32 Костюм

Жан-Жак прощально машет рукой с вершины своей карьеры. Отабек стоит рядом, ступенью ниже. Казахстан гордится его олимпийским серебром.

 

Отабек в спортивной куртке, это нелепо, но что он может сделать? Под курткой костюм, драный до пояса, потому что Жан-Жак не сумел расстегнуть молнию. Отабек — неприступная крепость, пришлось постараться, чтобы пробраться внутрь, но Жан-Жак не из тех, кто отступает или сдаётся, да? Особенно если Отабек сам просит. Иногда последствия настойчивости разрушительны. Иногда лучше отпустить, правда. Сдаться. Чтобы никто не стоял потом в олимпийке на награждении, как чучело.

Жан-Жак тихо смеётся.

У него золотая медаль, о чём он думает?

Олимпийское золото в двадцать девять, видали? Жан-Жак будет в истории, он вписал себя в страницы фигурного катания намертво, чтобы понять, что половину сознательной жизни убил и растратил не на то, что было для него важным. Похоже, придётся проведать психолога.

Белз бы посмеялась сейчас, это точно. Она бы точно поняла.

 

Жан-Жак обнимает Отабека за плечо, он много хотел бы сказать.

 

Ты тоже важен, для меня, Отабек.

 

Ты заслужил своё прощение.

 

Я прощаю тебя за то, что ты всегда был один и так нуждался в этой привязанности, но не умел её взять и не знал как.

 

Плисецкий говорит тебе «давай» перед прокатами, потому что прощает тебя за то, что тебе приходилось работать вчетверо больше, чтобы добиться того же, что и он.

 

Весь Казахстан стоит с тобой сейчас на пьедестале и прощает тебя, за то, что ты родился в гомофобной стране.

 

Может, и ты сможешь себя простить?

Нас ведь смог.

 

Отабек Алтын много добился, и ему во многом подфортило, да, но спорт — это и удача в том числе.

Кто же мог, например, знать, что малолетний русский так усердно начистит лёд задницей. Даже с дорожки шагов навалился. Жан-Жак ищет его глазами в толпе, но находит только злющего Плисецкого. Ничего, Плисецкий реабилитируется в следующем сезоне. Не в первый раз.

А вот Рябинина жалко.

 

«Не горюй, Рябинин, это случается с лучшими из нас. Вон, посмотри на Отабека. Однажды он так вписался в борт, что смог продолжить программу только через три минуты. Да, вот так сидел на льду и раздуплялся три минуты. В твоём возрасте он взрослых чемпионов нюхал только с двенадцатого места, а теперь сверкает серебром с олимпийского пьедестала, тогда как все пророчили ему конец карьеры. Даже я.

У тебя, Рябинин, всё впереди».

 

Правой рукой Жан-Жак обнимает Тодоку Сако, левой Отабека Алтына. Левой проводит по спине, щипает за попу, и это наверняка попадёт в прессу. Отабек улыбается в камеры, шипит сквозь зубы:

 

— Я тебе сейчас всеку.

 

Жан-Жак тоже улыбается в камеры, машет с пьедестала в последний раз, отвечает ласково:

 

— Ага. Подерёмся потом?

— Конечно.

 

Кутерьма победы подхватывает прямо с пьедестала. Отабека обнимают мать и сёстры, а потом они теряются в этой суматохе репортёров и камер, объятий и многочисленных селфи.

Жан-Жак отвечает на вопросы, подписывает фотографии, обнимает родных, обнимает Белз. Говорит ей, что придёт вечером, чтобы уложить Жю-Жю, улыбается и позирует с медалью, переобувается и снова позирует, и подписывает, и отвечает на вопросы. Наконец он вырывается из этой свалки, и уверен, что Отабек его не дождался наверняка, но Отабек в коридоре улыбается в лэптоп самой настоящей улыбкой и тараторит на своём дурацком. Теперь придётся его учить.

Жан-Жак сам ждёт его три года, пока он натрещится, а потом Отабек сбрасывает, улыбается Жан-Жаку, лэптоп пиликает, Отабек говорит: «Сейчас, ещё тётя звонит», — и болтает ещё четыре месяца, но уже на ходу, и Жан-Жак бредёт за ним, немного на расстоянии: Казахстан ещё не готов.

Они идут к своему корпусу, то теряясь в зимней темноте, то появляясь в ярких пятнах олимпийской иллюминации. Отабек останавливается у поворота пешеходной дорожки, ждёт Жан-Жака, а потом хватает за рукав.

 

— Вот тут можно «срезать».

 

И они «срезают» через не освещённые фонарями сугробы, хрупая снегом, убегают от ослепительных огней лыжни и ледовой арены.

У входа в корпус лэптоп Отабека снова поёт, Отабек отдаёт ключ от номера, сам отстает, болтая с очередной тётей или дядей.

Комната у него — маленький квадратик с двумя односпальными кроватями в пёстрых покрывалах, двумя тумбочками и одной вешалкой для одежды — всё как у всех. Только без соседа.

Жан-Жак улыбается: кровати не сдвинуты. Суеверный.

Он вешает куртку, ставит рюкзак на пол.

За спиной щёлкает дверь.

 

— Поможешь?

 

Жан-Жак оборачивается.

 

Отабек снимает куртку и олимпийку.

 

— Фотки с награждения будут год мусолить, не меньше, — хихикает Жан-Жак. Он смотрит на Отабека, оставшегося в рванье и вздыхает: — Мы наделали столько глупостей, Бека.

 

— Я хочу наделать ещё. С тобой. — Отабек подходит и поворачивается спиной. — Скажи, ты будешь со мной? Или нет? Мне плохо от того, что ты молчишь.

 

Жан-Жак фыркает, не сдержавшись.

Ой, да ладно? Правда, что ли? Да что ты говоришь?

Он осматривает молнию в ярком свете лампы.

 

— А на хрена я, по-твоему, Бека, надел это твоё хреново кольцо?

 

— Да оно же как предыдущее. — Отабек жмёт плечами. — Я не различаю.

 

Об этом Жан-Жак не подумал, конечно. Он о многом не подумал, хотя времени было предостаточно.

 

— Не двигайся, — шикает он.

 

Видимо, попала нитка или что, но под бегунком, там, где Жан-Жак рванул, один зубец вылетел, другие разошлись и никак теперь не поддавались. Некоторые вещи просто не починить. Некоторые вещи чинить и не нужно.

 

— Почему ты молчал четыре дня, Жан? Мне было плохо. За что ты так со мной?

— Я же не специально, Бека, я просто был не готов, мне тоже было плохо. Прости.

— Я бы подошёл к тебе сегодня, после награждения. Или позвонил. Но не раньше. Не хотел испортить тебе прокат.

 

— Ты опять, да?

— Да, я опять. Но после награждения я бы подошёл. Ты веришь мне?

 

Жан-Жак шепчет в шею, что верит.

 

— Мне жаль, Жан, что меня не было с тобой, когда ты переживал развод.

 

— И мне.

 

Сорвать застрявший слайдер не получается. Может, в этом виноваты пальцы, которые то и дело уползают на шею Отабека, впиваются в напряжённые мышцы, вдавливаясь над ключицами, под тихий стон боли с равной долей удовольствия.

 

— Тут насмерть всё. Можно «собачку» попробовать разжать.

 

— Погоди. — Отабек достаёт из рюкзака коробочку с нитками и иголками внутри. Жан-Жак усмехается: это так по-отабековски занудно и предусмотрительно.

 

— Бека, ты такой смешной.

 

— На, подпори молнию. Аккуратнее с жилетом, ладно? Он, вроде целый.

 

Жан-Жак, посмеиваясь, берёт маникюрные ножницы и аккуратно, чтобы не задеть тело, поддевает и режет нитки по шву. Жан-Жак целует спину в распахнувшейся прорехе.

 

— Это не честно, — говорит Отабек севшим голосом, — ты тоже ошибался.

 

Медленно расстригает по одному стежку, оголяет светлую без загара кожу с розовыми свежими царапинами от его собственных ногтей. Он же не специально.

 

— Да, — соглашается Жан-Жак, — ошибался.

 

Края ткани расходятся, натягивая тёмные нитки, открывая позвоночник.

 

— И ты всегда давал мне право на ошибку, Бека.

 

— Ты всегда их исправлял. — Отабек вздрагивает от нечаянного прикосновения ножницами. — Жан. Я же не дурак. На самом деле ты ведь тоже ни о чём особо не спрашивал меня раньше. Давно.

 

 Жан-Жак останавливается, закрывает глаза — яркий свет начинает раздражать и слепит.

 

— Не спрашивал.

 

— Да, я должен был спросить, чего ты хочешь, и доверять тебе, и сказать, чего хочу я. Но ты и без этого мог рассказать, а ты молчал, потому что я запретил говорить о личной жизни, и тебе это было обидно. Но ты всё равно мог сказать, потому что это важно и всё меняет. Всё было бы по-другому, если бы ты сказал. Ты должен был сказать.

 

— Да. — Жан-Жак продолжает аккуратно разбираться со швом. — И правда, молчать было неправильно.

— Я хотел, чтобы развод был только твоим решением, чтобы это не было из-за меня. Но ведь я сделал. Я шёл к этому долго, да. Но я же сделал. И ответил на все твои вопросы.

— Сделал, — соглашается Жан-Жак. — Ответил.

— Тогда почему виноват только я? Это не честно.

 

Молния заканчивается точно на копчике, под широким поясом. Жан-Жак давит внезапное острое желание резать дальше.

 

— Не честно. — Он прижимается лбом к пояснице.

 

— Похоже нам обоим пора подрасти, мон шери.

 

Отабек убирает ножницы на место, снимает с себя слои потрескивающего электричеством трикотажа.

 

— Ты никогда не говорил, что ты чувствовал. — Жан-Жак садится на кровать, — Я знаю, всё знаю, тебе сложно. Но иногда мне бы хотелось это слышать. Знать, что ты чувствуешь и как ты это называешь.

 

Отабек рассматривает вышивку на тряпье, гладит цветы чертополоха пальцами, и, наконец, говорит:

 

— Помнишь те две недели в гостинице?

— Конечно я помню.

— Всё, что ты сделал тогда. Все эти вещи, это было не обязательно…

— Я знаю, знаю, мне просто хотелось, чтобы ты немного побыл дома. Тебе же понравилось, я видел.

— …Мне понравилось, правда, но…

— Ну какое нахуй «но»? — вздыхает Жан-Жак. — Не обязательно делать только обязательные вещи. Я хотел. Можно просто сказать спасибо, Бека.

— …Я хочу сказать, — продолжает Отабек, вешая лохмотья костюма на вешалку, — что я был там, как дома…

— На это и был расчёт, глупыш…

— …из-за тебя, а не кружек и фотографий. — Отабек снимает бельё. — То есть это всё было важно, но я хочу сказать, что это не было главным. Это не значит, что я не хочу остановиться и что мне не нужно место, куда вернуться, прийти, и там бы были мои вещи. Мне хочется, и когда-нибудь так и будет, но в первую очередь дом для меня — это люди. Мама, сёстры, брат и я сам… и ты, жаным. Пусть это будет странное временное бунгало, гостиничный номер без кухни, да хоть пыльная подсобка, не важно.

 

Отабек стоит в ярком искусственном свете, как в тот далёкий день в лагере, после легкомысленной игры, обидных слов и неуклюжих признаний. Склонив голову, словно в ожидании неизбежного приговора.

Разве мог тогда Жан-Жак оценить то отчаянное доверие? Бекс был одиноким, брошенным, с грузом героя страны на детских плечах. Всего лишь мальчиком, который нуждался в близости и материнской любви и сам не понимал, как смешно и нелепо искал этого в другом мальчишке.

 

— Место, куда хочется возвращаться, это к тебе, — говорит Отабек севшим голосом.

 

Сейчас перед ним стоит человек, который знает, что ищет, а Жан-Жак уже не тот подросток, который не понимает, что берёт.

Жан-Жак смотрит на широкую спину, ссутуленную под тяжестью прошедшего дня, рельеф лопаток и поясницы исчерчен следами недавней внезапной страсти, редкий пушок спускается с ягодиц по бёдрам, прячет тёмные и светлые синяки, короткий шрам на икре и ещё несколько ниже, стопы в мозолях и красных натёртостях обклеены медицинскими и спортивными пластырями, голеностоп и голень обвиты чёрными и яркими тейпами до колена, перехваченного фиксатором. Сжатые кулаки расслабляются, пальцы, столько раз разрезанные лезвием конька и зажившие, вздрагивают, жгуты вен оплетают руки от костяшек до локтя и едва заметно выше. Жан-Жак поднимает взгляд к профилю, над устало поникшим плечом.

 

— Жаным сол. — Отабек всё тише признаётся. — С тобой я всегда немного дома.

 

Всего одного шага хватает, чтобы обнять и прижать к себе. Отабек не поворачивается, откидывается чуть назад, позволяя обнимать себя, и говорит:

 

— Помнишь, ты спросил, от того ли наша связь теперь крепче, что мы ничего не ждём и держим дистанцию? Всё не так. — Отабек сглатывает и продолжает: — Я не знаю, как это у тебя… но, для меня всё изменилось после того, как я устал держать дистанцию и ничего не ждать. Я поверил в нас после того, как начал ждать и захотел быть ближе. У меня… Не сразу получилось.

 

Жан-Жак смеётся: «Да уж», — и обнимает ещё крепче.

 

— И что теперь Бека? Хеппи енд? Мы будем жить долго и счастливо, пока смерть не разлучит нас, а?

 

— Или пока не расстанемся.

— И всегда будем кончать одновременно?

— Хотя бы один из семи.

— И никаких дурацких правил?

— Или куча правил. Как пойдёт.

— Моя семейная психотерапевтка принимает.

— Прекрасно.