В кабинете фюрера было людно: переговоры с Советским Союзом наконец-то сдвинулись с мёртвой точки и каким-то чудом обошли испанский вопрос — он сильно докучал Гитлеру в последнее время. И вроде бы, что с неё взять, с этой жалкой страны где-то на юге, то и дело разрываемой междоусобными войнами? Глупой, грязной страны, в которой они просто тестировали оружие и тренировали солдат. Что с неё, чёрт побери, взять? Ничего. Ровным счётом ничего, meine Damen und Herren, но именно политика Франко, этого чёртового солдафона, который ещё и смел чего-то требовать, будучи самым обыкновенным босоногим идиотом без гроша за душой, стала камнем преткновения в германско-советских отношениях. Какая отвратительная причина!
Но какая, чёрт побери, красивая.
Тем более отвратительная, что такая красивая. Чёртов Франко, чёртов, чёртов. Умудряется гадить одним своим существованием и ещё заявлять о великой дружбе. Как же надоел этот Франко, постоянно приходится о нём думать. Вот, уже даже подумать по-человечески не даёт.
— Мой фюрер? — Гитлер поднял голову и столкнулся с проницательным взглядом Геринга. Тот немного лукаво улыбался, чуть опустив голову, чем создавал впечатление покорного чинуши. Но Адольф-то знал, что это совершенно не так, и это лишь показалось ему немного милым и отчасти смешным.
— Мой фюрер? — повторил Геринг уже более настойчиво, вставая прямо перед Гитлером, как огромная неприступная гора, но всё же как-то умудряясь корректно не нависать, и загораживая ему вид на остальных пришедших. — Всё в порядке?
— А? Да, конечно, — Адольф деланно улыбнулся, мысленно продолжая проклинать этого Франко, который даже сейчас мешает ему, ведь именно мысли о нём заставили Геринга обеспокоиться, и вновь опустил глаза на карту. — Что-то не так?
— Мой фюрер, вы последние несколько минут шепчете одну и ту же фамилию, — Гитлер резко поднял голову и вопросительно поглядел на рейхминистра. Чёрт, да что же с ним такое последние дни, ведь Герман не первый, кто подмечает за ним какие-то странности?! То есть, понятно, что… но, чёрт побери, как же это странно, так постоянно думать о нём, так часто ловить себя на мыслях и образах, не только недопустимых, но и раздражающих, мешающих сосредоточиться.
— Какую же? — спокойно спросил Адольф, едва удержав на лице маску холодной вежливости и удерживаясь от того, чтобы косо глянуть на закрытый рукавом шрам, появившийся внезапно примерно месяц так назад. Больше следов-весточек от разделённой души не приходило, что радовало. Происходившее не нравилось ему всё больше и больше.
— Франко, — тихо ответил Геринг. — Может, объясните, что происходит?
Фюрер резко сильно сжал кулак на столе, но всё же смог подавить накатившую неуместную злость. Герман же не виноват, что у него с головой… пока ещё вроде бы в порядке, но вдруг это действительно то, чего он настолько опасается?
— Потом, — также тихо и как можно спокойнее ответил он. — А вообще, это не ваше дело.
***
Франсиско Франко стоял на балконе Эскориала и смотрел вниз, на бурлящий Мадрид.
Победа. Какое лаконичное и гордое слово, но сколько за ним скрывается грязи и боли, крови, криков умирающих и трупов умерших. Сколько в неё вложено сил, денег, жизней! Сколько в неё вложено желания умереть за то, чтобы жили другие. Хоть им и помогали, но всё же на стороне испанских воинов была сила, правда и стремление, а на стороне помощников — лишь холодный расчёт. Сколько погибло молодых сынов Испании — вовек не перечтёшь.
Да и осталась эта Испания… одна, бедная, как покинутая всеми вдова с погибшими детьми, на растерзание всем окружающим или в услужение им, как сами они думали. Осталась эта Испания усталая и обозлённая, и вернуть ей радость ещё долго, наверное, не получится.
Лгут те, кто улыбаются, пируя на поле битвы — это пир во время чумы. Это, как сказал бы Хосемария, грех.
— Франсиско? — каудильо обернулся. Его любимый вышел к нему и теперь смущённо улыбался, глядя на генерала. — Всё хорошо?
— Настолько, насколько это может быть в военное время, — отозвался Франко, подходя к Хосемарии, беря его за руки, поднося их к щекам и касаясь тыльными сторонами чужих ладоней своего лица, отчего любимый смутился ещё больше, чуть наклонил голову, отводя взгляд, и стал похож на разбуженную посередь ясного дня сову — такой же прячущийся, немного встрёпанный и насупленный. И только что вставший, что тоже было заметно.
— Я не разбудил тебя? Прости, пока не умею переодеваться тихо.
— Нет, нет, что ты, — Эскрива ещё больше смутился, хотя казалось, что дальше было уже невозможно, отвёл взгляд совсем, тоже посмотрев на Мадрид, немного вниз. — Франсиско, родной мой, дорогой, я же привык вставать на молитву. Ещё того раньше.
Франко отпустил его руки и осторожно привлёк к себе. Хосемария всё никак не мог уничтожить в себе привычку постоянно смущаться при проявлении заботы, при показывании любви, чужой к нему самому или своей к кому-то. И стыдился своих чувств, что тоже было не отнять, как Франсиско ни пытался. И вроде же уже согласился с тем, что в Библии ничего нет про правильную и неправильную любовь, и что Богом даже созданы на этой земле разделённые души, которые могут быть совсем любыми, а любовь между ними есть и прекрасна. И даже уже как-то раз заснул на длинной навороченной, наверченной и перекрученной лекции Франко о том, что целибат тоже, по той же Библии, вряд ли должен быть самой одобряемой Богом вещью… Последний и сам не помнил, что там такое нёс, но после того, как Хосемария заснул на середине (пока ещё не началась откровенная чушь, то есть, очень вовремя), ему так или иначе пришлось согласиться. Просто от стыда.
Долго он его добивался… Не годами всё же, он ведь и обаятельный, и настойчивый, и хитрый, и умеет загонять в такие ситуации, что и не выбраться никак, и согласие кажется единственным возможным вариантом. Но долго, в разы дольше, чем когда-либо ещё кого-либо ещё, и успел великое множество раз и взбеситься, и устыдиться, и передумать, и ещё сильнее полюбить.
А Хосемария, казалось бы, уже и со всем согласился, уже и выбор сделал, и остался с ним, и обратного пути ведь уже не имел, и ведь пал же уже, и ведь грешен уже — так чего продолжать стыдиться? Вот же ж… глупый. И тем тоже замечательный.
Наверное, можно было бы сказать, что с первого взгляда, но ведь нет же, так только у разделённых душ бывает, а это — самый идиотский и самый противный вариант любви. Франсиско его полюбил где-то взгляда со второго, или же примерно между первым и вторым, или же между вторым и третьим, или же абсолютно без разницы. Главное, что полюбил.
Просто увидел однажды, когда шёл по вечернему Бургосу, устало заглянул в несущийся кверху в небо светлый и радостный собор, просто для того, чтобы в очередной раз не забыть, что к Богу ему уже дороги нет, а значит надо твёрдо идти своей дорогой, вниз, по всем кругам. Он смотрел на светлые лики и видел в них осуждение, видел в них скорбь по погибшим безвременно, по запятнанным душам, по его собственной заблудшей, как им, наверное, казалось, душе. Да нет, он никогда не заблуждался. Он шёл, шагал увереннее многих, просто не туда, куда шагать хорошо. Лик Девы Марии казался каким-то особенно укоризненным. Он тяжело вздохнул, подумав устало, что зря он вообще думает о том, как на него смотрит какая-то икона. Отвлёкся от неё и заметил, что рядом с ним почему-то замедлил ход идущий куда-то святой отец.
Замедлил ход, остановился, внимательно вгляделся в его лицо. Франко не удивился — наверняка его просто узнали, ничего интересного. А рассматривать его внезапно было гораздо интереснее, чем лики святых, хотя отчего-то казалось, что он неуловимо чем-то на них похож. Священник был достаточно молод, по крайней мере, лет на десять, а то и больше, младше самого Франсиско, и отчего-то очень красив. Такой печальной красотой, которой бывают красивы уже не молодые, но ещё и не старые матери, любящие и детей своих, и весь мир так же, как детей, безумно усталые, но всё равно стремящиеся никогда не перестать дарить свою любовь. Или — той же печальной красотой, которой красивы святые. Или, наверное, это одно и то же.
Он лишь чуть склонил голову в знак уважения святому отцу и подумал, что где-то его уже видел. Когда-то где-то уже промелькнула перед ним эта красота, эта печаль и эта усталость.
Подошедший же мягко улыбнулся ему и спросил:
— Что тебя привело сюда, сын мой? Я вижу тревогу и боль в твоём лице.
— Нет, вы ошибаетесь. У меня всё в порядке. Просто красивое место, — Франко вгляделся в него внимательнее. Бесспорно, он был прекрасен, но где же, когда же раньше очаровал его этот взгляд? Возможно, не вживую, возможно, просто на каком-то клочке газеты увидел он когда-то это лицо и долго не смог оторвать взгляда, рассматривая его так же, как сейчас иконы.
— Дом Божий, сын мой. Я догадывался, что получу такой ответ, — священник тоже склонил голову, но как-то устало очень, как будто вздохнул незримо о его глупости и бессмысленной гордости, и даже стыдно немного стало от своих слов. — Сеньор Франсиско Франко?
— Верно, сеньор… — Франко запнулся и вопросительно посмотрел на собеседника. Тот его понял и тихо подсказал:
— Хосемария Эскрива.
Верно. Точно. Это же тот самый святой отец, который основал Дело Божие. Как он мог забыть. Он же ещё тогда, когда увидел его фотографию впервые, ещё тут же задумчиво глянул на полученную недавно не собою рану и подумал, что это, наверное, и есть его разделённая душа — так был он очарован, так светел был взгляд отца Хосемарии.
Сейчас таких мыслей не было, сейчас казалось, что недостоин он такого человека. Он ведь как чёрт в этом храме, его извращённая суть не для этого места и уж тем более не для этого почти святого… Да что там, он, наверное, и действительно есть сам святой или ангел, сошедший с небес.
— Рад знакомству, — он улыбнулся как можно теплее, как можно светлее для такого, как он.
— Взаимно, — тихо отозвался отец Эскрива, улыбаясь очень ласково, и от этого становясь ещё прекраснее, хоть и усталость и печаль его никуда не исчезла, отчего-то, наоборот, стала только заметнее. — Я…
В тот момент его внезапно разыскали «с очень важным донесением, внезапно додумавшись заглянуть в его поисках в собор». Важность донесения была в разы ничтожнее, чем тот нашедший его внезапно солдат, неплохо придумавший, как не получить проблем из-за вечерней самоволки. Тогда он был очень зол, и спас того несчастного лишь всё тот же Хосемария, встретившийся ему на следующий день и посмеявшийся, что о солдатах, в самоволку отправляющихся по церквям, многие бы мечтали. После такого, уж конечно, пришлось закрыть глаза… Да и не до этого было, если честно.
Это всё было как будто вчера, вся эта красивая и немного смешная первая встреча. Да и вторая, да и все. Как быстротечно время, и сколько его пройдёт…
— Франсиско? — Хосемария неловко обнял его со спины. — Тебе не спалось?
— Да нет, так… всё в порядке, правда.
Хосемария посмотрел на него также устало и немного осуждающе за такие слова — он не любил, когда ему говорили, что всё хорошо, а ему казалось или же не казалось, что не всё. Но Франко ничего не мог поделать ни с этим, ни с собой — ну не мог он отвечать по-другому. А сказать эту причину он и тем более не мог. И снова вспомнилась первая встреча, и он улыбнулся и отвлёкся от дурных мыслей.
— Идём спать. Ты очень устаёшь. Между прочим, идти спать заполночь вообще нехорошо, а вставать зачем-то в четыре утра — ещё хуже.
— Не буду противиться, отче, — счастливо и немного хитро шепнул Франко, мягко улыбнувшись возлюбленному и прекрасно зная, что тот не любит слышать такое обращение от него. — Идём.
Он отпустил его и только легонько коснулся губами кончика носа, отчего Хосемария, сначала недовольный исчезнувшими объятиями, вырвался сам и ещё более недовольно поправил очки.