Антон не видел труп.
Когда любопытные студенты сбились вокруг полицейской ленты — толпясь, толкаясь, рассматривая кривое пятно на асфальте — он прятался на другом конце Москвы. Было не до того.
Он, конечно же, видел фотографии — но они казались совершенно нереальными. Выдуманными. Нарисованными. И исчезали из памяти, стоило им только пропасть из поля зрения. Всё общежитие гудело новостью — но абсолютно все связанные с ней мысли выпадали из головы. Кто-то шептался в коридорах, но звуки обрывались, когда Антон проходил мимо — и бесследно исчезали. Теряли реальность. Антон не вслушивался в чужие слова, садился в машину, закрывал за собой дверь — и тут же забывал об их существовании. На тротуаре не было следов, и ленты уже давно оборвали. Значит — это всё одна большая шутка.
Жестокая, несмешная, знающая, как задеть его, — но шутка. Всем весело. Все улыбаются — особенно сам Антон. Смотрит на отражение — смеётся громче всех. Только уголки губ опущены и по лицу текут слёзы — но это всё от смеха.
Непрочитанные сообщения напоминают о том, что всё-таки произошло, но Антон быстро закрывает диалог, говоря себе: позже. Может быть, позже. Попозже, разобравшись с завалами, Олежа обязательно прочтёт и ответит. Иначе и быть не может. Всегда отвечает — и сейчас молчать не станет.
Антон не видел тело.
Когда бедные родственники редкой толпой обвились вокруг гроба– перешёптываясь, переглядываясь, причитая и деланно вытирая слёзы, — он задыхался в пробке. Катастрофически опаздывал.
Но в какой-то степени он был даже рад опоздать. Можно было притвориться, что гроб внутри пуст. Или что там лежит кто-то другой. Можно притвориться, что имя на надгробном кресте чужое: вот же, в нём даже допущена ошибка — Олегсей. Разве это настоящее имя?
И разве Олежа не говорил, что настоящее? Разве не поправлял почти каждый раз? Антон снова выкидывает эти мысли из головы. Сейчас не до них.
Сейчас можно притворяться, что Олежа просто уехал. Без предупреждения, исчез, не отвечает на звонки. Обиделся, может, и решил вычеркнуть Антона из жизни. Антон бы не стал осуждать — заслуженно, справедливо. Наговорил глупостей — теперь расплачивайся.
Нехотя разворачивается — идёт обратно, подальше от успевшего покоситься креста, с громким стуком каблуками по брусчатке — повторяет про себя в обратном порядке каждое сказанное слово. Воспоминания застревают, сбиваются, корёжатся, как зажёванная плёнка. Антон обнимает себя руками, ёжится — становится непривычно холодно. Подсознание кричит ему в лицо Олежиным голосом всё то, что Антон допустил так грубо и неаккуратно.
В сети ходит байка: мол, Дипломатора по-тихому подстрелили где-то, он истёк кровью в подворотне и попал в морг безликим телом. Спрятался в списках «пропавших без вести», растянулся по городу объявлениями с приметами: прямой нос, янтарные глаза, высокий рост. Но утверждать наверняка никто не может. Ведь, как говорится, нет тела — нет дела.
Антон боится, что однажды сорвётся и начнёт срывать плакаты со стен. Кажется, что игра зашла слишком далеко: слова стали неосторожными, резкими, хлёсткими. Красные нити, натянутые между ними, порвались — каждая больно хлестнула освободившимся концом. В отражении видно, как по щеке течёт кровь, и Антон напоминает себе: с Олежей было то же самое.
Воображение рисует раздробленный череп, воображение напоминает: «Это ты его не поймал, это ты его столкнул» — но Антон не ведётся. Повторяет про себя: «Я ничего не видел, ничего не было. Я ни в чём не виноват».
Нет тела — нет дела.
У двери замерла кривой линией осуждающая надпись: инициалы, не подразумевающие ничего из ряда вон. Или наоборот — говорящие обо всём, что было; что могло бы быть. Антон знает, о чём речь, и глупо притворяться, что он не понимает: ведь всем вокруг, включая его, было очевидно, что значили те взгляды, что значили слова и жесты. Неочевидны были ночные стоны — но не говорить ведь возмущённым соседям правду: Олежа залатывал раны теряющему сознание Дипломатору.
Олежа не задавал неуместных вопросов и не пытался обозвать их отношения словами — ни высокими, ни грязными. Ни дружба, ни любовь, ни взаимовыручка, ни помощь — они просто были, очерченные собственными эфемерными границами. Олежа не задавал вопросов, а Антон не давал ответов– было совсем не до этого.
Антон пытается оттереть кривое «А» от бледнеющего «О+», надеясь, что вместе с ним уйдёт и вина. Но буква никак не поддаётся — остаётся на месте, теряет границы — никак не желает исчезать окончательно. Смотрит на него, повторяет: «Ты знаешь, в чём ты виноват».
Но Антон держится за спасательный круг: глупую, бессмысленную, детскую мысль. Представляет себе, что, открыв дверь, найдёт там Олежу целым и невредимым. Извинится за то, что наговорил, и за то, чего не сказал. И попросит: «Оставайся живым. Пожалуйста». Может быть, это сработает.
Антон реалист. Знает, что они с Олежей умело заметали следы. И что никто не заметит отпечатков его пальцев у дверного косяка. И если бы Олежа сейчас был здесь, Антон бы сказал: «К чёрту всё! Целуй меня».
Но всё, что он может, — ждать.
Вдруг Олежа вернётся?
В конце концов, он не видел тела. А без него, как известно, дела нет.