«One of the prominent patterns that emerged from disaggregating functions of sexual violence in conflict has been the use of sexual violence as an instrument of terror and torture. This pattern is overlooked in the dominant discourse on rape as a weapon of war as it does not typically happen in the field, nor is it highly visible or perpetrated en masse. In contemporary conflicts, sexual violence as an instrument of terror and torture is used predominantly by government armed forces and proxy militia forces against civilians in a campaign of national security. This type of violence is usually perpetrated in detention or other government-controlled facilities».
Баки не был женщиной, а потому об изнасилованиях никогда не размышлял и не фантазировал. Кроме того, он и не думал, что с ним такое вообще может произойти: спортсмен, атлет, военный. Такое с хрупкими девочками в темных лесах бывает, как ему казалось. Тем не менее, Баки насиловали, а потом обнуляли и насиловали снова, отчего до терапии он не помнил ничего, кроме чувства унижения и стыда — такое, однако, ГИДРА могла и другими способами вызвать, поэтому в сторону сексуализированных пыток он даже и не думал. Впрочем, чаяние выстроить личную жизнь теперь влетело с двух ног в спину и голову, уронив лицом в асфальт: одной в очередной раз целибатной ночью терапевтке звонить пришлось прямо с кафеля в ванной, соврав Стиву о желании принять душ.
Поцелуи Стива были самыми бережными из вообразимых. Роджерс в принципе был созданием практически девственным, а вместе с тем и крайне субтильным, хоть по нему и не скажешь. Баки был для него самым главным сокровищем и самой большой любовью: то, как Стив обнимал, целовал, убирал волосы за ухо и спать укладывал, не сравнивалось ни с чем. Столько нежности, любви и заботы Барнс не получал никогда. Порой Роджерсу казалось, будто Баки ни то сахарный, ни то фаянсовый, тронь — рассыпется. А у Барнса еще и привычка была дурацкая — умирать периодически. Умирать, пропадать, исчезать. И сыскать его потом почти невозможно. А сейчас, после победы над таносом и пяти лет разлуки, когда шансов снова увидеться не было — Баки буквально растворился у Стива на глазах — и вовсе не хотелось отходить ни на шаг.
Оттого не мочь ответить Стиву взаимностью ощущалось, как еще более тяжкое преступление. Баки грели руки, касания, шепот на ухо и поглаживания по вечно спутанным волосам, но перед умиротворением всегда была секунда, когда сердце почти вставало, а мозг алармировал, что не любимый это человек заботу проявляет, а наемник со спины нападает.
Барнс дергался от каждой секунды тактильности. Иногда даже плакал. И это от подержаться за руки.
Ему казалось, что он не дает Стиву то, чего заслуживает, и портит все своими проблемами. В то же время, любое касание с сексуальным подтекстом вызывало желание драться, вырываться и бежать. Даже если Барнс все контролировал. Раньше так было с любой тактильностью, но весьма быстро сошло на нет — сам удивился.
Но когда дело доходило до секса, Баки током пробирала дрожь, глаза наливались слезами, а зубы громко скрипели. Даже если он сам флиртовал и вроде бы инициировал, на моменте, когда с торса пропадала одежда в таком контексте, у Баки начиналась истерика похлеще стандартной птсрной. Само собой, все потехи в секунду заканчивались, а Стив из ловеласа по щелчку становился огромным плюшевым медведем, в которого можно было рыдать часа три. Происходило это крайне редко, но ужасно метко.
В этот раз Барнс прорыдался за два, но в голове всплыло то, чего там раньше не было.
— Что вы чувствуете, Джеймс? — Телефонная связь немного сбоила, потому что T-Mobile — контора пидорасов, которым Баки слюнявил кровные сорок в месяц за безлимит на все, чтобы в самый нужный момент бруклинское покрытие просело.
— Грязь.
— Почему?
— Я грязный, я не знаю, мне мерзко, — Баки закрывает лицо руками, надавливая слишком сильно и всковыривая пластиной на руке заживающий прыщ у брови.
— Почему вы грязный?
Баки что-то мямлит, надеясь, что шум воды перекрывает его разговор, а квиток Con Edison за данную издевку над бойлером не перекроет их семейный бюджет.
— Почему вам хочется обороняться?
— Мне страшно. Я в опасности.
— Почему вам страшно?
— Больно. Может быть больно.
— Стив причинял вам боль?
— Никогда.
— Тогда почему вам больно?
Барнс начинает традиционно терапевтически разматывать комок собственных страхов, чувств и воспоминаний, пытаясь обличить это в человеческую речь. Выходило плохо, но слово за словом в сознание вытягивалось из бессознательного такое, что ноги вжались в пол, а руки схватили волосы, впившись ногтями в ладони.
***
Комнаты в гидровских подвалах всегда маленькие, темные и холодные. В них нет окон, на них нет номеров, они разбросаны по катакомбам, чтобы ты никогда не знал, где именно ты находишься.
Если солдат начинал показывать проблески личности и сознания даже в самых крошечных мелочах, его утаскивали пытать. Не захотел баланду? Скривился на укол? Из трех предложенных ручек выбрал не ту, что ближе, а красивую? Слишком подробно рассматривал кирпичи на стенах? Не заправил верх костюма в низ или расстегнул пуговицу? Стало быть, личность проявляется, а такое ГМО-убийцам запрещено.
Дальше были пытки, чтобы сломать и унизить. Электричество, палки, плевки, избиения, надписи на лице с последующей съемкой и перепроигрыванием видеоряда со всем этим добром перед все еще избиваемой жертвой.
Это к и без того бесконечным лишениям сна, принуждениям проявлять излишнюю физическую активность, отказом в медпомощи, выпиныванием полуголым на январский днепровский мороз, томлением в душной камере, кормлением солью с последующим отказом в воде, сожительством с умалишенными и туберкулезниками.
Еще гидровцы очень любили нарвать корешков от книг, взять супер-клей, приклеить корешки к лицу и шее, а потом выдрать их. И делать так до тех пор, пока не сойдет верхний слой кожи, превращая лицо человека в красно-кровавое месиво, покрытое химическими ожогами.
Ну и, конечно же, изнасилования.
Баки вспомнил, что с ним это было регулярно, но конкретный случай целиком всплыл только один. Самый последний.
Когда он это понял, каждая мурашка на теле ощущалась так, будто ее железом наживую отлили.
Баки автоматически поймал брошенный ему камень правой, а не левой рукой. Зимний Солдат — левша. Джеймс Барнс — правша. Джеймса Барнса быть не должно, поэтому Баки пошли ломать.
Первое — это, конечно же, пытка током под названием «обнуление», которая делала из Баки овоща. Но вертухаи на этом не остановились.
Баки мог кричать, надрываться и дергаться в кресле, а они прибавляли вольт и гоготали.
От задних зубов Баки в какой-то момент осталась половина длины: он сточил их, пока скрипел ими во время истязаний. А больше ничего и не оставалось, кроме как скрипеть и идти сквозь это. Барнс ничего не помнил и у него никого не было, чтобы вытащить его из ГИДРы.
До того, как Стив его нашел, конечно, но дальше был криосон и танос, поэтому в голове несчастного с момента освобождения от ГИДРы по сегодняшний прошло полгода. Воспоминания иногда накатывали, а то, что Баки теперь не один, он еще не выучил.
Палачи с ним были семьдесят лет.
Барнс не помнит их лиц и, быть может, оно и к лучшему.
Баки помнит только то, как его, все еще сидящего в тисках с прежней пытки, усыпляют, чтобы не рыпался. Просыпается он в камере по типу ШИЗО, только чуть больше: квадратов восемь, кровать прикована к стене, умывальник.
Барнс все еще полуголый, спина упирается в ледяную инеем покрытую стену. Живая рука прикована к какой-то заваренной в пол арматуре. Тело не слушается, голова ватная. Механической руки нет. Ноги связаны. Со рта пар. Мороз пробирается в кости.
Оглядывается. Отголоски сознания не дают логических связей, но мышечная память говорит, что будет плохо. Свет противной желтой лампочки блистал в кошмарах, запах сырости долго стоял в носу. Животный ужас не уходил из жил — скорее, наоборот. Осознаеие, что будет дальше, заставляет рефлекторно съежиться.
«Нормально его объебали».
Теперь точно ясно, почему Баки весь ватный и еле соображает. В голове все путается.
«Попустить его надо, охуел а то».
Если Баки и охуел, то точно не в том смысле, в каком это имеет в виду вертухай. Барнсу почти не видно, что происходит на шконке — сам он на полу полулежит — но вряд ли что хорошее. Стук и лязг предметов в контексте, когда ты прикован к железяке, не предвещает праздника.
Один из вертухаев ставит камеру на штатив.
Открывает контрольную заслонку и кормушку в железке — это чтобы всем остальным слышно было и, как следствие, не повадно.
Второй достает дубину — не обычную вертухайскую, а с железными набойками. Гидровская.
У Барнса до сих пор шрамы.
Барнс замирает, вдыхая и напрягая пресс, чтобы органы не отбили. Жмурится, как котенок, и сворачивается калачиком, мордочку прячет, как может.
Со всей силы прилетает по торсу. Баки, зажатый в угол, закрывает лицо локтем, и получает по ребрам и плечу. Не вскрикивает, и палачей это не радует. Ребра тут же багровеют, лопнувшая кожа покрывается кровью в один миг.
Железная набойка на дубине не только бьет жестче, но и кожу цепляет, продирая. Обычный человек бы отключился от пары ударов такой силы и остался бы с переломанным туловищем.
«Хуйня ты без своей железяки. Культей только махать и можешь».
Второй удар приходится между лопаток. Бить они умеют так, что больно до жути. До искр из глаз, до звездочек. Но без переломов. Тем более позвоночник берегли. Проект-то дорогой, хозяева не похвалят.
Баки дергается и больно зажимает себе прикованное запястье. Деваться ему некуда: он беспомощен, беззащитен. Ему некуда сбежать. О нем некому заботиться. С ним могут делать, что угодно, и никому не будет до этого дела. Он один-одинешенек. И ручки его белые, и культя его битая, и гематомы его синие никого не волнуют. Его никто не обнимет и никто не пожалеет. Ему никто не поможет. Его никто не спасет.
И сам он себя не спасет. Он и помнит-то, что он — это он, только когда физически больно. Тут любой вспомнит. А в остальном — один только автопилот.
Сейчас же больно и обидно так, что все взаправду кажется, хотя еще полчаса тому мир был каким-то коматозно-сюрным.
Единственное, что Баки остается — это смириться с тем, что прав у него меньше, чем у клячи на скотобойне, и терпеть все, что происходит, не имея возможности даже покончить с собой, потому что его обнулят и скажут, что увечья получены на задании, и Барнсу будет нечего возразить. Он даже не вспомнит, как ему больно и страшно.
Сейчас он понимает, что с него стягивают портки, и ничего не может сделать. Знает. Жмурится. Пятки поджимает.
Еще пара ударов дубиной приходится по и без того больным почкам. Баки впервые вскрикивает: боль почти невыносимая, в глаза тут же брызгают слезы, а спину прошибает так, что, кажется, ног он больше не почувствует. Тело ломается в судорожной агонии. Дергается, наручник издает мерзотный лязг, который в подкорку вскрипывает безысходность участи.
Жалобный вскрик Баки вызывает гогот и подпинывания по бокам.
«Проснулся, пидорас».
Баки получал такие травмы на заданиях, но там они не такие болючие — там можно убежать, отстреляться, спрятаться. А тут Барнс взаперти. Он — никто.
Он думал, что никем не стал, но он стал никем.
Клаустрофобия его будет преследовать еще очень долго.
Баки отчаянно надеется, что сейчас ублюдки переусердствуют, и его случайно убьют, а этому кошмару придет конец. Перед глазами призраком пробегает женское лицо, принадлежавшее матери — Баки ее не узнает.
Следующее, что он чувствует — потушенную о спину сигарету и впившуюся в плечо руку. Это оказывается терпимее, чего не скажешь о брошенной в него табуретке: она ломается и оставляет синяк на всю левую лопатку. Баки инстинктивно пытается спрятать голову и лицо, прикрываясь собственным плечом, но ножка все равно попадает в висок и бьет кожу у глаза.
Барнс отворачивается, чтобы не показывать эмоции палачам, но тот, что ближе, разворачивает его лицо к себе, харкая в глаза и гогоча. Наматывает волосы Барнса себе на кулак, тянет на себя, шею выворачивая — кожа натягивается и жжет — и как следует бьет головой о стену: лоб расшибается, Баки растерянно стонет и вжимается в плечи, но это не помогает. Голова звенит и болит, а в момент столкновения физически ощутилось, как мозг бьется о череп туда-сюда.
Тошнота комкается в животе, свет слепит, в ушах непозволительно громко звенит.
За что? Чем он плох? Чем он это заслужил?
«Наша собственность».
Удар о стену.
«Ты — никто».
Удар о стену.
«Звать тебя — никак».
Рев вертухая, который садится сверху на спину, остается дополнительным звоном в ухе.
Барнс ощущает маркер на лице, и, исходя по уровню развития карателей, делает вывод, что на лбу ему написали «хуй». Свет в лицо — ни то фонарь, ни то вспышка от камеры. Наверное, второе.
«Шваль пендосская».
Голова кружится так, что пространство смешивается полностью. Баки уже не отличает верх и низ, право и лево, хуже закрывается от ударов.
Палачи угарают.
Второй вертухай бьет какой-то палкой по ногам. Колени бьются о пол, острая режущая боль снова выбивает из Баки беспомощный вопль.
Барнс не понимает, что чувствует. Это уже не страх. Скорее отвращение к собственной беспомощности. Пальцы скребут стену от боли, забивая побелку с инеем под ногти.
Может, он и правда такое дерьмо, что с ним только так и можно.
Вертухай, что ближе к выходу, шагает к жертве: Барнс понимает это по нависшей тени над ним.
Баки точно знает, что сейчас будет, и ему очень хочется звать на помощь, кричать «мама» и вырываться. Но он понимает, что их это только порадует и позабавит, а потому стискивает зубы и готовится к худшему.
Через мгновение режущая, жутчайшая боль заставляет Баки закричать во все горло. Крик его душераздирающий, по-детски отчаянный, надрывный. Мало что заставляет Барнса настолько сильно кричать, но в нем только что оказался черенок от лопаты, завернутый в целлофановый пакет.
Барнс ощущает собственную кровь и внутри, и снаружи. Ничего унизительнее, страшнее и печальнее выдумать нельзя, и вертухаи это наверняка знают, а потому проталкивают черенок глубже.
Внутренние органы это сдавливает, от этого тошнит. Баки кричит, дерет стену, брыкается, но ничего ему не помогает: на нем сидит бугай в полтора центнера, а препарат, который Барнсу вкололи, делает его малоподвижным.
В побелке появляются кровавые борозды от ногтей. Барнс кричит, обезумевший от боли, оглушенный эхом собственного воя, и крик его раздается на весь этаж. Все, кто ходят мимо, знают, что происходит за железкой, но никто ничего не предпримет. Потому что ровно в этом и смысл.
Баки заламывают руки и ноги, бьют его дубинами, прикладывают головой о бетон, меняют черенок на бутылку, пока та не выстрелит пробкой, выбивая еще один истошный вой, и снова сменяют ее черенком; гогочут и гогочут, тушат сигареты, снимают поближе и подальше, тыкают камерой в лицо, измываясь, мол, Баки — шавка, их подсапожная пыль, не стоящая ничего и не заслужившая ничего кроме. Хватка вертухаев сильна, а скованная барнсова рука уже синела от передавленных сосудов — Баки на руке повис, истекая кровью и воя.
От плача стучали зубы и дрожали руки.
Боль была настолько тупой и вездесущей, что хотелось извиваться, но тело не позволяло, и потому Барнс снова и снова кричал, раздирая глотку, и снова и снова получал удары, толчки, плевки.
После очередного удара один из карателей разворачивает Баки на спину, тычет камерой в лицо. На камеру же достает член, считая, что будет крайне уморительно возить им по лицу жертвы, размазывая кровь и слезы.
Баки пытается отвернуться, но второй держит его за голову и хватает за горло, чтобы придушить. Барнс дергается, но рука его скована крепко, и оттого оставалось дергать плечом-культей, рыча и хрипя.
Минуты этого унижения достаточно, чтобы запах и предшествующее изнасилование заставили Барнса выблевать то немногое, что в нем осталось с обеда. Все нужное суперсолдаты получали капельницами и таблетками, поэтому на обед была баланда из вареной капусты, мерзкий запах который всосали в себя стены базы.
Оказывается, переваренная она пахнет так же.
Барнс чуть не захлебывается рвотой, но душащий догадывается убрать руку, поэтому Баки тошнит преимущественно на себя. Стоявших рядом все равно задевает, и они, не переживая зашквара, начинают неистово пинать Барнса, куда только получится.
«Знай свое место, падаль».
Каждый сантиметр тела Баки был уязвим. Он лежал голый на полу в собственной крови и рвоте, избитый и обхарканный, беспомощно содрогаясь — особенно дергалась его культя. Фантомно, жалко, бесполезно.
Ноги, черные от пыли и копоти, синяков и крови, сколотились в судророгах об бетон. Локти, острые и худые, не имели живого места на себе. Молочная кожа спины превратилась в одну большую гематому, а бедра были перепачканы в крови и подсолнечном масле.
Черенок никуда не девался, пакет царапал, а вертухаи гоготали и гоготали, снова и снова вдалбливая Баки-полу-овоща в карцерные стены и пол.
В какой-то момент Баки сорвал голос и только хрипел, а лицо его перемешало на себе кровь, пот и слезы. Барнс уже не понимал, где и как изувечен, потому что болело все и одинаково сильно.
Финально награжденный несколькими ударами берцев в пах, он остался морозиться и дрожать от безысходной истерики.
Послезавтра его отправят на задание.
Диски с этими видео до сих пор где-то лежат.
***
Когда Стив постучался в ванную, Баки уже бросил трубку и не отвечал на попытки терапевтки перезвонить. Он правда забыл, что с ним это было, и вспомнить сейчас — худшее, что могло произойти.
— Баки, ты как? — Стив замирает за дверью, держа плед и чай, и делая вид, будто не слышал пересказ воспоминания от и до.
Он знал, что ГИДРА таким промышляет, но подробности всегда тяжело узнавать. Тем более, когда это с твоим человеком происходит. Злость переполняла, а злился Стив редко.
Баки молчит.
— Зайду?
Роджерс воспринимает молчание в знак согласия и заходит в ванную, обеспокоенно глядя на любимого.
На Барнсе нет лица. Он белее гробового глазета, совсем высушенный и измотанный. И глаза его — пустеющие стеклышки.
— Забей, это личное, — Барнс утирает слезы рукой, тут же обхватывая бионическую, чтобы точно знать, что она при нем. Так спокойнее.
— Ты меня прости, но я все слышал, — Стив смотрит так, будто сам сейчас заплачет.
То, как ему самому было больно и страшно, читалось в его глазах. Стив хотел прямо сейчас всю ГИДРу живьем выжечь, но было дело поважнее — помочь Баки. Свои эмоции он потом проживет, тут главное дать Баки чувство уюта и безопасности — в книжке про ПТСР вычитал.
Роджерс взглядом спрашивает, можно ли лезть обниматься, и Баки, зажавший рот рукой, часто закивал.
Вот бы в тот момент Стив пришел и обнял, и спас, и защитил, и не отпускал никогда.
— Солнце, — Стив садится рядом, упираясь спиной в стену, и перекладывает рыдающего Баки себе на грудь, укрывая пледом и вручая в руки отвар ромашки.
Целует в макушку, утыкаясь носом. Баюкает, в руках качает.
Баки часто-часто дышит и мелко дрожит. Ложка звякает в кружке.
Роджерс смотрит на него, родного и драгоценного, и аккуратно гладит, медленно-медленно. Как же он скучал, как же он хотел вернуть их микрожизнь в их микробруклине. Слава богу, Баки с ним. Остальное они разгребут.
— Ты ни в чем не виноват. Это не делает тебя хуже, ты знаешь? — Роджерс гладит Барнса по спине.
— Мне так стыдно… — Барнс начинает рыдать в голос, и Стив этому несказанно рад.
Раньше Баки не проявлял эмоций вообще, не чувствуя ничего. Роджерса предупредили, что ежедневные рыдания — нормальная часть терапии, которая в данном случае означает позитивный сдвиг в сторону переживания и принятия эмоций. А возвращение старой мимики некогда фанерно-усталого Барнса — лучшая награда.
— Тебе не за что стыдиться. Я горжусь тобой, — Стив снова целует дрожащую макушку. — Ты у меня самый сильный.
— Я не могу тебе… Тебя…
Баки захлебывается слезами, съежившись. Сейчас он кажется крошечным котенком, комочком. Ему ведь правда по сути лет двадцать пять, а остального он и не жил. Он молодой, сломанный и ему очень-очень страшно.
— Не выдумывай. Меня это дело не волнует, хоть вовсе без этого. Плевать, — Стив чешет Баки голову. — Мне главное, что ты жив, что ты со мной. Я тебя никому никогда не отдам. Этого ничего больше не произойдет, я тебе обещаю.
Баки зарывается Стиву в футболку и обвивает его шею рукой. Осекается, что бионической, — он ее стесняется и боится — но Роджерс обвивает ее своей, прижимая и предлагая остаться. Стив никогда не воспринимал протез Баки как что-то чужое или неприятное. Для него это была любимая рука его любимого человека.
— Ты в безопасности, Бак.
Барнс замирает, всхлипывает и вздыхает.
Он мечтал это почувствовать всю свою жизнь.
— Баки, я люблю тебя.
Барнс стискивает Стива сильнее и, обессиленный от рыданий, еле шепчет «и я тебя». Отпивает чай.
— Мы справимся. Все будет хорошо. Теперь точно.