Часть 1

– Господин надзира-атель, а можно вопрос?

Иван незаметно морщится, но не удостаивает Гоголя даже взглядом – ему и не нужно смотреть в его сторону, чтобы чувствовать малейшее движение, а в случае чего остановить щелчком пальцев. Но даже кроме того, он спиной чувствует его пристальный взгляд.

И это отвратительно.

В Мёртвом Доме быстро гибнет надежда, а любая спесь неумолимо превращается в страх. Все об этом знают. Это – единственное пристанище для преступников, оскверняющих само мироздание своим существованием; для «одарённых», хотя Иван всегда называл их «проклятыми», повторяя заветы хозяина крепости трепетно и жарко, как настоящую молитву.

Один из этих «проклятых» был особенно надоедливым – невыносимым. С фотографии в досье на Ивана ухмылялось нахальное лицо в маске, и этот взгляд едва ли изменился даже сейчас.

– Ну пожалуйста!

Иван конвоирует его по коридору и предупреждающе вскидывает ладонь, когда Гоголь – номер 419, «Шинель», оранжевый уровень риска – ускоряет шаг без разрешения. Впрочем, он достаточно умён, чтобы послушно замереть и не пытаться сбежать... снова. У него за плечами уже три неудачные попыти, потому-то Иван здесь. Кое-кому нужен особый режим.

– Ну господин надзира...

– Всего один, – холодно бросает Гончаров, не оглядываясь. Пусть он просто замолчит, его голос и без того не первую ночь преследует Ивана во снах, попросту вымораживая.

Не говоря о том, что для жителя этой крепости отчаяния у него слишком хитрые и слишком яркие глаза, которые не портит даже шрам на лице. Иван не смотрит в них лишний раз, просто не хочет. Демонстрирует ледяное равнодушие, но Николай всё равно не оставляет попыток, чтобы... что?

Иван не понимает. Особенно не понимает, когда тот хмыкает:

– Вы любите птиц?

И улыбается, как невинное дитя. Как будто он хоть кого-то этим обманет. В архиве прегрешений папка, подписанная его именем – одна из самых плотных. Гончаров знает её почти наизусть.

Точно так же как здешние холодные каменные стены знают каждый смешок, каждый ехидный подкол и каждый бессмысленный «вопрос» этого сумасшедшего создания, которое не сгинуло на самом нижнем уровне подземелья только по причине странного снисхождения Хозяина, против чьего слова Иван даже не подумает заикнуться. И всё же... «почему?»

– Это Вас не касается.

– У-у, какой Вы вредный!

Гоголь наигранно кривит лицо, не менее наигранно вздыхает и дёргает плечами, пока Гончаров украдкой закатывает глаза – не сдерживается. Коридор кажется бесконечным, тёмный и безликий – лишь чернеют по бокам крохотные окошки в дверях других камер, из которых никогда не доносится даже звука. Темно, тихо – и голос четыреста девятнадцатого уже кажется нарушением, слишком громкий.

– А я вот... люблю! Красивые, лёгкие, сво-бод-ные... видели снаружи, помните? Хотя чего это я. Вы-то сами, скажите, давно выходили? Или и правда не слишком-то отличаетесь от нас, да-а?

Ивану хочется затянуть ему кандалы потуже, чтобы сделал своё звонкое «ой!», скорчил обиженную гримасу, но говорил потише или вовсе помолчал. Но если Иван так сделает – покажет, что его задело, а этого нельзя допустить: такие, как Гоголь, быстро видят слабину.


«У Вас тоже способность. Вы такой же «проклятый», разве нет? Такая же «эсперская тварь», так что мы легко можем оказаться по одну сторону прутьев, разве это не смешно? Ну признай, ну смешно же, Ванюша!»

«Нет. Смешно только то, что Вы думаете, будто можете меня задеть. Но ещё раз скажете «Ванюша» – глазом не моргнёте, окажетесь в карцере. Как Вам, право, такая «шутка»?..»

«Чудо как хороша, Иван Александрович. Почти как Вы, когда злитесь. У Вас сразу такая забавная морщинка появляется между бровями, Вам кто-нибудь об этом говорил? Такая ми-лень-кая, что я не могу удержаться! Вы ведь, знаете... Вы на куколку похожи. Такую, на ниточках, а господин Каратель и рад за них подёргать... ха-ха, молчу!»


Иван глубоко вдыхает и медленно выдыхает, пытаясь вытолкнуть из головы непрошеные воспоминания... хотя это сложно, когда виновник сверлит затылок своим невыносимым пытливым взглядом, как будто всё ищет новые крючки, за которые его едкий язык сможет зацепиться.

– Я, кстати, хотел извиниться.

«Что?»

Иван даже приостанавливается на секунду, вопросительно оглядывается. И видимо, слишком резко – Гоголь сразу вскидывает скованные ладони и весело щурится:

– Тш-ш, ручки-то – вот они! Не нервничайте, куда я от Вашего-то бдительного ока сбегу? Мне тут сама земля, – он показательно топает ногой по каменному полу, – не позволит.

– Повторите.

Иван широко улыбается, но эта улыбка – всего лишь пустое и отчасти правда кукольное движение губ.

– Мне жаль, говорю.

С таким лицом не извиняются, но в смешке заключённого внезапно мелькает что-то мягкое, почти сочувственное. Гончаров презрительно выгибает бровь, молча и тяжело выжидая очередную глупость.

– Я и правда мог немножко перегнуть с «Ванюшей», с «куколкой» и всем остальным... нет, я всё ещё так думаю, но не в моих же интересах портить с Вами отношения, не правда ли? Тем более, мне тоже Вас жаль.

– Что?

– Вы не по ту сторону прутьев, господин надзиратель. Вы по эту. Вы тут в клетке так же, как и я. Как и мы все. Она, знаете ли... – гримаса Гоголя слегка тускнеет, он приподнимает руки, показательно выпрямляя ладони, мол: «никаких фокусов». И трогает свой висок: – Глубже. Прямо вот здесь. Понимаете?

Не понимает. Точнее, не хочет, его слегка воротит от отвращения к логике Гоголя – в том месте, куда он показывал, хранилась не «клетка» Ивана, но его спасение: величайшая милость хозяина крепости, благословенно дарованный шанс пристроить свой грех хоть на какую-то пользу. В этом – то, чем Иван дышит. И разница между ним и четыреста девятнадцатым. И четыреста девятнадцатый эту разницу явно видит, потому и ухмыляется так плутовато, точно зацепил всё-таки в Иване какую-то ниточку, хотя это – как и каждое его слово, ложь.

– Говорите, здесь – обитель кары для грешников... но кто судья-то для этих грехов, а? Бог?

– Вы прекрасно знаете, о каких грехах речь. А Бога не существует.

– Потому что существует господин Каратель, да-а?

– Нет... не только.

– М-м?

Иван отворачивается, не желая травить душу слишком пристальным и внезапно пугающе проницательным взглядом двухцветных глаз. Ему не нравится слово «Каратель», хотя заключённым и правда стоит называть хозяина именно так – стоит бояться, точно так же как его. Но Гоголь будто словно не боится абсолютно ничего, и в этом – его главная проблема, но одновременно – его же сила. Странная, дикая, которую не сломить никакими кандалами, и которая каждый чёртов раз сбивает Ивана с толку. Они подходят к самому концу, пересекают перекрёсток – камера четыреста девятнадцатая в этом крыле самая дальняя, она окружена изолятором радиусом ровно в тридцать метров. Даже если этот проныра сможет приспособить под «Шинель» простыню, ему это не поможет.

И чем ближе они – тем тише становится Гоголь, тем больше пустеет его взгляд. Иван чувствует, как его шаги становятся менее и менее бодрыми, оборачивается украдкой – лицо у заключённого не грустное, но внезапно слишком равнодушное.

На жалость давить бесполезно, но он явно и не пытается.

– Есть одна вещь, которую я боюсь.

Будто вдруг мысли прочёл, впору вздрогнуть. Николай близко, Иван касается его плеча, чтобы провести за дверь камеры, и в этот же миг он оборачивается – можно разглядеть, как подрагивают его ресницы и ощутить слабый отголосок дыхания на щеке. Заключённый не пытается податься ближе, уже зная, чем это чревато. Нет, вместо этого он просто слегка щурится и вдруг переходит на шёпот:

– Не умереть и не остаться здесь до конца дней, как ни странно... Нет-нет-нет, я ужасно боюсь однажды проснуться с настолько промытым мозгом, что больше не смогу сам различать, что «хорошо», а что «плохо». Что буду вынужден только повторять и повторять, как заведённый чёртик в табакерке... вот когда человек так делает, остаётся ли он вообще «собой»? Что в нём останется от личности? Получается, личность будет заперта. А если она заперта, можно ли это тоже посчитать Крепостью? Как эта Крепость будет выглядеть? Так же? Чуть поярче, чтобы скучно не было? Это загадка!

– Это бессмыслица.

А Гоголю плевать. Он вдруг буквально озаряется, улыбается широко-широко под строгим и одновременно непонимающим взглядом Ивана.

– Нетушки, не смотрите так, я не буду подсказывать ответ! Вы сами подумайте на досуге, хорошо? Пообещаете? А потом скажете, что надумали. Вы хоть и ужасно вредный, а всё равно чем-то мне нра-авитесь. Не передавайте меня никому ещё, я так хочу именно с Вами ещё раз побо... а-ха-ха, понял-понял-понял!

Иван ничего не говорит, но земля под ногами заключённого отзывается лёгкой вибрацией, и у того вырывается хихиканье, отдающее слабой истерикой.

– Понял, я – хороший мальчик. Я буду хорошим мальчиком. Я буду очень-очень хорошим мальчиком, а Вы потом ещё придёте. Жду с нетерпением, господин над-зи-ра-тель.

Он чеканит это до карикатурного по-детски, смотрит тошнотворно честными глазами, но словно в самую душу. И опять смеётся. И даже когда дверь за ним закрывается, а Гончаров уходит далеко за пределы камеры, он просто чувствует – всё ещё смеётся, а ещё пристально наблюдает через то крохотное окошко, которое ему доступно. Он не мог видеть птиц, он уже год не видел даже неба – видимо, поэтому сам иногда напоминал отчаянную птаху, всё трепыхающуюся и гремящую цепями на своих тонких лапах. Гончаров даже рад, что больше не сможет сказать слов «печальное зрелище».

Но откуда каждый раз этот странный осадок, он всё-таки не понимает. И вечером, прежде чем завернуть к хозяину за советом, он попросит в отделе не только привычные отчёты об инцидентах, но и архивы на будь-он-неладен четыреста девятнадцатого.

Ему надо подумать.