Старый покосившийся забор мучительно скрипит под тощей задницей Гришки Филина, а тот будто и не замечает — болтает себе ногами и крутит конопатым носом по сторонам, высматривая запаздывающих товарищей. Круглое, как золотая тарелка, солнце медленно, но уверенно ползёт к горизонту, и скоро тропки, протоптанные между зарослей трав, станет совсем не разобрать, а им такого счастья точно не надо — ломиться через колючие будяки, да ещё и в темноте.
— Явились — не запылились! — сплёвывает под ноги Гришка, завидев знакомые фигуры, и спрыгивает со своего хлипкого насеста. — Медведь, Стах, вам степнячьей верой запрещено ногами шевелить? Где были?
— Не мельтеши, — Медведь, вопреки неприветливой гримасе, крепко жмёт Гришке руку; Стах хмурится и смотрит исподлобья: задели. — У отца поручение было, вот и задержались.
Пару мгновений Гришка смотрит на друзей с недоверием, но быстро светлеет лицом и ещё быстрее возвращает на него прежнюю хитрую мину. Он нагибается к подножью забора, чтобы поднять с земли серый холщовый мешок, и с демонстративным звоном взваливает его на плечо.
— У меня всё в абажуре. Своё принесли?
Вместо ответа Стах демонстрирует обвитые тонкими пальцами зеленоватые бутылки в испарине; Медведь выуживает из карманов коробок и потёртый кожаный футляр, но тут же прячет их обратно. Гришка одобрительно цокает языком и ещё раз обводит присутствующих взглядом, затем чешет затылок свободной рукой.
— А Форелька где?
— Да не видели...
— Тут я, бегу! — звенит девичий голос, и, поднимая клубы пыли, бежит по протоптанной улице-тропинке упомянутая Форелька, придерживая подол домашнего и с виду простого, но заметно более дорогого, чем у местных, платья. На плече её болтается сумка — в ней, должно быть, тоже что-то спрятано.
Догнав наконец товарищей, Форель обнимает каждого — бегло, по-дружески — и похлопывает рукой по своей ноше — я, мол, не с пустыми руками пришла. За сим можно и выдвигаться.
Ночью воздух в степи холодный и пробирающий до костей — это уже из-за ветра. Жидкое тепло костерка от него не спасает, и Форель кутается в принесённую шерстяную шаль, а Медведь и Стах поплотнее запахивают грубые степняцкие куртки; Гришка, никакой одежды, кроме надетой, при себе не имеющий, только натягивает рукава рубахи на кисти и начинает прикладываться к бутылке водки ещё чаще.
По высоким стеблям травы пляшут беспокойные тени. Из одних тонких подростковых рук в другие кочует резная трубка — старая, если не древняя (а может, и настоящая ровесница Боен), то ли из загрубевшего дерева, то ли из шлифованного камня; от её чаши тонкой струйкой поднимается дым, сладковато-пряный и вяжущий на языке. Когда-то это было ритуалом — сплочение через травы; от давней традиции осталась только грязная юношеская забава.
— А как называется во-о-он та белая херь? — Гришка тычет пальцем в небо, туда, где звёзды разлились сверкающей белой рекой.
— По-нашему? — сонно моргает Медведь и трёт глаза кулаком. — Тэнгэрийн оёдол... Небесное шитьё. Была какая-то история про это, но я её не помню.
Стах то молча смотрит в небо (как все, потому что иссиня-чёрное полотно в мелких бусинах общее и одинаково красивое для каждого), то подбрасывает в огонь собранные вдоль околицы палки вперемешку с толстыми травяными стеблями и внимательно наблюдает, как тот их съедает. Форель клонит в сон, и она опускает голову на грудь — не уходить же, пока другие веселятся, в самом деле...
— Эй, Форелька, — чья-то рука тормошит за плечо, а голос, будто доносящийся издалека, похож на Гришкин, — спишь, что ли?
Приходится встрепенуться, выпрямиться, оправиться:
— Нет, нет... Так, задумалась.
Взгляд у Гришки даже беспокойнее обычного и будто бы взволнованный, а щёки горят (перепил, что ли?); он ковыряет поплывшую этикетку на бутылке ногтем, затем ставит сосуд на землю и ещё какое-то время одновременно нерешительно и с уверенностью смотрит Форели в лицо.
— Хочешь... до Вороньего камня пройтись?
— Так это же далеко совсем, — качает головой Форель. — Нет, я лучше здесь посижу.
Гришка застывает, будто в ступоре, но потом в полной мере осознаёт сказанное. Как-то вроде бы поникнув и сгорбившись, он отвечает:
— Ну... ладно тогда, — и вновь берётся за бутылку.
Жалко Гришку Форели, конечно: он парень хоть и бедовый, и на голову горячий, и ростом, прямо говоря, не выдался — даже её самой ниже, — но всё-таки хороший. Идти через колючие густые заросли аж до самого Вороньего камня правда не хочется (да и не понимает затуманенный разум, зачем такое нужно было предлагать), но оставлять Гришку так — тоже, и потому Форель придвигается ближе, к самому его боку, набрасывая шаль на худое плечо:
— Ты же замёрз наверняка. Не ровен час, простудишься ещё.
Он отворачивается куда-то в сторону и неосознанно ёрзает на месте:
— И правда, вдруг простужусь...
Трещит догорающий костёр, объевшийся сухих стеблей, шелестит дыханием ветра Степь. Стах набивает трубку остатками заготовленных трав и поджигает от уголька — тонкая нитка дыма вьётся вверх и исчезает в тёмном небе, опоясанном Тэнгэрийн оёдол.