Часть первая и единственная

– Моя дорогая Мэг.

Отец произнёс всего лишь три слова – их оказалось достаточно для того, чтобы горячие слёзы, столь долго, столь старательно сдерживаемые, потекли по моим щекам. Отец порывисто взял мои руки – дрожащие, холодные, словно пропитавшиеся мёрзлой сыростью каменных стен, в свои, сухие и удивительно тёплые. Я долго и внимательно смотрела на то, как эти тёплые – даже в тот миг – руки бережно гладят мои трясущиеся бледные ладони, и в какой-то момент мне почудилось, что это я заточена в Тауэр.

Со дня, когда мой отец, сэр Томас Мор, ещё не так давно бывший лордом-канцлером Англии, стал узником этих холодных, серых стен, прошло чуть больше месяца. Месяц этот казался вечностью – одной бесконечной бессонной ночью, проведённой в неустанной молитве, чтобы теперь мне в конце концов было позволено навестить отца в Тауэре. Осунувшийся, слабый, уставший, он смотрел на меня не с болью, страданием и мукой, которые я ожидала и одновременно боялась увидеть во взгляде тёмно-зелёных, так похожих на мои собственные, глаз – всего лишь с лёгкой, едва уловимой грустью. «Ты знаешь, зачем я пришла, – думала я, не сводя глаз с его лица. – Знаешь, о чём я готова просить, умолять тебя. Неужели ты не решишься на это?..»

Намереваясь заговорить, я вдруг почувствовала, как боль отчаяния сдавила мою шею мёртво-ледяной рукой. Мне казалось, что дар речи покинул меня в ту минуту, уступив место плачу – единственному, на что я оказалась способна. Смягчить боль моего сердца мог лишь человек, сидевший напротив меня и с состраданием глядящий куда-то в душу. Однако он молчал – и мне хотелось закричать.

Отец слегка нахмурился, не сводя с меня внимательного взора. Должно быть, он заметил болезненно-горькую усмешку на моих губах: мне вдруг вспомнилось, что говорят о моём отце при дворе короля. «Его молчание гремит по всей Европе», – таковы были эти слова, и отчего же я вообще запомнила их?..

Я была далека от политики Его Величества Генриха, а от его помыслов, велений души – тем более. Ещё когда король только планировал развод с Катариной Арагонской, мой отец не спешил поддерживать его намерения, равно как и не спешил делиться своими мыслями на этот счёт с кем-либо из приятелей или членов семьи.

Его Величество однажды посетил наш дом. Это произошло, когда мой отец только сменил кардинала Уолси на посту лорда-канцлера. Я хорошо помню его визит: день стоял безветренный, солнечный, в шорохе кустов и деревьев слышалось блаженно-хрупкое умиротворение. Все мы вышли, чтобы встретить Его Величество, решившего почтить нас своим визитом. Король, высокий и статный рыжеволосый мужчина, был в тот день, казалось, добродушен и весел. Я помню, как он – что оказалось для меня крайне неожиданно – обратился тогда ко мне:

– Я слышал, что ты владеешь латынью, – король смотрел цепким испытующим взглядом.

– Да, меня научил этому мой отец, – сказала я с плохо скрываемой гордостью. Хмыкнув и недолго помолчав, король вновь обратился ко мне:

– Скажи, а умеешь ли ты танцевать?

– Не очень хорошо, Ваше Величество, – сконфуженно ответила я. Взглянув на короля чуть более внимательно, я заметила в горящих живым блеском глазах нечто похожее на насмешку. Я без труда догадалась, чем вызвала её: должно быть, Его Величество считал женщину, знающую латынь, но не умеющую при этом танцевать, явлением забавным, но вряд ли достойным уважения. «Отец запросто поспорил бы с ним на этот счёт, не будь он королём», – пришло мне в голову тогда.

Я помню: король долго о чём-то говорил с отцом тогда. Я находилась в стенах нашего дома и не слышала их разговора, однако, увидев отца после того, как король покинул его, поняла: диалог их не привёл ни к чему хорошему. Отец казался грустным и задумчивым. Завидев в моих глазах огонёк любопытства, он подошёл ко мне, взял мою руку и с нежностью сжал её.

– О чём он говорил с тобой?.. – даже не стараясь скрыть сквозившую в голосе тревогу, спросила я. – Он хотел поговорить о своём разводе?

– Ни о чём таком, что было бы достойным твоего беспокойства, моя дорогая. – Отец странно улыбнулся: мне отчего-то подумалось, что он заставил себя сделать это. – И... Я бесконечно горжусь тобой, Мэг. Никогда не забывай об этом.

В ответ я смогла лишь смущённо опустить глаза.

Мы не говорили более о короле – вплоть до дня, когда парламент принял Акт о супрематии, провозглашающий Его Величество единственным владыкой Англиканской Церкви. Отец был озадачен, держался отстранённо – казалось, что-то постоянно тревожило его. В конце концов он, отказавшись от должности лорда-канцлера, вышел в отставку, став обычным гражданином Англии.

Отец не отказался признать короля главой Церкви напрямую – он всего лишь считал, что не в его власти принимать подобного рода решения. Должно быть, именно это послужило причиной столь сильной ярости короля. Ярости, заточившей сюда человека, не сказавшего и не сделавшего ничего дурного, думала я, сидя в Тауэре рядом с тем, кто был мне дороже всех.

Не отрывая от отца взгляда помутившихся от слёз глаз, я отчаянно надеялась: только бы мне удалось убедить его. Разве не прервал бы он заточение теперь, видя, как я каждую минуту своей жизни, начавшей уже терять какой-либо, пусть даже и самый ничтожный, смысл, нуждаюсь в нём, в его взгляде и добром слове?..

Мы долго молились в тот день. Лишь когда последние слова молитвы стихли, я нашла в себе силы заговорить о том, что так тревожило меня в течение долгого времени:

– Разве ты не говорил о том, что Богу важнее наши мысли, а не слова?

– Говорил, – улыбаясь, со спокойствием ответил отец.

– Тогда... Ты мог бы принести присягу, сохранив в душе свои истинные мысли, – с прежней надеждой в голосе промолвила я.

Глаза отца наполнились печалью. Уголки его губ чуть приподнялись в грустной улыбке, и, вздохнув, он отрицательно покачал головой. Я почувствовала себя удивительно глупой в этот момент – глупой, до досады наивной, не понимающей, не осознающей чего-то по-настоящему важного для отца, для его убеждений.

Отец мягко сжал мою руку. Взгляд его вновь стал настороженно-внимательным, и он сказал:

– Мэг, дорогая, всякая наша клятва – это слова, обращённые к Богу. Произнести слова этой клятвы для меня значит слукавить перед Его лицом, обмануть Бога. Значит потерять свою душу. Я не пойду на это. Нет, я не могу позволить себе пойти против своей совести, – отец говорил со светлой улыбкой, исполненной одного лишь смирения. Мою собственную душу в этот момент медленно разъедало отчаяние. Я чувствовала, как тело моё сковало бессилием – и ничего не ответила. Лишь поднесла руку отца к губам и коснулась невесомым поцелуем сухих пальцев. Немое выражение вынужденного смирения.

– Со мной не произойдёт ничего такого, чего не хотел бы Бог, Мэг, – мягко произнёс отец, когда я нашла в себе силы уйти и оставить его.

Покидая Тауэр в тот день, я плотно закутывалась в чёрный плащ, стараясь избавиться от холода, заставляющего меня дрожать. Надежда, которую я прежде ощущала всей душой, угасала, превращаясь в тусклый огонёк.

Отец полностью вверил судьбу свою Богу. Мне же надлежало молить Господа о том, чтобы он не оставил человека, что был мне столь дорог, в трудный его час.

***

Окружённая серыми стенами, я стояла во внутреннем дворе Тауэра, глядя в чистое лазурное небо. Дул лёгкий летний ветер. Наступило первое июля.

В этот день состоялся суд над моим отцом.

Я ожидала его, и изредка проходящие по двору люди казались мне безликими фигурами. Застыв, я с мольбой и надеждой, что едва билась в моей душе, всматривалась в сторону ворот Тауэра – вот-вот отца должны были доставить из Вестминстера. В каждой минуте ожидания ощущалась мучительная, тягостная вечность.

Сердце моё отчаянно желало встречи и столь же отчаянно терзалось страхом. Я не присутствовала на суде, ни одно слово приговора не было ведомо мне, однако нечто, сокрытое в глубинах самой души моей, словно бы вновь и вновь поднималось, подступало к горлу, заставляя усталые, вот уже которую ночь не знающие сна, глаза наполняться горькими и безнадёжными слезами. То были слёзы обречённости, дурного предчувствия, тень которой уже дышала в спину.

Однажды, когда были выдвинуты – и тотчас же сняты – самые первые обвинения против отца, он с мрачной и вместе с тем спокойной грустью сказал: «Отложить дело – не значит отменить его вовсе». Тогда я сочла эти его слова проявлением беспокойства и некоторой, пусть даже слабой, угнетённости. Ожидая отца из Вестминстера первого июля тысяча пятьсот тридцать пятого года, я вспоминала сказанное им с болезненной тоской и ужасом: отец словно предвидел свою судьбу, знал, что ему предстоит пережить в этих давящих невыносимой тяжестью каменных стенах. «Он чувствовал, – неустанно повторяла я самой себе, оказавшись не в силах прогнать эти мысли, – он знал, что ему суждено – с самого начала. И он принял грядущее как данность, как неизбежное. Почему же я не могу принять его судьбу?.. Почему я до сих пор смею глупо надеяться на то, что он будет освобождён?..»

От исполненных тяжкой грусти мыслей, вновь пробудившихся в голове, глаза защипало. Я ощутила странную слабость, почувствовала, что разум мой может оставить меня прямо в этот миг, как вдруг взору моему предстал человек, вошедший во двор Тауэра. Люди, сопровождавшие его, были вооружены алебардами. Отовсюду послышались взволнованные вздохи. Возбуждённый шёпот прошёлся по каждому камню. Взгляд сэра Томаса Мора, бывшего лорда-канцлера Англии, встретился с моим.

С трудом держась на ногах, спотыкаясь на некогда твёрдой, а ныне – словно испещрённой ветвями множества трещин земле, не видя ни силуэтов, ни лиц, я побежала навстречу. Человеческие фигуры на моём пути расступались, будто бы воздух вокруг меня погружал их в некое подобие сна. Стражники, сжимающие в руках устремлённые вверх алебарды, обескураженно смотрели на меня, в один лишь краткий миг замерев на месте. Не глядя ни на кого вокруг, не сдерживая ни единой слезы, я бросилась отцу на шею. Прижимаясь дрожащими губами к его бледным худым щекам, я чувствовала горячую соль. Впервые за долгие месяцы заточения, мучений, пыток отец предстал моему взору несчастным человеком, сражённым горем. Бессильным перед своей судьбой, пусть и заставившим себя с ней смириться.

Я чувствовала спиной взгляды обступивших нас людей, но все они казались застывшими и неживыми. Дрожащие руки отца сжимали мои плечи так, что мне было больно. Отчаяние разрывало моё сердце, губы мои, побелевшие и искусанные, кривились в беззвучном крике – подступившие к горлу слёзы не позволяли издать ни единого звука.

Выпустив меня из объятий, отец посмотрел на меня. Это был взгляд человека, который слишком долго надеялся – и одновременно отгонял свою надежду – на чудесное спасение, слишком сильно пытался быть несгибаемым, твёрдым. Человека, который лишь теперь, глядя на сотрясающееся от рыданий тело своей дочери, не сдерживал своей боли. Редкие, когда-то бывшие тёмно-золотыми волосы поседели, некогда румяное лицо побледнело и осунулось от душевных и телесных страданий. Я провела ладонью по щеке отца, отчаянно желая сказать – что угодно, лишь бы не сойти с ума в этом скорбном молчании, – но отец, на мгновение прикрыв глаза, с ужасающим спокойствием покачал головой, словно говоря: «Слова не нужны сейчас нам, Маргарет». С плохо сдерживаемой дрожью в руках он сжал мои ладони и вгляделся в моё лицо – долго, внимательно, как будто стремясь его запомнить. Губы отца тронула грустная улыбка, исполненная безысходности и мучительной нежности.

Мы стояли, не шевелясь. Прозрачные слёзы бессилия текли по нашим щекам. Смотря в тёмно-зелёные глаза самого дорогого мне человека, самого прекрасного из всех, кто когда-либо существовал, я прочла в его взгляде печальное, безжалостно-неотвратимое прощание.

Когда стража, оторвав отца от меня, уводила его, я стояла, прислонившись спиной к горячей от летнего солнца каменной стене и закрыв заплаканное лицо ладонями.

«Это конец. Он не совершил того, чего король, судьи, все они требовали, и теперь я никогда больше его не увижу. – Думала я, боясь открыть глаза. – Он настолько сломлен теперь, что даже не нашёл в себе сил попрощаться со мной, а я... Я не могу сделать ничего, чтобы помочь ему. И никогда не могла».

Открыв глаза, я ощутила, как яркий солнечный свет острыми лезвиями пронзил их.

Небо над моей головой было издевательски прекрасным.

*          *          *

«Хотя мне хорошо известно, Маргарет, что из-за моих прошлых грехов я заслуживаю того, чтобы Бог оставил меня, я не могу не уповать на Его милосердную доброту. До настоящего момента милость Его укрепляла меня и заставляла меня скорее довольствоваться потерей имущества, положения, земли и жизни, чем пойти против своей совести».

В тускло освещённой комнате, щурясь от нехватки света, время от времени сдувая упавшую на лоб прядь тёмных вьющихся волос, я сидела на холодном полу, нервно сжимая в пальцах лист тонкой бумаги и читая– перечитывая – письмо. То было одно из первых писем отца, написанных в роковой период его заточения. Я вглядывалась в ровные, спешно выведенные буквы, и разум мой вновь и вновь рождал мысленный образ написавшего их человека.

Мой отец, сэр Томас Мор, был казнён четырнадцать дней назад.

На протяжении этих двух недель я словно не замечала течения времени – оно замерло шестого июля, когда человека, любимого мной более всего сущего, обезглавили на Тауэр-Хилле.

«Благодаря заслугам Господа нашего за перенесенные Им горькие страдания, присовокупленные к тем, что выпали на мою долю и намного превосходящие всё, что я способен претерпеть, Его милостивая доброта избавит меня от мук чистилища и, кроме того, увеличит мою награду на небесах»,– писал отец, и каждая округлая буква, выведенная его рукой, была исполнена такой искренне-светлой веры, что у меня невольно защипало глаза. Была ли эта надежда на доброту Господа с ним в тот – самый страшный – миг его жизни?.. Дышало ли его сердце верой, когда холодное лезвие коснулось его в тот день?

«Я не выкажу Ему недоверия, Мэг, хотя и чувствую себя слабым и на грани того, что страх одолеет меня. Я вспоминаю, как святой Петр, видя сильный ветер, начал утопать из-за своего маловерия, и буду поступать так же, как он: призывать Христа и молить Его о помощи. И я верую, что Он возложит на меня свою святую руку и не даст мне утонуть в бушующем море»,– взгляд мой остановился на одном лишь слове, тут же болезненно застучавшем в висках.

«Утонуть... – думала я. – совсем скоро его голова будет сброшена с Лондонского моста...»

Не помнила я, который был час. Не помнила и того, как, торопливо набросив на плечи чёрный плащ, я покинула дом, направившись к Лондонскому мосту.

Увидев голову отца на острие пики, я едва не лишилась чувств. Моё тело сразил озноб ужаса – я чувствовала, как он, внезапно проросший сквозь землю, оплетает меня колюче-ледяной лозой, лишая моё тело способности к движению, а душу – воли. Горе, переполнявшее меня, было, казалось, невообразимо сильным – в какой-то момент я не верила, что смогу совладать с ним. Однако боль эта породила в моей душе отчаянную решимость, граничащую с безумием.

«Я не могла оказаться рядом с тобой в тот день, – будто обращаясь к отцу – будто он мог слышать меня сейчас – прошептала я, беззвучно шевеля дрожащими губами, – но я не позволю тебе утонуть сейчас. Господь даровал мне достаточно силы духа для того, чтобы я спасла то, что можно спасти теперь».

Я не сразу заметила стражника, вооружённого и сурового, что вопросительно косился в мою сторону. Когда наши глаза встретились, я, набрав в грудь побольше воздуха, тихо, но решительно произнесла:

– Я дочь этого человека. Прошу вас, отдайте мне... – я на секунду замолчала, ощутив, как слова замерли в моём горле. – Прошу, отдайте мне его голову. Я не могу позволить... – «ему утонуть», намеревалась сказать я, однако подавилась непрошеными слезами. Тихий мой голос обратился горестным рыданием. Стражник, испуганный тем, что увидел в моих глазах, потрясённо взирал на меня.

В следующее мгновение я приняла из его рук голову отца.

Сердце билось так стремительно, что я, держа в ладонях то, что осталось от самого дорогого мне человека, обессиленно рухнула на колени.

«Я не такая, как ты, – мысленно обратилась я к отцу, прикрыв глаза – я не решалась взглянуть на его лицо. – Я никогда бы не смирилась с тем, что сделали с тобой. Я до отвращения слаба – как бы ни стремилась я в течение всей своей жизни быть похожей на тебя, в моей душе нет и малой доли того смирения, что жило в тебе, направляло тебя в день твоей смерти к Господу. Всю мою жизнь меня направлял ты. И я не в силах найти в своём сердце то, что позволило бы мне тебя отпустить», – у меня перехватило дыхание.

Я открыла глаза.

Когда я взглянула на навеки застывшее в посмертии лицо отца, строки письма возродились в моём разуме:

«Моя милая доченька, не позволяй своему уму беспокоиться о том, что случится со мной в мире этом. Ничто не может произойти, кроме того, чего пожелает Бог. И я твердо уверен, что, каким бы плохим это ни казалось, в действительности оно окажется наилучшим из возможного».

В тишине, окутавшей Лондонский мост, я словно слышала мягкий голос.

Мои дрожащие губы коснулись бледного холодного лба.

– Я хочу быть погребённой с тобой, – прошептала я.

Примечание

В предисловии к «Жизни сэра Томаса Мора», книге, написанной его зятем Уилья-мом Ропером, содержится следующая информация: « <...> она скончалась в 1544 году, через девять лет после смерти своего отца. Тогда она была похоронена в фамильном склепе в церкви Святого Дунстана в Кентербери с головой отца в руках – так, как ей того хотелось». Однако, несмотря на написанное выше, существует иная версия событий, говоря-щая о том, что после смерти Маргарет голова сэра Томаса Мора, будучи помещённой в фамильный склеп, была поставлена на крышку гроба его дочери.