Глава 1

— Я не люблю подтверждать такое, но, к сожалению, твой диагноз верен, — Бивако Сарутоби смотрит на неё не отрываясь, и Цунаде тут же становится не по себе. — Ты вряд ли когда-нибудь сможешь родить ребёнка, — и, предваряя её вопрос, заканчивает: — Вылечить можно не всё, Цунаде. Тебе ли не знать.

— Я так и думала, — тихо произносит Цунаде, после чего смотрит Бивако в глаза. — Я… почувствовала. В какой-то момент. Когда… когда это всё происходило.

— Тебе не стоило оставаться на войне, — губы Бивако, и без того тонкие и суровые, поджимаются ещё сильнее. — Нужно было сохранять ребёнка. Любой ценой. Раз уж… — она тяжело вздыхает, после чего заканчивает: — Раз уж он действительно был тебе нужен.

Цунаде молчит и тоже пожимает губы.

Она не знает, что ответить Бивако.

Она не хочет снова вспоминать это всё.

Не хочет — но оно всё равно вспоминается.

Вспоминается то, как она, впервые осознав причину внезапно появившихся приступов тошноты, в сердцах шептала «проклятый Орочимару».

Вспоминается то, как она, забившись в угол солдатской палатки, дрожала и обнимала собственные колени. Как приняла решение никому ни о чём не говорить, а просто покинуть Коноху.

Вспоминается то, как она, вынеся с поля боя раненого шиноби, внезапно ощутила приступ острой боли в низу живота.

Как она грызла собственные пальцы, чувствуя, как мутнеет в глазах от болевого шока.

Как из неё вывалился бесформенный кусок мяса, едва не заставив выть в голос.

Кусок мяса, который должен был стать её сыном.

Которого она уже любила, несмотря на то, что он наверняка стал бы подобием своего отца.

С этими ужасными змеиными глазами и бледной кожей, напоминающей онрё из преданий.

Которому она уже намеревалась дать такое же имя — и ненавидела себя за это.

Кусок мяса вывалился — и вслед за ним вылилось какое-то огромное, нечеловеческое количество красно-бурой зловонной крови.

И Цунаде рыдала.

Было больно — очень больно.

Но рыдала она не из-за этого.

— Будешь ещё голосить за своим Даном, сука похотливая?

Он улыбается — одними бледными губами.

Улыбается с видом победителя.

Она молчит, тяжело дыша.

Она понимает, что он прав.

Она — похотливая сука.

Бедный покойный Дан не заслуживал такой суки.

Он заслуживал настоящей любви.

Любви чистой прекрасной девушки, для которой он был бы всем.

А для неё, Цунаде, он всем никогда не стал бы.

Не стал бы оттого, что его место заняли задолго до его появления.

Она смотрит ему в глаза. Смотрит, отмечая — не без удовольствия — как вертикальные зрачки становятся всё уже и уже.

Злишься, гадюка.

Так думает Цунаде, больше всего на свете желая сейчас, чтобы он прирезал её наконец.

— Отчего бы тебе не убить меня, если так ненавидишь? — с вызовом произносит она. По внутренней стороне бёдер течёт его сперма. Сперма, от которой он на этот раз даже не удосужился её избавить; вместо того, чтобы вынуть член, он в момент оргазма, казалось, ещё сильнее вдавился в неё, не давая возможности оттолкнуть.

Зрачки-щёлочки в какой-то момент почти исчезают, а затем вдруг расширяются обратно.

— Нет желания убить тебя, — задумчиво произносит он. — Даже странно.

— Для чего унижаешь тогда? Гадючья натура верх берёт?

Он качает головой. В этот момент он кажется искренним, как никогда.

— Делиться не собираюсь, — отвечает он. — Тобой уж точно. Сама ведь выбрала. Не отпирайся.

Цунаде и не собирается отпираться. Она знает, что он прав.

Она знает, что действительно выбрала его сама.

И, когда в свои далёкие шестнадцать лет она решила, что именно ему позволит лишить себя девственности, она тоже выбрала его сама.

— Не нравится, каким я вырос, да? — он вздёргивает подбородок.

Цунаде молчит. Он усмехается.

— Дан мёртв. Вернёшься ко мне теперь?

Она хочет покачать головой, но тело её словно не слушается.

Тело хочет вернуться к нему.

Больше всего на свете ей хотелось бы сейчас, чтобы Орочимару умер; при том, что она прекрасно понимает, что, пади он в бою, — она, должно быть, тут же убила себя на месте.

Безо всякого оплакивания.

Сразу же.

Просто в один момент.

— Тебе ведь никто не нужен, зачем? — тихо проговаривает она. По щекам её катятся слёзы, и он тут же слизывает их своим длинным гибким змеиным языком. — Какой… какой в этом смысл?

— В жизни вообще нет смысла, Цунаде, — отвечает он. — Никакого. Совершенно.

Он прижимает её к себе. Она дрожит.

— Хочешь самоутвердиться? — сквозь дрожь произносит она. Он качает головой.

— Хочу, чтобы ты мне сказала, что тебе всегда был нужен только я. Что любишь только меня и хочешь только меня. Скажи.

Она отчаянно качает головой. Его холодные пальцы ложатся на её горло и начинают сжимать его.

В его ярко-жёлтых глазах — триумф.

— Придуши, — тихо говорит она — уже едва не кашляя. Он тут же начинает зло смеяться.

— Я не удав, — отвечает он, — я гадюка.

Убрав руку от её шеи, он накрывает её губы своими. Его холодные пальцы сильно, до боли, сжимают её грудь.

— Можешь не говорить, — усмехается он, когда отрывается от неё наконец, слыша её тяжёлое дыхание и ощущая жар её тела. — То, о чём я ранее попросил. И так ясно. Ты ещё ребёнком от меня не отлипала. Ждала, пока мы вырастем и сможем играть во взрослые игры. Ждала ведь?

Цунаде не может больше противиться.

Не может — и не хочет.

Она тихо шепчет «да, ждала» — и прижимается к нему всем телом.

По бёдрам всё ещё течёт его сперма.

Она ощущает его возбуждённый «змеиный» запах.

— Дай мне отдохнуть, пожалуйста, — Цунаде произносит это почти умоляюще — хотя и знает прекрасно, что его бесполезно о чём-либо умолять.

Мольбы лишь разжигают его внутреннюю ярость.

— Тебе следует сходить в медсанбат, — отвечает он. Взгляд его кажется встревоженным — и это очень непривычно.

Цунаде привыкла видеть в этих ярко-жёлтых глазах два выражения: ярость и похоть.

— Сама разберусь, — пытается огрызнуться Цунаде, хотя понимает в глубине души, что он прав.

Она не может сама себя осмотреть; другому ирьёнину следовало бы осмотреть её.

— У тебя кровь… снова, — говорит он, а затем касается её лба своей холодной ладонью. — Не очень много, но она есть. И, кажется, у тебя жар.

Цунаде уже сама чувствует, что у неё жар. Должно быть, оттого её и начало клонить ко сну.

От лихорадки такое часто бывает.

— Я не хочу в медсанбат, — устало проговаривает она. — Я хочу отдохнуть.

— Ты можешь уснуть и не проснуться.

Она понимает, что он прав.

Как понимает и то, что в глубине души предпочла бы сейчас уснуть и не проснуться.

— Какого пола он был? — спрашивает он вдруг. И в ответ на её взгляд поясняет: — Ты ирьёнин, ты должна была знать.

— Тебе доставляет удовольствие меня мучить?

— Хочу знать. Имею право, как по мне.

Цунаде сморит на него из-под ставших внезапно такими тяжёлыми век.

— Мужского, — отвечает она. И тут же добавляет: — Легче стало?

— Не знаю, — очень серьёзно отвечает он. — Я ещё не понял.

От этих слов вдруг становится больно.

Больно, потому что Цунаде понимает: она любила бы этого ребёнка, несмотря на бледную кожу, змеиные глаза, длинный язык и… да вообще хоть что.

По её щекам начинают катиться слёзы, но она тут же смахивает их тыльной стороной ладони.

А затем встаёт, зажимает между ногами чистую тряпку и натягивает форменные штаны шиноби, чтобы пойти в медсанбат.

Цунаде уже знает, что там её ждёт очередная порция боли.

И она готова.

Она понимает, что это боль-искупление.

По крайней мере, Цунаде считает именно так.

Цунаде смотрит на Бивако не отрываясь, а затем вдруг начинает рыдать.

Рыдать страшно: почти беззвучно, но с явным намерением удариться головой об стол.

Или о стену.

Или ещё обо что-нибудь.

Кажется, она даже бьётся головой о стол.

Пару раз.

Совершенно не чувствуя боли.

Пару мгновений Бивако, кажется, испытывает шок, но довольно быстро берёт себя в руки.

Она ирьёнин. Один из лучших в Конохе.

Ей по-другому нельзя.

Она обнимает Цунаде, которая полубессвязно говорит что-то вроде «он был бы поганый, поганый, с погаными генами».

Она говорит, что Цунаде следует немедленно успокоиться и сейчас она, Бивако, сделает ей укол и проводит в палату, чтобы Цунаде пришла в себя.

Но Цунаде не хочет приходить в себя.

Она вспоминает вывалившийся из неё кусок мяса, который должен был стать её сыном, и ненавидит всех.

Всех — кроме этого гадючьего ублюдка, уменьшённую копию которого она так хотела привести в этот мир.

Отчего-то Цунаде кажется, что Бивако в курсе всех деталей.

Но вслух она ничего не говорит.

Она попросту боится спрашивать такое у Бивако.

Боится от всей души.

Бивако вновь предлагает отвести её в палату. Цунаде нужно сделать укол, говорит она.

Цунаде больше не противится.

— Налейте мне саке, Бивако-сама, — вдруг просит она. — Пожалуйста. Мне это поможет.

Бивако тут же хмурится.

— Тут тебе не идзакайя, — говорит она. И, смягчившись, добавляет: — Но, думаю, немного у меня найдётся.

Цунаде слабо кивает в ответ.

Она от души благодарна Бивако.

После она наверняка сможет уснуть.

Саке — это всегда выход.

Как ни крути.