом, не желая чудовищу в глаза смотреть. А чудовище непростое — дракон то, реки хранитель и сын Ёнвана, отца всех драконов и повелителя дождя и воды с горы Пхёнджан. — Убирайся восвояси!

— Вот уж нет уж! — говорит дракон, длинными дрожащими усами поверхность озера царапая. — И никуда я не уйду! А ты вот, Хан-а, один-одинёшенек опять, не зря тебя «Ханом» кличут! — и раздул длинную вытянутую грудь, над водой поднятую, будто бы в смехе, но не умеют драконы смеяться, и говорить они не умеют, не для того их морда сделана, зато в голову лезть они мастера!

— Никто меня «Ханом» не кличет, это вы так ко мне обращаетесь, раз уж я у реки Хан обитаю, и насмехаетесь надо мной! — впопыхах кричит божок, на ноги вскочив.

Всегда эти драконы его задирают, когда мимо проплывают! «Ха-ха, «хан» — значит один, вот и ты всегда один, Хан-а», — говорят ему драконы, и вот бы их за хвосты оттаскать и рога пообломать, пусть хоть трижды спутники они Хванина, покровители вод и хранители мудрости! Так злится на них божок, не понимая вовсе, что же он им такого сделал, что на долгие века в немилость впал? Ужель в прошлой смертной жизни напакостил где?

— Не насмехаемся мы, что видим говорим, — кивает мордой страшною дракон. — Один ведь ты, и истина это.

— И не один! — топает божок, хмуря брови. — Со мной мои друзья и мои благодарные слушатели! — рукою от сердца перед собой проводит, раскинув объятья для выброшенных на берег всей мощью драконьей карпов-полосатиков. А дракон противным смехом зудит в голове божка.

«Ам!» — и нет больше карпов!

«Чавк, чавк», — показушно скалит зубы дракон, пасть пошире раскрывая и на обозрение показывая изувеченные трепыхающиеся тельца карпов. «Плесь!» — и исчезает так, будто бы его и не было.

Божок, замерший от наглости драконьей и злости своей, оторопело глядит себе под ноги. Там, куда выбросило волною мощи дракона карпов, ничегошеньки живого не осталось. Только плавники драные да чешуйки серебряные.

Открывает божок рот и тут же закрывает. И снова открывает, словно сам карпом стал. И такая горесть его пробирает, такой дикий вой внутри селится, что ни слова он вымолвить не в силах.

Стук.

Стук.

Стук.

Земле не счесть дождей, гроз, трескучих молний, многое она повидала на веку своём — трясло её то тут, то там, раскалывалась, вздыбливалась её твердь. Шумя, выходили из берегов реки. Грохотали взрывы. Вылетали с рёвом из жерл вулканов раскалённые осколки, пожирая всё на своём пути, растекались, ревя и шипя, грязевые потоки и лава. К этим звукам земля давно привыкла.

Но не привыкла она к отчаянному плачу маленького уродливого божества; впервые слышала она такой звук — полный одиночества и скорби крик, чистый и звонкий, разносящийся по округе так, будто желал достучаться до самых далеких уголков мира. И крик этот заставляет дрожать каждый кустик, каждое деревце и каждую травинку на своем пути, прося скорбеть вместе с ним. В ответ на этот зов могучий ветер гонит облака, искрящиеся лучи солнца проносятся над ними, а дождь тихо капает на землю, предаваясь грусти вместе с маленьким уродливым божком.

Даже самые молчаливые и безмолвные места оживают под его зовом, принявшись поддерживать маленького божка в его горе и скорби.

Но скорбный крик не только пробуждает природу приозёрных кущ и рощ, но и пугает её. Земля трясётся под голосом божка, насекомые прячутся под листвою, а зверьки бегут в укрытия, ощущая опасность.

Всё вокруг вдруг затихает, пока несёт божок свой плач. Он кажется таким громким и одновременно таким хрупким, будто всё его существо находится на грани исчезновения.

Когда голос становится слишком слабым, чтобы его услышал кто-то еще, божок остаётся один на берегу озера. Он замолкает, и тишину прорезает только шум воды; вода слегка прибивается к берегу унылыми ударами, как будто влечёт за собою призрак бесконечного одиночества. Плавно вздымающиеся вверх волны опускаются обратно, напоминая бесконечный цикл безрадостной жизни.

По ту сторону озера маленькие вьюрки беззвучно сидят на ветвях шиповника, прервав свою брачную песнь.

Травы на берегу стоят неподвижно, не желая шевельнуться.

Маленький уродливый божок чувствует, как безнадежность и пустота наполняют его душу. Думает он: «Да какой я вообще бог? Ведь есть такие могущественные божества, которые повелевают ветром и громом; боги-хозяева, которые защищают животных и леса, заботятся о земле и людях. И даже те, кто громит горы и управляют целыми морями. А я? Я просто никчёмный и маленький уродливый божок, который никому не нужен».

С горечью в сердце божок думает, что не в состоянии повелевать ничем, кроме своих собственных мыслей. Никому он не может помочь, даже защитить своих друзей не может от прожорливых драконов, желающих ему досадить. И зачем сделали его богом?

Чтобы сидел он на берегу и жевал стебельки речного укропа да коренья с дикими плодами?

Вздыхает тяжело божок, всю тяжесть бренности на плечах ощущая, думает: в скорби он, и нужно ли ему идти в селение с охапкою цветов, чтобы поглядеть, как провожают умерших после холодной зимы шаманы? Намедни вот-вот зацвётших белых лилий он сорвал столько, что в одиночку не унести. Знал он, что люди собрали уже сосновых веток и с дуба векового кору стесали, видел, как юные девы корешки имбиря и женьшеня выкорчёвывали.

И знахарка приходила. Мяту да зверобой искала.

Всё собрали люди, окромя белых лилий — только маленький божок и друзья его полосато-пузатые знали, где они цвели и как их собирать, и каждый год спускался божок на тридцать ли к юго-западу по реке, чтобы принести белые лилии людям.

Трёт нос божок, представляя грядущий обряд в самых красках. Думает он: в селении всегда соблюдали все ритуалы и правила, блюли посты и вежливо обращались к духам. Знает божок, что Бари это нравится. Знает и то, что давно уже она лично не провожает души людей в царство мёртвых, но наверняка сидит где-нибудь и наблюдает. Божок любит Бари, зачастую та спускается в мужских одеждах в царство людей и играет со смертными в азартные игры на урожай. Она и его облапошила когда-то, заставив три раза босиком оббежать вокруг горы Ами! Весело с ней, но слишком много у неё дел, чтобы являться к божку лично, а тот — бедняга — боится селение оставлять без пригляда. Мало ли чего драконы устроят опять — поднимут воду так, что все рисовые посевы размоет, а реки осушат так, что ни один рыбак даже икринки не найдёт.

Нравится божку селение, чего уж тут таиться. С каждым годом люди становились всё интереснее и интереснее, придумывали они всякое, кто на что горазд. Поэтому частенько божок пользовался тем, что смертные мир богов и духов и в упор не замечали, пробирался в селения и наблюдал.

Особенно ему нравится один человек — знахарки сын; чувствует божок к нему глубокое уважение, потому что тот тоже уродлив и неказист, но при этом умеет по-настоящему помогать всем от мала до велика.

Узнал о нём божок вот как: был то манджон, месяц колошения хлебов, жара стояла невыносимая. Солнце ненадолго исчезало с небосклона, за ночь вода не успевала остывать, поэтому днём божок от жары изнывал и в тенях плетистых ив прятался, а ночью светлячков собирал и у озера своего выпускал, глядя, как под звёздами те танцуют.

А потом замечать стал, как по ту сторону, вровень меж полями и ельником, мелькать начало что-то. Раз мелькнуло, два мелькнуло; сколь ни щурился божок, не мог он разобрать, дело в чём. А потом разгадал: это духи собирались. В один день прибыло с десяток, в другой — с сотню; влекомый потусторонним свечением, невидимым человеческому глазу, божок сам собой потянулся к селению. Он уже знал, в чём же дело, не раз видел он подобное, но не в таких размахах. Тут же будто все самшин — помощницы Самшин-Хальман, — что под небесами рассеянными духами бродили, собрались.

— Что за сонм! — охнул тогда маленький уродливый божок, глядя, как вихрями вокруг селения кружили сине-зелёные огоньки. Некоторые новоприбывшие самшин иногда как звёзды с неба падали даже, пульсируя сочным цветом новой жизни.

— Это ещё что, — крякнул молодой токкэби, всего сотню лет как обернувшийся из тростниковой палки, которой одна шаманка двери подпирала, — подслушал я, что и сама Самшин-Хальман поспешит прийти, ежели её маленькие подружки не справятся. Ослепнем тогда уж.

Посмотрел тогда божок на токкэби, который и вовек Самшин-Хальман видать не мог — молод слишком, рожки не выросли, а борода не покраснела, — и улыбнулся, потому что он-то её видел и совсем не ослеп. Сказки всё это.

Нравилась божку Самшин-Хальман за ласковые руки, ласковый голос и материнскую заботу. Заслужила она своё, став богиней не по велению его величества императора небес, а потому, что победила в состязании цветущих цветов, утерев нос дочери Ёнвана — хотя и той нашлось место, теперь она богиня подземного мира и заботится о духах умерших младенцев. Надеялся божок, что справляется она недурственно, её он заочно недолюбливал как и всех других детей Ёнвана. Что повелитель драконов, что драконы божка задирали всегда, что ж им неймётся-то? Вот и радовался божок, что кто-то утёр драконам нос, пусть и через их сестру.

— Не вовремя это, — добавил токкэби, — померла повитуха. А тут сама супружница старосты разродиться собралась.

— Как «померла»? — подивился божок. — В добром здравии же была…

— Ага, шесть декад назад только если, — неодобрительно хмыкнул токкэби, — аль сколько ты к нам не захаживал, Хан-а? — и облокотился о жухлую сосенку. — Всё со своими карпами трещишь, смотреть противно. Это меня здесь воля богов держит, а ты волен ходить где вздумается. Так чего ж не захаживал, а, Хан-а?

— Но я… я… — божок моргнул с недоумением, ибо помнил он, что совсем недавно приходил в селение, чтобы посмотреть, как горшки керамические пекут.

— То-то и оно.

Пообещал себе тогда божок не забывать о том, что людям помощь нужна. И приволок в сени к знахарке на следующий день кучу редких и чудодейственных трав. Надеялся хоть так свою вину загладить. Не было вины его: он не покровитель этого селения, ничего он не покровитель, по доброй воле он людям помощь оказывал, но всё равно не по себе сталось.

И как же друзья его пузато-полосатые аж шесть декад у него крошек хлебных не просили?

— Так, а кто ж теперь за повитуху? Та ж одинока была, со столицы выслана и посрамлена чинами, — стал припоминать божок, — как же селение без неё теперь?

— Знахарка спасала, — потёр рожок токкэби, — но родилось-то за эту вёсень всего два карапуза, и те беспроблемные. А супружница старосты-то хворая, ты глянь.

И правда: в самом богатом ханоке селения столько человечьих душ сверкало, и только в одной, в которой новая жизнь таилась, света не было ни крохи. Запереживал божок и губы все пообкусывал, вместе с токкэби стал к заднему двору пробираться, радуясь, что скрипа деревянной дубины, которую токкэби волок за собой, никто из живых не слышал.

А потом стали самшин облик людской принимать: самшин становились только женщины, которые и при жизни помогали другим женщинам разродиться. Так что окружили божка старухи и девы, облачённые в золотые ханбоки, ему аж неловко стало, так что постарался место себе неприметное найти.

Сын знахарки тогда — совсем уж молодой юнец, ещё не отрок даже — матери своей стал подспорьем. Он громко указания раздавал смертным, не боялся разгневанных мужчин и оголтелой семейки старосты, отпор словесный давал влёгкую и совсем обыденно уворачивался от тычков и толчков. Мужественно себя проявил тот мальчик, врезавшийся божку в память. Он не сумел бы так. Губы бы мял да глаза отводил, даже если бы знал, что правда на его стороне.

А знахаркин сын ещё и в леса успел сбегать, не видя, как духи лесные ему путь подсвещали. Не зная, что божок за ним последовал и парочке злонамеренных баранов рога скрутил. Смелый он, сын этот. Ничего не боялся.

Сегодня же, думает божок, остался ли он таким же смелым?

Уехал сын знахарки из селения. Той весной уехал, провожаемый сынишкой старосты — тем самым, которому он на свет помог появиться десять вёсен назад, когда знахарка от бессилия свалилась без сознания прям меж ног супружницы старосты.

И не знает божок ещё пока что, что завтра сын знахарки вернётся в пух и прах разорённый и посрамлённый.

***

— Не взяли! — раздаётся сверху, и божок трепещет, голову вскидывая. Пугается он, не ожидавши столь злостного окрика.

Лежит божок под корягою, муравьям дорогу веточкой расчищая, а над ним, на глиняном выступе над водой, человек стоит и кричит ни с того, ни с сего.

— Не взяли, черти окаянные! — и столь знакомы божку каркающие интонации взлетающего голоса, что он только и успевает шапку подхватить.

Сразу божок переглядывается с вьюрком, сидящим на жёстком корешке, из земли вывернутом остриём, спрашивает глазами, мол, ты-то чего остался, остальные твои братья вон, в небо взмыли и зачирикали беспокойно, а ты-то, ты-то чего здесь, смотришь своими бусинками чёрными?

И пусть переглядывается с вьюрком божок, в мыслях всё о другом.

Как же так это, кто кого куда не взял? Чего сын знахарки забыл здесь?

И перемежаются мысли божка друг с другом со скоростью плоских камешков, по воде пущенных, прыг! — прыг!

Как так, не поступил? Не взяли его в чины государевы?

— Безграмотен я, так в том ли дело?! — продолжает кричать сын знахарки, отчаянно срывая свой голос звонкий. — Так уж вы не взяли меня в чины, что неграмотен я? Год я учил писульки ваши, да то ли дело! Знаю я, как мир устроен!

Ох, самонадеян ты, — думает божок, ведь даже он не знает, как мир устроен. Да, и не было ничего, а потом поделились земля и небо, пришёл Хванин и создал духов, зачал сына своего, Хвануна, а тот спустился и людей создал, а потом какие-то сыновья Хвануна перессорились и поделили живьё и мертводушье пополам, воюя за трон, а потом много ещё чего было: и великаны у людей рождались, и драконы, на смертных злясь, водою колдовали и устраивали утопления да засухи, и рождались у людей герои и героини, жившие настолько достойно, что Хванин им способности даровал и своими послами назначал. Но всё идёт своим чередом, и всё, в чём божок уверен точно: ничего просто так не бывает.

Не значит это, что он со своей бесполезностью смирился, конечно, но вдруг его время ещё не пришло? Хванин видел всё и вся, знал он, к чему пригодится каждая песчинка и каждый вдох живота, только он мог замыслы свои постичь, куда там маленькому уродливому божку?

Сгоряча ляпнул сын знахарки дурость, но неспокойно становится божку после этого.

Ужель так важна человеку красота? Какой она должна быть? У женщин красота — причёски длинные, высокие и шелковистые, лица белые — под солнцем палящим не пашут, значит, во полях, — и маленькие глазки да рты. А кто мужскую красоту оценил? Вот божок знает, что он уродлив, но почему же он так считает? И почему знахарки сын так же о себе думает?

«Ах, маленький уродливый божок, неужто не понимаешь ты, любим мы тебя не за внешность совсем, а за то, что ты всегда нам улыбаешься и добрые слова говоришь», — поцелуем во лбу оставила ему эти слова Бари в последнюю их встречу.

С тех пор не так гложило бремя собственных поступков божка, знал он с тех пор: настоящая красота находится внутри. И как сын знахарки в себе её не видел? Ведь столь многое сделал он для селения и матери своей, поступки его восхваляли в песнях, и эхом повторяли эти песни и пастухи в полях, и сеятели риса, по колено в воде стоящие, и молодые девушки за прялками, и старики, греющие своё холодевшее тело около огня. Все благодарные за труд его помнили добрым словом сына знахарки. Обхаживал он немощных, зверьё ютил и птиц выхаживал, мурлыкам лапы перевязывал и клочья вычёсывал, варил настойки лечебные и учил молодых, как припарки ставить. Без него не загнулось селение, так же цвело, на его заветах взрощенное и его милостью здоровое.

Вот уж кто достоин зваться божеством, — к такому выводу опять приходит маленький уродливый божок, теснясь к коряге и голову запрокидывая.

— Мать моя — красавица вторая, отец мой — силач и воин, с войны вернувшийся, так не получил я ни красоты, ни силы, кто ж сделал меня таким уродом?! В кого я уродился чудовищем?! — ревёт сын, и у божка сердце сжимается.

Слышит он в этих словах свои собственные, в этих чувствах — свои собственные, и горечь надвое с обидою так ему знакома, что не может он просто так всё оставить. Точно уж не после тех слов, что обращает сын знахарки будто лично к нему:

— Знаю я, здесь ты, дух речной и покровитель наш. Знаю я, много лет ты сторожишь наш покой, отгоняешь наши хвори и бережёшь наш скот! Жемчуга ты оставляешь нам столько, сколько не сыскать в императорских покоях! Самых нежных и сочных лотосов ты оставляешь нам столько, что отварами из них можно напоить каждую тварь под небесами, и проводить её в мир мёртвых, коли не спасут отвары! Знаю я, тут ты и слышишь мой плач, так внемли же мне! Права просить не имею уже… Но может быть хотя бы в следующей жизни смогу я стать человеком достойнее и важнее? Скажи, что сделать мне, чтоб милость заслужить?..

Ахает божок, лицо ладонями накрывает, щупает свой маленький носик, по мягкому вокруг невнятных круглых глаз проводит, толстые щёчки приминает, судорожно соображая, чем же он в силах помочь? И надо ль? Не развеется ль прихоть сына знахарки на новой заре?

Колотится сердце, стучит, маленький уродливый божок себя на куски разобрать готов, лишь бы помочь хоть одному человеку; никогда не получалось у него сделать всё правильно, как просят. Всегда люди недовольны, и говорила Бари: «Да лучше бы ты перестал вмешиваться в дела смертные, береги себя, мой малыш». И говорил Хванун: «Зачастил ты сюда, всё никак уму-разуму не научишься?». И говорил Хванин: «М-м». Больше ничего Хванин не говорил, и как растолковывать его мудрое мычание, божок не понимал.

Божок ждёт нового дня, с места насиженного не сбегая, его ноги как подкосились, так и оставили его на земле у коряги. И любопытный вьюрок уж улетел, и карпы ещё не породились, только цикады просыпаться начинают, потрескивая в кустах брюшками, свистят уныло.

А сын знахарки приходит снова. Стащивши из храма вырезанный из костей медведя алтарь, на котором люди свои заумные иероглифы вычерчивали: устал божок уже давно их понимать и выучивать, Хванун дал человеку слово, а тот исковеркал его до невозможности, и менялось написание одного и того же сто раз. Так что божок не смог прочесть то, что написано на алтаре.

И молится в тишине сын знахарки, в камышовке рассевшись, и воскуряет благовония, и в трансе мычит, будто бы пытаясь с духами общаться, но не слышит божок его мысленного голоса.

День проходит, два проходит, минула луна, а сын знахарки как стал приходить, так и не перестал. Больше не высказывал он просьб, просто или тихонечко плакал, драгоценные слёзы свои роняя на землю плодородную, или молча взор устремлял вдаль.

Никогда не терпел божок такого упрямства. И сейчас не терпит. Сидит подле сына знахарки, мнёт одежонки свои подранные — «ах, не буду я тебе новых шить, опять в глине и земле извазюкаешься, о шипы да кустарники подрёшь, а я латай тебе и латай, божество я, а не твоя швейка» — и губы истончившиеся изнутри кусает.

А потом встаёт, топает ножкой упрямо. Сын знахарки будто видит это: изумляется, оборачиваясь туда, где бесплотный его спутник ждал, но наверняка пред взором его лишь трава примятая да рассыпанные цветы.

— Обещай только, — молвит божок тихонечко, — что станешь счастливым. Говоришь ты, что счастья обрести не можешь, потому что некрасив, что твоё уродство тебе преграда. Обещай тогда, что родишься счастливым.

У сына знахарки губы чуть-чуть приоткрываются, он сказать что-то хочет, но только зубами клацает.

Кланяется божок пустому озеру — ах, где же карпы, — и уходит от глинистого выступа над водой, не оборачиваясь. И идёт, идёт на юг, вслед за горными гусями, вровень с лисицами хвостатыми, опережая ящерок и жучков, никуда не торопящихся. Долго идёт, но кажутся ему эти дни жалкими мгновениями: что в счёт его жизни короткие месяцы? Не успеет сезон смениться, как придёт он к жемчужному дворцу, в облаках стоящему.

Жалеет о своей никчёмности божок опять, но втуне он тратит мысли на жалость эту: таким уж его создали, не достиг он высот, чтобы самому судьбы людские вершить, чтобы по имени его стали величать, не может он щёлкнуть пальцами, вокруг себя на пятках обернуться, вуалью шёлковой вихрюя, не может повелеть и всё случится согласно думам его.

Ах, какой стался бы произвол, заимей все боги власть, подобную богам наивысшей чести!

Именно поэтому такие, как маленький уродливый божок, на поклон к другим богам ходят.

Жемчужный дворец стоит на хрустальном плато высоко-высоко в горах, прямо над жерлом мёртвого вулкана, чья участь была в одном: в глубинах веков изрыгнуть из себя Ёнвангём, меч для первого сына небесного императора — бога солнца, Хемосу. Хемосу, по мнению божка, очень уж высокомерный и с такой неохотой своё дело делает, что будь воля его — солнце упало бы и размозжило землю под небесами в хотток.

Впрочем, божок неглуп и понимает, что не может солнце никуда упасть, оно же не булочкой на удочке висит над речкою, оно громадное и бесконечно-горячее, оно — огненный шар, горячее, говорят, чем лава. Только людям об этом рассказывать запрещено, они сами до законов мироздания дойти должны, их-то в тайны божественные не посвящали.

На страже жемчужного дворца всегда стоят семь Будд — чильсуншин — и, как праматерь-медведь, ревностно охраняют обитель богов. Каждому из них, прежде чем войти, надо поклониться, и ходит божок вокруг дворца, спины не разгибая, головы не поднимая, бронзовый ножичек за пазухой держа: не справится он в схватке с медвежьими духами, даже если выглядят они что бродячие монахи, но всё равно опасается. Не пускают чильсуншин никого со злыми помыслами во дворец, и будь божок увереннее в себе, он всё равно перестраховался бы: кто ж знает, как трактуют его помыслы чильсуншин, в них звериного больше, чем разумного.

Сделав оборот вокруг дворца, божок оказывается перед нефритовыми вратами и радужной завесой. А там — как удачно — на первой же ступени возвышается Хванхён, сын Хвануна, что сын Хванина — самого небесного императора. Много у императора детей, только вот в почёте всё равно те, кто кровью ему обязан.

Хванхён красив как никто другой, и именно он красотой заведует на западе; всегда чин по чину одет Хванхён в белое и золото, всегда вокруг него слепые бабочки влёт, он перенял крылья их от отца своего, носят они его, не давая грешной грязной земли босыми ступнями касаться, вот и кажется, что плывёт Хванхён, парит в воздухе, а не ходит.

Падает на колени божок, претворяя в материальный облик алтарь из кости вырезанный, что поставил ему сын знахарки, протягивает на ладонях, низко голову опустив, и слышит, как произносит Хванхён глубоким, ленивым голосом:

— Опять ты, дурнушка.

Исчезает тяжесть с ладоней и слышится хруст. Слёзы сквозь стиснутые зубы терпит божок, зная, что таковы правила сделок меж богами, что никогда ничего не даётся просто так. Что всякому обмену есть цена.

— Вставай уже, а, у меня час покоя в персиковой роще, — хмыкает Хванхён и взмывает вверх, золотыми созвездиями краям чогори блеснув.

Божок тут же на ноги вскакивает и семенит следом, всяким духам кивая и извиняясь, что грязи натащил — за время странствий вся иссохла она и каменной крошкой ссыпалась, будто разваливается он на ходу.

— Изъясняй, в чём дело, время моё не трать, — таким тоном благоволит Хванхён к изложению просьб маленького уродливого божка, а тот и рад начать рассказывать, что приключилось с ним.

И, даже не поднимая головы, божок знает, что сморщился Хванхён, фарфоровое своё лицо уродуя складками, когда упомянуто было, что всякий смертный достойнее маленького уродливого божка. Никто в небесном царстве не любит стенаний божка, смеются над ним, мол, полно тебе прибедняться, чай, не первый век землю отягощаешь. Пора бы понять, что только верховный император небес свои замыслы осознать и воплотить умеет, куда уж маленькой дрожащей твари до оспорения решений его величества.

Если уж Хванин не сделал какого-то сына знахарки богом, то и маленькому уродливому божку заикаться не стоит. Тем более, Хванин сказал божку лишь две фразы. Одну, когда вдыхал в него персиковую косточку новой жизни, а вторую, когда божок совсем уж отчаялся. Сказал Хванин: «Хорошо справляешься». А божок всё размышлял, голову ломая, так разве ж справляется он? Всё мытарствует, об участи плача, к людишкам бегает и помочь пытается бесславно, а ещё жуёт корешки и дикие плоды, карпами любуясь.

— И просишь меня, чтобы дал я ему красу неземную, дабы стал он счастлив? — белокаменные ступени кончились, показав вход в священную персиковую рощу. Хванхён поворачивается к божку лицом и склоняет странно-задумчивый точёный подбородок. — Часто ты просишь за людей. Не надоело ещё?

Выше своего достоинства отвечать на такой вопрос считает божок. Не в ответе он за помыслы свои, но всегда стремился он к тому, чтобы люди счастливы были. Он, может, в делах божественных не так хорош, как те, кто в небесной канцелярии сидит и души пересчитывает, геройские поступки записывает в талмуды и с развитием человека всё новые ограничения для мира духов придумывает, но что-то да смыслит. Он не хочет соглашаться со словами «со всем нужно справиться самому», он хочет, чтобы взаимопомощь и любовь воцарили в мире, чтобы бескорыстно и добродушно, нараспашку — без перипетий, грызни и войн, во время которых ходишь по полям и в мешок серые комья ваты собираешь, потому что не в силах они сами в сумку залететь.

— Увы, не могу я исполнить твою просьбу сейчас. У твоего человека есть судьба, — Хванхён взмахом пальцев и веера отворяет врата в персиковую рощу, будто приглашая туда и божка. — Всеми судьбами людей заведует богиня судьбы.

Впервые слышит божок, что правила сделок изменились! Так ли много он пропустил, глядя, как в капельках фонарей расцветают берега реки Хан? ...Иль этот смертный — особенный, и у него особая судьба, что так запросто вмешиваться нельзя?

— А Камынчжан — та ещё стервозная бабуля, — деланно вздыхает Хванхён, прикрывая лицо веером. — Ты же не хочешь с ней бодаться? Любит она задавать неразрешимые задачки.

— И-и, — божок запинается, неуверенный, что ж дальше делать ему: восвояси убираться или поклоны бить?

— Давай так, дурнушка…

— Всё, что угодно, Хванхён-нним!

— …я подарю ему красоту, коль считаете вы, что так нужнее. Лично от себя подарю, но. Только в следующей жизни. И даже забирать у тебя ничего не буду — не в этот раз, — и так ты настрадался, дурнушка, — показательно зевает Хванхён, будто утомлённый прошением божка.

— В-вы?!. Вы столь добры, Хванхён-нним! Ваше высочество, ваша доброта…

— Тише-тише, успокойся, дурнушка, дай договорить, — щёлк! — сложился веер, — щёлк! — на макушку божка опустился. — С Камынчжан тебе придётся говорить всё равно. Её поручения выполнишь — а у неё зава-алы такие, вовек не разгрести — и вперёд, ступай к своему человеку. Будет он красив. Не сейчас, но к тому времени, как ты сумеешь спуститься к нему и воочию увидеть правдивость моих слов: он успеет переродиться тем, кем хотел.

***

Так и оставил божок свою роль смотрителя за карпами и дарителя лотосов. Сто дел переделал он в жемчужном дворце: подметал конюшни, звёзды из грив вычёсывал, персики в роще собирал, косточки из них вынимал, мякоть бросал в таз да мял босыми ногами — на вино, а потом много-много вечеров провёл с Камынчжан. Стрелы после игры в тухо собирал по заднему двору, вычищал палочки для ютнори — как-никак положено богине судьбы гадать на судьбы людей, — да рамы воздушных змеев помогал мастерить, поплёвываясь: все-то змеи драконов надменных напоминали своими длинными шёлковыми хвостами.

Ночами не спал жемчужный дворец, потому что не знают духи и божества ни сна, ни отдыха. По ночам божок подглядывал в мир смертных и диву давался: как так, неужели не нужны смертным боги? Всё сами могут: селения превращают в деревни, а те — в города, и ничем их столица от небесной не отличается, а чей дворец краше можно и поспорить! Только отрубят божку пальцы за такие вольнодумства.

А он всё равно подглядывал и запоминал: что такое порох и почему так громко бабахают фейерверки — у них-то, у богов, в небеса фонарики и духов огня отпускали. Духи огня, поднявшись ввысь, забавно лопаются от воздуха, а потом разлетаются искорками и долго после себя следы оставляют; люди научились почти так же.

Люди много чему научились.

И одновременно при этом не научились ничему.

Когда божок спускается из жемчужного дворца в царство людей, идёт война.

Оказывается, что порох нужен не только для фейерверков.

Многие боги, не одобрявшие кровопролитий, отказались покровительствовать смертным и поднялись — кто в жемчужном дворце оставался, кто в императорскую столицу восходил. От них божок узнавал новости и думал, что же делать ему в новом мире, воинственном, с природой воюющем, природу отрицающий; но куда ж ему было деваться, и так засиделся он в жемчужном дворце. Намозолил глаза раскосые Хванхёну, подушку в игровой зале Камынчжан протёр до дыр, перекормил крылатых ездовых — скоро из стойл выходить перестанут, будут жрать да просить ещё сыти. Откровенно надоело Камынчжан его мучить, отпустила она его, напоследок погрозила кисточкой с каягыма, на струнах которого судьбы переигрывала, вот и отправился божок вниз.

Идёт обратно к своему озеру божок, надеясь, что застанет там новую жизнь сына знахарки, но видит только затянутое тиной осевшее озерцо, а вместо селения — руины, керамические черепушки, рассыпавшуюся счищенной чешуёй черепицу да балки проломленные. Озерцо стало почти болотом, вот и журавль стоит, шею петлёй вывернув.

Божок руки опускает.

Вспоминает: так ли было в прошлый раз? Сейчас-то не так долго он пробыл во дворце на вершине вулкана, средь облаков и жемчужно-белых монашеских одежд. В прошлый раз выплачивать Хванхёну приходилось не только телом, но и собою, всем существом своим, задирал цену Хванхён, а тут заподозрить стоило: неспроста он так отзывчив оказался. Предвидел, видать: или бабочки ему весть донесли, или в зеркало заглянул, разверзая плотный туман будущего.

Но вот что странно: когда садится маленький уродливый божок на бережок, где сочная зелень исчезла под сорняками, дёргается что-то внутри. «Кар, ка-ар!», — возмущается ворон, когда божок ныряет в кусты, стряхивая с листьев его добычу: большого и мясистого жука с ветвистыми рогами.

В кустах же, зарытая глубоко в землю, находится… о, вздыхает божок. Бронзовая статуэтка? Какая странная! И неясно совсем, что пытались изобразить. Иль человек, иль рыба усатая, в одеждах иль плавниках? Ничегошеньки не понимает божок, но со статуэткой связь какую-то чует. Не может же быть, что смертные специально для него идол смастерили? Для него, маленького уродливого божка? Ужель связали пропажу карпов, жемчуга и лотосов, с пропажей божка-завсегдатая? И хотели бы, чтобы он вернулся, потому дозваться его пытались?

— Что за неурядица! — рыдает божок, понимая, что прихотью своей и просьбой малодушной человека, потерял то, чего когда-то очень-очень хотел. Хотел божок стать кем-то, обрести имя — в устах людских — и силу божественную, но не дождался, не дотерпел — побежал к старшим богам на поклон, а они наверняка всё знали! То и томила его Камынчжан, то и смеялся втихушку Хванхён: знали они, что божок потеряет, вновь на крючок человеческих бездумий попавшись.

И не сказали маленькому уродливому божку, равным его не считая. Вот и поигралась Камынчжан с судьбой, да не судьбой знахаркина сына, а с судьбой маленького уродливого божка. Иначе почему он не слышал обращений тех, кто ему идол из бронзы отлил, кто нарёк его — какое же имя ему дали, но не дождался он его, упустил, как ветер сквозь пальцы?.. Не узнать теперь — нет ни селения, ни имени у божка.

Тоскливые дни проводит божок, обосновавшись у заболоченного тиной озера, от которого «озеро» — одно лишь название. Не цветёт ничего, квакухи квакают только и цапли иногда прилетают, а больше — ничего живого.

От селения до сих пор веет разрухой и смертью, у смерти всегда запах особенный, чем-то похожий на запах с рук кузнецов в минуту, когда они вручают выкованное оружие солдату. Божку этот запах претит, но не пускает его с насиженного места. Он надеется лишь, что это место когда-нибудь вновь оживёт, что вернутся карпы, что засмеются дети, что запустят фейерверки на лунный новый год, что самое страшное, что приключится — появление самшин да споры о кумихо.

Зато вблизи появились новые селения, через малую речушку к западу перекинули мост, почти каждый день слышит божок ржание лошадей и стук колёс по брусчатке, какой обложили дорогу к столице новой.

Надеется лишь божок когда-нибудь вновь встретить того, ради кого пожертвовал незнаючи будущим своим, узнать, что всё не зря случилось.

И встречает.

Спустя несколько зим, когда отчаяние божка почти вскарабкалось до пика. Все годы он пытался вдохнуть жизнь в своё маленькое озеро: тину вычищал, лохматой палкой елозя по дну, в иле пытался что-то полезное отыскать, подрывал ток речной к озеру, ручейки выискивал под камушками и подзывал с большой реки рыбёшек. Никто не захотел в его озере обосноваться даже тогда, когда он все сорняки под корень выдернул и свежий блеск воде вернул. Обращался он и к духам воды, но те только пожимали плечами: ушёл человек — ушёл и промысел. Ушли насекомые — ушли и птицы. Ушли птицы — ушли и хищники.

Озеро теперь совсем с собою прежним не сравнится: мало оно, где раньше потонуть было можно запросто — няша топкая, шажок не сделать — по щиколотку намаксины в иле оставишь. Не били ключи. Не желала река поворачиваться.

Божок вырыл себе в глинистом уступе небольшую норку, туда свой идол унёс, там и зимовал.

Стучат зубы от холода, хотя от него ни нос, ни поясница не простынут — просто зябко и ёжисто, закутаться хочется в турумаги, да только где взять? У людей выменять не на что, с богами дел божок иметь не хочет. Просит божок огненных духов воздух прогреть, да те замерзают, к нему из горячих земных недр не долетев.

А потом вдруг бронзовая статуэтка греться начинает сама.

Божок в руки её берёт и чихает, жар, воздух плавящий, на щеках ощущая.

«Куда запропастился наш хранитель?»

«Да где ж рыба вся, куда ушла? Ничего третий день выловить не могу!»

«Как смел ты — дух-оберег наш прогнать себе в утеху, ты, выродок!»

«Плавьте, плавьте, ничего не жалко — всё кидайте, умилостивим божество наше!»

«Не рыдай, женщина! Мало ему стенаний жалобных твоих, где ж видано, чтобы боги одними молитвами наедались?»

«Огонь! Огонь с севера! Наступают, бежим, о, да брось ты его — как он бросил нас!»

Понимает всё божок: подумали люди, что жадный он и перестал приходить, потому что не давали ему люди желаемого. Благовоний не жгли, чарки огненной рисовой воды на сасидже не оставляли, не звали его по имени. Думали: берёг он их… А он же нет. Праздно проводил деньки божок, не участвуя в жизни людской. В селениях за порядком следили токкэби, а божок только карпов приманивал, чтобы те истории его слушали, и небольшие дары преподносил. Зазря всю вину на него повесили люди, он-то в кои-то веки действительно помочь захотел! Чтобы всем на следующий круг радостно сталось!

Все ведь в селении радостны были, кроме знахаркина сына, улыбчивого мальчишки, умевшего на место поставить и седого старца, и визгливого карапуза; поговорить и с мурлыкой блохастой, и со ставшей забывчивой старушкой Со; сварить и целебную похлёбку из водорослей, и простой куриный суп.

Всего одно желание бросился исполнять божок!..

И всё так изменилось.

Возвращает из дум тяжёлых к бытию божка всё та же статуэтка бронзовая, раскалившаяся до того, что вот-вот и расплавится.

— Не видал я ещё такого, — шепчет божок, вспоминая величественных бронзовых львов с чанъина ростом, что охраняли вход в святилище Бари там, в столице. И Будду выше крыши императорского дворца — туда все монахи дорогу держали на праведном пути своём, лотосы несли и молились за грешных, уставших и немощных. Никогда не слыхивал божок, чтобы алтари божеств так нагревались добела. Быть может, кажется ему только, что добела, а на деле то заключённая в бронзу вера людей наружу запросилась?..

Ах, как сияет она, чистая, не успевшая истлеть и почернеть от злобы и обречённости!

И неспроста это, решает божок, воспрянув духом. Мало смыслит он в делах божественных, впервые ощущает он какую-то надежду, веющую и тянущую невидимые пальчики, к нему обращённые. И эта дрожь на щеках, как будто его и впрямь верующие зовут, приятна очень.

Маленький уродливый божок решает выйти наружу, где тонкий слой снежной пороши не успел растаять под бледным утренним солнцем. И стоит ему выйти под небеса, как вьюга поднимается и все оттиски вороньих лапок заметает; хлопает глазами божок, подивившись: не ждал он вьюги, не говорили духи!

Да только сами духи эту бучу и подняли! Слетелись и замельтешили пред взором, путаясь во снежных вихрях! Даже синие огоньки из близлежащих деревенек откликнулись и примчались, оставив охрану очага!

На чей же зов пришли?

Вдруг чистый, ясный голос раздаётся в голове у маленького уродливого божка, он вздрагивает весь от пят до макушки и, прижимая к груди бронзовый идол, мотает головой.

У чёрной воды, на промёрзшем берегу, стоит на коленях остриженый монах в шафрановых буддийских одеждах. И просит силы природы помочь.

«Заплутал этот смиренный во снегах», — звучит он глубоко и неторопливо, — «просит он указать дорогу к столице людской».

А идол под мёртвенно-стоячим сердцем божка всё сильнее светится и греется.

И голос монаха кажется подозрительно знакомым, двойное биение — участившийся сердца такт и хор людских надежд в идоле, — уверяет маленького уродливого божка в том, что он не ошибся.

Совсем рядом — в двух ли от берега — дорога, ведущая к величественному Храму Будды, куда прийти должен каждый смиренный в своём паломничестве для наставлений просветлёнными. Наверняка туда направлялся монах, укутанный в шафрановую кашаю с утеплённой мантией. Божок искренне ничего не понимает.

И подходит ближе.

— Ох! — восклицает, оказавшись в двух шагах.

Не подвело его предвестие: в монаха переродился сын знахарки, нашёл себе веру по душе — и знает божок, что вера эта в гармонии с самим собой, что Будда учил: пробуждение веры в существование невидимых существ является пробуждением мудрых взглядов по отношению к ним. Все существа без исключения являются собратьями по странствиям в мирах рождения и смерти, и никто не должен быть выше другого: даже духи и божества не станут для монахов иконой для поклонения, нельзя подкупать их подношениями, сделанными для них. А ученики его должны научиться относиться к нечеловеческим существам с уважением и добротой. Так они полюбятся существам и избегут опасности, что могла бы от них исходить. И странного нет ничего в том, что монах, взрощенный в учениях этих, помощи у потустороннего попросил. Достиг ли он высот, когда медитации и согласие разума и тела позволяют ему видеть иной мир? Или хотя бы его чувствовать?..

Не стать божку последователем Будды — мятежен его разум, табуном скачут мысли необузданные.

Монах же медленно открывает глаза, взмахнув невероятно длинными густыми ресницами, обнажая очи глубокие, смолой красного дерева сваренные. Губы выточенные размыкает, будто сказать что-то хочет.

А божок силу всякую теряет в руках, повисают они по бокам побледневшие, падает статуэтка бронзовая в снег с глухим стуком. И ноги подводят, в коленках дрожа.

Бьёт по божку осознание замыслов Хванхёна.

Маленький уродливый божок почему такой маленький и уродливый?

Он… очень любил людей и когда-то всё отдавал им. Пока не решили другие боги, что больше с божка брать нечего, ведь сам он людям помочь никак не мог: пусты его карманы, небогат он на придумки, вот и приходилось ему на обмены идти. Должно быть в мире равновесие.

Поэтому возрадовался божок, когда Хванхён сказал, что забирать у него ничего не будет — ничего уже не осталось.

И видит сейчас божок в монахе этом всё, что когда-то было у него отнято.

Забрал у божка Хванхён разрез глаз острый, хищный, оставил ему круглые и глупые глаза.

Забрал у божка Хванхён упрямый резкий нос, оставил ему маленький и покатый поджатый носик.

Забрал у божка Хванхён скулы генеральские и челюсти сокрушительные, оставил ему плотные толстые щёки и нечёткую линию подбородка.

Забрал Хванхён и плечи крепкие, и шею уверенную, и ноги, на тверди земной крепко стоящие.

И всё, что не делало божка маленьким и уродливым, сделало теперь монаха способным красотою тягаться с создателем своим.

— «Священное божество, несущее запах рыбы, живущее на реке Хан»? — читает монах оттёртые полой кашаи надписи, оставленные людьми из селения на постаменте бронзовой статуэтки. — Это вы, уважаемый священный дух? Как может смиренный обращаться к вам? Вы нуждаетесь в помощи?

А божку смеяться и плакать хочется. Нарекли его «пахнущим рыбой»? Потому ли, что кто-то чуял запах, с озера принесённый, потому как божок только и делал, что с карпами играл? Так ли люди ощущали присутствие божеств? Запахом места, где те обитают? Пахнет ли Хванхён для них свежим соком персика?.. Пахнет ли для них Бари смрадом реки забвения?..

Пока лихорадочное сердечко бьётся в груди божка вопреки мыслимому и немыслимому — он давно потерял сходство со всем человеческим, давно пересёк грань живых и мёртвых, — поднявшийся с колен и подобравший статуэтку монах протягивает ту вдруг прямо божку в руки.

Маленький уродливый божок страшится своих же мыслей, посетивших его в ту минуту. Вырывать статуэтку из хватки монаха и сбежать? Повести себя мудрее, поблагодарив и напоследок указав дорогу? Перестать пялиться на божественно-красивое лицо, увенчанное его собственными чертами, но при том ни капли не похожими, ибо в чужое вживлёнными и обрётшими собственную жизнь?..

Всё глупо, взвивается божок, за грудь буйствующую весенними штормами хватаясь; всё глупо, понимает божок, когда монах молча уходит в верном направлении, утянутый в ход лесными духами.

— Всё глупо, — говорит божок, упавши пред оставленной бронзовой статуэткой, поставленной на заснеженный берег постаментом вниз. Постаментом, на котором оказались вовсе не шаманские руны, вязи и символы. А письменность, за которой не поспевал следить божок вовсе.

Его имя.

Вот, значит, как оно звучит.

Божок на поясе сумку развязывает, кладёт туда статуэтку и думает: быть «Ханом» не так уж и плохо, когда так тебя называют люди, а не вредные драконы. Ведь называют они его в честь великой реки, матери всего живого, а не смеются из-за его одиночества.

Отряхивает одёжки божок Хан, воинственно подбородок вскидывает в сторону, в какой следы монаха успели простыть, и бежит следом: нет уж, он своего больше не упустит. Надобно ему убедиться, что человек — его человек — обещание своё сдержал. Ведь божок сдержал своё точно.

***

Красивый монах смиренно и без гордыни носит черты лица маленького уродливого божка, привнеся в них своё особенное очарование. Не кичится монах приобретённой красотою и будто вовсе на неё внимания не обращает. Божок не умеет в чужие головы забираться, вот и раздумывает, следуя за монахом по пятам. Действительно не кичится или просто не показывает этого? Или выкорчёвывает зачатки гордыни, будучи буддийским монахом, ищущим просветления и понимания бытия?

Что же сталось с амбициозным сыном знахарки, что в этот раз он совсем-насовсем отказался от величания и возвышения?

Не в силах покинуть монаха божок, сумятицу годами пестует, отчего та, любовно взрощенная, житья спокойного мыслям не даёт. Почему же монах стал монахом и что его к этому привело? Разительно так не меняются люди, неужели божок всё испортил тем, что полез в круг бытия и наворошил в чужой судьбе?

Маленький уродливый божок выведать пытается, как сложилась судьба монаха — вдруг там, в недалёком для духов и богов прошлом, скрывалась первопричина жуткая, ведь ещё совсем недавно война у людей шла, вдруг потерял монах близких своих и решил, что вера утолит его грусть.

Лежит божок под каштанами, букашек с травинок сдувает и поглядывает на хижину, в которой обосновался монах сразу после того, как посетил святыню в столице. С тех пор божок рядом с ним обитает: у него и скарба-то с собой не было, с места насиженного уйти несложно далось. Всё же интересно ему стало, как распорядился жизнью своей монах. А тот знай себе да живи тихо-мирно! Медитирует дни и ночи напролёт, добродетели проявляет, рукописные учения будд переписывает и мирянам их доносит, коли те приходят к монаху. О священных писаниях неспешно беседует с другими монахами из монастыря горного, куда порою ходит, рукописи относит, а затем новые берёт.

И ничего по лицу бесстрастному божок понять не может! Всегда монах миролюбив и спокоен, даже наедине с собой чувств не показывает и лишнего не молвит!

Чувствует божок, что куда-то ошибка закралась: о такой ли жизни мечтал сын знахарки? Действительно ли душевное спокойствие и нравственность подпоясанная ему выше были того, чего он хотел достичь? Ведь монах не стремится к тому, чтобы его имя в веках помнили. Не подписывает он свои труды, не представляется людям, а у хижины — ни одной таблички не устанавливает. Забудут о нём, ясно осознаёт божок, забудут и скоро. Хорошо иль плохо? Дурственный вопрос, ведь быть великим и быть запомненным — не одно и то же.

Божок считает, что тратит свою жизнь монах напрасно — но потому лишь, что не знает монах о мире изнаночном, не знает на деле, с чем сталкиваются души после смерти, что ждёт людскую паству, кто и как определяет, чем и кем внове станет душа. Но едва ли монах ради посмертия свой путь избрал — а ради чего, возвращается к вопросу божок.

Прозревает божок лишь тогда, когда глаза монаха начинают сдавать. И видит он глазами своими несчастье глубокое, в слои шафрановой кашаи запеленованное, под счётом мантр на чётках заговоренное, в лысую лопоухую черепушку под арест посаженное.

Отдалился от мирских сует монах к концу жизни не потому, что хуже видеть стал. А потому, что терпеть ему несчастий своих сил не хватало — не мог он лицо столь хорошо держать! Перестал выходить из хижины монах совсем-совсем, всё его ромашковое поле позади хижины бурьяном поросло, ни одной травинки лекарственной не найти, ни цветочка, глаз радующего!

А радовать уже и нечего: на ощупь передвигается монах, не свыкшийся со слепотой, чертыхается монах базарной бранью, спотыкаясь; не нашёл равновесия он. Ни в душе, ни в теле, и между духовным и телесным баланса так и не установил, и разница? — печалится божок — от того, сколько сутр ты прочёл, скольким людям помог, сколь сильно себя в оковах держал.

Божок, за монахом следующий, день за днём в состоянии подступающей тошноты находится. Он помыслы монаха разгадать не сумел за десятилетия, что за хижиной следил да в чужую жизнь подглядывал.

Слишком уж поздно до него начало доходить: не вечна жизнь человека, стареет человек, худеет, дышать металлом начинает.

А его человек — и вовсе обманщик великий. Столько лет держался он, от судьбы своей прячась, ни жестом, ни словом, ни сном спокойным не давал понять, что внутри у него такое несчастье глубокое. И лишь к концу жизни монах становится счастливее — от осознания, что скоро несчастья его прекратятся, а тяжесть существования перестанет на него давить.

Маленький уродливый божок всё равно не смог бы помочь. Даже если бы монах перестал таиться раньше, гораздо раньше — в расцвете своей молодости. Ничем и никому уже божок не поможет. Никто из живых не знает его имени, никто его не видит, и своими руками он помощь никакую оказать не может уже. Сам он слаб и пуст, ничего высшей чести боги не смогут у него забрать. Совсем.

Больше нечем жертвовать божку. Много столетий нечем, всего одну сделку удалось ему заключить, за которую ничего свыше разумного не потребовали.

Слабеет аура монаха не по дням, а по часам, тускнеет и становится настолько невнятной, что сквозь стены хижины её уже практически не видать.

В разладице и разрозненных чувствах божок достаёт свою бронзовую статуэтку, много лет не подающую признаков веры, не годную даже жилище украсить, что там алтарь, и оставляет её на пороге хижины, намереваясь спросить с Хванхёна, Камынчжан — да хоть с самого императора небес! — всё, чего они ему наобещали, но чего выполнить не утрудились.

И идёт обратно в жемчужный дворец.

Недолог его путь, на упрямстве и гневе прокладывает себе путь маленький уродливый божок, всё вспоминая, как закашлялся монах, а потом счастливо расхохотался: «Неужто, наконец страдания мои скоро кончатся, ах».

А Хванхён будто бы ждал его, маленького уродливого божка, на подходе к жемчужному дворцу, на холмах вечнозелёных и цветущих круглый год.

Не успевает выпалить божок своих мучений, оборачивается Хванхён, прикрывая по-лисьему хитрый взгляд веером; бабочки вокруг него — не духовные, а самые настоящие, живые и в радугах плещущиеся, — говорит Хванхён:

— Просил ты для него красоту, но не счастье, — нравоучительным тоном, мелодичным голосом, а смех в глазах его такой открытый, что броситься на него хочет божок с ножичком своим, да только страх сковал. — И чушь! Попроси ты счастье — вовек бы со мной не расплатился, — предвещают слова за веером оскал хищный.

Не слышит правды в этих словах божок.

Не помнит он, чего просил сын знахарки. Не помнит, что сам у Хванхёна просил столетия назад. Помнит, как хорошо было с карпами играть, в ромашковом поле лежать за хижиной монаха да натирать бронзовую статуэтку тряпицей — рукавом оторванным. Помнит, как осознал, что несчастлив монах, как сюда бежал.

Помнит, как однажды полез вброд за белыми лотосами, а их драконьи выродки нарвали и по течению пустили.

Помнит, как Хванин сказал: «Ты хорошо справляешься».

Гневается божок по-настоящему.

Природа вторит ему, сыну своему, поднимая над низкими холмами низкие тучи, гремят раскаты так, как билось бы настоящее сердце божка, а не глупая его подделка из персиковой косточки! Хванхён веером своим разгоняет налетевший к холмам жестокий и беспощадный северный ветер, отбивается от него, как от надоедливого щенка, желающего поиграть с хозяином в кость. А сам божок опять думает: никогда не удастся мне и царапины оставить на этом до уродства прекрасном лице! Думает: всё зазря, нельзя верить ни смертным, ни богам — никто из них не сдерживает обещаний! Никто не собирается помогать, всем лишь поглумиться бы да поплакаться! Глупо пенять на безрассудство, неблагодарность и воинственность людей — по чьему ж подобию они были созданы?!

Забирает бурю с собой маленький уродливый божок, недружелюбно настроенными силами природы сметая всё пред собой, с корнями деревья вырывая, с молниями рука об руку землю черня, стирая тропы и дорожки, ходы и лазы, гнёзда и кладки. Не церемонясь ни с духами, ни с людьми, ни со зверьём напрямую к хижине идёт божок, сохраняя драгоценные дни пути, лишь бы, надеется он, застать монаха и как следует проводить его туда, где он будет, наконец, счастлив — в посмертии после жизни нелёгкой.

И тогда узнает божок, провожая монаха в небытие, отчего тот томил свою тоску и печаль так долго, отчего подался за утешением в веру бессмысленную, кто именно надругался над его судьбой так погано и неестественно — не могла ведь одна-единственная просьба заставить Камынчжан все красные нити из струн судьбы откусить.

Отпускает маленький уродливый божок бурю и гнев незадолго до хижины в ромашковых полях. Не хочет навредить он тому, перед кем и так в ответе. Чью судьбу он поломал, позабыв о своём же решении жить как живётся и не вмешиваться туда, где и без него ладно.

И — уже — не в первый раз не успевает божок туда, куда так отчаянно спешил.

Буддисты верят, что смерть — новое рождение. И чтобы не жалеть о ней, жизнь нужно вести праведную, а к порогу смерти ум оставить в трезвости и спокойствии.

Буддисты — не боги.

Не перерождается душа за сорок девять дней.

Читай умирающему Бардо Тхёдол или не читай — ничто не поможет душе перейти из мира живых в мир мёртвых, кроме богов, ежели те до этого снизойдут.

— Ты — самый глупый человек, которого я знал! — в сердцах кричит божок, распахнувши двери пустого дома и увидев бронзовую статуэтку у изголовья лежанки. — Теперь-то точно умер последний из людей, кто знал моё имя! — и обиженно ножкой топчет порог.

Не нужно знать маленькому уродливому божку, что делают с монахами, когда те преставляются. Давно уж растерзан стервятниками труп!

Опускается на лежанку божок, ноги в грязной обувке под себя собирая, плечи низко опускает. Глядит на статуэтку. Дует щёки, упрямо молча, нечем ему чувствовать уже и нечего — устал он от бытия бессмысленного, пощады не желающего, без ответов и без вопросов. Кровь засохшая. На одной из протянутых вверх конечностей статуэтки — непонятной, грубо выплавленной и кривой. Видит как наяву божок, что занёсший статуэтку в хижину монах, окончательно силы потеряв вместе с волей дожить до счастья, спотыкается и падает. А после не встаёт. Видит божок, как приходят монаха проведать люди из деревни. Как суетиться начинают, других монахов зовут — по правилам ведь хоронить обязано, да только не хоронят монахов по-человечески.

Книжки почитают, бумажки и травки пожгут, а потом тело расчленённое бросают грифам. И много ль в том смысла? Не то, что раньше было — когда шаманы духов звали и задобрить их пытались.

Едва-едва тёплая статуэтка отлетает к стене, и удар о хлипкую ветошь словно выбивает из неё последние капли веры. Если бы божок мог собрать с щёк слюну да сплюнуть — так бы и сделал!

А так он лишь раздосадованно цокает и уходит.

Снова уходит, но теперь уже без смысла — бесцельно бредёт туда, куда ноги заведут. Переживает божок и цунами, и горные обвалы, и драконий поединок у южного бескрайнего моря, и свадебную процессию императора, рассыпавшего жемчуг из рукавов, и самую холодную за всю его жалкую жизнь зиму.

Кажется божку, что ничего уже не растрогает его, не заденет струны его переживаний, не растревожит его смирившееся с бренностью сознание.

До тех пор, пока случайно не натыкается он на чхолимма. Не тех, что кормил он в жемчужном дворце — там был окрас бежевый, гривы закатом нежным розовые, а эти же, скакуны крылатые, белоснежные — чище утренних снегов в высоких горах, чище морского жемчуга с глубин необъятных, такой яркий белый цвет удивляет лишь тем, что по-настоящему, в отличие от сказок токкэби, может ослепить.

Отводит взгляд маленький уродливый божок, а персиковая косточка в груди вдруг ощущается острой и чужеродной. Горло само собой будто сглатывает что-то, а руки — за спину прячутся.

Знает божок, чьи это чхолимма — не сыскать таких грациозных и породистых лошадей под всеми Небесами, если же они не сопровождают Хванина в путешествии его по грешной земле.

Вот уж судьба клятая, злится божок. Не хотел никого видеть он! Не хотел в глаза смотреть тому, кто, всезнанием умудрённый, вселенную вершит.

А Хванин, поглаживая по крупу одного из своих пасущихся чхолимма, приветливо улыбается божку, на прекрасном и гладком лице появляются бороздки, от которых не по себе божку — не понять сходу, молод Хванин или стар, человек он, бог или всё выше, без границ в виде купола над землёю.

И так эта улыбка заботлива, так ласкова и так понимающа, что не спешит божок кланяться и изворачиваться, показушничать — лишь бы отвести от себя беду.

Вызывающе вскидывает голову божок, зная, что ничего хуже смерти нет, а он — уже умер:

— Император Небесный! Хванин-нним! Вы, ваше величество, зачем так со мной?!

И смелости своей страшится, но не отступает, видя, что Хванин лишь шире улыбнулся.

— Зачем вы сделали меня божеством? Я скитаюсь по миру невесть сколько! Не знаю до сих пор, кому я принадлежу! Не знаю ни имени своего, ни предназначения! Я не знаю, зачем существую! — совсем забывает о вежливости божок, горячными лихорадочными щеками сверкая. Решил он — не будет больше лебезить перед другими божествами! Ни перед Хванхёном, ни перед Хвануном, ни перед Хванином!

Ржёт чхолимма, глаженная Хванином, левое крыло раскрывает и перья топорщит, будто понимает сказанное и недовольствуется. А хозяин её, толстым колосом сплетённую косу с плеча убирая, жестом показывает, что внимательно выслушает всё, что маленький уродливый божок высказать хочет.

— Все смеются надо мной, — говорит божок вместо того, что собирался. — Я ничтожество! Не могу ни свой путь найти, ни другим в этом помочь! Столько раз я хотел помочь людям — хоть раз обернулся успехом?.. Сгинула принцесса от вторженцев с востока! Сломался меч кузнеца, погиб генерал Ли! Размыло берега реки, ушла под воду деревня Годым! Есть ли в мире что-то, что моим поступком стало благо?..

Хванин, кивая, внимательно слушает стенания божка. А как заканчиваются те, растворяясь в свежем ветерке, принёсшем запах цветения, то смеётся. Смеётся Хванин громко и заливисто, искренне — как дитя человеческое — и так, будто бы маленький уродливый божок ничего не понимает вовсе. Будто он давным-давно должен был понять всё-всё.

Ни на один вопрос не отвечает Хванин. Будто давным-давно маленький уродливый божок должен был найти все-все ответы.

Божок слишком мал и глуп, чтобы к этому прийти. Он лишь смиренно стоит и ждёт, пока Хванин отсмеётся.

— Ты отдаёшь людям всё, — вопреки смеху, глас Хванина монотонный и скупой. — Всё, что любишь в себе. Всё, что помнишь в себе.

Задумана ли эта встреча или судьбоносна? Наблюдал ли за ним Хванин? Смеялся ли так же, как родитель над неумелым дитя? Переживал ли неудачи? Подстраивал ли успехи?..

Или всё равно Хванину, ведь всё живое — его дети. Переживаний не напасёшься за каждого переживать!

— Сейчас ты, — после задумчивой паузы продолжает Хванин, — готов ли отдать последнее, что у тебя осталось?

Рука маленького уродливого божка тянется к груди, где по-человечески пусто.

Одна лишь мысль сосредоточилась в голове. Та, которую лелеял божок на протяжении всего своего существования, признанного бестолковым.

— Я умер бы с честью, если бы смог спасти хоть одного человека, — шепчут безмолвно его тонкие искусанные губы.

…не знает маленький уродливый божок, что не впервые слышит это от него Хванин. Что думает Хванин: даже в жертву принеся память свою, что по заветам делает из человека человека, ты остаёшься самим собой, дитя моё. И в этом — твоё предназначение.

— Да будет так, — говорит Хванин, вынимая из оплетающего голову венка маленький белый цветок. — Есть в этом мире что-то, на что ни богиня жизни, ни богиня судьбы, ни я не можем повлиять. Это — время. Сколько ты готов ждать, прежде чем хоть один человек станет счастливым?

— Хоть всю эту вечность, пока пламя солнца не потухнет! — заверяет маленький уродливый божок, сжимая в кулак ту руку, что на груди лежала.

…не знает маленький уродливый божок, что в маленькой, чуть примятой ромашке, которую в следующую секунду подарит ему Хванин, спрятана была его память.

…не знает маленький уродливый божок, что лишь сильнее ужесточил своё существование на долгие-долгие годы.

…не знает маленький уродливый божок, что вечность — это слишком, и устанет он ходить к богине судьбы, чтобы узнать, когда развяжется узелок перерождения уставшего и несчастного монаха. И устанет богиня судьбы ему отвечать, что ещё слишком рано.

А знают ли дорогие слушатели, что сказка наша кончается здесь?..