Виктор пахнет тишиной.
Тишина и пыль. Пыль и тишина, к которым слишком зачастил Александр — он упирается лбом в деформированную воронкообразно грудь и тихо вздыхает.
У него дома такие же. Зачем ему ещё? Чужая тоска подернула паутинкой бледной угол книжного шкафа и трепещет хрупко на сквозняке.
Чужая боль кусает его за запястья и ладони, браздами власти иссеченные, новые порезы оставляя поверх незаживающих.
Виктор вздыхает ему в унисон, прикрывая глаза.
Молчат.
— Останетесь на ночь? Я нашёл в библиотеке сборник стихов… Мар… Май… Нет, забыл автора. Хотел прочесть для вас что-нибудь, думал, вам придётся по душе. Я запомнил, что вам нравится поэзия в моем исполнении.
У него, утопающего в бархатном кресле, в будто нарочито вольготной — на деле же уставшей и терзаемой артритом — позе как в зеркале отражаются изнеженность дряхлеющая околодворянская.
Так выглядят испуганные юные косули и викторианские девицы с глазами на мокром месте, готовые завалиться в обморок от малейшего ветерка.
Девицы, косули, и одинокая старость такие формы принимают.
Александр не хочет однажды узнать себя в этих истончившихся запястьях, в безвольно висящей с подлокотника кисти с узловатыми, неразгибающимися до конца пальцами, во взгляде прозрачном и на один глаз слепом, в небрежно наброшенном на ноги пледе со звездами вышитыми на нем.
Колени Александра подрагивают от подступающей боли, не выдерживающие его веса и твёрдости паркета на полу.
Он лишь сильнее утыкается в тщедушное тело, обнимая его за талию.
Плевать. Он ещё молодой. Не должно ничего болеть.
— Останусь.
Тишина обнимает его за плечи и целует в безволосое пятнышко на макушке.
— Оставайтесь, — повторяет Виктор будто для себя.
Его ладонь рассеянно гуляет по сабуровской спине.
Оставайтесь и заполните своей пустотой и тревожным отрицанием мою тоску.