Холодная земля не кажется мягкой. Не кажется твердой. Она ощущается надежной, ощущается обычной. В Штатах я думала о том, что отправляюсь в чужую страну, чтобы на чужой земле помочь своим братьям и сестрам, помочь членам своей огромной семьи теми навыками, что действительно нужны именно им и именно здесь. Тогда я думала о том, что отправляюсь на чужую землю, на вражескую землю, и буду защищать свою семью от кровожадного безумного врага. Но что я думаю теперь?
Пропаганда учила, что коммунисты — жестокие и беспринципные уроды, ублюдки, не чтящие ни традиций, ни моральных ценностей, сволочи, что за патрон или упаковку бинтов готовы убить не то, что тебя, врага, а даже своего. Пропаганда учила, что коммунисты — тупые и опасные, безумные, бесчеловечные. А капитан показывал, что они — такие же люди, как и он, как и я, как и все остальные. Обычные люди. Которые плачут и смеются на одном с нами языке, боятся одних и тех же с нами вещей и просто защищают свою землю, потому что другой у них нет. Потому что защищают свои семьи и идеалы, потому что других у них нет. Потому что это — их жизнь, и она не такая, как говорит пропаганда. Корейцы, как оказалось, не отличаются от нас ничем. Любят и ценят то же, что и мы, за то же, что и мы. И они так же отчаянно не хотят умирать на своей или на чужой войне. Многие из них так же оказались здесь не по своей воле, и вынуждены просто продолжать, сражаться и выживать. Имеем ли мы право осуждать их? Имели ли мы право вообще приезжать сюда? Я жалею каждую секунду о том, что оказалась здесь. Что хотела оказаться здесь. Я жалею о каждом слове, которым отказывала Милдред в ее мольбах остаться. И я так сильно не хочу умирать.
Я не хочу умирать, как и все люди здесь. Как и все те, кто вынужден здесь сражаться, жить, выживать и работать. Капитан рассказывал в слезах, как один кореец угрожал ему оружием, кричал что-то на своем языке и показывал в сторону. Рассказывал, как дошел до нужного места и увидел там раненого корейца. Рассказывал, как пытался вылечить его, зашить рану, но тогда у него просто не было возможности спасти этого корейца. Нужен был госпиталь. Нужна была плазма. Нужно было время. Капитан рассказывал, как делал трахеотомию с помощью ручки и как объяснял ее необходимость корейцу с заряженной винтовкой. Рассказывал, как махал руками и объяснял ему, что уже ничего нельзя сделать. И рассказывал, как кореец с заряженной винтовкой начал копать ножом и руками могилу. И как капитан помогал рыть своей каской.
Тогда я зажимала рот рукой, вжимаясь в стену склада, за которой случайно подслушала этот рассказ, эту исповедь. Капитан выговаривался своему другу, когда тот вынудил дать ответ, почему тот стал пить гораздо больше обычного. Еще бы — стандартный здесь индикатор. И я в тот вечер пила больше обычного, прячась за складом, жалея себя и жалея, что вообще прислушалась, а не ушла, как стоило бы, чтобы не влезать в чужую жизнь и чужие проблемы. Я, дрожа и плача, слушала о том, что он делал, и понимала, как ему было страшно. И понимала, как было страшно тем корейцам, и как отчаянно им хотелось жить. Как отчаянно им не хотелось умирать. И как сильно я была не права, приехав в Корею.
Я тоже не хочу. Я не хочу оставлять Милдред. Холодная земля под моим ватным телом, меня, безусловно, примет. Успокоит. Приравняет к остальным жертвам чужой войны, на которую сослали членов одной большой семьи. Но Милдред этого не заслужила.
Я перебираю в памяти все написанные ей письма. С признаниями, с рассказами. О том, как я помогала готовить к свадьбе кореянку и американского солдата. Как мы шили платье, наряжали ее, готовили место. Как приходила ее семья и проходила такая странная и непохожая на нашу церемония. И как похоже на нас корейская часть новой семьи радовалась за невесту. Вспоминаю, как подробно описывала каждую цветную ленту яркого платья в письме. Вспоминаю, как писала об ушлом торговце-корейце, о баре неподалеку, о приюте и детях, о Дженни, о капитанах, о майорах, о полковниках. О капралах и рядовых, о солдатах и партизанах. Вспоминаю, как писала Милдред о своих чувствах, о тоске по ней, о сожалении, что я ее не послушала. И о желании поскорее вернуться к ней. И по щекам текут слезы, ведь я знаю, никто не принесет ей моих писем. Никто не доставит почтой. И как же жаль, что такая огромная часть меня и моей жизни до нее так никогда и не доберется. Милдред в каждом письме просила писать чаще, просила писать больше. Дорогая, я писала, правда. Каждый день. Каждый раз, когда находились силы.
Вокруг удивительно тихо. И невероятно спокойно. Я не чувствую боли и не могу пошевелиться. Я не знаю, что со мной случилось, и не понимаю, почему еще никто не пытается мне помочь. Я помню, как выскочила из автобуса, и кто-то рванул за мной. Как мы бежали за кем-то. Неужели холодная корейская земля успокоит не только меня этим солнечным днем? Я бы не хотела писать об этом Милдред. Я бы хотела написать о том, как кто-то схватил меня и потащил обратно. Как я очнулась на больничной койке, как мне ужасно больно, но я счастлива, что у меня есть еще один шанс остаться с ней. Но образы растворяются. Я понимаю, что теряю сознание, и лишь надеюсь, что если не очнусь на больничной койке, так хотя бы кто-нибудь доставит мои письма. Может быть, Дженни хватит на это решимости?