То, что хотел бы я высказать, высказыванию не подлежит,
ибо вот то, что я высказать хотел бы, оно таково,
что, когда его все же высказать пытаешься, оно бежит,
а когда не пытаешься, ввек не избавишься от него.
Кое-кому в этом видятся контуры некоего совершенства.
Михаил Щербаков
С каждым мигом этого дня Сяо Синчэнь все больше недоумевает.
Торговки на базаре, куда он зашел послушать сплетни (вдруг кто что скажет о вырезанном в соседней провинции клане, вдруг удастся напасть на след убийцы?), говорили, кроме всего прочего, о нынешнем главе Цзян: характер, мол, у него тяжелей груженой телеги, чуть что, мол, громом гремит, земля трясется, кто под руку не вовремя попадет — сам не рад будет, а вы, даочжан, как раз в Пристань Лотоса путь держите? Вы там потише, а то он, говорят, и странствующих заклинателей не так чтобы любит... Ладно, мало ли что злые языки мелют! Конечно, никто бы не стал выгонять из Пристани того, кто пришел с миром, а тем более — если за помощью. Но этот самый глава Цзян, едва услышав, как Сяо Синчэня звать, переспросил: «Это вы ученик бессмертной Баошань?» — и, как только Сяо Синчэнь кивнул, распорядился его принимать… Не как Верховного заклинателя, конечно, но бродячим целителям, чьи бы они ученики ни были, главы орденов не кланяются как старшим, не отводят спален в господском доме, не приставляют слугу, чтобы легче разбираться, что и где, не собирают, в конце концов, ради такого гостя на тренировочной площадке всех разведчиков и не дают им поручение выведать всё, что нужно уважаемому даочжану, пока уважаемый даочжан будет отдыхать!
— Все слышали, что вам рассказали? Узнать, что болтают об этом по всему Юньмэну, а то — вокруг! Чтобы, когда догорит палочка благовоний, вас тут уже не было! Лю Фэн, что стоишь, я тихо говорю или непонятно?
— Лю Фэну понятно, глава ордена, — молоденького разведчика только и видели.
— То-то, — кивает глава и со всем возможным вежеством приглашает достойного ученика почтеннейшей Баошань-саньжэнь ужинать.
***
Ужин в семейном кругу сегодня — ужин наедине: у Цзян Чэна не осталось дома родичей, с которыми делят трапезу. Но такого гостя пристало почтить, хотя он не то скромен превыше разумения, не то и правда никак не поймет, в чем дело…
— Считайте, что таков долг благодарности вашей наставнице, — отвечает Цзян Чэн, когда вопрос наконец задан.
— Но когда главе Цзян представился случай познакомиться с бессмертной? — еще больше недоумевает Сяо Синчэнь.
— По правде говоря, никогда. — Гость уже не пытается скрывать изумление на лице, но что еще сказать, если так и есть? — Может ли даочжан Сяо пообещать, что всё услышанное в этой комнате останется в этой комнате?
— Даочжан Сяо обещает, глава Цзян.
— Тогда слушайте, — отвечает Цзян Чэн и, с трудом подбирая слова, рассказывает, чем обязан Баошань-саньжэнь.
— Восемь лет назад?
— Да.
— Восемь лет назад к наставнице никто не приходил.
— Вы уверены?
— Полностью, — спокойно говорит Сяо Синчэнь. — Никто не приходил на гору ни в один из дней, пока этот ученик там жил, и не представлялся тем именем, которое вы назвали. Кроме того, каждому лекарю известно, что уничтоженное золотое ядро восстановить невозможно…
— Да как это невозможно?! — Цзян Чэн не то что поражен, даже не ошеломлен, — возмущен. — Что тогда… что это вообще было такое?!
— Сяо Синчэнь не знает точно, глава Цзян, однако может предполагать.
— Предполагайте уже! — Как похоже нетерпение на темное небо, в котором вот-вот разразится гроза!
— В трактате молодой госпожи Вэнь Цин говорилось о возможности пересадить золотое ядро от одного заклинателя другому. Проверить это на деле она, конечно, не могла, едва ли кто из живых способен на такую жертву по доброй воле… Что-то не так, глава Цзян?..
Да всё, гуй побери, не так, думает Цзян Чэн и заново перебирает всё, что было тогда.
Залитая кровью Пристань, где хозяйничают чужаки в красном, тела на полу, смех Вэнь Чао и его девки, большие руки Вэнь Чжулю, обжигающая боль.
Темнота.
Незнакомый дом, алые языки пламени на рукавах хозяйки, Вэй Усянь, уверенный почему-то, что племянница Вэнь Жоханя не выдаст незваных гостей. Блеск серебряной иглы в воздухе.
Темнота.
Вэй Усянь, с улыбкой рассказывающий о том, что нашел выход.
Повязка на глазах, сучковатая палка в руке, женский голос, который кажется знакомым, — нет, подумал он тогда, просто кажется.
Темнота.
Дорога под горой, еще не просохшая после дождя трава, тепло вернувшейся духовной силы, выматывающие бои наконец-то разразившейся войны.
Почтовая станция в Илине и невесть откуда взявшийся Вэй Усянь с черной флейтой за поясом.
Вэй Усянь, приказывающий мертвецам.
Вэй Усянь, с привычной улыбкой объясняющий, что не хочет, просто не хочет снова браться за меч…
Наваждение какое-то, нет, быть такого не может!
— А что известно уважаемому даочжану о том, как можно это… проверить?
— Доподлинно — ничего, глава Цзян. Даочжан Сяо может лишь сказать, что оружие заклинателя чувствует его духовную силу, а та, всем известно, связана с золотым ядром. Случись с кем подобное, меч того, кто принес такую жертву, видимо, слушался бы нового обладателя ядра так же, как старого… Да что с вами?
— Ничего. Простите... — Кажется, Цзян Чэн не то застонал, не то закричал, забывшись. — Ничего…
Назавтра он едва дожидается, пока вернутся разведчики, а гость, выслушав их, со всем почтением откланяется, — и, никому ничего не объясняя, встает на меч и улетает в Ланьлин.
Разумеется, кто бы сомневался, что Цзинь Гуаншань сошлется на занятость и личного приема удастся допроситься только на следующий день! Впрочем, проведать племянника не так уж плохо, и Цзинь Лин рад приезду дяди, который катает его на шее, дает поиграть с колокольчиком на поясе и угощает сладостями. Цзян Чэн даже почти успокаивается. Ближе к ночи, оставшись один в отведенных ему покоях, он слушает, как за стеной кто-то рассказывает сказку, не то убаюкивая ребенка, не то просто развлекая собеседника:
— Десять дней и десять ночей шла дева Минчжу, пока не достигла десяти дворцов Диюй. Тогда высокие судьи, сочувствуя ее горю и поразившись ее храбрости, дозволили ей забрать брата к живым, если только она, проходя впереди него по мосту перерождения, ни разу не обернется…
Услышать, чем все закончится, Цзян Чэн не успевает: его наконец начинает клонить в сон, и он крепко спит без сновидений до самого утра.
— Три года глава Цзян не интересовался моим трофеем, — деланно улыбается старый карп, выслушав, с чем к нему пришли, — и только сейчас явился требовать его. Весьма любопытно, чем же вызвана такая перемена во мнении главы Цзян и не угодно ли главе Цзян еще…
— Ваш трофей?! — голос Цзян Чэна звучит громом в грозовом небе, отражается эхом от стен и потолка, и Цзыдянь на руке искрит готовой родиться молнией. — Что-то этот скромный ни разу не замечал главу Цзинь на поле боя, а на зрение вроде бы никогда не жаловался!
Цзинь Гуаншань набирает воздуху, чтобы возразить, но первой успевает госпожа Цзинь, и в том, как она смотрит на мужа, Цзян Чэну мерещится что-то знакомое. Так же, помнится, смотрела мать, когда хотела… ну да, поставить кого-то на место.
— Супруг и господин мой, разве вы видите дурное в том, чтобы исполнить просьбу и принести сюда этот меч? В конце концов, он выкован в Пристани Лотоса, и вдруг тамошние мастера сумеют разобраться, почему он…
Цзян Чэн слушает сочащиеся отравленным медом увещевания, смотрит на Цзинь Гуаншаня — и сжимает кулаки, а то, не ровен час, можно сказать или сделать что-нибудь совсем уж недолжное.
Старый карп, дослушав наконец жену, делает жест кому-то из своих людей. Тот спешно уходит в сторону комнаты с трофеями, чтобы так же спешно вернуться с тем, за чем посылали.
— Будь по-вашему, глава Цзян, — Цзинь Гуаншань нехотя кланяется и передает на вытянутых руках меч, и огонь светильников играет на иероглифах «какая разница». — Только всем ведь известно, после смерти хозяина он запечатался, и никто не может вы…
Цзян Чэн рывком выхватывает Суйбянь из ножен, и белое сияние клинка освещает зал ярче солнца.
— Я его забираю.
Во взгляде Цзинь Гуаншаня столько вопросов, что отвечать на них — слишком долго, да и не нужно вовсе.
— Я. Его. Забираю, — повторяет Цзян Чэн.
Госпожа Цзинь кивает — не то довольно, не то злорадно.
Больше вопросов Цзян Чэну здесь никто не задает, даже когда он, собравшись домой, так и оставляет свой Саньду в ножнах на поясе, а меч Вэй Усяня поднимает его в воздух и несет — так послушно, будто признал прежнего хозяина.
Домой он прилетает в сумерках. Начался праздник голодных духов, по всей Пристани уже полно подношений, горят свечи и фонарики, чтобы мертвым легче было найти впотьмах еду и дорогу. По воде тоже плывут фонарики, яркие, влекомые течением, спокойствие которого только распаляет то, что творится в душе, — Цзян Чэн не может найти названия этому неудобному, непривычному, не то жгущему, не то кусающему изнутри. Он и не ищет, просто идет, всё так же ничего никому не говоря, в свои покои, берет продолговатый мешочек, который привез домой три года назад, достает то, что там лежит, — и уходит в потайное место на берегу, туда, где с детства прятался, когда хотел, чтоб точно никто не отыскал до времени.
Он не умеет играть на флейте, никогда не умел, и звук, который у него получается, самый наглый льстец не назвал бы приятным: он режет уши, раздражает, мешает, идет вразлад со всем вокруг, прямо как проклятый хозяин этой проклятой флейты, который отродясь только и мог, что выскакивать вперед и соваться куда не просят, который не знал приличий и не помнил о благодарности, который отверг праведный путь и навлек бессчетные беды на всех, от кого видел только добро, который…
Который без сожалений пожертвовал ради брата тем, чему нет цены и за что не расплатишься в десяти перерождениях?
Еще тебе чего, кричит в потемневшее небо Цзян Чэн, расплачиваться с тобой! Ты посмотри на него, каков благодетель, сам-то чем откупаться будешь за то, что наделал, и за то, сколько мне врал, и за то, что из вранья твоего вышло! Я с тебя еще за всё спрошу, я тебя на том свете достану, Вэй Усянь!
Цзян Чэн не успевает понять, когда — и почему — всё вокруг меняется. Мгновение — и ни берега, ни воды, ни лотосов, ни фонариков, только скрип ворот, плохо различимых в полумраке, и ворота открываются, и полоса света выхватывает женщину в алых одеждах — нет, не та, померещилось! — и она, почтительно поклонившись, говорит:
— Идем.
— Куда?! — спрашивает оторопевший Цзян Чэн, но женщина отвечает не сразу.
— Глава Цзян обещал достать шисюна на том свете. Есть время, когда слово имеет власть. Идите и доставайте.
— Куда?!
— Куда-куда, раскудахтался, — пакостно хихикает кто-то рядом, и Цзян Чэн, обернувшись, видит слугу с безобразным лицом и кривыми зубами. Нет, конечно, все знают, что прислужников в Диюй больше, чем у Цзинь Гуаншаня, но чтобы они так бесцеремонно лезли в разговор, когда не спрашивают… — Куда-куда, не туда и не сюда, а захотел найти — поди поищи!
— Заткнись, рожа, — перебивает Цзян Чэн и поворачивается к женщине в алом. — Так куда госпожа велит идти?
— Господину в самом деле придется поискать, — отвечает она, снова становясь, кажется, похожей на ту, другую… нет, всё-таки кажется. — Тот, за кем вы пришли… Видите ли, до сих пор не решили, в какое судилище его отправить. Куда ни пошлют — он тут же принимается растолковывать, почему за один грех полагается совсем не то, что хотят назначить, другой и не грех совсем, а третий хоть и грех, да не тот, это, говорит, не так называется. Показывает в книгах, где ошиблись, вспоминает какие-то правила, и так — пока его не устанут слушать и не отошлют в соседний дворец! Высокие судьи даже пробовали определить к безгрешным, а он их сам подвел к зеркалу зла и показывает: какой же я вам безгрешный, если и того в жизни наделал, и сего, и вот этого? Те его — куда сказал, а там опять всё по кругу…
— И так три года?.. — только и может выдавить из себя Цзян Чэн.
— И так три года.
Да будь ты проклят, Вэй Усянь, хотя ты и так проклят небом, землей и чем угодно! Ты хотя бы здесь можешь никого не изводить своими выходками?!
— Выходит, Цзао-шэнь, и живой к мертвым тоже явился из-за него? — а у этого и одежды господские, и по бокам еще слуги, двое — один с лошадиной башкой, другой с воловьей. Неужто сам Яньло-ван покинул дворец и прибыл к воротам?
— Выходит, так, — отвечает провожатая Цзян Чэна.
— Отведите в десятый дворец. Если живой будет по всей преисподней бродить, совсем никакого порядка не станет, а оттуда хотя бы отпускают живыми. И всех туда созовите, случай, как ни смотри, особый…
И правда, думает Цзян Чэн, случай особый. Ради какого попало случая даже в преисподней, наверное, не полагается собирать в одном дворце всех подряд, хотя места здесь столько, что хоть четыре великих ордена разом созови — всем хватит и еще останется…
— Ну что там, — спрашивает тот, что с лошадиной башкой, у того, что с воловьей, — нашли, кому он сейчас голову морочит?
— А чего меня искать, я сам пришел, — доносится от дверей. — Не каждый день по мою душу такие гости…
Цзян Чэн поднимает голову и видит, что стоит один посреди огромного зала, все, кто там собрался, расселись вдоль стен, а десять судей заняли почетные места на возвышении, и кто-то, смахивающий на чиновника последнего разряда, отдает уродливому кривозубому слуге распоряжение:
— Семян лотоса сюда. Три бочки.
А вошедший идет по залу с почти безразличным видом, будто не о нем только что вспоминали, — и, наконец, останавливается рядом.
Цзян Чэн поднимает глаза, открывает наконец рот, чтобы за всё стребовать с этого поганца, — но то, что он хотел бы сказать, не дается, выскальзывает из разума, а Вэй Усянь стоит напротив, непричесанный, без пояса, в каких-то лохмотьях небеленого льна, настолько непохожий и одновременно похожий на живого себя, что с губ срывается:
— Ты… ты почему — такой?
Вэй Усянь молчит, как будто не его и спрашивали, а какая-то здешняя тетушка, похожая на хозяйку чайной, говорит, как будто спросили ее:
— Так голодный дух ваш шисюн, глава Цзян. Вы ведь его даже не похоронили как подобает…
— Я?! — взвивается Цзян Чэн. — Ты куда свое тело дел, яйцо ты черепашье, чтоб даже найти не смогли?
Прежде чем Вэй Усянь наконец что-то отвечает, до слуха долетает поразительно противный и исключительно неуместный здесь звук. Как будто кто кинул себе в рот целую горсть семян лотоса и принялся жевать так, чтоб за ушами трещало! Ну и манеры же у здешней прислуги…
— Я?.. — эхом переспрашивает Вэй Усянь. — Ты там был. Сам понимаешь.
— Мне-то откуда понять, что ты там натворил? — вспыхивает Цзян Чэн. — Я, к твоему сведению, на кривую дорожку не сворачивал, знать не знаю, на какие штучки темные заклинатели способны!
— Ну да, — охотно соглашается он, — ты-то не сворачивал. Тебе, если на то пошло, и незачем было…
Цзян Чэн хочет ввернуть какую-то колкость — и не может. Ему то чудится, будто он стоит на борту лодки, и огромная штормовая волна встает впереди, готовая сбить его с ног, перевернуть суденышко и понести туда, куда дует ветер, то — будто горная тропа осыпается песком под ногами, и он летит вниз, неспособный даже кричать от страха, то — будто внутри трещит огонь, сжигающий всё, огонь, зажженный палящим солнцем, солнцем с большими руками, солнцем, которому так приказали…
Нет. Нет никакой бури на реке, никакой горной тропы, и треск — всего лишь хруст дурацких семян лотоса, которые кто-то продолжает жевать, забыв о манерах и особом случае. И пламя в теле — спокойное, ровное, то, которое приводит духовную силу в движение, без которого заклинатель — никто даже для своего меча… А-а, чтоб тебя!
Слова не то что не идут с языка — они не идут даже на ум, и удается вымолвить только одно:
— Почему… почему ты мне ничего не сказал?!
— Не почему, а зачем. Прости.
— Вы на него посмотрите, — Цзян Чэн снова выходит из себя, заглушая криком даже омерзительный хруст в ушах, — он еще прощения просит! Все хорошие дела в мире сделал и не раскаивается! И девиз лучше всех понял, и невозможного достиг, и еще список на десять чжанов, да людям запоминать недосуг! Чтоб тебе пусто было, Вэй Усянь, тебя даже мертвого только вспомни, так ты пальцем поманишь, и приходится за тобой в преисподнюю идти!
— Знаешь что, мог бы и не приходить, — говорит Вэй Усянь, и лицо у него на миг становится совсем мертвое, и Цзян Чэну нечего ответить: чем отвечать тому, что ядовитее трех ядов сразу, тому, от чего подкашиваются ноги, темнеет в глазах, отнимается язык?
«Мог бы и не приходить» — повязка на глазах, сучковатая палка в руке, дорога, которая тогда не показалась слишком короткой, и голос, который только на миг показался слишком знакомым.
«Мог бы и не приходить» — холодный ветер на горной тропе, эхо под сводами пещеры Фумо, спор, в котором никто не мог уступать, и поединок, из которого никто не мог выйти победителем.
«Мог бы и не приходить» — опять вязкие туманы Луаньцзан, герой, который ведет войско покончить со злом, звон мечей и крики людей, и запах крови — или так пахнет вода в проклятом озере? — и тело, которое так и не нашли…
— Мог бы, не мог бы, — выдыхает наконец Цзян Чэн, — какая разница! Не видишь, пришел, и знать не знаю, что теперь с тобой делать… Да с тобой тут никто не знает, что делать, мог бы, кстати, и не умирать, хоть в преисподней, может, без тебя спокойнее было бы!
— Что, Цзян Чэн, — вскидывает бровь Вэй Усянь, — преисподнюю жалко стало? Мне что, ожить, чтобы ты ее не так жалел?
— Да хоть бы и ожил, — кричит Цзян Чэн, изо всех сил стараясь не зарыдать, — я тебя, можно подумать, домой звал! Кто тебя знает, чего ты еще флейтой своей…
— Чэньцин, кстати, отдай, раз пришел, — почти по-прежнему улыбается Вэй Усянь, и Цзян Чэн понимает, что до сих пор сжимает флейту в руке.
— Дома отдам, гуй луаньцзанский!
— Так дома отдашь или домой не звал?
— Заткнись, Вэй Усянь, просто заткнись! Дома поговорим!
И повисает молчание, тяжелое, глухое, как на заброшенном кладбище, и судьи Диюй переглядываются то с друг с другом, то почему-то с Вэй Усянем, лицо которого выражает непонятно что — то ли гордость победителя, который наголову разбил врагов, то ли насмешку обманщика, который опять обвел всех вокруг пальца, — и, наконец, в тишину падают слова:
— Глава Цзян обещал поговорить с шисюном дома. Есть время, когда слово имеет власть. Идите и говорите.
— Как — идите?! — вскипает Цзян Чэн, вконец переставая понимать, что происходит.
— Обыкновенно, — снова встревает эта тетушка из чайной, вот же непочтительность! — По мосту. Золотой, серебряный, нефритовый, каменный или два деревянных, тут уж по какому высокие судьи велят, лишь бы порядок был…
Цзян Чэн, снова лишившись дара речи, смотрит вокруг, снова слышит нелепый хруст — и понимает, что это высокие судьи, позабыв все приличия, опять хрустят растреклятыми семенами лотоса и не по-доброму смеются. Над ним, Цзян Чэном, смеются, и Вэй Усянь, будь он четырежды четыре раза неладен, ухмыляется, как будто так и надо, и ни словом, ни полсловом не пытается это прекратить! Где, в конце концов, хотя бы благодарность тому, кто за ним сюда явился, поправ законы богов и людей?!
Обида плещется внутри, перехлестывает через край, застит глаза наконец-то пролившимися слезами. Цзян Чэн больше не слушает, что ему говорят, не понимает, куда его ведут, не смотрит, кто идет следом, не чувствует, как пахнет дождем и мокрой травой по ту сторону моста, — и не оборачивается.
Не оборачивается.
Не оборачивается.
До тех пор, пока не слышит за спиной:
— Цзян Чэн, у тебя коня случайно нет? Или хоть осла? Идти далеко, а я — только с того света, не на тебе же ехать…
***
— Что же, досточтимые, — Циньгуан-ван закрывает пухлую книгу судеб и выуживает из миски последнее семечко лотоса, — выходит, не задавай даочжан Сяо вопросов, старейшина Илина еще десять лет посягал бы здесь на основы порядка, творил неразбериху и мозолил наши глаза?
— Выходит… — нестройным хором отвечают остальные судьи.
— Презренны те, кто пренебрег долгом благодарности, — изрекает владыка Диюй. — Так что, каким образом нам надлежит его выплатить и где нынче обретается этот, как бишь его, Сюэ Ян?..