Примечание

Не бросайте слов на ветер.

("Vergeude keinen Atem" (нем.) — "Не бросайте слов на ветер", досл. — "Не тратьте своё дыхание".)

 

[Ангст. Философия. Боль и стекло.]

"Теперь всё будет хорошо".

Пустые слова.

 

"Всё самое плохое уже позади".

Пустые слова.

 

"Доживём до глубокой старости и умрём в один день".

Пустые слова.

 

Нет, не поймите его не так. Тилль очень любил Рихарда. Больше, чем стоило? Намного. Вокалист часто и подолгу обдумывал, анализировал то, что происходит... происходило между ними. Это был какой-то пиздец.

 

Линдеманн уже пришёл к выводу, что, стоило последнему пламени вспыхнуть между ними, как и ему, и лид-гитаристу крышу снесло к чертям.

 

Сначала между ними были чувства. Симпатия. Дружеская. Это первое. Потом — огонь... собственно, огонь. Это второе. А дальше — мысли.

 

Они думали, думали, думали друг о друге. Открывали один другого для себя, видели в новом свете, изучали и начинали понимать. Именно сила творческой (и не только) мысли даровала им осязание души как воплощения высшей сущности. Сначала Тилль пришёл к этому сам, а затем... нет, никому он ничего не насаживал. В каком-то смысле вокалист подарил Круспе свои глаза, чтобы Шолле увидел привычный ему мир совсем по-другому.

 

Конечно, делал Линдеманн это на свой страх и риск, но знаете, что? Рихарду действительно удалось увидеть. Да, в его возрасте полностью переосмыслить всё свое существование и реалии бытия — скорее сродни безумству, но лид-гитарист смог. Вероятно, это была одна из причин, почему Тилль так любил Круспе. Представить сложно, сколько сил и терпения потребовалось обычно вспыльчивому и неспокойному Шолле, чтобы подавить и принципы, и предрассудки, заставляя себя думать о том, о чём большую часть своей жизни и подозревать не мог.

 

Впрочем, никто не идеален, и было кое-что, что вокалиста не особо-то радовало: Рихард зачастую слишком много говорил. Нет, не в том плане, что его заткнуть невозможно — с этим Линдеманн как-то уж свыкся. Он любил голос лид-гитариста, любил слушать его долгие разговоры и рассказы, его смех, его бредовые идеи, — всё это по частичкам составляло самого Круспе, в которого Тилль, как пришлось в итоге самому себе признаться, втрескался по уши.

 

Дело в другом. Шолле нередко совершал большую ошибку: он обещал то, что не всегда мог сделать. Ставил для себя слишком высокую планку. Мотивировал себя ожиданиями других. Всё это переросло в сильную зависимость от мнения людей. Да, Рихард из кожи вон лез, чтобы выполнить обещанное, но на нём самом это плохо сказывалось: лид-гитарист постоянно был на взводе, нервничал, переживал, сомневался в себе... Вокалист больше всего боялся, что в один момент Круспе просто не сможет удержать вес, взваленный им же на собственные плечи. Боялся, что его сердце не выдержит. Страшно боялся.

 

Впрочем, и Линдеманна Шолле всегда уверял, что ничего плохого не случится, а Тилль только кивал неуверенно и пытался прочесть в непрозрачном тумане взгляда Рихарда, что он говорит сейчас: искреннюю правду или очередное несбыточное обещание?..

 

А потом... потом он взял и умер.

 

"Я останусь с тобой".

Пустые слова.

 

Почему-то вокалист позволял себе наивно надеяться, что всё самое плохое действительно позади, и что лид-гитарист действительно с ним останется.

 

А теперь что? Теперь винить некого. Всё прозаично и как нельзя более просто: автомобиль сорвался с высоты, и шансов выжить не было ни малейших. Линдеманн был абсолютно уверен, что Круспе не хотел умирать, и если и злился за что-то на Шолле, то разве что за то, что тот снова наобещал слишком много и вновь не смог сдержать слово.

 

Не обещай того, что не сможешь выполнить.

 

А всё же Тилль понимал: встретил бы он сейчас Рихарда — не осмелился бы ни в чём того упрекнуть. Не за что. Они чисты друг перед другом. Друг перед другом, но не перед собой.

 

Вокалист знал, что не должен был его отпускать. Лид-гитарист знал, что не должен был уходить.

 

Они оба знали, что всё не должно было закончиться так.

 

Впрочем, ничего не закончилось... но Линдеманн ведь об этом ещё не знал.

 

"Тебе больше никогда не придётся возвращаться в то место".

 

Пустые слова.

 

И вот сейчас Тилль стоял перед тем самым проклятым старым домом, там, куда не должен был вернуться, и мысленно хоронил своё прошлое, высекая в сознании: Круспе ничего ему не должен.

 

Раньше — может, ещё месяц назад — вокалист просто бредил идеей благополучного воссоединения "на том свете": перед его невидящими глазами, отданными когда-то Шолле, каждый острый предмет высвечивался красным, словно мишень под оптическим прицелом. И в гуле мотора, и в завязанной наскоро петле он видел возможность, но отметал её тут же: Рихард не хотел бы этого.

 

И Линдеманн наивно надеялся на то, что однажды ему полегчает; он шёл дальше, превозмогая себя, заблудшим мотыльком плёлся на свет размытых пеленой слепоты фонарей судьбы, словно бы думал там, в конце, встретить лид-гитариста. Одно Тилль уяснил для себя: ради Круспе он будет смелым.

 

Именно поэтому вокалист вернулся. Именно поэтому он переборол в себе страх призраков прошлого, что больно впивались в самую душу, давя на самые страшные места в памяти. Именно поэтому он стал смелым. Ради Шолле и только ради него.

 

Сломался ли Линдеманн в самом конце? Сложно сказать. Он совсем потерялся. Сражался до конца, отважно сражался, но Тилль поклясться мог, что не понимал, что происходило с ним, и до сих пор не понял, кто — или что — забрало его жизнь. Ступив на порог обветшалого дома, вокалист оказался потерян между пространством и временем и в то же время вне их. Не стало страха, а значит — и его храбрости. Не стало ничего.

 

Впрочем... Линдеманн, кажется, понял, с какого момента начал ломаться на самом деле. Он не был на похоронах, и только спустя полтора месяца, — подумать только! — когда отголосил сорокоуст и поутих плач родных и друзей, осмелился прийти на кладбище.

 

Множество и множество цветов, яркие венки, ленты... высокий, красивый памятник из чёрного мрамора, что-то наподобие обелиска... пустые слова скорби... его имя...

 

Слишком многого Тилль не замечал, и только одна фраза, высеченная на надгробии золотом, — он чувствовал: не золотом — кровью Рихарда, — кажется, сломала его, — одним своим видом пронзила стрелой насквозь, там и тогда же убила его:

"Vergeude keinen Atem".