Цзин Юань долго, очень долго держал ее за руки; Цзин Юань гладил ее запястье большими пальцами, проводил шершавыми подушечками по ладоням, смотрел стыло и тускло на то, как распускаются лилии. Белые водяные лилии прямо в ее руках пробиваются через кожу, будто через забетонированный пол в замке Чешуйчатого ущелья, или через мрамор в кабинете генерала Хуа, который обязательно станет ей плахой — и там будет вершиться суд. Цветы пробиваются через ее кожу, белоснежные, но окрашенные в кроваво-красный, раскрываются, распускаются, разбрызгивают капли человеческого по таким же белоснежным простыням. Все идет из внутреннего мира, и мара — болезнь, а не человек — деформируют тело изнутри, начиная с костей. Стебли — и есть кости; вернее, продолжение, если можно так выразиться.
— Я их срывала, — рассказывает Цзинлю — Срывала и срезала, словно побеги в персиковом саду. Это не больно, если делать это дальше от корня, но тогда в этом не будет никакого толка.
— Есть в этом что-то от праведного самоистязания.
— Пускать себе кровь — так себе попытка сбежать от реального мира.
— А теперь скажи мне это, глядя в глаза.
Цзинлю посмеивается, тихо и обреченно, но ловит себя на мысли, что улыбка ей дается легче, чем все тысячи предыдущих. Взгляд Цзин Юаня — как запекшаяся кровь, и Цзинлю думает, что есть в этом — в его взгляде, в ее смехе — что-то нездоровое и болезненно-трагичное, но ей сейчас так не хочется думать. Цзинлю ощущает себя так, будто бы с ее плеч сняли самый тяжеленный груз в мире, или будто бы к ее ногам был привязан булыжник, но она смогла срезать веревку и выплыть, наконец, на поверхность — вдохнула воздух, увидела солнечный свет, прикоснулась к небу, всем своим существом слилась с прекрасным. Цзинлю стало легче после того, как она рассказала, хотя мысль о том, что после этого обязательно последует соответствующее наказание, из головы не уходит. Ну и пусть; ну и пусть, думает Цзинлю, ей не страшно, ей больше ничего и не нужно, потому что она наконец-то спустя долгие-долгие годы почувствовала себя человеком.
Он бережно — Цзинлю даже странно от этого — закатывает ее рукав; от предплечья к плечу тянутся ветки сакуры, распускаются пудрово-розовые цветы — прямо как у Древа Амброзии. У Цзинлю некрасивые руки: там, где пробиваются стебли — изодранные раны; кровавое месиво, через тонкие надрезы видно человеческое мясо, слой за слоем, скрывающее кости; если приглядеться, начинает казаться, будто становится видно тонкие лоскуты мышц, и Цзинлю наблюдает за лицом Цзин Юаня от этой картинки — но оно все такое же непроницаемое.
— Обычно я это делаю ножом, — говорит Цзинлю. — Обязательно с тонким лезвием.
Она аккуратно высвобождает свои руки и тянется к сапогам, стоящим у кровати; из голенища вынимает небольшой ножик — он тонкий и почти незаметный, в качестве оружия совсем не годится. Цзинлю быстрым движением раскрывает лезвие.
— За этим не очень приятно наблюдать, — предупреждает она.
— Ты все еще пытаешься меня опекать, или думаешь, что покажешься слабой в моих глазах?
— Мне просто непривычно.
— Цзинлю, я видел, как борисинцы повесили над полем боя наших солдат, предварительно распоров им животы. Я видел многое, в том числе и то, во что превращаются долгожители, когда мара достигает пика, и видел, как люди, которых я знал практически всю жизнь, превращались в чудовищ. Не думаю, что ты можешь меня чем-то удивить.
— Прости.
Цзинлю опускает взгляд — подсознательно она все еще хочет всех защитить; непривычно ставить Цзин Юаня на один уровень с собой, когда она так долго была ему наставником. Цзинлю пытается представить, что это совершенно другой человек, игнорируя Мару, спрятавшуюся в самые темные углы ее сознания.
— От корня больно, — говорит Цзинлю, поднося лезвие к самому краю раны, — но так оно не цветет еще долго.
Цзинлю одним движением расковыривает рану — и стебель белоснежной лилии падает на простыни. Кровь стекает по ее рукам — они все в шрамах и ранах, но это малая цена за то, что она все еще не теряет себя.
— Оно начинает цвести, когда меня что-то невероятно тревожит. Например, как было сейчас: обычно сопровождается галлюцинациями, но иногда растет, как самые обычные цветы.
— Ты никогда не думала, что происходит с людьми, когда их отправляют в Комиссию десяти владык? — вдруг спрашивает Цзин Юань как-то буднично, так, будто они разговаривают о погоде. Цзинлю рассеянно пожимает плечами, когда он накрывает ее руку своей, мягко забирая лезвие.
— Знаю только, что туда отводят и преступников, и подверженных маре.
Цзин Юань разворачивает ее руки ладонями вверх — там, где из предплечья тянутся ленты ликорисов. Цзинлю внимательно наблюдает за тем, как он кончиком ножа поддевает стебель у основания раны — и красный цветок падает ей на колени.
— Мы бессмертны, — говорит Цзин Юань удивительно тихо, — пока нам не срубают головы и не вырывают сердца. Но такой тип казни был бы слишком жестоким для Альянса Сяньчжоу — поэтому она у нас запрещена.
— Так распорядилась генерал Хуа.
— Комиссия десяти владык отыскивает, заковывает, наказывает и допрашивает пораженных марой, — продолжает он, осторожно срезая стебель за стеблем, держа чужие руки исступленно-нежно, почти преступно, как кажется самой Цзинлю. — Но что случается после? Если бы они оставшуюся вечность гнили в тюремных камерах Дома Кандалов, за столько лет у Альянса элементарно не осталось бы места в тюрьмах.
— На что ты намекаешь? — Цзинлю хмурится — ей не нравится этот разговор; Цзин Юань явно к чему-то клонит, но больше всего ее удивляет то, что Цзин Юань об этом вообще думал — и думал гораздо дольше, чем кто-либо из Квинтета или всего Альянса.
— Ни на что, — просто отвечает он и тянется к прикроватной тумбе, чтобы найти бинты в аптечке. — Просто хочу, чтобы ты подумала об этом, Цзинлю. Как-нибудь на досуге.
Как-нибудь на досуге.
Цзинлю смотрит за тем, как он осторожно выливает перекись ей на руки, и она не говорит, что это, в общем-то, бесполезно — цветы прорастут снова, снова появятся раны, снова болезнь затуманит сознание, и это только вопрос времени, когда именно Цзинлю устанет с ней бороться. Однажды она опустит руки, однажды позволит чему-то чудовищному, темному и мерзкому заполнить черепную коробку и стереть ее личность, и однажды Цзинлю действительно забудет о Квинтете, об обязанностях, о Цзин Юане и обо всем остальном. Сойдет с ума окончательно, как и говорила Мара — ведь все, увы, идет именно так, как она и планировала.
Мара хотела создать из нее чудовище на поводке, но когда нет хозяина, чудовище начинает безумствовать. Цзинлю не хочет об этом думать, но подсознательно знает: когда она сойдет с ума, она станет величайшей проблемой для всего Лофу Сяньчжоу. Новым катаклизмом, если можно так выразиться. Цзинлю сойдет с ума, ее имя сотрут из священных свитков, и она перестанет быть великим Мастера Меча. От Цзинлю ничего не останется — только оболочка, смутно напоминающая человека.
Но Цзинлю вдруг задумывается. Она хмурится — даже не из-за боли и не из-за того, что перекись щиплет раны, не из-за того, что Цзин Юань слишком туго натянул повязку. Цзинлю хмурится, сопоставляя два на два — и говорит:
— Ты думаешь, они что-то делают с телами пораженных?
Адмирал Хуа отвечала на этот вопрос односложно: говорила
что-то о перерождении, но никто не знает, как оно происходило. Не с помощью же
Владыки Луна, право слово?
— Я ничего не думаю по этому поводу, — Цзин Юань поднимает на нее взгляд, — потому что бессмысленно гадать, не располагая достаточной информацией. Но ты, Цзинлю — другое дело. Ты Мастер Меча Сяньчжоу Лофу, так почему бы не на очередном собрании генералов Альянса тебе не побеседовать с адмиралом Хуа?
Цзинлю смотрит на него, раздумывая о том, что ближайшая личная встреча с адмиралом пройдет слишком не скоро — с ней и остальным флотом они связываются по межгалактической сети. Собрание может ожидаться как минимум тогда, когда закончится война. Но она запомнила — и будет помнить столько, сколько позволит ей помнить ее же рассудок.
— Я тебя услышала.
— Только не рискуй понапрасну.
— У меня создается впечатление, будто теперь ты каждый раз будешь говорить мне эти слова, лишь бы я не умерла.
— Я заставил тебя задуматься над хитросплетениями адмирала Хуа как раз потому, что подумал, будто бы это заставит тебя расхотеть умирать хотя бы еще на какое-то время.
— Цзин Юань, послушай, — говорит Цзинлю серьезно и вкрадчиво, и смотрит на него тяжело исподлобья. — Я понимаю, что это больно, и тебе, наверное, будет больно вдвойне. Тебе не нужно было знать мою подноготную — из-за этого только сильнее крепнет твоя привязанность ко мне, и…
— Ты говоришь прямо как твоя наставница, — перебивает ее Цзин Юань, и у Цзинлю на секунду даже исчезает дар речи. — Заметь: я говорил с ней только однажды, но уже понял, что она за человек.
— Может быть, так оно и есть, — Цзинлю находится быстро, но ей стоит титанических усилий принять в себе этот факт — в конце концов, бесследно ничего не проходит, и Мара оставила в ней гораздо больше, чем может показаться на первый взгляд. — Но, пожалуйста, выслушай меня. Мара — не то, с чем можно шутить шутки; у меня осталось мало времени, Цзин Юань, как бы больно от этого не было. У меня осталось мало времени, и план моей наставницы так или иначе придет в действие, когда сойду с ума — и тогда начнется катастрофа. Мара знала об этом, и если бы она была жива, возможно, она бы смогла держать… такую меня в узде, как личную псину. Но Мары нет, и сдержать меня некому. Поэтому, когда придет время, Цзин Юань, я прошу тебя — ты должен меня убить.
— Ты говоришь об этом каждый раз. Намекала даже во время нашего с Инсином обучения. Не стоит повторять дважды — мне уже тошно от этого.
— Я думала, это сможет сделать Инсин, потому что у нас с ним тяжелые отношения — и ему будет не жаль. Но ты сам сказал — он не сможет поднять на меня руку.
— Думаешь, я смогу?
— Цзин Юань.
Впервые за столько времени Цзинлю сама тянется к его руке, обхватывает е г о запястья, сжимает крепко-крепко и смотрит в глаза — и в глазах Цзин Юаня взрывается ланиакея и рождается сверхновая, в глазах Цзин Юаня все звезды мира коллапсируют в нейтронную, и в гамма-излучении сгорает и гибнет даже Древо Яоши, сожженное взрывом самой яркой звезды; Цзинлю пытается говорить ровно, но ее Рубикон был пройден в тот момент, когда они сыграли в эту глупую игру правды и лжи, поэтому она такая уязвимая теперь, доступная и честная в своей сути. Луна раскололась в щепки и кометами разлетелась по сверхскоплению галактик, и от Мастера Меча осталась только гниющая, но почему-то все еще дышащая суть.
— Цзин Юань, — повторяет она снова, словно хочет, чтобы он ее услышал, — я прошу тебя. Я хочу, чтобы это сделал ты.
Цзинлю сглатывает ком в глотке, которые должны были превратиться в слова, и она силится создать новые, но получается только безмолвно смотреть. Цзин Юань смотрит на нее тоже, и Цзинлю почему-то чувствует, как внутри него сгорает водород, как его верхние слои — как у звезды — обрушиваются к центру, как карточный домик — и, достигнув критической отметки, все внутри него взрывается. Взрывается также, как внутри нее взорвалась ее сверхновая.
— Пожалуйста, освободи меня.
Цзинлю никогда никого ни о чем не просила — и подумать не могла; такой ее сделала Мара, такой ее сделала жизнь, предварительно размазав по бетонным стенам казарм Облачных рыцарей. Цзинлю никогда никого не просила, и сейчас она решает доверить свою жизнь в чужие руки — ощущается это так, будто на алтарь она возлагает и свою душу, и сердце, и ей кажется, что если Цзин Юань откажется сейчас, весь мир Цзинлю рухнет — снова.
Она знает, что, может быть, своей просьбой обременяет его. Она знает — примерно представляет — как ему больно. В конце концов, Цзинлю любила Мару — любила чистой любовью девочки, которая восхищалась своим спасителем, любила единственного человека, который представлял для нее весь мир — и его она убила. Убила собственными руками, но все равно сделала так, чтобы в глазах общественности Морана, бывший Мастер Меча Сяньчжоу Лофу, была великой героиней.
— Хорошо.
Цзин Юань говорит гулко и пусто в своей сути: это почти обыденный набор звуков и букв, которые понимает сознание, но Цзинлю от этого становится легче. Цзинлю от этого невыносимо становится легче, и она выдыхает, опустив голову и закрывая глаза — потому что Мара снова стоит за спиной у Цзин Юаня, и Мара говорит ей о том, что она снова обрекла на страдания самого близкого человека.
— Только не прячься снова в свою скорлупу. Хотя бы сейчас.
Этот день, вечер, ночь и раннее утро, видимо, новое открытие для нее, потому что Цзин Юань тянется к ней, пододвигается ближе, и Цзинлю слышит от него запах передовой: война пахнет порохом и землей, даже если на Лофу она — искусственная. Цзин Юань пододвигается ближе и кладет голову ей на плечо, и у Цзинлю, право слово, останавливается сердце, она не может ни вдохнуть, ни выдохнуть, и глаза начинает щипать не то от того, как больно внутри нее что-то трескается и ломается, не то от того, как больно рушатся стены, которые она сама выстроила, не то от того, что ей очень, очень жаль.
— Побудь со мной человеком, — глухо говорит Цзин Юань ей в плечо.
И Цзинлю должна его либо оттолкнуть, либо что-то сделать в ответ, но она сидит неподвижно, боясь вдохнуть кислород, сидит и смотрит перед собой в одну точку, потому что не может отвести взгляда с образа, который из раза в раз подсовывает ее воспаленное сознание; Цзинлю пытается вдохнуть — получается плохо, и она хочет коснуться Цзин Юаня еще раз — не получается; не получается поднять и руки, но сегодня, в это утро со стекающим по стенам лазарета рассветом, в это утро, когда она все-все рассказала, она все-таки не прячется обратно в свою скорлупу, и не выстраивает новые стены.
Они сидят так некоторое время — совсем недолго, но кажется, что вечность; ровно до того момента, пока громкий голос дежурного не объявляет о подъеме; ровно до того момента, пока лагерь, разбуженный, не надевает кители и не начинает натирать мечи.
Они сидят так ровно до того момента, пока Цзинлю — снова — не идет умирать.
***
Цзинлю учила Цзин Юаня чтить законы Альянса, а не нарушать, но в большинстве своем, честно, положа руку на сердце — ей приятно. Ей приятно, что хоть кто-то увидел в ней человека, и пусть она сама осуждает себя за свою слабость, пусть Цзинлю знает, что убийство есть убийство, и она великая грешница и бесконечно виновата перед Марой, отняв ее жизнь, и пусть она знает, что по справедливому суду ей не избежать кары Господней, ей приятно знать, что есть кто-то, кто находится на ее стороне.
Иногда, правда, Цзинлю кажется, что это долгий-долгий сон. Она сейчас проснется — и ничего этого нет. Она проснется в Доме Кандалов, закованная в цепи, ожидающая вердикта судей Десяти Владык, и когда будет исполнено ее наказание, ее разум одурманит забвение окончательно. Она смаргивает наваждение из раза в раз, щурится от красного дыма и вздрагивает крупной дрожью, когда ее пихают в бок:
— Не спи.
Это Инсин. Цзинлю хватается за зашитую рану, по которой он как раз заехал, но ничего не говорит ему — Инсин пытается вывести ее из посторонних мыслей, потому что сейчас для Квинтета — ответственный, почти главный момент во всем их существовании.
Цзин Юань представляет им план по захвату вражеского корабля.
И в принципе, этот план — самое лучшее, что можно было сделать, этот план — то, благодаря чему Альянс оказался спасен, это их спасение и одновременно — ошибка, потому что именно во время этого плана произошло то, что Цзин Юань не смог никак контролировать.
Сознание гаснет.
Прямо в самое пекло, в самый пожар, туда, откуда не будет выхода — в самую бездну, в очередной круг ада — Цзинлю никогда не было страшно. Цзинлю никогда не пугалась чего-то _извне_, потому что, на самом деле, единственное, чего ей следовало бояться —
это саму себя.
Сознание гаснет.
Сознание гаснет на той самой минуте, когда меч пронзает тело очередного борисинца, когда она, находясь на вражеском корабле, окруженная пылью и копотью, с пеплом, оседающим в легких, тяжело дышит — настолько, что она слышит собственный хрип, настолько, что он — вместо крика, вместо тысячи проклятий, вместо миллион слов, вместо мольбы, вместо ее собственного раскаяния. Цзинлю вдруг обнаруживает, что изуродованная пасть перед ней превращается в человеческую голову — она держит ее в собственных руках, смотрит в закатывающие глаза и обнаруживает, что перед ней — голова Мары. Нет, это сон, это всего лишь сон, потому что от Мары не осталось ни кусочка; руки Цзинлю опутывают лозы, на них раскрываются бутоны красных паучьих лилий, и каждый лепесток превращается в тонкую ниточку проходящих сквозь нее созвездий; эта нитка разрывает ей легкие. Проходит сквозь них мягко, словно по маслу, и в следующее мгновенье Цзинлю не узнает ни себя, ни то, как ее разум окончательно захватывает болезнь.
Глас Творительницы Чумы вторит: «Прими меня».
Яоши говорит: «Ты так долго страдала, дитя мое. Я так хочу тебя спасти».
— Все вы, — шепчет Цзинлю исступленно, пока голова существа катится ей под ноги, пачкая кровью металлический пол корабля, — все вы так говорите. О н а тоже так говорила.
«Она — всего лишь потерявшаяся в себе несчастная».
— А ты — тварь в космическом пространстве.
«Я могу спасти тебя».
— Я уничтожу тебя.
«Я могу освободить тебя».
— Я расколю все звезды на небосводе и доберусь до тебя, и пронзит тебя не великая стрела Повелителя Небесной Дуги, а мой клинок.
«Мы любим тебя, Цзинлю. Я и мара. Я и Мара. Мара и мара. В бессмертии нет ничего страшного. В забытие нет ничего страшного. Просто прекрати противиться — и прими нас в себе, прими в себе катастрофу дома родного, прими в себе вечно голодную планету, прими красного гиганта, сжирающего все на своем пути, прими в себе все то, что ты так долго подавляла. Ну же, Цзинлю, ведь это так просто — и тогда закончатся твои страдания; и тогда больше не будет больно».
Больше
ничего
не
будет.
«Ну же, Цзинлю. Доверься мне.»
Цзинлю
Цзинлю
Цзин…
— …лю! Цзинлю, ну же, очнись!
Цзинлю открывает глаза будто бы вновь, и видит перед собой очередную тварь Творительницы Чумы, с перекошенной сломанной пастью, из которой торчат уродливые клыки со стекающей вязкой слюной. Пахнет паленым, ноздри щекочет сладковатое — запах смерти и гнили; Цзинлю смотрит на то, как пасть раскрывается прямо перед ее лицом, и она делает выпад холодным лезвием: ледяная корка тянется от подошвы ее сапог, кристаллизируется вместе с мечом на кончиках пальцев, оседает на белесых ресницах и бликами отражается в глазах, наполненных кровью. Цзинлю тяжело дышит. Цзинлю видит перед собой искаженную реальность, в которой ее ноги тонут в трясине, ее за лодыжки тянут вниз лозы, а терновый венок опутывает горло, вонзаясь в кожу шипами. Цзинлю не может дышать: ей кажется, что весь корабль захвачен мерзостями изобилия, и она даже не подозревает, что все борисинцы давно-давно погибли от ее собственной руки. Она оставила после себя ледяные осколки и замерзшую кровь; тело их вожака давно-давно вывернуто наизнанку. Сколько прошло времени с тех пор, как она держала в руках его голову?
Она не понимает, где она, все перед глазами смешалось: реальность и вымысел, ее болезнь и то, чем она так дорожит, ее желание и ее строгость к себе же, ее боль и ее страх. Вот так новость; что же будет, когда люди узнают, что великий Мастер Меча Сяньчжоу Лофу б о и т с я? Что же будет, когда они узнает, что Цзинлю — такой же, как они человек; и вовсе не всесильный герой старых легенд.
Цзинлю смотрит прямо в глаза существу перед собой с шестью руками и красными вкраплениями глаз — и думает, что перед ней стоит воплощения Яоши. Воздуха не хватает, ярость и жажда кровь выкручиваются на максимум. Ей нужно убить. Убить. У б и т ь.
Из-за мары Цзинлю видит искаженную реальность.
Цзинлю совершенно не понимает, что перед ней замирает всего лишь Инсин.