Примечание
— Отпусти его, Лало.
Взгляд у Малины усталый, едва блестит из-под очков. Он стоит на заднем дворе «Канарейки», глядя заёбанно на цыгана перед собой. Сигара неярко тлеет, тусклый пиджак скрывает тело, свисает с сутулых плеч. Лошало поджимает губы, отводит досадливый взгляд прикрытых глаз прочь и слегка поводит подбородком, ничего не говоря. Пара вороных прядей спадают на лоб. Глаза Малины мерцают в унисон с огоньком сигары — и в этом огоньке чудится страдание.
Звёзды тревожно моргают на тёмно-синем полотне, отливая зелёными изумрудами, и тучи набегают на них, скрывая за собой. Кругом только кляксы жёлтых фонарей да дёрганые тени. На весь мир остался только блеск цыганского золота да угасающий дух сигары. Перстни у Лало на пальцах тяжёлые, как живые — загадочно переливаются, перекликаясь со звёздами, — рдяные, цаворитовые, яхонтовые. Бликуют, обманчиво приветливо подмигивая Малине, зазывая. Он отводит взгляд, ощущая, как стянуло меж рёбер. Неужели и Тончик… вот так же? Лало хмыкает куда-то в сторону, и золото его насмешливо звякает.
Тончик.
Бедный Тончик. Так подумал Малина, когда увидел его после недельного отсутствия. С пацаном случалось всякое, и выглядел он по-разному хреново, но в этот раз даже Малине стало не по себе. Это было незаметно по первости, но чем чаще Тончик появлялся в таборе и чем реже — во дворах, тем неспокойнее становилось. Он шлялся везде, как тень. Привычно пиздил должников, привычно обирал точки, привычно делал всё. И не делал при этом ничего. Не гоготал, не хлопал жвачкой на общих собраниях, не пил с пацанами и не борзел. Вместо этого Тончик сидел тише озёрной воды ниже болотной травы, не показываясь из-за царапаных тёмных очков, шатался в одиночестве по району и всегда выходил в одно и то же место — к черте города, откуда виднелся табор. Что за сила тянула его туда, кто знал, но все дороги вели в его личный Рим. Тончик часто видел это место в огне.
Малина не бил тревогу ровно до одного момента: когда внезапно соскочили очки, и две чёрные бездны, залегшие под краснющими глазами, не глянули на него, дерзко спрашивая, мол, ты и не думал о таком, а, папаша? Малина тогда вообще думать забыл как на мгновение. И за столом повисла тишина. И все это видели. И все всё поняли. Тончик механическим движением поправил, как было, и пальцы его чуть заметно дрожали.
Он плохо спал. Он очень хуёво спал.
И сегодня тоже. Как неделю, как три дня назад, как вчера. Он постоянно просыпался на сбитых простынях, или вообще мог очнуться посреди тихой ночной улицы, обдуваемый прохладным летним ветром. У него слезились глаза, от гари и дыма, бьющих в них во снах. Ведь стоило Тончику закрыть глаза, как тут же он оказывался среди смуглых лиц, облизываемых бликами пламени, среди бесноватой пляски под мелодию невиданной скрипки, взвивающейся ввысь, в чернильное небо, обрызганное льдистыми звёздами, вслед за умирающими калёными искрами. И пламя бесновалось, подчиняемое неземной мелодии, и посреди всего был <i>он</i>.
Лало.
В самой рубиновой рубахе, в широких штанах, отливающих чернотой, в расшитой диким золотом жилетке, он плясал, чуть ли не извлекая искры каблуками из жухлой притоптанной травы. Волосы его, растрёпанные, разметавшиеся переняли на себя вороной пламень и следовали за резкими взмахами горячей головы. Он плясал. Плясал. И смотрел. И глаза его, глубокие чёрные, мерцали изумрудными огоньками, вынимали из Тончика душу, не давали отстраниться, не давали разорвать невиданную связь, проникающие в его нутро, сливающуюся с сухожилиями, с мышцами, смешивающуюся с густой кровью. Как нити, за которые цыган дёргал простым мановением руки, небрежным взмахом густых ресниц. И в голове у Тончика становилось пугающе пусто, и пальцами цыган проводил ему под глазницами, размазывая чёрную сажу синяков. И кольца его мерцали, как вторые звёзды, и жгли, как второе пламя.
Тончик глубоко вдохнул, раскрывая глаза, и чуть не рухнул — с силой подхватили ловкие аккуратные руки — на колени, потому что ноги резко ослабели, когда он осознал, где очнулся.
Кругом вился тягучий сладкий дым, стелился по шатру, лип к тканям. В воздухе разливался терпкий травяной запах, а свечи, натыканные в разных углах шатра, легко подрагивали. Тончик заторможенно сморгнул, с трудом переставляя ноги, ведомый в направлении дивана. Тончик встряхнул тяжёлой головой, и понял — на лице нет очков. И тут он взглянул в глаза Лало — обычные, человеческие глаза, глубокие, тёплые карие глаза, и взгляд их — полный тревоги и сострадания.
— Анатоль...
И Тончик рухнул на диван.
Лало мягко перебирал изящными пальцами влажные пряди на Тончиковой голове, лежащей на его, Лало, коленях. Сам Тончик сжался, уткнувшись лбом в рубиновую рубашку, прижав ладони к груди, подтянув длинные ноги к себе. Он спал, тихо и совершенно спокойно, и сознание его впервые за неделю не бесновалось, усмирённое.
Лало сидел на диване, ощущая чужое дыхание, глядя вперёд себя, провалившись далеко в мысли. Сердце его билось размеренно, согретое.
Все говорили отпусти, отпусти, отпусти. И никто — н и к т о — из них не знал.
Лало никогда и не держал.