Всего лишь разбитая скула ощущается как вся раздробленная. Горло раздражает противный металлический привкус, саднит и дерёт, и даже сглатывать больно. Я уже заебался харкаться кровью, перемешанной со слюнями, слезами и соплями, поэтому сейчас лишь тихо шмыгал носом, лёжа у Сани на коленях и отклонив назад голову настолько, насколько это было возможно.
Он, бывало, беспокойно посматривал на меня, стараясь разглядеть хоть что-то в темноте салона, забавно щурясь, как конченый кретин — видимо, напрягал последние остатки своего несчастного зрения. Я-то знал, что он слепой, лошара: дома всё-таки снимал линзы и напяливал ненавистные ему очки, когда надоедало тыркаться лбом в углы. Свет у нас бывал по праздникам, и то не всегда: всё лампочку было влом вкрутить в коридоре одному имбецилу, а в нашей хрущёвке без этого никуда. Поэтому Сашка вполне себе оправданно платил за свою лень: когда смеркалось, этот крот горемычный переставал видеть что-либо в радиусе полуметра без вспомогательных средств — от линз у него болели глаза, на что он жаловался едва ли не ежеминутно, если всё-таки не имел возможности избавиться от приспособления для пыток по приходу из уника; а очки не любил из-за своего брательника-долбоёба, который по малолетству кнокал¹ Саню по поводу и без, обзывая лупоглазым очкозавром². Я-то приспособился к суровым условиям выживания в квартире моей покойной бабки, и чувствовал себя в темноте как рыба в воде.
И даже сейчас, когда левый глаз заливало кровью, уже густеющими тонкими ручейками лениво струящейся по щеке вверх из рассечённой скулы, и приходилось усиленно жмуриться, я мог разглядеть лицо Сани, вновь склонившегося надо мной в приливе какой-то неебической нежности, совершенно ему несвойственной: видимо, пересрал, когда пизданутый дружок его братца-обмудона ёбнул меня бутылкой из-под пива. Она тогда сверкнула ещё так красиво в полете, подсветившись рассеянным желтоватым светом высокого фонаря, единственного в том дворе с целым плафоном; зелёное стекло замигало всеми оттенками, когда Гоша в ярости замахнулся на меня. Боль стрельнула в висок и отдала в ухо, защипало глаза, обжигающе заныло под скулой; хотелось зажмуриться. А я не мог: стоял и заворожено смотрел на блядскую бутылку, что похабно переливалась, разлетевшись на плоские изумруды, усеявшие раскисшую от дождя землю. И в кого я, блядь, таким поэтом-то уродился? Один крупный осколок шлёпнулся в лужу неподалёку и уделал мои кроссы.
Саня спешно размазал мне кровь по щеке и подбородку, дав возможность проморгаться; пальцы у него холодные и желтоватые в свете редких придорожных фонарей, а сейчас ещё и красноватые от мокрых разводов, руки же чуть подрагивают. Тонкая дрожащая полоска на лице — напряжение побелевших губ, глаза тревожно сверкают из-под взъерошенных русых косм. Он изредка убирает волосы, налипшие грязными от подсохших крови и пота сосульками мне на лицо и воротник, касается моей шеи и лба. Дышать трудно и больно, нос жжёт — прежде я никогда по нему не получал, причём так сильно; скула нещадно горит, и в салоне остро пахнет металлом — медью.
Этот запах я узнаю из тысячи — им пропитались долгие зимние вечера в батином неотапливаемом гараже, когда приходилось натирать медные трубы тряпками с въевшимися пятнами масла и чего-то ещё после полировки. Даже варежки не помогали согреться, руки до изнеможения больно жгло холодом, пальцы немели и не слушались, и казалось, будто они горят. Отец тогда приобщал меня к русской культуре — мы вместе собирали самогонный аппарат.
Саня комкает бумажный носовой платок, зажимая мне нос, и медленно приподнимает над сиденьем — поддерживает одной рукой под шею, максимально аккуратно перекладывая мою несчастную разбитую голову себе на плечо. Я порываюсь помочь, приподнимаясь резко, весь такой не ебаться самоуверенный, считая, что способен сам передвигаться, и тут же грохаюсь обратно — перед глазами всё плывёт, пот, кровь, слёзы — адская смесь заливает глаза, волосы, прежде заботливо, пусть и кое-как, зализанные другом, завесой закрыли лицо, мне душно и почему-то внезапно стало пиздец как страшно. Саня матерится сквозь зубы, придерживает меня за шкварник — растягивая ворот кожаной куртки, помогает не растечься желешкой по сиденьям. Горло сковывает внезапно нахлынувшая слабость и желание оставить хреновую утреннюю яичницу на дешманском резиновом коврике в такси.
Саня открывает дверь, впуская влажный прохладный воздух в салон, у меня от такого аж приоткрываются глаза — дышать становится чуть легче, но нос болеть не перестал; вижу исписанный неясными надписями родимый ржавый мусорный бак у нашего второго подъезда, — друг толкает таксисту смятую купюру и рывком вытаскивает меня из машины, и я честно пытаюсь удержаться на ногах. Задорная голубая калина, домчавшая двух долбоёбов в три пиздёво нашего города без лишних вопросов, коих могло быть миллион — начиная моим разбитым хлебальником и заканчивая убогоньким районом, куда лежал путь, потихоньку укатывает вглубь нашего неприятного двора на разворот; глухо и мерно постукивают капли о железный козырёк, разбрызгивая озёра лужиц скопившейся воды. Где-то лает собака.
Прекрасно убогий фасад невысокой панельки встречает светом оранжево-красной туманящей взгляд тусклой лампы над облупленной дверью. Она мелькает периодами, грозясь оставить нас в темноте, и я, умиротворённо залипнув на перемигивание еле живого светильника, медленно приходил в себя. Где-то по стенам безжизненно белели обрывки листовок и рваных объявлений.
Вдохи и выдохи всё ещё давались с трудом; рёбра как будто ломало каждым глотком жгуче-холодного воздуха. В очередной раз шмыгаю носом и втягиваю в себя, судя по противному металлу в горле, новый сгусток крови, но сплёвывать уже нет сил.
Воет вдалеке сигнализация, видимо, придурок-таксист врубился во что-то. Оно и немудрено: ни толкового света из убогих низеньких окон, заключённых в плен ещё совковых решёток, ни хотя бы слабых фонарей у нас не предусматривалось; они были, что удивительно, но все с побитыми плафонами. Жадный ветер норовит сильнее распахнуть не застёгнутую кожаную куртку, волосы разметались по лицу, липнут к шее и лбу. Чувствую, как подсыхает на скуле кровь: любое движение губами вызывает неприятное жжение и словно всколупывает тонкую свежую корочку.
Саня хватает меня под локоть, держит крепко и упорно волочит к подъездной двери с чёрными дырами-ранами: облупленная коричневая краска оставляла после себя рубцы и шрамы. Чувствую, как подкашиваются ноги, и тот порядок, в который я успел прийти за пару спасительных минут на свежем воздухе, катится к чертям; заваливаюсь на друга и чудом остаюсь стоять, упираясь затылком ему в предплечье.
Сашка, зараза, высокий; он наклоняется, подлавливая меня, и кое-как дотаскивает до спасительных стен. Серая от времени известь плачет трещинами и осыпается мелом; понимаю, что рукавам пиздец, но если опять сделаю дохуя самоуверенный выпад, то точно ёбнусь, а драться ещё и с землёй сегодняшним вечером мне не хотелось. Трясущимися руками кое-как придерживаю несчастный платок у носа, откидывая голову назад до боли в шее и разглядывая паутинно-тонкий рисунок облезлой штукатурки потолка жалкого укрытия в виде козырька над подъездом.
Краем глаза вижу: Саня нервно шебуршит по закромам, истерично ища ключи. Нервы у него натянуты до предела, одной рукой придерживает меня чуть ли не поперёк горла, с тревогой постоянно озираясь и проверяя, а не отрубился ли я уже, пока он там кота за яйца тянет, а второй пытаясь управиться с бесконечным количеством билетиков, фантиков и прочей хуеты, которыми забиты карманы: четыре в джинсах и три в куртке.
Стараюсь считать трещины на потолке, чтобы не отключиться: отчаянно дышу ртом, преодолевая и ломоту в грудной клетке, и тупую непрекращающуюся боль где-то в области переносицы, и нестерпимое жжение в скуле, от которого в глазах плясали искры.
Заветно пищит домофон: Саня ногой придерживает дверь, чуть приседает, закидывает мою безжизненную руку себе на шею, приобнимает меня поперёк корпуса и тащит внутрь, едва не споткнувшись о гребанный порожек. Сашка высокий, но хилый: что я, что он, примерно в одной весовой категории, только вот этот слепошарый выше меня почти на две головы. Мы тащимся по подъезду, я — сдерживая рвотные позывы от невыносимой кислоты и горечи, подступающих к горлу, и постоянной нужды сглатывать кровь, перемешанную со слизью и слюнями, и всё пытаясь унять свистопляску искр перед глазами; а Санёк, если честно, хуй пойми на какой тяге: упорно волочит меня, запинаясь об ступеньки, и дышит тяжко, как будто прям щас тут же свой несчастный дух и испустит.
Когда мы дошли до третьего этажа, веселье кончилось: света не было, остался лишь отдалённый стук капель по козырькам, вой ветра где-то под крышей да смутные очертания перил с темно-синей потрескавшейся краской. Их цвет я вспомню, даже если меня разбудят посреди ночи: здесь прошли моё детство, юность и даже часть молодости.
На этих хладных ступеньках мне приходилось отсиживаться ещё малолетним пацанёнком, когда родители выясняли отношения: отец напивался, и мама выталкивала меня на лестничную клетку независимо от того, во что я был одет; неважно, трусы это были с майкой или какие-нибудь треники, в которых всяко теплее сидеть на бетоне. Порою она успевала сунуть первую попавшуюся вещицу мне в руки: иногда везло, и попадалась чья-нибудь куртка, например фуфайка уже покойного на тот момент деда или мамин плащ; чаще всего же судьба подкидывала мне жалкую лёгкую ветровку или рабочую робу отца, которую тот скидывал, едва переступив порог. Став чуть постарше, я осознанно стал уходить сюда: так хуже слышно крики и проще сосредоточиться; сначала мне нравилось просто сидеть, обнимая перила и кутаясь в олимпийку, а после стало скучно.
Соседи временами выносили ненужные книги или видеокассеты на первый этаж, складывая всё это на подоконник, где у нормальных людей в подъезде стоит полудохлый цветок какой-нибудь бабы Нюры; я всегда считал себя особо неприхотливым в плане развлечений, поэтому тогда, февральскими вечерами, дожидаясь, пока мама, измотанная очередным скандалом и прикрывающая свежий синяк растрёпанными чёрными волосами, выйдет из квартиры, чтобы позвать меня к ужину, я набирал несколько затасканных томиков про шпионов — или новых русских, уж выбирать не приходилось, — и зачитывался ими до одурения. С другими детьми у меня не сложилось ещё в садике, куда меня взяли из-за бабушки, работавшей там медсестрой, но я, если честно, и не слишком расстраивался; единственное, поначалу меня по-настоящему задевали их подколы по поводу имени. Я отвечал кулаками, за что и поплатился одиночеством вплоть до самой средней школы: тяжело быть мальчиком, когда тебя зовут Лиза.
Еликзар, точнее, но однажды престарелая полуслепая воспиталка, заменявшая нашу нянечку, проводила перекличку группы, вернувшейся с прогулки; и когда она прочитала «Поторочина Елизавета», то обеспечила мне насмешки и унижения до конца одиннадцатого класса. Меня ещё и стригли нечасто: дело это было утомительное, потому что до ближайшей парикмахерской в нашем залупинске нужно ехать хотя бы с несколько десятков остановок на редком автобусе в центр города; оттого мне лишь ровняли концы огромными скрипучими ножницами с зелёными ручками раз в полгода, оставляя шикарное девчачье каре темно-каштанового цвета.
В классе пятом мне посчастливилось сблизиться с компанией пацанов, вместе с которыми я после уроков оккупировал последний пятый этаж со стрёмными разрисованными стенами. Мы рубились в дурака, когда Федька приносил карты: их он тырил у своего то ли отчима, то ли дядьки, но, в общем-то, случалось это когда как; партия, прерванная окриком моей мамы, могла закончиться на следующий день, а могла и только через месяц. С ребятами было весело, и я даже терпел постоянное сравнение меня с девкой. Чтобы доказывать свой мужской авторитет, приходилось прогуливать уроки — хоть иногда, потому что если бы я был пай-мальчиком и посещал всю математику, то пацаны бы меня не признавали, а если бы не приходил на неё совсем, имел все шансы опиздюлиться от мамы.
Наши весёлые посиделки с дюшесом и трефами сначала разогнала небезызвестная Татьян Семённа, жена местного алкаша дядь Миши, которой уже осточертели вечно орущие малолетки прямо над её квартирой, и она спустила нас на лестничный пролёт между родимым четвёртым и полупустым третьим.
Вскоре даже с этими ребятами мои пути разошлись: однажды возвращаясь с работы раньше положенного, — обычно я успевал переместиться либо во двор, прячась за облетевшими осинами и роясь в размокшей песочнице, либо же к бабушке в комнату, где всегда пахло нафталином и «Красной Москвой» ³, а я разглядывал кружевные скатерти, которыми были увешаны шкаф, табуретка, служившая прикроватным столиком, и даже подушка, — отец услышал, как пацаны кричат мне: «Лиза, Лиза!» и разорался, раздавая затрещины направо и налево, затащил меня домой и отодрал ремнём так, что я сидеть не мог ещё неделю. Щёки у него тогда пылали от гнева, губы были сжаты, и воняло водкой; когда он бил, лицо из красного сделалось белым.
С тех пор мальчишки нашего двора обходили меня стороной: Лёня и Витос отворачивались, когда я проходил мимо, а об игре с Федяном в карты мне впредь оставалось только мечтать. Отец умер через несколько лет от сердечной недостаточности, но я, если честно, не слишком расстроился. Куда горестнее было в девятнадцать сидеть на знакомых пыльных ступеньках с четвёртого на пятый и провожать взглядом фельдшера и водителя, уносивших на носилках чёрный блестящий пакет, местами принимающий очертания плотного тела — дородной груди и объёмного живота бабушки. Комканая поверхность отражала, искривляя, блеклый желтоватый свет полубитой лампочки, гордо мерцающей в серых сумерках ноябрьского вечера. Шёл первый снег; в приоткрытую форточку задувал морозный сонный ветер; голые ноги в шлёпках мёрзли. Я слушал, как скрипучие подошвы ботинок фельдшера пересчитывали пролёты: девять шагов по лестнице и четыре по крохотной площадке.
Сашка привалил меня к стенке, тяжело сопя, и по порывистому знакомому движению размытых очертаний в темноте я понял, что он поправляет растрепавшуюся чёлку. Тусклый свет едва пробивался с нижнего этажа, чуть освещая первые ступеньки. Смачно схаркиваю скопившуюся во рту густую слюну в сторону, придерживаясь одной рукой за плечо друга и пытаясь не потерять равновесие.
В глубине бесконечно тёмного коридора, уходящего наверх, виднелся красноватый проблеск счётчиков в щитке. Пахнет сырым прокуренным бетоном, и откуда-то сверху тянет сквозняк: соседи опять не закрыли форточку.
— Пиздец те, дядь Миш, — не столько угрожающе, сколько по факту шипит Саня в пустоту, задрав голову, и я вижу, как блестят его глаза. На третьем этаже всегда мало кто жил, поэтому муж Татьян Семённы постоянно выкручивал здесь лампочки — сам-то он никогда не возвращался домой в потёмках, если вообще когда-либо покидал его. — Елик, всё норм? — обеспокоенно интересуется друг, когда я резко захожусь в приступе неясного кашля и снова сплёвываю кровь под ноги; лёгкие саднило.
Нос безбожно ноет, и я вынужден дышать ртом, как псина, едва ли не вывалив язык. Не могу произнести ни слова, чувствуя, как мир снова весело закружился, и лишь сильнее наваливаюсь на друга, упираясь ему лбом куда-то в грудь.
Санёк приседает неспешно, подхватывая меня под мышку, перекидывает себе через плечо, подтаскивает осторожно, и выпрямляется, удерживая за руку и под коленями; чувствую, как его пробивает мелкая дрожь, и слышу судорожный выдох сквозь сжатые зубы. Ощущаю животом, что спина у него мокрая — Санина болотного цвета ветровка не впитывает влагу в отличие от моей футболки. Тошнота накатывает с утроенной силой, когда я оказываюсь вниз головой — на горло давит острое плечо Сани, и у меня даже нет сил, чтобы хоть как-то поменять своё положение.
Мы каким-то чудом преодолеваем тёмный лестничный пролёт — не видно ни хрена; Саша всё время запинается о ступеньки носками кед, цепляется за грязные стены костлявыми руками, и мне порою кажется, что он развалится. Лихорадочно сглатываю, не обращая внимания на то, как раздирает горло, и стараюсь удержать тот жалкий завтрак в себе, донести его хотя бы до дома.
Слышно только как Саша надрывно хрипит, свистя сквозь стиснутые зубы, да ненормально колотится сердце у него в груди. Он кое-как открывает дверь, с трудом справляясь с тугим советским замком, вваливается внутрь, щелкая локтём по выключателю, и оседает на пол, скидывая меня на потёртый линолеум. Звонко гремят упавшие ключи. Вспышка новой острой боли от удара едва не перекрывает весь тот спектр эмоций, который я испытал, когда часом ранее бутылка с размаху прилетела мне в лицо, а по щеке заструилась обжигающе-горячая осенней промозглой ночью кровь.
— Блядский Коловрат⁴! — пытаясь отдышаться, сдавленно сипит Сашка, трясущимися руками кое-как убирающий беспорядочно растрёпанные русые космы с лица, и я едва различаю его силуэт в темноте. Дверь со скрипом хлопает от сквозняка, и протяжный громкий звук режет мне по ушам. Я уже чувствую, как начинают ныть убитый копчик и зашибленные локти.
Саня задыхается, судорожно стягивая кеды, хрипит и сбрасывает свою мокрую ветровку куда-то на пол, подрывается резко с места и рывком так же поднимает меня, схватив под мышки. Дома плесневело пахнет сыростью, пылью и чуть кисловато супом; от резко накатившей слабости я едва могу перебирать ногами. Кое-как шлёпаю говнодавами, что неприятно хлюпали всякий раз, когда моя ступня соприкасалась с подошвой, по голому полу, отставляя за собой грязные рваные следы, пока Сашка затаскивал меня на кухню.
Он спешно пришвартовывает моё бренное тельце на стул с жёсткой спинкой, невольно припечатав так сильно, что у меня весь воздух вышибло из лёгких; снова захожусь в приступе кашля, сгибаясь пополам, упираюсь локтями в колени и стараюсь не потерять связь с реальностью. Саня щёлкнул выключателем, и кухня озарилась тусклым жёлтым светом единственной замутнённой лампочки, одиноко болтающейся под потолком.
Когда-то она была заключена в умильный белый плафон с жёлтым цветочным рисунком, но много лет назад отец во время очередного пьяного спора с собутыльником яростно размахивал руками, как делал всегда, когда не мог — или не хотел — найти аргументы в свою защиту, и задел люстру, что с негодованием зазвенела тогда в ответ. По ней пошла трещина, и мой любимый белоснежный купол пришлось снять; сейчас он уныло пылился на антресолях, оставив лампочку сиротливо мерцать, покачиваясь от любого сквозняка. Даже после смерти отца мать и бабушка не возвращались к этому вопросу: светит и бог с ней.
Пристально изучаю уделанные кроссы и замечаю, что на них налипла не только грязь, но ещё и кровь накапала: задорные коричнево-красные капли темнели на сером сетчатом материале. Пиздатая картинка всё-таки получается: скула ещё как минимум недели две будет радовать окружающих своим занятным видом, единственные джинсы сейчас приобрели интересный оттенок пыльно-серого — были, к слову, голубыми! — а целостность носа вообще под вопросом…
Нос, кстати, на удивление быстро перестал быть мокрым местом, и не беспокоил меня ещё с самого третьего этажа. Я торопливо вытер подбородок и лицо ладонью: на пальцах остались подсушенные чешуйки крови. Красный — цвет сезона, бля! Буду самым модным в своей шараге, когда заявлюсь на первую пару с шикарным кровоподтёком на пол-ебла.
Саня упорно рылся в холодосе уже с минуту, не меньше, переворачивая всю морозилку вверх дном, и я не выдержал:
— Чё ищешь-то хоть? — продолжаю рассматривать свой дизайнерский прикид прямиком от Гоши (спасибо уроду за новый лук, как раз собирался на свиданку с его сестричкой!) и отмечаю всё новые и новые интересные детали: например, ворот моей любимой футболки обычного белого цвета, но с охуеннейшим принтом тёмного жнеца во всю спину был спереди уделан каплями крови. Лучше не придумаешь, блядь!
Не успеваю поднять шары на звук приближающихся шагов, как меня властно хватают за подбородок холодные пальцы в тёмных разводах и заставляют запрокинуть голову назад.
Саня, наклонившись, прикладывает к моей переносице твёрдый мёрзлый пакет с неизвестным содержимым и напряжённо разглядывает меня — сосредоточенно сведённые широкие брови и взволнованный взгляд серо-зелёных глаз выдают его беспокойство. Я морщусь: спустя пару секунд столь желанного облегчения, принесённого лёгким холодком, лёд начинает уже обжигать разбитое лицо.
Усиленно жмурюсь, чтобы намекнуть Сане, что я думаю по этому поводу, и делаю только хуже — тонкая корочка, которой покрылась рана на скуле, стремительно расходится, и я шиплю сквозь зубы, мотнув головой, пытаясь вырваться из цепкой хватки хладных пальцев, чтобы избавиться наконец от этого дерьмового ощущения.
— Ну что ты, Ё-ё-ёлик, ну потерпи, — елейно-противно тянет Саня, продолжая с силой сжимать мою челюсть, а мне хочется его треснуть. Он заботливо переложил лёд на скулу, и уже не сразу плюхнул увесистый пакетик, как поступил с носом, а осторожно и постепенно прижимал. Боль утихала понемногу, когда я мало-помалу привыкал к расходящемуся по щеке холоду; слабо тикали настенные часы. Едва слышно разбивались капли дождя о стекло кухонного окна.
Сашка перемещал потихоньку пакет, одной рукой подхватив мою шею — знает, зараза, как вымолить прощение: у меня нестабильные шейные позвонки, и мне больно отклоняться назад. Я, устав считать плесенные пылевые облака на потолке, трещинки штукатурки и сколы белил, решил заняться подсчётом блёклых Сашиных веснушек.
— Хоть бы в полотенце засунул, пидор. Совсем меня не жалко? — недовольно бурчу, слабо хмуря брови, и внезапно встречаюсь взглядом с Саней. Боль как рукой сняло.
Он боится.
Боится до одурения — зрачки расширены, губы сжаты плотно, до побеления, пальцы, впившиеся в злополучный оттаявший пакет, чуть подрагивают. Сашка дышит, тяжело сопя; дышит часто, хрипло, неровно.
— Чё хоть в пакете? — сдавленно спрашиваю я, пытаясь не подавать виду, что заметил его страх. Касаюсь руки Саши, отстраняя, и друг убирает пакет с размороженной субстанцией прочь. Кидает его в раковину, выкручивает кран и копошится в шкафчиках в поиске чего-то. Внимательно слежу за ним, потирая напряжённую шею. Вода неспешно льётся тонкой струйкой; похоже, опять сломался нагреватель.
— А хуй его знает, мясо какое-то, — пожимает плечами Сашка, и это движение больше походит на конвульсию; вслед за пакетом летит под струю чистое полотенце. Саня закручивает кран обратно и выжимает импровизированную тряпку; сейчас, склонившись над небольшой раковиной, он кажется ещё выше, чем раньше, даже несмотря на свою сутулость.
Сашка и вправду высокий, даже чересчур — где-то под два метра, поэтому, когда мы стоим рядом, я со своим совершенно средним ростом в один метр семьдесят шесть сантиметров выгляжу, как младший брательник этого хмыря. Крот, блин, слепой; сам вверх вымахал, а зенки его несчастные вслед за ним нет.
— Ну что, принцесса улиц, пошли лечиться? — Саня усмехается как-то нервно, ставя на выцветший стол с дешманской клеёнкой, нужной, чтобы хоть как-то скрыть ублюдочность советской мебели, пережившей огонь, воду и медные трубы, бутылёк бриллиантового зелёного.
Я в непонятках смотрю на друга, немножко прихуев с нового язвительного прозвища, но ничего не могу понять — ему страшно, и всё тут. Но я же живой, я сижу перед ним прямо здесь и сейчас и уже даже не корчу из себя полумёртвого, кидаясь на стены, чтобы не пиздануться. Что ещё-то надо?
Саня сунул мне в руки стакан с водой и присел на корточки, снова обхватив мой многострадальный подбородок костлявыми пальцами, только теперь друг не пытался свернуть мне шею, отклоняя голову назад до хруста и бешеных искр в глазах; а лишь мирно наклонил поближе к себе. Я упёрся локтями в колени уже в который раз за вечер, покорно склонившись к нему; Сашка прикоснулся влажной тряпкой к моему лицу. Он осторожно промокнул скулу, чуть смелее — нос, прошёлся по щекам, подбородку и лбу; бережно стирал кровь, как будто я ему брат родной.
Хотя, наверное, так и было.
Время давно перевалило за полночь, и я терпеливо ждал, пока Саня закончит вытирать мне лицо. Он сидел, сгорбившись, скрючившись в неудобной позе так долго, сколько я бы не высидел даже на обычном стуле; у меня уже затекла шея и спина, плечи ныли и нещадно болели. Мы не разговаривали и даже практически не смотрели друг на друга — когда я в третий раз убедился, что веснушек у него до хрена и больше, и они, похоже, с каждым разом всё прибывают и прибывают, я переключил внимание на кухню.
Я знал каждый сантиметр этой комнаты, этой квартиры, этого дома в принципе; я помнил любую трещинку, любую царапинку, любой скол. На зубок мог рассказать по сбитым углам, где и когда я навернулся; я был удивительно спокойным ребёнком, но умудрялся падать абсолютно везде.
И Сашку, почему-то, я тоже знал наизусть как облупленного: каждый его шрам, каждый ожог, каждый рубец мне были знакомы, про каждый из них он успел рассказать за все годы нашей дружбы. Саня был таким же уютным и родным, как тот белый плафон с жёлтыми цветами; с ним также становилось как-то теплее и светлее, и было связано множество воспоминаний.
Только плафон, треснувший, сейчас пылился на антресолях, а Сашка, живой, настоящий Сашка, весь такой несуразный, худощавый и со своими растрёпанными русыми космами, сидел и вытирал мне лицо от крови, порою смачивая тряпку в стакане. И он боялся — боялся, не знаю, правда, чего; может за меня боялся. А может, вспомнил то, чего мне никогда не рассказывал, и, наверное, теперь уж вряд ли расскажет.
В принципе, я и не хотел: если это были воспоминания, вызывавшие в Саше ужас, то уж лучше я не буду лишний раз тревожить его. Он, всё-таки, неплохой пацан.
Саня попросил подать ему зелёнку. Меня не прельщало, что придётся ходить с зелёной моськой и играть в гоблина ещё около двух недель. Уж лучше быть брутальным бандитом в глазах девчонок, который сможет за них постоять и получить по мордасам — в моем случае уже раскрошенным и окровавленным, чем становиться новым Шреком. Но меня, в принципе, никто и не спрашивал, поэтому я покорно отдал другу бутылочку и распрощался с личной жизнью до конца универа.
Сашка бойко открутил крышку и вытер руки насухо о футболку, мокрую тряпку он отбросил в сторону, прямо на пол — туда, где по потёртому линолеуму тупого рыжего цвета тянулись грязные следы подошв.
— Ну чё, Лиза, погнали? — с каким-то чрезмерным воодушевлением дёргано ухмыльнулся Саня, окунул в бутылёк указательный палец и бойко шлёпнул его мне прямо на скулу.
Я взвыл.
Взвыл, подпрыгнув на стуле, отшатнувшись от Сани, как от прокажённого; из глаз, которые, казалось, щас вылезут нахрен из орбит, брызнули слёзы. Щёку пиздецки жгло, я умудрился прокусить язык, и теперь во рту противно теплела мерзкая солёная кровь.
Санёк сидел охуевши, ошарашенно наблюдая за моими плясками, а когда я дёрнулся, чтобы рвануть от этого тирана к чертям собачьим, он подорвался, припечатывая меня локтём к спинке стула. У нас завязалась борьба: я трепыхался, брыкался и всё рыпался, чтобы его укусить; Сашка же неожиданно крепко держал меня, пытаясь не расплескать зелёнку по всей кухне. Я хорошо приложился затылком о стену, горло теперь саднило с утроенной силой, вдохнуть удавалось с трудом.
— Отпусти меня, с-сука! — надрывно хрипел я, порываясь пнуть Сашку, а ему, пидарасу, хоть бы хны: он даже умудрялся продолжать мазать моё убитое еблище, всё сильнее и сильнее вжимая в жёсткую спинку. Ещё и шипел что-то в ответ то ли саркастично, то ли успокаивающе, то ли и так и так сразу.
Силы медленно покидали меня, поэтому я, поначалу истошно верещавший, уже притих и лишь скулил, пытаясь справиться с невыносимым жжением. Казалось, меня даже била мелкая дрожь — не это ли называется болевым шоком?
Моя пытка закончилась довольно быстро: Саня отступил, обеспокоенно посматривая на отчаянно пытающегося отдышаться меня; я схватился за горло, закашливаясь. Согнулся пополам, голова снова закружилась, кухня же стремительно поплыла.
— Лиз, ты как? — а голосок-то как дрожит!
Перед глазами появились мушки. Сашка присел опять на корточки, пытаясь что-то разглядеть в моём лице. Я почувствовал, как щиплет слезящиеся глаза, и заморгал часто-часто. Мы встретились взглядами.
Санёк переменился резко в лице, увидев, что я в порядке. Радостно оскалился и подтёр текущую по моей щеке слезу пальцем, измазанным зелёнкой:
— Ну что ты, Лизонька? Ну не плачь, не плачь, — ехидно улыбался Саня, откровенно надо мной угорая. Он ещё что, ржать будет, конь педальный?! Я взорвался:
— Да пошёл ты нахуй! — и, стиснув челюсть, грубо оттолкнул оторопевшего Саню, который сдавлено выдохнул; судя по всему, удар локтя пришёлся прямиком в грудь. Санёк схватился за шею.
Я вскочил, путаясь в ослабевших ногах, и выбежал из кухни, борясь с непроходящим головокружением. На ходу пытался расшнуровать кроссы, прыгая на одной ноге, постоянно запинаясь и рискуя встретиться с загаженным линолеумом носом, руки не слушались и дрожали. Я остановился торопливо перед аркой, ведущей в зал, чтобы стянуть боты, сердце бешено колотилось где-то в горле.
С трудом не теряя координации, кое-как освобождаюсь от оков обуви, кидаю свои грязные говнодавы едва ли не в дверь, они глухо ударяются о, похоже, Санины кеды, раскиданные у порога, и один даже отскакивает куда-то в сторону; в темноте коридора после пусть и тусклого, но всё-таки света кухни, сейчас мне удаётся слабо различать лишь размытые серые силуэты.
Прохожу через зал, двигаясь на ощупь и ориентируясь только на слабейший проблеск ущербной луны сквозь стрёмные шторы с рыжими пионами, которые принадлежали ещё моей бабушке, на балкон, по пути больно запнувшись об угол старого дивана, и захлопываю за собой деревянную дверь. Облупленная краска белого цвета оцарапала руку, стекло звонко затрещало. Когда решимость отступила, то слегка заняло в челюсти — видимо, я держал зубы плотно сжатыми.
Хреново застеклённый балкон нещадно продувало, убогие рамы, покорёженные от времени и разбухшие от влаги со свистом пропускали осенний холодный ветер, воющий снаружи. Ливень уступил место унылому дождю, что тихо моросил по пыльным окнам. Давно пора их протереть, я не делал этого больше двух лет с момента смерти мамы; но так пусть хоть помокнут очередную ночь, всяко чище будут.
Скула уже почти не беспокоила меня, я как будто привык к ноющему неприятному жжению в районе щеки и носа, дышать стало немного легче — уж не знаю, то ли это связано с отступившей тошнотой, когда при каждом вдохе хотелось выблевать себе все кишки, то ли с прошествием времени.
Только вот головокружение усилилось, во рту был металлический привкус и горло саднило. Не знаю почему — не чувствую, как горят щёки или свербит в носу, зато весь вечер наслаждаюсь резью в глазах и кашлем, и поэтому не могу понять, заболел ли я и это следствие холодного пива, расстёгнутой кожаной куртки в октябре и всё это под ледяным ливнем, или всё-таки из-за хлещущей последние пару дней крови из носа, сегодня же бьющей, блядь, фонтаном.
Я присел на пол, притягивая к себе колени и прижался спиной к стене, шорканувшись об полуободранную осыпающуюся штукатурку, когда-то прикрывающую жалкие серые кирпичи. Волосы успели немного подсохнуть, свисая сальными сосульками, но голова всё равно мёрзла из-за сквозняка.
Ноги в полумокрых носках тоже начали подмерзать, и я впервые за вечер был рад тому, что я до сих пор не снял уже с лихвой настрадавшуюся кожаную куртку, переживать за чистоту которой не было смысла — одного быстрого взгляда на побелевшие от обжиманий с известковыми подъездными стенами локти оказалось достаточно.
Нужно хватать тряпку и оттирать весь этот пиздец, пока я не стал обладателем новой моднючей вещи, за что снова придётся благодарить Гошу — ведь именно из-за этого пидараса я не смог самостоятельно передвигаться, и Сашка оставил меня на попечение первой устойчивой поверхности, пока искал ключи. И похуй, что этой поверхностью оказался кусок бетона, обмазанный мелом. Спасибо, что хоть не к мусорке прислонил, а то так бы я ещё и амбре обзавёлся.
Гоша, конечно, пиздатый малый — причесон мне сделал, фейс приукрасил, отдизайнил меня по полной программе, короче. Отбоя от девчонок теперь не будет! А главное — совершенно бесплатно, ведь я даже не оставил в том дворе ни единого зуба!
Странно, но я практически не злился на Гошу. Так, всего лишь хотел, чтобы он поскользнулся прямо перед каким-нибудь автомобилем, несущимся на скорости. Желательно перед КАМАЗом.
Боль постепенно притуплялась, и я вспомнил про пачку синего Винса во внутреннем кармане куртки. Сегодня так сильно захотелось покурить, что нам с Саней пришлось выходить около ларька, а потом пиздёхать ещё с километра два в наше хуево-кукуево, потому что бус мы больше так и не смогли словить. Я будто чувствовал, что мне понадобится затяжка сегодня вечером, как знал! А ведь держался уже два с половиной месяца, и даже не подозревал, что захочется опять вдыхать никотин — период ломки уже прошёл, и я вполне себе спокойно выживал без сигарет.
Кстати о Сане…
Зря я с ним так, наверное. Он же, дебил, меня обхаживал — кровь обтирал, зелёнкой мазал, всякое такое. Мог, конечно, и понежнее, всё-таки лучшего друга мазал, причём раненого лучшего друга, а не какую-нибудь дворовую псину. И всё равно, я отчасти тоже себя как дурак повёл — реально, имбецил.
В мозгу щёлкнуло что-то в тот момент, когда Сашка в очередной раз с издёвкой протянул моё имя, кличку, прозвище, которое я ненавидел всю жизнь. Может, сыграли роль ещё и разбитый ноющий нос, и недавно пережитый болевой шок — а я уверен, что это был он; даже в детстве, пока отец бил меня, я не орал такой дурниной, как сегодня, когда Саня херачил мне на лицо зелёнку. В любом случае, я взбесился не на шутку, и не нашёл ничего лучше, чем ударить друга, чтобы заставить его хоть как-то прикрыть пасть.
Почему-то раньше, когда он называл меня так на протяжении всех восьми лет, я не особо-то и парился — в принципе, так делали все. Саня лишь прибавил к моим кличкам ещё одну — Елик, ну или же Ёлик, только вторым вариантом Санёк пользовался, когда хотел выбесить меня; пропевал елейно, противно растягивая гласные.
Ненавидел ли я это прозвище по-настоящему? Я не знал. Тогда, двенадцать лет назад, в день, когда закончилась моя дружба с дворовыми ребятами (и общение со сверстниками в принципе вплоть до самого знакомства с Сашей; общаться же с ворчливой Татьян Семённой, называвшей меня беспризорником, или семьёй меня не прельщало), мама зашла потихоньку к бабушке в комнату, где я отлёживался, обиженно сопя из-под одеяла. Баба работала до самого последнего ребёнка, и когда я был маленьким, именно с ней и приходилось возвращаться домой из садика — отцу, похоже, было западло заворачивать за мной, хотя сейчас проходя по этим местам и дорожкам понимаю, что он мог, — возвращаться затемно, когда зажигались первые фонари, а магазины закрывались уже до утра.
С возрастом у меня появилась возможность прятаться в комнате бабушки вплоть до того, как она переступала порог квартиры, дальше меня выгоняли к общему столу или в койку. Не то чтобы баба не любила меня, скорее она просто снисходительно относилась ко мне, потому что я был ребёнком её дочери; в её комнате было неплохо — немного лучше, чем в зале с отцом, и немного скучнее, чем во дворе. Всё-таки, разглядывание кружев и пыльного, пузатого, неработающего телевизора не сравнится с круглосуточным лазаньем по деревьям и ловлей жуков.
Мама тогда скрипнула дверью, заглядывая в комнату, и я напрягся, ожидая новой взбучки. Но она лишь присела на краешек кровати и вздохнула молча. Мы так и просидели какое-то время, я — разглядывая мелкие жёлтые цветы на мамином синем халате, а она, наверное, тёмные разводы под потолком на обоях. Мама всегда была удивительно худой, и в этом старом балахоне с короткими рукавами, которые открывали её костлявые белые руки, казалась ещё меньше.
Когда она заговорила, ладошкой поглаживая меня через одеяло по голени, я понял, что ей страшно. Мама практически никогда не плакала при мне, и тот раз не был исключением, но голос у неё постоянно срывался, и от этого становилось ещё хуже.
Имя для меня выбирала она. Отец хотел назвать Владимиром, как звали его самого, его отца и его деда, а мама в последний момент всё изменила — сказала под шумок, что меня зовут Елизар. Только, похоже, в роддомах писать совсем не умеют, поэтому у меня в имени появилась гордая буква «К». Отцу не особо понравилась такая самодеятельность, а когда меня перестали нормально стричь, так вообще начал упрекать, что мать и бабушка загребли меня под свои бабские юбки. Я тогда не понимал, что это значит, и, если честно, не понимаю до сих пор. Вряд ли дело было только в имени, но, в любом случае, сейчас это уже неважно.
Я достал заветную пачку; она оказалась мятой. Снимаю шуршащую прозрачную плёнку, скомкав её и затолкав в карман джинсов, и не без какой-то иронической усмешки рассматриваю упаковку — привычная надпись «КУРЕНИЕ УБИВАЕТ», на которую уже не обращаешь внимания, и глаз за неё даже не цепляется, серебристый орёл в уголке. Если перевернуть, то на тыльной стороне будут занимательные картинки со страшными предупреждениями — я уже когда-то ловил инсульт, мучительную смерть, гангрену, новообразования. Сейчас же смотреть, что мне попалось на этот раз, если честно, не было сил.
Зажимаю в губах сигарету и машинальным движением скольжу в задний карман джинсов, но тут же одёргиваю руку — жигу я выложил ещё в первый день моей борьбы с зависимостью, чтобы не было соблазнов. Сейчас она лежала где-то в ящиках на кухне, на случай, если не вовремя закончатся спички для газушки⁵. Не знаю, почему мы с Саней до сих пор ими пользуемся, ведь уже оба подустали их покупать. Но было в этом что-то… привычное, наверное. Так делали мама и бабушка.
Чуть прикусываю зубами чёрствый горьковатый фильтр, отклоняя голову назад, и упираюсь затылком в известковую полуосыпавшуюся стену. Тихо свистел ветер, задуваемый в деревянные рамы; я с трудом разглядывал, угадывая, сначала антенны и трубы на крыше панельки напротив, а после редкие окна, горевшие оранжевым и белым, иногда отливавшие зелёным, жёлтым или голубым. Над головой едва виднелась в темноте бельевая верёвка. Ей мы не пользовались уже много лет: носки и трусы отлично сохли на батарее, джинсы, футболки, рубашки — всё это вешалось на спинки стульев, крупные же вещи наподобие курток обычно сушились на двери. Надо бы снять, наверное — Саня всегда бесился из-за того, что трётся об неё башкой, а курить, высовываясь из окна, видите ли, не прикольно.
На балконе затхло пахло пылью, землёй из цветочного горшка и плесенью, расходящейся по потолку. Если на кухне она была лишь в углах и то, едва заметная, желтовато-серая, то здесь чуть ли не перекрывала чернотой природный белёсый цвет штукатурки.
Глаза, привыкшие к темноте, слипались, и голова была чугунная, горло скребло. Я глянул на свои джинсы, уделанные в край — грязь отливала серым, и оттого была хорошо заметна; налипла на штанины понизу разводами. Надо закинуть в стирку всю одежду, а то мне завтра на пары — я даже не знаю какие и что нужно было подготовить. Ещё не помешало бы вымыть голову — волосы спутались, пропитались кровью и потом и слиплись грязными сосульками; но мне так не хочется вставать сейчас и делать хоть что-то. И Саня, мудак, сто пудов продолжит травить свои ебанутые анекдоты и подкалывать меня по хуйне; он на протяжении всей нашей дружбы не отличался особо заебатым характером, что уж и говорить о сегодняшнем вечере, когда я сгоряча умудрился опиздюлить его.
Сашка вообще не сахар, если честно; только мне всё-таки похуй на это. Он появился в моей жизни как-то совершенно неожиданно и неприметно, но стал важной её частью. Я и подумать даже не мог, что тот долговязый пацан с русыми растрёпанными волосами, одолживший мне жигу красного цвета и с прикольной, пусть и хреновенько нарисованной, наклейкой в виде Масяни⁶ с сигаретой и надписью «Пойдём-ка покурим-ка», когда пятнадцатилетний я щёлкал пустой своей в попытках прикурить, станет мне лучшим другом ещё как минимум на восемь лет. Он походил на старшеклассника — бледный, высокий, как чёрт, вечно сутулящийся и с каким-то взрослым и серьёзным взглядом, но неуверенной походкой; раньше его не было видно в школе.
Так получилось, что мы увязались друг за другом — не знаю, кто именно начал, а кто продолжил; суть в том, что сначала мы просто пересекались где-то в коридорах. Он был первым, кто со мной поздоровался; я тогда чуть шею себе не свернул, оглядываясь на старшека, обратившего на меня внимание, а после узнал в нём того самого парня с красной жигой.
Спустя какое-то время наши случайные встречи стали происходить вне школы — в магазине, в центре, на автобусной остановке. Мы месяцами здоровались друг с другом, только сначала подходил ко мне исключительно он, а вскоре после начал проявлять инициативу уже и я, постепенно осмелевший.
В один момент мне хватило решимости крикнуть заходящему в подъехавший полупустой семьдесят четвёртый автобус старшеку в спину тот самый роковой вопрос: «А как тя зовут-то хоть?»; пацан обернулся тогда через плечо с прищуром, и, секундно помедлив, ответил: «Саня». Злобный кондуктор едва ли не втащила его в салон, оставив меня в смешанных чувствах под промозглой мартовской слякотью. В конце концов оказалось, что Сашка на тот момент учился в восьмом «Б», пока я мучился в «Д».
В этом несуразном парне с редкой фамилией Кунашевский я видел себя: его так же не слишком жаловали другие ребята, а отец был гондоном похлеще моего. Если мой на тот момент ещё живой папаша удосуживался портить мне жизнь хотя бы лично, то Сашкин недородитель не счёл нужным сделать даже этого, и поэтому сбежал ещё до самого его рождения. На Кунашевского старшего, брата Сани — Данича, я никогда особых надежд не возлагал, и мне порою кажется, что он умственно отсталый.
Сегодня, в принципе, мы все в этом убедились, когда Даня натравил на меня своего цепного пса Гошу, спизданув этому олигофрену, что я его сестричке успел задвинуть. Вика, конечно, милая девушка, но тупа, как пробка; плюс у меня нет лишних зубов, чтобы и вправду можно было к ней подкатывать, да и желания, в общем-то, тоже.
Саня постепенно занимал всё большую и большую часть моего свободного времени. Теперь мы уже вместе обедали в столовке, распивая чёрный чай в уголке и посматривая на девчонок, вдвоём доходили до остановки после школы и порою он даже помогал мне с алгеброй — видимо, прежние прогулы давали о себе знать, потому что во всяких этих формулах, интервалах и тангенсах я ничего не смыслил, — а где-то к середине девятого класса для нас нашлось своё пристанище.
Мы тусовались в месте, которое сейчас модно было бы называть «уютным пространством» — в помещении старой пивоварни, что закрылась ещё в начале двухтысячных; новый же владелец выгреб оттуда всю проржавевшую технику и загрузил мебель из говна и палок — диваны, сколоченные из поддонов и оббитые тканью для приличного вида, и столы из покрашенных деревянных ящиков (если перевернуть такой, то получалось кресло). О том, что это когда-то был завод, напоминали лишь громадные трубы на стенах да неприглядный потолок. Можно было не бояться, что придёт какая-нибудь Татьян Семённа и разгонит нашу гулянку.
Именно там, в шестнадцать, когда отца не стало, я впервые проколол уши: Мира, первая и последняя девушка Саши, чьё лицо было забито под завязку — мне казалось тогда, любой металлодетектор запищит при одном её только приближении из-за обилия пирсинга, — колола меня обычным катетером прямо во время рейва с ноунейм металюгами, куда умудрилась нас притащить. Концерты в том месте проходили редко, но мы всё равно на них не ходили — ни до, ни после того случая; как-то так получилось, что наши с Саней интересы отличались от толкучки под музло.
Сашка во время этого безобразия великодушно отвернулся, чтобы не выблевать обратно своё дешманское пиво, которое ему купила сама же Мира для разбавления скуки — ей на тот момент было уже восемнадцать; не знаю точно, как они познакомились, но каким-то чудом смогли даже провстречаться чуть больше четырёх месяцев, а после наша фриканутая сбежала с таким же наголову отбитым хмырём. Санёк не сильно расстроился, и я его понимал.
Сане всегда было похуй, были ли у меня угри на лице, пизданутый отец или ублюдочное имя. Зато было не похуй на меня самого.
Я тоже не ангел — удивительно, блядь, конечно, но, как говорится, факт. И всё-таки, Сашка в свою очередь также терпит всякое моё говно, наподобие психов по хуйне или постоянных опозданий в уник — он терпеливо ждёт, пока я сначала вымою голову, потом высушу её, затем сделаю охуенный завтрак, а когда пойму, что времени осталось в обрез, затолкаю его в рот едва ли не за минуту, и, не жуя, понесусь одеваться; правда, с моим отказом от курева у нас появилось на минут десять больше, потому что я теперь не стою подолгу у подъезда с пафосным ебальником и не стряхиваю пепел на прохожих. Конечно, Саня постоянно подкалывает меня по поводу и без, дрючит всяко, но его отчасти опять же можно понять.
Я вздрогнул, услышав скрип открываемой двери, и повернул голову в сторону звука. Стекло в хлипкой раме чуть звякнуло, когда Саня заглянул на балкон, а после шагнул сюда из темноты, совсем уж бледный в слабых отсветах горящих окон напротив. Вижу, что успел переодеться — сменил футболку на домашнюю майку-борцовку и джинсы на трикотажные шорты серого цвета.
Он прошёлся, едва не запнувшись об меня, и сел рядом, тоже поджимая ноги. Балкон совсем крошечный, и Сане пришлось особенно постараться, чтобы вместиться сюда со своим гигантским ростом. Я чуть подобрался, всматриваясь в лицо друга; тепло его плеча чувствовалось даже сквозь куртку — настолько горячим Саня был. Наверное, словил температуру со стрессухи, или тоже, лошара, заболел. Ну, так хоть вместе будем прогуливать уник.
Сашка молча берёт у меня пачку, достаёт сигарету, и, зажимая её в губах, щелкает колёсиком зажигалки. Его лицо озаряется мягким оранжевым светом, и я вижу где-то на левой щеке этого идиота тёмно-зелёную полоску, жирную такую полоску точно на скуле. Прям как у меня.
Саня, замечая, как я глазами по пять рублей разглядываю его, улыбается как бы виновато, но не может сдержать ехидного смешка. Все обиды на него за грубость, языкастость и абсолютное отсутствие сочувствия к настрадавшемуся мне, а так же злоба мгновенно улетучиваются.
— Дыа дыбыа — это шыа⁷, — не выпуская из зубов сигарету, шамкаю я и почему-то улыбаюсь, как последний дурак. Санька усмехается в ответ, и выдыхает сизое облачко дыма через нос, отвернув от меня голову куда-то в сторону; вижу, как руки у него покрылись мурашками, а слабозаметные волосы встали дыбом. Мне приходится шевелить холодными пальцами ног и поджимать их, чтобы хоть как-то согреться.
Чувствую едва ощутимый тычок под ребра — Саня пихнул меня локтём, снова прокручивая колёсико жиги, и его лицо опять подсвечивается колеблющимся огоньком. Наклоняюсь к заветной мерцающей струйке, подкуриваю сигу и затягиваюсь, прикрывая глаза. Глубоко вдыхаю; в нос бьёт резкий запах, и лёгкие разрывает кашлем от горечи дыма с непривычки: я же бросил. По спине тянет холодом от кирпичной стены.
— Принцесса улиц, ебать её копать, — Сашкины плечи подрагивают, он тихо посмеивается, придерживая сигу прямо у рта. Пальцы у него теперь без тёмных разводов — видимо, успел отмыть руки от крови. И я тоже смеюсь вслед за Саней.
Дождь уже смолк едва ли не окончательно, совсем редкие капли слабо стекали по стеклу, и даже ветер немного поутих. Глаза слезились, грудную клетку жгло, и было очень мерзко оттого, что фильтр такой мокрый и слюнявый. Порою казалось, что он перебивал вкус никотина, было аж обидно отчасти — не такого я ожидал сегодня, вытягивая за собой Саню из «семёрки», чтобы купить пачку любимого Винса, а потом из-за этого херачить пешком. Погода была отвратная уже несколько дней — улицы раскисали и мокли под октябрьскими ливнями.
Сашка молчал, всматриваясь куда-то в темноту осенней ночи, не прекращая щуриться — я не видел, снял ли он линзы, но знал точно, что этот лошопед забыл очки. Они, родимые, лежали на комоде в зале, оставленные со вчерашнего вечера в дешёвом пластиковом футляре с оцарапанными краями; утром Саня их не надевал, потому что после сна сразу же пялил линзы, а сегодня вечером всё как-то и не до того ему — в конце концов, лучший друг на протяжении пары часов истекал кровью и как бы был готов отправиться к своей шизанутой семейке.
Глаза давно привыкли к отсутствию света, и я уже чётко различал силуэты предметов. Возле стены напротив стояла нелепая пластиковая этажерка, выгоревшая на солнце из насыщенного фиолетового в какой-то грязный лиловый; раньше она заменяла шкаф для обуви в коридоре, который мы с мамой купили буквально за полгода до её смерти. Сейчас же на несчастный предмет мебели был свален весь хлам нашего дома — я рассматривал отцовы грубые рабочие ботинки со сбитыми грязными носками, полупустую стеклянную бутылку олифы (дедушка в молодости писал картины маслом, которые сейчас пылятся на даче), поцарапанную ледянку, лыжи, прислонённые к стене, клетчатую хозяйственную сумку, скомканную на нижней полке.
Чувствую, как снова закладывает нос, только уже не кровью, а соплями; желудок стиснуло спазмом с протяжным урчанием. Надо бы поужинать уже наконец, а то съеденная в шесть с чем-то утра пригоревшая яишка успела сто раз перевариться.
— Сань, пошли пельменей пожрём? — не спеша поворачиваю голову обратно к другу; голос у меня хриплый, как у маршрутчика-пропойцы. Саня искоса посмотрел на меня с прищуром и пожал плечами:
— Пошли.
И остался сидеть на месте. Я смотрел на его профиль — нос с небольшой горбинкой, острый подбородок, высокий лоб; Саня рассказывал, что именно из-за него редко стрижётся, — а после расслабился, приваливаясь к стене окончательно. Шеей чувствую холод шершавой осыпающейся штукатурки.
Сига ощутимо теплела уже где-то у пальцев, догорев почти до фильтра. Приятно, горьковато-терпко и чуть душно пахло сизым дымом, который расплывался в воздухе; нужно будет хоть окно потом открыть проветрить, как уйдём отсюда. Я тушу окурок о стену, смятый бычок пуляю наугад в сторону, где предположительно должна быть пепельница. Вставать сейчас и разгонять ленивую негу совсем не хочется. Утром уберу.
Саня легко толкает меня в плечо, пытаясь недовольно хмурить брови, но у него ничего не получается — губы друга впервые за вечер растягиваются в какой-то добродушной улыбке без издёвки. Я тихо усмехаюсь в ответ и отклоняю голову назад, упираясь затылком в пыльную стену, усиленно всматриваясь в проблеск далёких звёзд среди чёрных ночных туч, стремительно разгоняемых ветром.
Если бы не ливень, то здесь сейчас было бы в разы светлее — пару ночей назад луна была почти полная. Чуть приваливаюсь к плечу Сани, виском и щекой ощущая, как расходится тепло от его разгорячённого тела. Кожа у Сашки в мурашках, чуть шершавая, а сам он невольно слегка подрагивал от холода.
Окна напротив практически все погасли, погружая унылый двор в темноту, и лишь одно на пятом этаже — судя по всему, квартира ещё и находится в самом крайнем подъезде, осталось гореть; свет в нём был уютно-жёлтый.
Повезло, что у нас деревья не прямо около дома, а лишь окольцовывают убогую детскую площадку со сломанной песочницей и старыми скрипучими качелями — так осины сто пудов сейчас бы настойчиво стучали в стекло корявыми ветками и загораживали низкое небо.
Один из немногих плюсов жить в залупинске — это то, что нет огней высоченных панелек поблизости, и из-за толкового отсутствия света звёзды здесь ярче, их лучше видно. И сегодня они тоже неплохие, и красивые, даже несмотря на тучи.
Жаль только, что Саня не может их увидеть — он же, блин, крот слепой.
Примечание
¹ Кнокать – глагол, взятый из бурной молодости автора, означает доставать кого-то, задирать. Есть вариант, что мог произойти от английского knock, но каким образом – загадка.
² Очкозавр – сленговое ругательство из всё той же молодости автора, производное от слов «очки» и «динозавр».
³ «Красная Москва» – знаменитые в советское время женские духи производства московской фабрики «Новая заря».
⁴ Коловрат – нецензурная версия Евпатия Коловрата, который в свою очередь тоже является производным ругательством от «евпатия-коловратия», в простонародье означающего «...-колотить».
⁵ Газушка, газуха – (простореч.) газовая плита.
⁶ Масяня – персонаж одноименного популярного в России флеш-мультика авторства Олега Куваева
⁷ Перевод: «Два дебила – это сила»
Май 2018.