У Володи в руках — крест. Тёплый, может перемещаться, но не разорвать его — скорее, это он Володе порвёт шею. Или же попросту вдавится кончиками себя — одна-две дырки, и он вполне мёртв.
Мать была бы не против. Да и от своей смерти тоже.
Валентин выхватывает цепочку, прячет в карман своей тёмной рубашки. А потом, услышав кашель отца, отворачивается, но улыбается — вежливо и услужливо, будто уступая право руководить всем. Володя мог бы так же, да и сам приласкать, ведь большой-то мальчик в действительности. Но отец знал его дольше, чем тот Валентин — у Валентина знания были обширнее, чтобы давить, когда у отца лишь раскрытие неправды.
— Ну, доброго дня вам обоим.
Вряд ли это адресовано хоть кому-то из них. И вряд ли мать режет огурец — слишком резко, глубоко, не думая и будто отчаянно — для неё бы со стороны это показалось ужасом — хотя не взаправду, конечно, просто как подтверждение отцу.
Валентин тыкает ему в спину, поторапливая. Но что там, если будущее у них уже есть — конечно, не такое, которое хотят всем привить…
— Сколько там?
И останавливается рядом со своей машиной — этот факт сразу заставил отца его уважать, хоть и не как идеального друга, а всего лишь мешок с деньгами. Даже не взирая на остаточный пирсинг и поначалу накрашенные волосы, недавно обрезанные под каре — Валентин брал только харизмой, которая заключалась и в его деньгах, и в ловком управлении людьми. Отцу льстили и откровенные подкупы, и хорошие подарки, и липовое желание угодить.
Не как от сына — какой-то ловец снов. Что уж там?
— Про что именно ты спрашиваешь? — а он уже встаёт в позу, скрещивая руки и открывая рот, как Володя тут же, взмахнув рукой, чеканит: — Нет, вали к чёрту.
И проходит мимо, открывает дверь, отталкивая ею его. Валентин действительно хороший психолог как четырнадцатое там и говорит — только не в тех сердечных, что имеют в виду. Недохирург-недопсихолог, но с уймой предубеждений, касательно плохой жизни, вроде что Володя существует в таких нечеловеческих условиях и не может — и фразочка из заветного длиннющего списка.
Хуже всего жилось когда стукнул уже десяток — до тринадцати. Тогда действительно был пиздец.
А сейчас у Володи в кармане лидер, который делает вид, что следует за ним, почти совершеннолетие, обеспеченная работа и, конечно, неплохие связи — что-то было от Вали, что-то наработал сам.
Проблема заключалась попросту в том, что за прожитый десяток у него пропало и смирение. И наступило настоящее взросление — не то, которое видит до сих пор отец. А вот чистое, построенное не на мнении родителей — со всей ответственностью, с первым пониманием реальности, с его ощущениями и решениями, от которых теперь не часто бывает жаль. И того, что губить себя до такой степени ради отца, повёрнутого на своих же неудачах, ради матери, что заменяла рабыню и ради мнимых целей, бывшие не от Володи — бессмысленно.
А ещё он часто напивается после таких дней, как вчерашний. И говорит, что слишком слабый, дабы вытащить мать. Что там отец-то? Володя всё равно не признаётся себе даже про неё.
— Помнишь Руса?
— Того десятиклассника? — Володя смотрит на руки в перчатках — главной проблемой Валентина всегда была брезгливость. И её решение состоит в окончательной его поломки — теоретически, если б Володя умер, вряд ли бы тот сдерживал себя хоть в чём-то. — По-моему, у него слишком много тупых закидонов.
— Это не убавляет твоей ответственности за него пока что, — Валентин переворачивает руку ладонью кверху, указывая на приставания к младшеклассницам — один ещё, тем более. — Те дрова он обязательно бросит и тебе, что ты ввязался.
— Тебе бы родиться мамочкой, — и, пожевав щёку, всё-таки добавляет: — Женское положение убавило бы тебе проблем.
— Женское прибавила бы мне свободы. По крайней мере здесь, — берёт ручку и из кармана куртки перекладывает в рубашку. — Кто бы что ни говорил, революционерки — это расчётливые гениальные особы, которые умеют сунуть порой в своё же дерьмо.
Володя чуть прикрывает глаза. Лицемерие он так яростно не ненавидит, а у Валентина это неизменимая черта ещё со времён, когда его спихнули бабке с дядей. Приехав к ним в первый раз, предполагал мужской разговор, разбавленный старушечьими с рассказами о войне — всё-таки сельский мужик, а с такими видится каждый день — даже сейчас. И угадал только одну часть. А Валентин только щёлкнул по носу, ещё раз взяв слово, что Володя будет думать.
Но пока предубеждение касательно некоторого быдла работало отменно — получше радара Руса, благодаря которому к нему в список и пидоров, и геев попали абсолютно все из компашки Володи — даже те же братья, которые держались у них из-за харизмы и, что уж там, бесплатной жрачки. И прекрасный атмосферы — из-за неё к ним и шли.
В конце концов, никто не хотел просто так долбаться хоть марихуаной, хоть той же палёной водкой, чтобы потом лежать в подъезде дешёвой хрущёвки братана и принимать говно за прекрасное. Тем более что период блатной романтики, к счастью и для Володи, прошёл.
А вот быдло никогда не переводилось.
— Я заскочу к Олегу, не теряйся, — Валя передаёт ключи, пока он наконец-то ловит взгляд того сосунка и хватает за руку его — по пальчикам, оглаживает всю ладонь, зная, что сегодня сбросит напряжение — сегодня эти прикосновения будут тоже гладкими, но слишком твёрдыми. Как по инерции — боль к боли, только уже отголосок. — Особенно под землёй.
— Да перестань. Скажи лучше, что у Олега? Он молчит, — Володя снова поглядывает на Руса, улыбаясь расслаблено — вряд ли отец пропустит мимо ушей, если он сейчас позарится на кого-то покрупнее — ещё и без причины. А этого молокососа бить — как лезть под юбку девице, раздвигающей ноги и орущей про честь.
— К сестре домогаются. Захочет — выльет.
Ну да, действительно. Мамочке довериться легче, чем отцу. Хотя Володя всё равно ничего не смог бы сделать — чтобы усадить старых педрил нужны деньги, которые ему никто не даст, а с подработки недавно выгнали — за вспыльчивость.
Володя не назвал бы то вспыльчивостью. Скорее — инфантильностью, которой ему не дали насладиться, запирая с матерью дома.
Упырёныш — хоть у того не такая уж белая кожа, идёт к нему, на что Володя разворачивается, блокирует машину и, не удержавшись от взгляда, улыбается. Русу виден лишь профиль, но реакция всё равно хороша — некое эстетическое наслаждение от этой мрази, что наверняка подлизывается ко всем — прямо как блядь.
Хотя, в принципе, учитывая всех сук и кобелей, про которых столько ходит слухов, так и есть. Это ведь не Володя, что и вовсе скидывает своим друзьям подружку. Или друга — тут уж как повезёт.
Мало кто захочет трахаться с быдлом за деньги. С такими ублюдками, как они с Валей — тем более. Это не их добродушные друзья, которые действительно надеются и на благородство, и на их какую-никакую честь, прощая умалчивания. Когда Валентину важны лишь сами они, а не блядская жизнь, а Володе — избить кого-нибудь.
Как отец. Но только лучше.
Он добирается до ворот, но останавливается. У них всех сейчас суета — эти экзамены, которыми они так старательно перекрывают ощущения пиздеца. У Володи единственное, что может перекрыть — чужой пиздец.
Равноценно ли?
— Эй, пидор.
Конечно, вряд ли. Конечно, отчасти. Но жизнь и дают по частями, а пользоваться ею надо.
— Хочешь поговорить? — и уже тише — чтобы вот никто и не услышал, и этот не стал манипулировать: — Ну так, пошли в нормально место.
Хотя последние слова, пусть и приглушённо, но звучат ненормально. Однако этот Русик всегда был туповат — начиная с того момента, когда сказал Вале про всю бессмысленность — более грубо. Ещё и сумел найти.
Володя-то однажды попался на лесть — такую, про которую не говорят, а Валентин использует в крайних случаях. И так стал прислушиваться — иногда и по нужде. Но сейчас всё равно нога встаёт как-то неправильно — слишком осознанно и на автомате не получается. Володя вымеряет, но выдыхает, переключаясь — не стоит знать Русику, тот может оказаться с приветом.
Заброшенная детская площадка — вряд ли то место. Особенно если Володя проводил здесь время. И потом вырос, иногда приходя сюда и смотря куда-то — вспоминая и вынимая из памяти интересные факты.
Из Русика тоже можно вынимать интересные факты.
— Отдай мне Крючкова.
— Конечно, не откажусь же я, в самом деле, — Володя смотрит на часы в последний раз, запоминая время, сцепляет руки, незаметно пытаясь отстегнуть. — Но нахуй, ты мне ответь?
Самое сложное — это вынимать ремешок. Он вечно скользит туда-сюда по коже, даже когда Володя уже расстегнул и засовывает в карман. А там — вынуть второй раз. Главное не затянуть — пока ремешок относительно свободно болтается, то ещё можно изловчиться пальцами.
Взгляд Руса падает куда-то вниз, и Володя моментально забывается — застывает, следя. Эти часы, полученные на первой работе, напоминали о многом. Разбитые он уже не сможет носить — Рус вряд ли оставит такое без внимания.
Володя бы оставил. И всегда оставлял.
— Разве ты сам не понимаешь? Три на одного — перебор.
— Ну так, перебирайся к другим и, — он высовывает из кармана руку, не чувствуя ею воздух — будто онемела, — служи, сучонок.
У Русика есть одна упоительная для таких целей, как у Володи, особенность — он, как истинная сука, многого не требует. Всего лишь жёстко войти — и красота.
Начинается с того, что тот снова не думает. И замахивается — без траекторий, цели, с не рассчитанной силой, а лишь чувствами — теми, что у отца Володи.
Это тоже входит в особенность Русика. И Володя не ощущает ничего — он просто делает то, что и должен: повторяет что-то с прошлых раз, делает новые подвохи, обманывает, — всё, лишь бы пацан упал обратно в землю и рычал, как отец, шевелил бессильно своими ручками, хоть и менее громадными, а ещё вот смотрел — обязательно внизу, такими же выпуклыми, как у рыбы, глазами и практически без волос. И обязательно с кровью, с вопросами к себе в голове — особенно с этими вопросами, на которые ответ слишком прост, что не по чести, как говорит отец. И это становится уроборосом — обиженный мальчик вряд ли умрёт от руки своего сына, про которого он так говорил Вале. Скорее, его просто прихлопнут в подворотне — гораздо лучшая смерть, чем в окружении любящей семьи или друзей.
Володя достаёт часы и так зная, что сегодня слишком быстро — какие-то пятнадцать минут, но усталость после выходных — откровенно, заебала даже его самого.
— Они ещё сдохнут с тобой.
— Я не могу загнать в могилу ни твоего Дана, ни Валю, ни ещё, — Володя смотрит, как тот поднимает от земли голову — отцепляется буквально от грязи и снова не сдаётся, как отец. И он подбегает, вздёргивая и сдавливая тому челюсть. — Да и тебя куда гнать? Думаешь, мне стоит беспокоить кого-то из-за тебя?
— Обдолбаешься! — Рус тянется к руке, цепляясь за траву, он и сам падает, лёжа подбородком на ладони. — Хотя бы с той сукой, за которую Дан продаться готов.
Володя смотрит, выдыхая, бьёт носком в живот. Он, отойдя, осматривается назад, видя, как земля становится темнее — по капле.
Это проходит. Русику просто не повезло в развитии, а так — выбьет дурь из него и, может быть, что-нибудь да случится. И всё будет хорошо — относительно, конечно.
***
Всё течёт и течёт — только не как обычная вода, что на вид была нежной и гладкой. А вот конец её, где летели брызги, а из-за высоты ударялись о кожу. Можно ли от этого получить синяк?
Если ещё включить какой-нибудь мрачный рок у друзей или дабстеп — неплохая тематика получалась. Сразу всё становилось тихо, хоть Володя и прикладывал каждый раз руку ко лбу, вспоминая всю эту ёбаную неделю — четыре дня, что вместили самый масштабный пиздец.
Ни Володя, ни Валя, ни другие не успевали передохнуть, бегая туда-сюда и кружась — по кабинетам, в дворах, смешивая лица с кровью — в мясную кашу, только с какой-то неосязаемой жижей. Отчасти у Дана проблема с качеством наркоты, отчасти у Олега в семье, отчасти тут тёрки с десяти-девятиклассниками, отчасти у Вали с непойми чем, про которое он вряд ли скажет, но вот что именно составляет жизнь Володи за пройденное время — это и ублюдочный отец, и мать, у которой совершенно отсутствует понятие «нет» — недалеко ушла от супруга. И тёрки везде, даже в своём дворе с различными хренами — прекрасными, только вряд ли с нормальной стороны.
На таких гопников стоило бы поискать садистов — всё-таки бить кого попало и некрасивого Володе не очень. Это как бокс, только с особыми изысками в виде внешности, а не самого процесса.
— Пацаны, ну, вы тока не бейте, а, — Дана примирительно улыбается, сразу переходя на другой тон — у него такой считается дружеским, у Володи — клоунским. — Чё хотите, ребзя, за мою родную кровь.
— Вован, Вовчик, мне говорили, что тут не продаются.
А ещё управление трещало по швам, потому что им нужна относительная свобода, а Володе — срочная помощь, на которую ни от них, ни от Валентина рассчитывать не стоит — тот сидит и курит. А если курит, значит, всё хуйня.
— Вываливай уже.
Дан кивает и, хлопнув по плечу Володю, так медленно и с расстановочкой говорит:
— Короче, я уломал дочку губернатора.
— На секс? Спихни кому-нибудь и успокойся, — Володя поджимает губы, чуть злясь.
— Если бы всё было так просто. Я ей в рот, — кто-то гогочет, но замолкает при: — испорченную наркоту напихал. И вы думаете что?
— Нахера ты вообще это сделал? — и не различить же, кто орёт: где-то в конце. Из-за чего Володя и хочет сделать их компашку поменьше, но не может — это всё равно временное неудобство. Есть различия же с тем, что может быть.
— Бесила меня, а материал жалко. Ну, она сама молчит. Но если её брат увидит то состояние — мне пизда. А ещё она мне поставила ультиматум, чтоб я сыграл типо жениха её нового. И вчера сходил к ней в семью.
— Отделайся деньгами.
Володя не вникал в те дела, а посему часто злил этим Валю. Но тот сейчас согласно кивает — и долго ведь не вдыхал, просто держит сигарету:
— Что тебе мешает?
— Блять, так они меня узнали по родителям. Если выяснится, что мои вовсе не металл поставляют, а я не любитель-флорист, который больше по натуральному…
— Против нас двоих они ничего не сделают, — и всё-таки берёт в рот, но как-то нехотя втягивая.
— Ты — это не решение первое, как и остальные. Первое решение лежит на мне, Валь, а ты — десятое.
— Допустим, — Володя отмахивается от тычка в плечо — Валентин точно рассержен, раз его так трогает, что перебили. — А нам тогда зачем?
— Затем, что это поверхностно, ребзя. Пиздец в том, что она скрала липовые документы на гречку и подожгла. А мне пиздец был бы, если я тогда б не уломал на эту гречу тех мажоров, которые делают по несколько копий, — Дан вздыхает как-то слишком протяжно, но Валя ничего не говорит. Володя всё же возьмёт на заметку — ещё пригодится потом, когда они буду друг от друга уходить — всё больше и больше пропадая и не собираясь. — А потом на манку. И мне пизда, если выяснят, что там не крупы.
— А для чего тебе тот чебурек-учёный, который узбек?
И кто-то гогочет, пока ему показывают средний палец. Отчасти здесь и была проблема — Володя сам не сомневается, что Дан так оберегает того узкоглазого неспроста. И вовсе это не братская любовь — со стороны она выглядит по-другому.
Не такая, как у тех же единственных среди них родственников, но похожая. Только в разы больше — все знают, что братья никогда не отдадут друг за друга жизнь. Они и не похожи друг на друга — только отдалённо.
— Перекинется она. Что тот твой прошлый с той, что эта.
— Сомневаюсь, Володь.
Но почему — Дан не говорит. А Володе не хочется сейчас забивать голову — слишком хуёво. И сердце слышится — если тревога перерастёт в паническую атаку, пиздец будет всем. И дело даже не в зарождающейся агрессии, которую давят.
— Вован, эй, — Олег с поднятыми руками опирается на перемычку — дылда, а мяса нет. — Слушай, там пацаны какие-то разобраться хотят.
Володя прикусывает губу, всасывая, но тут же отпускает — сейчас вообще не вдохнуть. Только беготня, суета и бесконечная, протяжная, как головная боль, мирская несправедливость в извращённом виде — ну надо же. Да нихера он не должен, в конце-то концов.
— Сам посмотрю, что уж там.
Хотя Олег не очень-то рвётся — сразу же заваливается после целого предложения. А ему бы уединения — только не покоя, куда ещё так рано. Если бессмысленно жить, то смерть мало что изменит.
— Володь, — Валя выскакивает где-то сзади него — не кричит, а лениво скорее чуть повышает голос, — Володя, ну стой, — он, добежав, держится рукой за плечо, всовывая: — На.
Оно мягкое и длинное. И, на самом деле, не очень приятное — тяжёлое, но склизкое. Дым не может сравниться с той водой и роком — он лицемерен, а оттого отвратителен. Хоть Валентин и сам любит больше всего.
— Зачем?
— Просто чтобы.
И уходит, никак ничего не объясняя — к этому надо бы привыкнуть за шесть лет. Но Володю это раздражает — это заставляет чувствовать себя брошенным, но не ребёнком, а бесом — без кого-нибудь, как нового беспризорника — только не на улице, а где-нибудь в тюрьме. И это не просто мерзко — это включает в себя мирскую несправедливость — тянущуюся тоску, что продевает нити в мозгу — длиннее и длиннее, только бы тяни ещё больше времени, моментов, мигов, ощущений, воспоминаний, чувств, настроений, состояний — стягивай всё в узелок, да потуже.
Но пока что стягивается только кожа от лямки рюкзака. И от синяков отца.
Что за этими крашенными в зелёный стенами? Их материал? Крики и скрежет ногтей? Люди — мир? Всё равно о таком не говорят — только неслышно, как с Валей.
— Эй, Вовчик.
Гречнёв, а рядом с ним — Русик. Как сложно с этими всеми — и стоило создавать такую шумиху, чтобы лезли непойми какого хрена? Вот Русику лучше — теряется и теряется себе в толпе, ни черта не заботясь. Мог бы делом заняться, а так — пинает хуи.
— Вовчик, — говорит тот, подходя, — мне тут шепчут, что ты у нас, оказывается в постельке губернатора был. Ну, его сына.
В чём-то Дан был неправ. Если поточнее — во всём.
Володе хочется прикоснуться к грудной клетке, потому что сердце просится — как и несколько лет назад просится к рукам обнять себя и не видеть их. Да и для кого он это делает? Только для себя — теперь уж точно.
— Что ж, птички у нас разные бывают, — Володя улыбается, вытягиваясь — спинка ровная, некоторые пацаны именно из-за этой позы и ярко, да и уж слишком, выраженного дружелюбия лезли к нему, — как ты понимаешь. Только ответь мне на один вопрос — ты у нас сам какая?
С Гречнёвым напрямую нельзя — забьёт же сразу в могилу, если начать говорить, что неправда, что ложь — сказать, что Гречнёв зря взялся за Русика — такого пидораса мелкого. С ним нужно поэтически — по-доброму, мирно, отчасти интеллигентно, но настороже. И доводить все действия до автомата — иначе просечёт же и всё.
Его же дружок просёк.
— Я у вас, видимо, фазан, правда?
Аккуратно так — драться можно только с Русиком — пока что. Но этот сучонок сейчас стоит и недоумевает — будто, блять, сам не знает ничего ни про своего наёмника, ни про договор. Хотя Гречнёв всегда спешит и спешит — не тянется.
— Я бы этого не сказал, — Володя чувствует, как плечо затекает, но продолжает стоять и стоять — ну вот нахер, зачем это? — Сам посуди: птица ли ты вообще?
— Явно не такая неперелётная, — а это хороший знак — значит, понимает. Главное — только бы не опять про секс, там у Володи проблем нет, а нажить — запросто. — Но, раз уж мы выяснили, думаю, я попозже заскочу.
Не птица — не залетит. А Русик — это обезьянка, который играется с людским ножиком.
Ноги болят. И спина напрягается — всегда прав только Валя, но тот молчит. И всё так плохо — не отвлечься, не прочувствовать настоящее.
Здесь есть два места для курения — пожарка, где сейчас наверняка обитают уже другие ребята, и за школой, где все окна — от выгоревшего кабинета, что используют для мусора. Можно вполне перелезть — хрен с этой учёбой, нагонит ещё, а отец перебьётся.
И Володя вступает, хотя ему кажется, что суставы слишком громко скрипят, с головой выдавая и его, и Валю, и ребят, и всех вот тут в руки кому-то — опасному.
А если бы отец не использовал насилие, Володя вырос бы нормальным ребёнком, а не чупакаброй с тревогой о своих секретах — помнит, что значит умалчивание правды и показ своей настоящей сущности. Но что там, если сейчас он волен — на время?
Волен пройти до ручки, нажать на неё, чувствуя, как прогибается, как скрипит, как что-то внутри перемалывается — скоро всё это образует землю. Или исчезнет — как хорошая для всех альтернатива, которую никогда не используют.
Нутро этой комнатки навевает что-то — вроде постапокалиптической игры, но более уютное — будто здесь можно спрятаться от опасности снаружи и вдыхать пепел, дым, понимая, что за стенами — химикаты, яд, слизь и грязь, в которой ещё течёт и кровь, а потом прилипает к курткам, убивая и мстя — за абсолютно всё. Но рамочки слишком хлипкие — неметаллические и некрепкие, а посему легко даются — весят словно кот, только тот более мягкий — как помнит Володя.
Ноги не запоминают следов деревянных рам — они помнят синяки, которые не перестают болеть и тянутся, и тянутся, тянутся…
Как его жизнь.
Володя достаёт коробок, зажигает спичку, поднося ту к кончику сигареты — не вспыхивает, а сразу разлетается — распадается в этом воздухе, не образуя ничего. А ведь попадает где-то в лёгкие — уничтожает маленькие клетки органов и убивает. Упоительная власть, которую никогда не поймёт отец.
Растягивать Володя не любит, пробуя новые и новые, неизвестно что ища, но сейчас выбора хрен дождёшься. Однако она слишком тягуча, а оттого и мерзка. И как же это плохо — и как же это хорошо чувствовать, что клин на клин работает, что сердце замедляется, и всё становится тягучим — уже не течёт, не ударяется, не падает, не летит, не бежит. Но сливается — в бессмысленную пустоту.
Какой-то то ли хлопок, то ли удар о стену заставляет на миг сжаться, словно моллюск, но Володя снова вдыхает и выдыхает, ощущая где-то внутри тошноту — по пищеводу вверх растёт кислота, он ведь нихера не сожрал.
Непонятный звук повторяется. Только теперь не так громко — не так выражено для него. И ноги в таких серебристых туфлях на каблуках — на одном оторвана лямочка, и создаётся ощущение, будто обувь съезжает. А девчонка почему-то тоже тягуча — не легка и не быстра, как те. Она смотрит слишком затравлено, слишком медленно расширяются её глаза, а волосы пышные цвета соломы — Володе кажется, что такие и на ощупь. Девчонка делает шаг, потом вытягивает чуть вперёд руки, один раз тряхнув головой, и выдаёт — он даже не поспевает осознать звуки:
— Нет! — а потом ещё и протирает глаза. — То есть, ну, — вскидывает голову, хмурясь, а потом понижает голос — думает, что от этого он становится властным: — молчание за пачку твоих сиг или иди нахуй отсюда.
И Володе хочется заржать — это скорее похоже на писк, а не хотя бы меццо-сопрано. А она ещё держит ручки — всё вытягивает и вытягивает, указательным пальцем куда-то тыча и шевеля губами. И лоб не разгладить — не похожа на старушку, но близко.
А он даже не знает как к ней обращаться — у него есть обращение, которое к ней прикрепилось, для всех, от быдла и от ребят. А вот для такого чуда-юда — это ж нужно, однако, подобрать тщательно. И успокоить — в конце концов, её тон ему не слишком нравится, пусть и забавляет.
Если бы Володя знал её имя, всё стало проще. Дать ей, как рабу, сразу номер? Неплохой намёк на знакомство, к слову — одиннадцать цифр, нужные из которых только семь — это бы и сказать ей.
Он хмыкает, но девчонка никак не реагирует — у неё трясутся руки, а посему Володя, чувствуя, как движения уже не кажутся скованными, а апатия спадает, отвечает — непринуждённо и без обиняков:
— Это последняя, — пытается показать, но руки тоже подрагивают — от стресса, и сигарета падает по пальцам, цепляясь за последний — давится мизинцем и безымянным. И девчонка как-то сразу становится легче — милее и симпатичнее для него, без ярлычков, пусть и с этой соломой на голове. — Если хочешь, я закину тебе на следующей неделе?
И та дёргается — она сжимает губы, чуть краснеет, стыдясь, наверное, за нервоз. Она так тонка — не гладкая, на коже и родинки, ещё что-то — не идеальные нити, а распотрошённые, и так растягивается — так резко убирает руки за спину, не решаясь сделать к нему — ближе, Володя бы не отказался — он бы разглядел получше. В конце концов, к нему нечасто приходит интерес — подростковый, когда либо полностью, либо нет.
Он знает, что надо всё принимать частями. Но это не то, чего хочется — тем более не то, что ему нужно.
— Реально, что ль? В смысле, — выгибает бровь, растягивая так и так губы, не может сформулировать предложение, но хотя бы не хмурится — такой тонкой не идёт, — в смысле клянёшься?
Давно у него не было этого — даже и не помнит, когда последний раз-то. Общение — без лишних словечек, как обычные люди и без напоминаний о том, что в мире существует кроме мудака-отца кое-что ещё. А самое главное — вот с этим вот, потому что хочется, потому что нужно обоим. Не это ли прекрасно?
— На пальцах?
И она, скрещивая руки, подходит ближе — на автомате, но без вымеренных движений — цепляется за что-то то носком, то каблуком, не смотрит под ноги, не замечая выше и ниже, вступает совершенно не обращая внимания как выворачиваются её стопы — так можно и сломать. Но она, всё ещё выгибая бровь, чуть вздёргивает нос, а потом наклоняет голову вбок:
— А для тебя это доказательство?
И Володя улавливает её улыбку быстрее и лучше, чем собственное настроение. Потому что, в общем-то, она и показывает его полностью — догола.
— Что ж, в таком случае, у меня просто нет выбор, как прийти к тебе, — и вот — вот оно неконтролируемое, на автомате, на инстинктах, на чувствах — наконец-то он не обращает внимания ни на что, не вымеряет, а лишь думает — как бы более патетично показаться ей — для их детской игры. — А когда я не держал слово, ты знаешь?
— И где же? — хихикает, даже не думая ни о чём — она засовывает руки в карманы джинс, открываясь и ничего не пряча куда-то в себя. И когда?
— Когда не соглашаются на обмен имён, — и следит, как та машет головой, а волосы не особо разлетаются — и не ломаются. — И как?
— Надёжно, — девчонка проводит губой по зубам, но её глаза не распахнуты — они прикрыты и спокойны. И Володя бы заснул с ней. — Вероника. Думаю, такое можно доверять?
Можно и ему доверять — признаваться сейчас и говорить побольше, получше, ещё бы поближе и потеплее — только бы кутаться и кутаться здесь, потому что холодно, потому что грязно, потому что куда-то уносит. Потому что плохо.
— Мне — обязательно. Я вот люблю больше Володей.
И она кивает — отвечает, не отходя от него — не переминается с ноги на ногу, тоже отдаётся общению, не особо следя за посторонним. И это прекрасно — несоменно.
— Ника.
И хочется ещё — хочется ляпнуть что-нибудь, лишь бы дольше, лишь бы тянулось, но нить разрезается — и нутро не видно, оно ускользает всё быстрее быстрее, и не достать уже — как и тогда, когда он делал маленький хрупкий ловец снов для другого — не себя. Когда-то.
Его окликает Валентин:
— Володя! Нужно кое-что прояснить.
Но если он хочет какого-то человек себе, то почему бы не привязать — пусть и странным узором? Всегда можно сделать для себя всё, что угодно — это ведь будет только для себя, а значит, не навредит. Если вредит, значит, не нужно. А она смотрит — соединяется сама. И да — этим отвечает на всё.
***
Откуда в нём взялась брезгливость при том, что он вполне мог бы расчленить человека, пусть и за долгое время? Володя знает, но не может себе на это ответить — перед ним грязный пол, обшарпанные стены — сине-белые, по одному из канонов, дряхлые косяки, из которых выглядывают нехилые такие занозы, двери, что могут упасть и не скрипят — скрежещут так натянуто, так долго и громко. И главное — это чёртовы запахи, и ведь наверняка останутся на нём — такими мельчайшими частицами.
Если бы ему предложили тут избить кого-нибудь, Володя бы обратил внимание, но мало — гораздо сильнее его волнует агрессия, которой так много, и он тонет в ней, превращаясь в невесть что. Но пока что к нему выбегает собака — чёрный лабрадор, который обнюхивает, ходит туда-сюда в наморднике и зевает, скуля.
— Зачем ты меня только сюда вытянул? Животные — по твоей части.
Валентин передёргивает плечами, подносит руку к собаке и машет головой, говоря проходить дальше — через хлипкую раму в ещё более обгаженное помещение. Хотя, Валя давно у них окрестился чёртом.
Доски чем-то залиты, они перекатываются туда-сюда, пока Володя по ним ступает. И мерзко — от этих разводов, которые хрен знает от чего, а ведь он дотрагивается подошвой до них и потом принесёт к кому-нибудь в квартиру эту грязь. Как же отвратительно — чуть не соприкасаться с этим косяком, а над головой — перемычка, на которой тоже что-то есть — висит и покачивается, но скорее тянется в стороны из-за ветра, норовя упасть прямо ему на голову — в конце концов, удача всегда любила его.
И поэтому тут, в этой комнатке, где все продукты испортили — два лимона наполовину с плесенью, надкусанный кусок колбасы, а в холодильник и хлебницу, на которой что-то есть, заглядывать не хочется. В стакане — с виду вполне съедобная водка. А рядом сырок в красной обёртке — по канону нарисованы и ваниль, и шоколад, и сам он — Володя плохо помнит, больше картинки с магазином мелькают, но, наверное, всё же ел — вспоминается что-то на языке. И скатерть наверняка липкая — раз уж от пола не оторвать сапоги.
Открыть бы окно, но краска с него сыплется, на нём ещё что-то налеплено — жёлтое — самое ужасное жёлтое. Жёлтый — это второй цвет внутренностей любого живого существа. Может быть, от хозяина, может, от других, собаки или насекомых…
Хотя ручку вряд ли всё равно не повернуть.
Да когда же они уйдут отсюда?!
— Валя, — Володя оглядывается, цепляясь за странный тёмно-зелёный мешок за холодильником. — Валентин, за какой хуетой мы притащились?!
Тот что-то бурчит, пока собака подаёт отдалённые признаки жизни — не похоже это на скулёж. Будто голос у той осип — или чего хуже — чего хуже, о чём лучше не думать.
Володя делает шаг ближе к мешку — он смотрит себе под ноги, концентрируясь на шнурках, они от каждого прикосновения подошвы с полом поднимаются. А он не может.
Носок упирается в тот тёмный цвет — только какой-то этот мешок слишком складчатый. И слишком колоритный, и материал разный — будто бы не мешок это вовсе.
И концы, что упираются в стену, похожи на концы человека — голову и ноги.
Было ли это ожидаемо? Не в большей степени. Валентин скорее бы разорвал все отношения, чем впутал в свои дела посторонних. Но Володя всегда был ближе — и теперь ещё и ещё. Чем только это посвящение в невесть что закончится?
— Извини. Тебе мерзко, должно быть.
Отчасти есть — всё-таки этот труп ничем не отличается от и этих стен, и потолка, и пола, и мебели. И Володя больше любит жизнь — процессы, ведущие к развитию, энергию, его чувства. И уж точно не токсичную романтику — клубную еле-еле может переносить же.
А с другой стороны, почему бы нет? Почему бы не согласиться и не пожать Вале руку — в конце концов, сейчас ничего выходящего за рамки не происходит. Выходящее за рамки начиналось с Ильи, а после за ним поплелись все, а это — так, мелкие последствия, которые скоро исчезнут. И всё же в порядке — Володе правда несложно.
— Его куда-то надо отнести?
— Около входа сюда я тебе принёс кое-что. Разберёшься что на себя, что на него?
— Ну, когда ты мне сказал взять старую ненужную одежду, считай, я уже был готов.
Лабрадор, нюхая что-то, отрывается, когда Валентин то ли чешет его, то ли гладит, а потом уходят — чуть ли не бегут. Но Валя любит спорт — и бег, и скачки на лошадях. Не всегда, конечно, но иногда под своё настроение переключается на это.
Володя в детстве не понимал, как так можно — вымерять на глазок. Надёжнее ему казалось именно благосовестно со всеми замерками и примерками, и перепроверкой. А сейчас, поливая и, надев перчатки, быстро складывая в пакет, ему хочется в детство. В детстве было ярче — интереснее.
Валентин помогает дотащить ко входу, протирает пол, пока Володя тщательно трёт всё, а потом уходят. У Вали с деньгами не должно быть проблем, но, видимо, тот сейчас не настроен ебать себе мозг чем-то мелким — ему хочется пройтись и просто отдохнуть от жизни моллюска в раковине.
Здесь то ли дачный посёлок, то ли деревня, но этот домик всё равно одинок. А если пройти дальше несколько километров, то будет большая река — широкая и глубокая. И там топить труп — однажды это всплывёт наружу, а, может, это останется лишь шуткой.
— Будем заплывать или…
— Или. Если оставим хоть мельчайший след, шанс резко возрастает.
Володя хмыкает, но не язвит. Валентин сам сейчас на нервах.
Мешок обволакивается водой — как и делал тот Архимед, вещица плавно находит себе место — такой крохотный здесь, но всё равно может существовать.
Что-то плавает ещё в ней, но уже так нагло — так выуживает себе место здесь. И с этим не хочется иметь дело.
— Пошли, — Володя кашляет, стараясь ничем себя не выдать. — Пошли, Валь.
— Что такое?
А он всё ещё смотрит вглубь, не отвлекаясь, пока с краю Володи — длинное и волнистое, но будто угловатое — будто может порезать. И слишком резко плывёт — не тянется, а течёт.
— Тут змеи.
И Валентин моментально отлипает, кладёт руку на плечи, а он чувствует мурашек по телу и передёргивает плечами. Как же всё мерзко.
В машине на задних сидениях собака поедает печенье. И этот хруст успокаивает — лабрадоры всегда ему нравились. И Володя мог бы взять к себе…
— Это была сестра. Мне иногда приходится за ней прибирать.
— Очередные странные отношения со всеми, Валь?
Хотя Володя не может его винить — самого-то бзик на что? Если люди, попадающие в обществе в категорию нормальные, узнают, то сразу окрестят педофилом. Где это только видано, чтоб человек отказывался от своей будущей жизни? От дрянных мечт, что вряд ли уже пригодятся хоть кому-то из людей — ему бы жить в другое время. В то, когда бы начали ценить это.
— Цивилёва не любит, когда я её принижаю. Она любит раздавать указы и думать, что к ней прибегают по одной причине.
Володя чуть напрягается, но откидывается — прикрывает глаза, чувствуя, как те болят. И руками не может шевельнуть — сам себя заковывает в это всё, ничего не давая сделать. Собственноручно — потому что да, ему действительно жаль обо всём.
— Родители в разводе?
У Вали была самая обыкновенная, чуть позёрская фамилия — Чернов. И, на самом деле, чисто для Володи, ему это шло — лучше, чем кому-либо ещё. И дело даже не в значении — дело в звуках, которые так приятно повторяются в голове, будто уже перекатываются на языке, а потом слетают с него — легко, звонко, лирично. И ему это чуть ли не безумно нравится.
— Они и вряд ли заключали брак.
У Володи тоже не заключали брак — только ебанутое соглашение на что-то, которое тянулось чрез его вены, наполняя всё тело неизвестно чем. Лучше бы всю его кровь уже убили вирусы — он бы жил на них, если бы мог.
***
Ему безумно нравится избивать, как и всем им. Компашку они создавали сами — с помощью общего и особенных у каждого дополнений, вытянули в самый верх. Чтобы потом садиться рядом и смотреть, как эти червячки подтягиваются — неизвестно куда, но ясно же, что к ним.
Володя давно бы сдох, будь у людей слишком повышенная эмпатия.
— Сегодня так тепло, что все такие дохуя добродушные, — Илья хмурится, закуривая и туша чрез два-три вдоха.
Володя мог бы быть с ним солидарным, если бы его вообще волновали другие люди. Ему бы ещё понравиться своим, которые определялись по наличию каких-то блядских генов — чёрти чего, этого даже хрен увидишь — сколько ещё таких шатенов разгуливает по миру с карими глазами? Угробить столько лет неясно на кого — он никогда на такое не согласится. И никогда не примет кого-то по отцовской линии особенно.
— А ещё, кстати, — Олег улыбается, чуть жмурясь одним глазом, — про тебя спрашивала девчонка, Володь. Говорила, ты ей должен.
Олег — это неплохой вариант для информации. Только проблема в том, что вряд ли тот станет держать язык за зубами — сплетни для него словно вода. Хрен выживет, если не поспорит и не отстоит своё мнение.
— Да, — Володя встаёт, подходя к нему, — я задолжал ей сиги. Раз уж ты начал, дай мне пачку.
И его губы резко изгибаются по-другому под гогот пацанов. Он вынимает из кармана пачку, нарочно не пытаясь особо вытащить, но кидает в руки.
— Если бы ты не был моим другом, я бы пошутил про цену, — Илья отворачивается, вздыхая каждый раз и так и сяк крутясь.
— Она не продаётся, Иль, а прижимает.
Тот хочет что-то ляпнуть, пока его не пихают в бок.
Валентин продолжает курить, но, словив взгляд, прощается с ним кивком. Если он начинал откровенничать, то дело дрянь в любом случае. И лучше узнавать по кусочкам — меньше беспокоиться.
Сейчас можно не спалившись обойти школу вокруг. Перемена же большая — учителя хотели им там турникеты поставить, но какое нахрен, если даже окна заменить не могут? Преподавать бы начали лучше, а не выполнять функции роботов-надзорщиков.
Хотя это вообще не должно его касаться — вскоре забудется.
Здесь, где к стенам прилипают люди спиной, за ним наверняка следят, высматривая шаги — вроде бы на автомате. Вроде с одинаковыми размерами, да и вроде бы никак не отличается от остальных — только так, несущественными чертами.
Однажды эти накрутки сделают что-то с ним. Или заставят — в крайнем случае утвердится в своих убеждениях — мерзких, как отец.
Странные случаи запоминались лучше всего. И не то, чтобы да, но Володя помнил кровать Ильи — такая обыкновенная русская, одеяло с узорами, как и простынь, а в довершение — ковёр висел в центре комнаты. И то, как ему стало плохо, когда он сидел на стуле — от музыки лишь сильнее тошнило, а громкость ни какую не настроить — любая раздражала и не очень-то хотелось. Он чувствовал прямо в горле эту жижу, когда вставал с кресла, а перед глазами краски прыгали и пропадали. Володя очень хотел дойти — и буквально один шаг, когда его вырвало рядом с ней.
Истерика никогда не проходит без чего-нибудь физического. И он, бегая тогда по комнате, путаясь в ногах и мыслях, совершенно выдыхаясь, но продолжая, рыдал, сам не зная — а почему. Ему было каких-то двенадцать, но ответ уже был у него в голове.
Но это ломает. А Володя не записывается в числа суицидников — ему не хочется причинять такому человеку, как он сам, боль — даже ведь не полюбил, куда, рано ещё.
Володя подходит к окнам того дряхлого кабинета, ожидая, но рядом там — девка и пацан из компашки Гречнёва. И это нисколько не нравится — настолько, что он чуть ли открыто не скалится, бросая на тех взгляды.
Нет ничего рядом, что бы заинтересовало.
У Володи ещё была инициатива затащить одного пацана к ним, пусть практически все это не одобряли. Тот вязал, плёл что-нибудь, участвовал в баскетбольной команде, однако запасным. Он не скрывал ни краску после бессонной ночи, ни побои, ни прятался от унижений. Володю парень цеплял — за то, что не такой. И был уверен, что тот сможет дать отпор отцу, в отличие от него. И пусть просто молча благодарил чем-нибудь тайно и без рассказов, всё же его приняли.
Пока он не надышался газом.
Симптомы были, их замечали. Но Володя был слишком увлечён своим восхищением только наружной личности, а Валентин не мог заговорить тому зубы — получалось наоборот. Их компашка тогда была не особо большой, но Романа Володя ценил чуть ли не больше всех.
В предсмертной записке он рассказал уже про всё на тот раз: что волновался за место в той команде, что не может содержать ни друга, у которого сплошные пьяницы в жизни, ни девушку, что сбежала от пиздеца в доме. Он расписал таким размашистым почерком, кой Володя еле-еле смог для себя вычленить, что не смог прочувствовать ничего, которое бы могло связать его с вынужденными людьми. И Володя понимал смысл этой фразы.
На этом и забыли. А Володя — а Володя не может жить без чёртовых мыслей. Сколько он историй обрабатывал за сутки? За день, ночь? За час?
Валентин не знает, что его друг встаёт по ночам выпить воды, потому что руки трясутся, во рту слишком сухо, из-за чего язык отдирается с неприятными ощущениями, а сердце не успокаивается — с какой бы температуры не вытащил. Валентин не знает всего, но понимает. И поэтому ему простить можно абсолютно всё.
Нельзя давать огласке всё это. Роман не смог унести в гроб свои слова по различным причинам, которые Володя и сам испытывает на себе. Но хуже, если при жизни находят рычаги и понимают — не сомневаются, не удивляются, а вот сразу. Это будет ужасно — вряд ли тогда ему захочется только насилия.
Шум где-то сзади — внутри этого здания чуть напрягает его, но Володя выдыхает, кусая щёку. Стоило бы ему взять всё-таки её номер, а ещё и помнить о важных мелочах — расхотелся слишком. И где теперь искать, если она хрен знает в каком классе — вряд ли Валентин сможет найти по внешности.
Пачка сигарет могла бы занять. Если б её не нужно было отдать. Да и ему несложно сдерживаться — это запросто, если они не особо привлекают. Хотя нервы ни к чёрту — и всё это мельтешение лишь сбивает с мыслей, топя и топя самого Володю в себе, а не только его жаления, на которые вряд ли кто-то обратит внимание.
— Эй, пацан, — какой-то смазливый мальчишка подходит к нему, улыбаясь, — можно с тобой подождать?
Володя машет рукой, доставая телефон — углубиться в политику и поныть, как всё было хреново, так и осталось — стабильность.
Будь только в детдоме нормальные условия, он бы довёл…
— А ты с Крючковым?
Вот в чём основная хуйня общества, из-за которой он больше всего устаёт, так это построение принципов на хотеньях других и благах — вроде здорового образа жизни, на который тратишь и всю её, вынужденных контактов и вынужденного развития мозга — только не в те сферы, что действительно нужны. Всё это упиралось в один лаконичный вопрос — нахуя? В чём смысл быть этим нормальным и гробить жизнь непонятно на что?
— Ну, с Даном.
А ещё Володя очень надеется, что от него наконец-то отстанут. Если бы за каждое негативное общение ещё что-нибудь предлагали — вынужденный убыток же. Свобода слова не будет иметь смысла, если примет форму пустозвона — такую же, как и всякие мудаки, что лезут и лезут.
Лучше бы перемывали кости на своих пьянках, тратя собственное время.
— А ждёшь кого?
— К нему не относится.
Вот зачем — зачем все эти приставания и пляски с бубном ради ничего? Да что вообще сделает эта информация?! Упечёт Володю за решётку?
— Нелюдимый ты, — мальчишка не улыбается, но и не равнодушен — скорее, интересуется. — Он сказал, что с тобой проще говорить либо в вашей компашке, либо при избиении.
Что правда — Володя не любит все эти бессмысленные переживания, которые вообще не влияют на его жизнь. Вот отец, который ломает ногу и портит все планы — это уже да. А что с ним будет от каких-то слов — люди прислушаются? И нахер такие люди?
— Ты хочешь что-нибудь узнать о нас?
Только пусть отвяжется — всё будет так клёво и хорошо. И он дождётся Нику — они наконец-то станут ближе, у них появится больше нитей, чем её то странное поведение и беспокойство. Может быть, она уже его знала — с этих чёртовых слухов. Но общаться-то стала. И Володя готов не просто отвечать или вести — идти рядом, как и во всяком общении, которое ему нравится. Нравится и она.
— Только о тебе.
Что ж, какая-то там комедия, что вечно произносил Валентин, но Володя так и не смог уловить ни слова, ни смысл, наконец-то закончилась. И началась новая. Чем дальше в лес — больше дров. Умел бы он этими дровами пользоваться — и сосной, и дубом, и берёзой.
— Просто, ты же лидер их, — тот дышит чуть чаще — волнуется. Ну, у Володи тоже стресс на стрессе стресс стрессом погоняет. — А прячешься так, будто шестёрка.
— Каждый из нас может своё. Я руковожу, решаю вопросы с чем-то, но больше не хочу.
— И что же тогда мне…
Его прерывает — такой странно знакомый голос, но будто бы чуть искажён — этим воскликом, который всё ещё узнается даже по быстрым, резким и кратким звукам:
— Ник!
Брат и сестра — очень даже похоже. Может быть, двоюродные — Володя бы подурачился, если б тот к себе расположил.
Та подбегает к ним, останавливаясь, а, посмотрев на Володю, шире открывает глаза — так, что свету можно отражаться. Блестящее всегда привлекает — неизвестно почему, но выглядит красиво, пусть и слепит.
Все хотят ослепнуть — и эти две причины для сего сливаются всегда.
— Вы знакомы? — мальчишка прикусывает губу, не слишком радуясь.
— Да-да, — Ника не отводит взгляда от Володи, хоть и говорит не с ним. — Можешь свалить, тебе всё равно ничего не нравится.
— Да я бы остался, — он поднимается с земли, но не делает ни шагу, — чего ты…
Ника, оборачиваясь на него, цедит сквозь зубы:
— Свали, хотелка.
Володя бы, наверное, всё же не стал так обращаться с пацанами, если б те мешали, но способ вполне хороший. Пусть она, бросив взгляд, чуть скомкано двигается, садясь рядом с ним неуверенно.
— Он тебя задолбал?
— Не успел. Всё равно ничего путного не выведает.
Ника улыбается, снимает куртку и водит каблуком по траве, цепляясь — теперь белые с невзрачным украшением в уголке лямки. Но этого достаточно — вполне может показаться хорошеньким, а простенькое Володя сам любит.
— Ник говорил, что ты там у Крючкова с Черновым лидер, но тебя мало видят.
— А если признала, не стала бы?
Володя примет любой ответ — они уже общаются, рушить это не имеет никакого смысла. Он здесь отдыхает, она тоже что-то получает, и всё хорошо — пока что.
— Я не участвую в школьной жизни. Я даже не знаю, как выглядел и выглядит теперь Чернов. Хотя показывали фотографию, но уже не помню.
— Обижаешь же: Валя слишком яркий.
— А если он у меня в памяти синим пятном сохранился — достаточно?
— Не думаю.
Она цокает нарочито громко языком, качая головой, а Володя достаёт из кармана, передавая ей. И руки ни разу не нормальные — они белёсые, с венами, на пальцах кожа оторвана чуть ли не до крови, а ногти кое-какие — слишком неровные. Но его это лишь подкупает ещё больше — ещё ближе к ней, на этой струне. У них не нити — струны, что вырываются из чего-то между электрогитарой и скрипкой, ломаются и перерезаются — людьми или обстоятельствами. Но инструмент-то может играть — больше, громче, сильнее, заставляя что-то между трепетом и спокойствием разливаться по телу, задавать ритм чёртовому органу — из-за веществ внутри. И не сказать, что ему не нравится.
Куда уж безумнее, чем в эту тянучку, господи?
— А ты был прав.
— Может быть, я слишком самоуверенный?
Володя смотрит и смотрит на её блондинистые волосы — кончиками тёмно-серым заканчиваются, так контрастно. И их неухоженность лишь создаёт гармонию — с её кожей, что не гладкая, но нежная — на лице наверняка. Пусть и шелушится, пусть иногда жирная — Володе нравится.
— Не похож.
И ему ясно, что им не обязательно о чём-то говорить. Но Володе хочется — да, ужасно и навязчиво, даже слишком, но как же желанно — как же его охватывает этот трепетный недопокой.
Когда он только мог раньше вот так? Хоть с кем-нибудь — не по пьяни жаловаться Валентину, который поможет, а просто знать, что можно — не откажет ни за что.
— Ты так смотришь.
— Тебе что-то напоминает? — усмехается, отворачиваясь к горизонту, её каблуки бьют по земле, оставляя следы.
У Володи нет этого — он наконец-то живёт настоящим, не накручивая и не придумывая, как сдохнуть — вымышленная смерть всегда его держала. Всё равно понятно, что в руки он лезвие не возьмёт.
А при ней он и не вспомнит, как то выглядит — почему-то просто сверкает, но нечётко. А раньше…
Раньше были сплошные пустые мысли. И какой там побег?
— Сразу хочется двигаться. Станцевать, что ли.
Вообще-то, он бы очень даже не отказался бы. В голове это представляется всегда со стороны, но быть в центре — это другое. И Володе хочется и ощутить, и ещё побыть. Его, возможно, слишком тянет. Но к чёрту, почему бы и нет. Чем она хуже той же матери — пусть и такое сравнивать нельзя, ясно же, что мать давно перестала представлять из себя мало-мальскую личность.
— Вперёд, — он толкает её в плечо, и Ника оборачивается на него. — Разве тебя что-то сдерживает?
— Тебе показать?
Пусть из этого вряд ли что получится, ибо да — лимит новых чувств себя давно исчерпал, пусть выйдет заунывно и пусть нелепо. Но всё же хочется — по-любому, это же будет всё-таки Ника. А Ника не умеет навязываться — может быть, только раньше, когда всё ещё было детское. И его тоже тянуло — все сутки напролёт, хоть отец потихоньку выбивал из него такую привязанность — он называл её больной и мерзкой. Но Володя сейчас не чувствует ни боли, ни мерзости — только спокойствие с лёгкой эйфорией.
Но эта эйфория всегда может потопить его и выжать, оставив ждать тоску. Сейчас же у него даже острее будут чувствоваться и мелкие эмоции.
— А покажи.
И она подскакивает, но, встав, чуть медлит, бегло просматривая окружающие предметы. И поднимает руку, больше не давая себе думать — Володя старается, очень старается над тем, чтобы словить каждое изменение, каждую тонкую, маленькую деталь, да даже просто запомнить взгляд, но ворох мыслей забирает к себе. И она сохраняется в памяти чем-то светлым с тёмным, как волосы, с чем-то незаурядным, с обычными карими глазами, но со светом на коже — слепит и слепит и тут, и в голове, и, может, уже внутри выжигает абсолютно всё. Потому что не чувствуется — Володя будто в подвешенном состоянии, но с анестезией, которая не чувствуется сама и не даёт чувствовать — он и не вспомнит, как её только сделали. Но знает, что сейчас, следя за этими несуразными движениями вперемешку со странной, непонятной дикостью, которая держит ещё — то ли не позволяет отдаться, то ли — то ли выражает тоску. И, всё ещё впитывая в себя, обязательно как-то слишком лихорадочно, в спешке, небрежно, он не понимает, что опирается рукой на камень не просто так.
Ника цепляется и падает — просто разворачивается и как-то невольно теряет опору, грохаясь и ничего не понимая. Володя же не успевает — у него работа слишком заторможена, и осознание всего не до конца приходит. А она лежит на земле, перевернувшись, отплёвываясь и вытирая рот. И будто бы её это вовсе не волнует — раздражает, но вставать не спешит.
— Насмотрелся?
Володя подаёт ей руку, пока она не смотрит — о чём-то думает. И он сам хватает, чувствуя кожу запястья — кости внутри, слишком хрупкие, хотя не ломаются, вены, которые отдаются пульсацией — вполне нормальной. Ника легка — поднимается живо, пусть и с его помощью. Отряхивается, передёргивая плечами, кутается в свою чёрную кофту — такую простецкую.
— На самом деле нет.
— Ах, прости, — она хочет ещё что-то сказать, но смотрит на ногу, вздыхая.
— Что там?
— Всего лишь две стрелки. Бывало и хуже.
И затем достаёт телефон, что-то кому-то печатая и отправляя — слишком быстро. Обычно Володя ждал больше.
Ника поднимает взгляд, но он хватает за руку с телефоном, и тихо — пусть и с эмоциями:
— Отпущу, если дашь номер.
— А это уже, — закусывает губу, смотря на него, — уже принуждение!
Чуть пискляво так, но не достаёт. Всё ещё нормальный голос — это к лучшему.
— Чем оно отличается от прошлого раза?
— Ничем, — она открывает рот, смотря то туда, то сюда, пытаясь что-то ещё сказать, но вместо сего: — Записывай: семь…
И список контактов с её именем заставляет его любоваться — нажимать незаметно, водить туда-сюда пальцем, так и сяк вертя, и смотреть, смотреть, смотреть… Вскоре это пройдёт, но сейчас, когда она уходит, ему слишком хочется вжиться в момент — пока есть возможность.
***
Бить по Олегу, по самому слабому, но важному звену — слишком подло. И Володя понимает всю суть этого чёртового заезженного в обществе слова, чувствуя, как ему мерзко — мышцы сводит и сводит, но куда ему бежать, к кому прийти, если абсолютно все они до единого здесь, молча сидят, иногда переговариваясь, — непонятно. Вообще, ведь всё в относительном порядке — у них спокойствие с сочувствием, которое может трактоваться как и обычное положение дел — все знали, что каждый из них накручивает себя, пусть и в разной степени.
А Олег хватается за бровь, морщась. И Володя всё ещё помнит, как доставал из неё тот гвоздик — такой маленький, обычный, ножка не гладкая, и он делал её выпуклее и неестественнее. А кончик с мясом — с настоящим таким мясом и кожей, что были нанизаны прямо чуть ли не по центру, заставляли ползти по горлу — только почему-то не тошноту. Нечто другое — опять без чёткого ответа.
— Это было днём, — Олег водит пальцем по правой, здоровой брови, которая почти обыкновенна — не будь бы только с ней рядом этого синяка. — Я не ожидал, просто выскочил мусор вынести — там доски, на свалку. Ну и…
— Кто у тебя там в подъезде живёт?
Кир смотрит как-то слишком долго, да и не он должен был задавать этот вопрос, но никто из них не перечит — незачем. Однако же Олег теряется, чуть смутившись.
— Я мало что знаю. Только на своём и верхнем этаже.
Отчасти и Володю это заставляет сбиться с толку — большая часть их забывала, что Олег собиратель информации, но плохенький в социализации — если только вылазку в школу да к ним иногда можно этим назвать. Весь его день ограничивается на чёртово утро и хороший такой вечер — более и ничего. Он может сколь угодно наблюдать, вычленять из памяти ответы на те или иные реплики, но Олег всё равно остаётся слабым, тихим, пусть и полезным — его же сюда притащили Валя с Даном. У Олега быстро иссякают любые силы, а посему чаще всего он любит сидеть больше с непьющим, иногда курящим Володей — с ним ему комфортнее всего. Возможно, ещё и из-за защищённости.
А сейчас всё трещит по швам — всё лидерство Володи, которое тот знатно запустил. Последний год — ну что там, разойдутся и не вспомнят. А у него отец, который окончательно окрысился.
Не доглядел — раньше можно было бы отсеять кого-нибудь, а сейчас недавние и Гречнёв, и Рус, и тот же чёртов Соколов, что с ним говорил где-то в январе, под большим, слишком жирном вопросом.
— Дан поможет на время, — Валентин кладёт руку на плечо Володе, из-за чего тот не может обернуться — слишком злой он сейчас, слишком много злится и нервничает в последнее время.
А Володя вместе с Олегом не очень-то рады. Володя мог бы не запускать всё до такой степени, вернуть хоть что-то, а вместо этого…
Он всё-таки не смотрит, но встаёт, махая рукой на выход:
— Пошли.
И Валя, вставая рядом, кивает — одобряет.
В коридорах никого, но он всё равно выводит его на улицу — небольшая компашка, среди которой Рус. Сколько же интересных совпадений — аж трясёт от ломки, чё это, в самом деле, другим можно, а ему нет?
— Лучше пока что не размениваться на незначительное.
Последнее слово режет слух — попадает колеблющимся воздухом в лёгкие и растекается по телу — слишком быстро. И оно врезается в кожу, вызывая чёртов зуд.
— Незначительное?
Валентин медлит — абсолютно во всём медлит: и в реакции, и в движениях, и в понимании. Дёргается только после почти незаметно, но не теряется всё равно.
— Не в той степени значительное, — и Володя собирается возразить, как его прерывает: — Если хочешь, мы обговорим это после одного одолжения.
Валентин знает, как подкупить любого человека. А Володя не разбирается в его жестах, всё ещё находясь где-то на краю — отчасти и из-за себя самого. Но без Вали вряд ли что выйдет — без их собственных шагов.
Однако же за их вымученных шесть лет можно привыкнуть — не замечать.
В его машине какие-то посторонние запахи — странные, необычные, но будто бы искусственные — не химические, а что-то есть.
Первый труп, который он даже не увидел, тоже специфично пах. И вызывал такой трепет — будто бы в тревоге, но мысли не путаются — будто, как у робота, отдельно, рассортированы.
— Поможешь мне с одной вещью. Надо к сестре заехать.
Хотел ли Володя посмотреть на ту Цивилёву? В фантазиях, в голове, она представлялась отчасти Валентином, только без его специфичных замашек. Но на деле — это же даже не сожительница, к тому же — выросшая в других условиях личность. И, судя по тем рассказам, явно с избытком гордости — особенно перед семьёй, только жалости ей больше хочется. У них это наверняка наследственное — с обоих родов, что уж там.
— А она не выгонит?
— Нет.
Володя не знает ничего о его семье, об их обустройстве. Да и вряд ли однажды начнёт сводить в нормальную семью — нормальная семья другая. Пусть с матерями или отцами-одиночками.
Если бы его мать стала нормальный, он бы, честно, променял. Наверняка променял и всю компанию — потянулся к этому, пусть и поздно, пусть и болезненнее, пусть и слишком как-то до мерзости извращённо. Раньше же она давала — и даже отвечала — отвечала, беря за руку и показывая, и говоря, и слушая, и высказываясь, и учитывая, и катила, катила по ладоням какие-то слишком упругие шарики, такие с молочно-мягким цветом, что цеплялись за кожу, пока в носу был тошнотворный запах бульона от бабушки — по отцовской. В него пихали, но у Володи был же стимул — мать, лежащая на диване, которая думала, а потом подскакивала, начиная что-то активно делать — резко, тревожно, но скомкано. А ещё спрашивала и прислушивалась, не отмахиваясь, не пассивно агрессируя, пусть иногда не соглашаясь — слушала же, он же умел задевать её чувства.
А дальше всё кануло в воду — часть Володи и абсолютно вся мать. Такой же тошнотворный рецепт, мерзкий запах мяса, которое так по кусочку медленно отделялось, и что он до сих пор ненавидит, а ко всему прочему — безразличие и к интересующим темам — поначалу это была агрессия и вытекающие из неё детские обиды, преобразовываясь в пассивность — в молчание.
Хотя Володя до сих пор не знает, что любила мама — именно с той страстью, с которой он требует их любви.
Многоэтажный дом — и хорошо же всё-таки обустроен, даже слишком. Такой можно было бы разделить на два, и ещё бы на людей осталось. Впрочем, однажды он всё равно будет снесён.
А Володя хочет другой. Непонятно, но точно не такой.
— Так зачем я?
— Обычно ты более любопытен.
А Валя более оживлённый — эмоциональный, непонятный. Хотя какое там, если сейчас опять браться за трупы и их отголоски — или, на радость, чего хуже. В принципе, почему нет — с таким характером самому Володе вполне пригодится. Только вряд ли он сам хочет этих обстоятельств.
— Мне хватает твоего сотрудничества с отцом. Так что?
— У неё завелись крысы. Нужно кое-что проверить и заодно забрать к себе.
Володя усмехается, хотя это даже не на автомате происходит — скорее, действительно вымеренное движение, которое подходит для ситуации — много раз видел же. Ну, а Валёнок — с Валенком любой нормальный станет механической куклой — такого перестроенного человека.
Всего лишь подделка робота. И какая там выдержка? Может, сегодня он и задаёт слишком много вопросов. Но это ведь вроде бы тоже человеческая суть, до которой роботам не достать — на этих чувствах можно и логику построить, наверное.
— Будто у тебя надёжнее храниться будет.
Тот отмахивается, подходит быстрее к приветливому мужчине, говорит — медленно и так губы изгибает. В обычном состоянии, с ними, он бы проглатывал — объяснял, что не певец, так незачем. А его и так поймут.
А что хуже — шоу-биз или это граничащее с наркобаронством и мафией?
Валя подхватывает под руку Володю — держит своими пальцами, ни о чём не заботясь. Он всегда хватает цепко, но неаккуратно — будто у него из рук можно выскользнуть. Это Володе бы стоило так поступать, а не выёбываться — типо, смотрите, дама упала.
Довыёбывается до состояния Дана, а там уже и вешаться не странно. С людьми вообще любой страх отпадает, а что уж до Русика, то в особенности.
Пахнет чем-то непонятным — будто свежим воздухом, но изменённым. И интерьер здесь нудный — такой новомодный, но штамповый — слишком правильно по стилю сделан. Какое там искусство, если тут только чистый труд — как в пещерке сидеть и камешки строгать на заказ. И думать не надо — всего лишь до автоматизма довести и всё просто замечательно. Даже обстоятельства не особо-то повредят — всё уже словно рефлексы, механически, как подпись.
Квартирка до тошноты обычная, хоть и с налётом ухода — приложенных денег. Володя бы не стал как-либо обустраивать свою, но поглазеть на других хочется — точно уж не на это. Может, и у некоторых из их группки найдутся.
— Позовите Рину, — Валентин ещё что-то произносит, но Володя не вслушивается.
Слишком тошно от этого заброшенного, забытого дома. А мог быть родным — содержать что-то в себе, питать и притягивать за ворот к своей двери, тыча носом. И запах ремонта — запах фальшивой новизны лишь заставляет ощущать в горле эту чёртову жидкость с комками — не мерзкую, а просто отвратную именно из-за жгучести и боли.
У Вали будет в разы лучше. Но вряд ли это связано с самими домами — они-то ничем не отличаются.
— А как её на самом деле зовут?
Володя бы поверил и в это, всё-таки одна, которую тот упорно звал родительницей вместо матери, не отличалась обычно приземлённостью, но Валентин не задумываясь бросает:
— Катя. Катерина.
А какую экзотику можно найти, если покопаться заурядности. Но что ж не Тери? — было бы в разы звучнее. И приятнее — особенно тут.
Этот небрежный хвост, немытая голова, помятое лицо и неубранное место вызывают больше симпатий, чем там. Хотя Валентин бы наверняка его за это оттаскал за ухо, но к чёрту — в конце концов, он пришёл сюда только за кое-чем, а не восхвалять их семейство. К тому же, комплименты и тупые шутки всё равно не примут — они слишком быстро проходят, чтобы задерживаться здесь, на этой кровати, где смято одеяло. Отличается ли оно чем-нибудь или же когда-нибудь повторяется в точности?
— На столе.
Валентин подходит, только к наклонённому — такие раньше в кабинете музыки были. И неплохие даже — внутрь можно было столько всего положить. Как и сейчас — неплохая папочка.
Валентин трёт руки, вздыхает, но говорит — будто с трудом, а будто просто без явных эмоций:
— Рина, слушай, — он и опять кривит губы, наверное, пытаясь улыбнуться, но вместо сего лишь заставляет её ещё больше нахмуриться, — у меня есть предложение.
— Тебе прямым текстом надо говорить, чтобы ты съебался?
А голос у неё хриплый — и заболевший, и вроде повреждённый как при пении. Володя помнит, как их тот глухой старичок заставлял тянуть гласные уже с поломанными — рассказывал про мальчика, что исполнял Аве Марию и повредил голос, а потом сам не замечал, что с его уроков обычно и уходят нужные люди. И как хорошо было ещё получить справку от Вали и больше не находиться в этом цирке уродцев — сидеть и слушать, как остальные играют на скрипке-гитаре-пианино и выговаривают ещё и согласные — то, что больше всего хромало.
— Чтобы я съебался, мне нужно доделать всё.
— Уже, — она показывает на дверь, но не твёрдо — не может разогнуть пальцев нормально. — Не заметил?
Скучно, как же скучно — обычная перебранка, пустая, на которую они тратят время. Ему можно бы просто получить задание и преспокойно по-английски самому съебаться, но…
— Заметил. Ну и зачем?
Но Валя никогда не говорит — ему нужно то, ему нужно сё — ему нужно быть услышанным, получить опору, но хрен тот сам скажет — так ведь не заметят, если превратить в обычный пустозвон. Но какой там, блять, пустозвон, если он злится, портит всем день и всё равно не говорит, будучи уверенным в том, что не токсичен? Хрень, какая же хрень в его мозгу за столько лет их общения — единственное, что он им оставляет. Это ж норма, это ж удобно — только для него.
— Зачем? — у неё дрожит губа, рука опирается на стол, коленки подгибаются, а тело худое — как в корсете. И Володя отчётливо чувствует, как при взгляде на этот живот, завёрнутый в жёсткое платье, у него тревога доходит до конца пальцев — передаёт органа импульс, будто бы специально заставляя выворачиваться. — Зачем я, блять, хочу детей, а ты мне нихуя не даёшь?
Надо бы выйти отсюда поскорее — в конце концов, эти разборки не должны быть ему интересны, как-либо его касаться. И вмешиваться не стоит — это уже высшая степень дебилизма.
Да он даже не знает всей ситуации, а Валя отчасти сейчас ощущается чужим — и вот всё, что должно наконец-то толкнуть его обратно в дверь. Ну, хоть куда-нибудь — только бы вон из этого раздражения, из этой странной апатии, которую нельзя тревожить — обернётся ещё против.
Отговорки — как и всегда, как и в те моменты — отец замахивался, повторял, изучал, менял, потому что она старалась снова и снова, она очень сильно вырывалась. А что там он — где-то там, в уголке за стеной, просто смотрит. Бесформенная масса — наблюдает. Но он-то — это не какой-то слизняк.
Если оставаться, то надо бы…
— Я даю тебе…
И Цивилёва оборачивается этой потрескавшейся апатией — разорванной так небрежно, наплевательски. И её голос, осипший, но громкий, слишком мерзкий:
— Не то, что я хочу! — она смотрит и смотрит — как-то слишком сильно блестят её глаза, будто размываются — вытекают. И это так мерзко — Володя готов отдать всё, лишь бы доказать, что чувствует жижу, их теплоту, вязкость, цвет — серо-зелёный, такой выцветший. Как то, что обычно выблёвывают. — Ты всего лишь подсовываешь очередную шнягу. И чем она мне, — облизывается — наверное, иначе бы вытекла слюна, похожая на воду, но тоже вязкая, — поможет?
Володя видел это всё очень-очень много раз. Только тогда он сам этого хотел, ждал и получал успокоение, чувствуя себя человеком — ощущения же есть. Так чем мерзость отличается от удовольствия?
Валентин разевает рот, в который раз трёт руки, заламывает пальцы, но Володя перебивает:
— Почему бы не взять то, что поможет?
Отчасти, не стоило бы. Отчасти, чистый дебилизм. Но какое там, если теперешний мир возвращается — становится вполне прежним для него?
И Валентин наконец-то смотрит на Володю, проявляет свои странные эмоции, которые не разобрать. Избить бы с ним снова кого-нибудь, они ведь давно этого не делали. Хотя, в кармане лежит уже вполне ценный телефон.
— Я подумаю над этим.
Она отходит, но связь снова теряется. И зачем он сюда с головной болью и дерьмовым настроением припёрся? Ради чего потащился — узнать мир изнутри, посмотреть и ощутить, как тут всё?
— И всего лишь?
Хотя вздор — у Вали всё те же эмоции. Но это к лучшему — он же хочет стать ближе к сестре. Хочет же?
А у Цивилёвой ноги дрожат, а взгляд — не ему в глаза. Как и с самого начала. Володя дурак — стоило бы ещё тогда просечь без этой выходки. Но и не для неё это делает. Для неё будет потом — если Валя скажет, он, конечно, замолчит, скроет, поможет. Но вряд ли будет, а она это понимает — прожила больше, чем тот общался с Володей. И Володе бы стоило перенять её опыт, кое-что понять — слишком затянул он со всем.
Избитый отец не спасёт его разбитой жизни. И не подарит новой цели — вряд ли желание наложить наконец-то на себя руки без страха можно этим охарактеризовать. Но пусть именно сегодня, сейчас, данный момент, ощущения, они, настроения и боли — пусть именно это будет самым-самым первым шагом.
Можно за один день совершить и второй.
— Ты хотел? Ты получил, — его сестра кутается сильнее — шея всё равно оголённая. — Переговорим потом.
Валентин сам разворачивает его — так часто бывало, не странно. Но странно то, что наклоняется ближе, чем надо бы. И, выйдя куда-то в более свободное, с более свежим воздухом, но той же идеальной мерзостью, говорит — бесцветно, но будто старается с чувствами:
— Обычно её не успокоить перед истерикой. Молодец.
Володя не назвал бы такое достижением. Скорее, данью чему-то — потом станет понятнее. Если понятно вообще попадает в его жизнь.
Рядом с этим домом есть хорошее местечко, недурно походящее на парк — в разы лучше красиво оформленных. Здесь, наверное, и птицам лучше.
Слишком много он сомневается.
— Я отойду. Надо позвонить.
Валентин снова застывает, а Володя ловит дрожь его рук — секундную. Но с кивком, который отдаётся инерцией по всему его телу, снова прячет её — под куртку. И так они вряд ли далеко зайдут.
Володе вообще вряд ли можно довериться. Но если хочется, то пусть.
С этими днями и перебежками ощущения чуть стёрлись уже — нет таких ярких, но неосязаемых чувств. Хотя он бы предпочёл побыть в сознании с ней, а не в пелене — через пелену много чего не видно.
Нажимать на звонок и слушать гудки непривычно — и не вспомнить, когда в последний раз было-то. А кнопки незнакомые — не знает вообще для чего те нужны. И это, на самом деле, заставляет смущаться — неизвестно перед кем и по собственной воли ли. Дрянное чувство.
Он бы, честно, ожидал чего-то определённого. Но простое:
— Алло.
И напоминает о чём-то навязчиво, но размыто, и в какой-то степени приятно. Хотелось бы более неожиданного, более её — тогда бы стало их. Они и так уже имеют кое-что на двоих, так почему бы не зайти дальше — куда хочется и очень даже настойчиво?
— Всё пиздецки раздражает.
— Какая фраза, — она фыркает, но расслабляется, увлекаясь разговором: — И в корне неверна. Мне-то звонишь.
— Бывают исключения. Что-то же округляют.
Ника молчит, но это как-то больше успокаивает — даёт апатично-мечтательское настроение, заставляя стоять и стоять. Какие там мысли, если у него ухо греет телефон, а внутри уха — органы и воздух, из-за которого слышится это присутствие, пусть и искажённое, но оно же там — где-то внутри въедается под корку, оставаясь их общим воспоминанием. И ещё размывает границы меж дежавю и жамевю, сливая их в какую-то сумбурную смесь, но обволакивающую — мягко, так и бережно и аккуратно, баюкая одновременно будто.
Володя бы заснул рядом с ней — особенно после двух часов сна и вынесенных нервов.
— Ко мне снова приходил Ник. Сказал, что я вынесу не только твой мозг, но и, — запинается, тоже сомневается, но не прекращает — не как они: — жизнь смою в унитаз.
— Да можешь быть спокойна, — Володя усмехается, как-то мельком подмечая, что ни ощущает тело, ни смотрит вокруг себя. — У нас это обоюдно.
— Типо минус на минус? Хороший пример.
— И чем тебе не нравится?
И говорить с ней легче, но как-то увереннее — не железно, а просто принимая всё и сразу. Как же прекрасно — после стольких лет наконец-то нирвана.
— Наоборот. Ты не думаешь, что, — она чуть смеётся, давя в себе, но исправляется: — что это идеально обрисует наши мысли? — и, выдохнув, еле слышно: — Абсолютно все?
И Володя чувствует, как хочется больше и больше — не просто брать, а именно вырывать. Какое там к чёрту других доверие, если сейчас он отчётливо ощущает, как впитывает в себя человека — голос, интонации, акцент, диалект, слова, звуки, и додумывает сам — эти движения, эти её мелкие успокоения его. Потому что да, хочется и хочется, это не раздражающий зуд, не назойливая болезнь, а именно кое-что желанное — до самой нормальной степени, на которую он способен только при такой жизни. Да всё равно — можно и сразу ближе, к чему там всё. Сходится же, прямо линия в линию — точка в точку, сплетается, впечатывается. И ни у кого нет права на отказ.
— Возможно. Но я бы добавил.
Она выдыхает протяжно, громче, и он знает, да клянётся, что дрогнет — да прямо тут, у него в руке, прижимается и трясётся, пытаясь передать этот импульс, но вместо сего лишь мнёт и мнёт кожу, упираясь в кости-мышцы, покрытые чем-то крепким. И это крепкое так нужно им обоим, потому что желание явно где-то там — близко, хоть и не всё.
— Что же?
К чему всё остальное? Он может сдохнуть в любой момент от мерзких рук отца, она — тем более. Нечего тут, просто нечего.
— Встретимся. И я обещаю, что скажу.
— Тогда, — Ника замолкает, но, закончив шуршать, продолжает: — я посмотрю, когда. Дождёшься?
— Всенепременно.
Она смеётся, но прерывается на несколько секунд — на другого. И здесь не потеря контакта, связи — здесь, скорее, слабая попытка оторвать что-то.
— Пожалуй, действительно пора.
Прощаются скупо, но всё равно сам продолжает думать о календаре — отметит, может, крестиком денёчек. Отец перебьётся, не сдохнет.
Володя разворачивается, делает шаг, смотря в землю, но взгляд цепляется за чужие ноги. И он, не удержавшись, бьёт по лицу — и не поддаётся, не поддаётся почему-то, как и отец. Но хотя бы голова поворачивается — не как тогда. А вместо матов и ругани слышится шипение — такое знакомое шипение, прямо как у Валентина.
— Володя!
— Да ты, — он сглатывает, формулируя мысль, — знаешь про мои рефлексы. И твою же мать.
Валя трёт щёку смотрит, но потом, вздохнув, кивает куда-то — видимо на машину:
— Пошли.
В памяти всплывают слова Ники о скорой встрече, и Володя надеется, очень надеется, что это действительно произойдёт.
— И сколько ты подслушивал?
— Рано или поздно тебе придётся её со мной знакомить.
Нежелательно сейчас брякнуть что-то про его искренность, честность, поднимать эту тему и развязывать ссору. Это слишком плохие желания, подходящие для других случаев. Но мысли — они навязывают, они настойчивы. Как и когда он впервые ударил отца по лицу.
Хотя Валентин всё равно никогда ничего им не скажет. А Володе — Володя всего лишь хорошая опора, которая обойдётся без дополнительных функций. Всё под рукой — так удобно, рядом, всего лишь слово — и уже пожалуйста. И пусть у них такая же система работает в компании, но работает же с этими функциями.
— Спасибо тебе за сестру. Она как-то лучше стала.
А вот брат её так и остался пнём. Но у каждого есть недостатки, правда же?
— Отплатишь мне в скором времени, раз так хочешь.
В машине приятно, но между кресел лежит очередная чёртова папка. Володя смотрит, но в итоге берёт в руки, убеждая, что от скуки, цепляет пальцами страницу. Всего лишь обычная сводка продуктов — такими всегда Дан подменивал.
И граммы идеально подходят.
— Валь? — тот даже оживает, чуть улыбается — отчасти невольно перебивает желание сказать. Но Володя — это не он. — С каких пор вы ввязались в одну жижу с Даном?
Хмурится, слишком спокойно берёт папку и его громкое:
— Блять!
Говорит обо всём последнем времени намного красноречивее и Цивилёвой, и этого напряжённого тона, и откровенности, всего-всего нового, неизвестного. Вместо той взрослой дури, которой их обучают.
Как и руки, перебирающие страницы, которые соскальзывают, переворачиваются вдвое, втрое, и пальцы, проходящие по строкам. Это объясняет абсолютно всё — и даже больше. Если уж он не хочет говорить — значит, Володя увидит.
***
Володя чуть-чуть сдвигает ногу в сторону, но та начинает снова болеть — просто вот так, будто на работе. И это дико бесит, что он не сдерживается больше, ею машет от злости из стороны в сторону. Та пульсирует — прямо в чёртов мозг отдаётся этой грубой инерцией, из-за чего он закусывает губу, чуть прикасаясь к ней — легонько гладит, пытаясь успокоить. Глупо, но для его подвешенной психики, из-за которой он избивает каждого встречного-поперечного, вполне самое то.
— Почему ты не можешь так мало времени просто не двигаться?
Валентин ставит пакет с продуктами, снимает свои перчатки, кладя руку ему на плечо.
— Что нас не убивает, — и Володя вдыхает глубже, пытаясь расслабить ногу — вернуться бы в своё нормальное состояние.
— Один тоже так говорил. До сих пор мучается от боли в заднице.
— Так я для тебя похож на пацана для койки?
Валя достаёт из пакета мешок с чем-то, подаёт, снова напяливая эти перчатки и заводя машину.
— Я этого не говорил. Но отчасти, — и он прыскает, изгибая бровь.
— Да иди ты к чёрту.
Володя бы сам с себя поржал, наверное. Если бы это дерьмо так не раздражало его.
Отец в последний раз переборщил, содрав с ноги кусок кожи. А Володя полез драться — чувствовал боль и изворачивался, пока где-то внизу не запульсировала. И эта чёртова пульсация, которая всегда вызывала желание сделать что-то назло, теперь с ним уже неделю. И никакого привыкания нет.
Ни от кого никаких вестей — впрочем, Володя сам на это подписался. Но желания хрен задушишь — после такой обширной свободы они лишь сильнее вырываются, пытаясь вести за собой. А всё упирается в воспоминания-ассоциации с Даном, которые всплывают и когда отец избивает.
Его начало у них брало от обыкновенной жалости — не того, что нужно для умелого манипулятора закона. И Володя бы назвал его лицемерной мразью, если б сам в тот момент не признался себе, что правда. И даже Дан бы после их предал, это не перестало бы быть для него правдой — вымученной, но правдой же.
Валентин удивлённо хмыкает, кивая в дальнее от водителя окно:
— Не ожидал я, честно, их тут встретить.
Дан машет руками, подзывая к себе, а Илья выбрасывает окурок — настолько потрёпанный, что и отсюда заметно. Грязь на руках — их он мог замечать, в отличие от лица, к тому же, берёг намного рьянее остального тела.
— Помяни чёрта…
— Мы же о них не разговаривали.
Володя формулирует мысль — странную, такую серую, но новую и весомую — словно китч:
— Я просто вспоминал его.
Валентин теряется — у него рука вздрагивает, и сам он, похоже чуть смущается. Движения дёрганные, и Володя готов поспорить, что слова у того будут резкие. И этот нелепый китч, такой обычный, но почему-то постыдный и для Вали, слишком играет ему на руку — так недалеко и о своих сожалениях рассказать. Но первым должен быть Валя, да и не хочется — нет никакой мотивации.
— Хренотень полная весь день. А вы чё? — Дан захлопывает дверь слишком громко — вроде аккуратно, да и не скажешь, что истерично, а вот с другой стороны режет слух.
— Отдыхаем.
Если его вывернутую ногу можно с натяжкой не засчитать. Мог бы уже не раздражаться по этому поводу, но из-за собственной грёбаной гордости тратит время в пустоту.
В самом деле, Ника — отдельный человек, у которого другие принципы, мысли, взгляды. Это он будет думать и, что уж там, ждать ещё как будто больше таких ёбнутых нет, а что до неё — от неё есть такое многое. И такое малое для их жизней — никчёмных.
— Илья, — тот напрягается, слыша голос Володи, — тебе чего-нибудь не прикупить?
Если у Володи был комплекс барана, то у Ильи — сильного и независимого. Конечно, где-то те пересекались, но что правда для Володи — позорно для другого.
— Неплохо было бы.
Хотя, если таков ответ, то вопрос был неглуп. Мог бы и развить разговор.
А нога снова отдаёт пульсацией лёгкой — надо бы расслабиться и перестать накручивать себя. Если и заниматься самобичеванием, то только дома. В конце концов, если Валя не ценит эти дурные мысли, что и у него самого иногда проскальзывают, то другие — и подавно.
Ника поможет. Ника должна помочь — хотя бы просто своими вопросами, просто наводящими. Он примет её помощь — отчаянную, такую знакомую ему самому. Ведь никто не берёт такую, не понимает, отмахиваясь, выставляя это за любезность, вычурность, не видя смысла. Они наверняка вдвоём сталкивались с этим — сидели по вечерам и думали, и вспомнили, и прокручивали, и расчленяли. И не отвечали на зачем, понимая, что таким образом лишь сделают себе же хуже. Единственное, что есть у них — прекрасный крик в пустоту, состоящий из смеси мыслей, действий, философии, чувств с примешанным чужим — книгами, музыкой, затерянными постами в интернете о чём-то.
О чём-то их.
Ни он, ни она не хотят идти на контакт, потому что тот слишком тяжёлый — непонятный и для самих них токсичный. К тому же, сами слишком горды, чтобы не отвечать на эту токсичность. В самом деле, кто не обижается на безобидные шутки? Убийцы? Те, кто просто их не осознают? И в чём тогда смысл этих бессознательных шуток?
— Меня родители подбросили до той улицы за углом, — Дан улыбается нервно, а его взгляд то и дело опускается в пол. — Кажется, не успел я стать полноправным, как уже пиздец…
— Пройдёт, — Валентин поворачивает, но Володя знает, что вцепляется слишком сильно — слишком заметно сминается перчатка.
— Привыкну, ты хотел сказать.
Валя на это не отвечает, чуть дёргая плечами. А ведь раньше был действительно другим — тем, кто поддержит, ведь в запасе так много времени. И не понимал потому, зачем тратить его на себя.
А сейчас, наверное, понял. И, на самом деле, мог бы стать в разы лучше, выполняя и то, и то. Просто ещё не разобрался — Володя надеется, что тоже не разобрался, не понял, не смирился, а потому продолжает диссонировать.
— Если хотите нормальную одёжку, там еся ТЦ неплохой. Продают по дешёвке то, что не смогли.
— И не отправляют в Москву? — Володе хочется добавить ещё, но резко замолкает, сковываясь.
Это мог быть вопрос из интереса, мог быть вопрос от скуки, мог быть вежливый вопрос. Но это — крик о том, что лучше не вспоминать. Такой же прекрасный и пустой, как текст, буквы, картинки, линии, затерянные всеми его друзьями где-то в памяти или интернете — в путях, в нитях, в этой сетке, у которой от угла одного квадратика отходят ещё и ещё верёвку, сплетаясь в тугой провод. Хотя логично, пусть и иронично.
— Да они не распиаренный магаз, плюс ещё у них бабонька управляющая, так она, ребзи, пиздец патриотка. В хорошем смысле.
А та, что шептала ему раньше, где-то в девять-десять лет, была другой — слишком пассивной, живущей без активной социализации и ждущей, когда все тряпки отправят в Москву. Не за что уважать, но для Володи есть за что ценить — не любить, но слишком, слишком оберегать ото всех — по её собственной просьбе. Раньше он мог больше, позже — она ушла, не захотев слушать.
А ещё уверен, что так с ней тоже когда-то поступили. Но Володя не умеет так же незаметно — и слишком надеется ещё. Но к чёрту, ведь всё равно же…
— Там мой приятель типо помогает, у него там брат работает. Так что всё ок, ребзь.
И сколько бы Дан ни улыбнулся, ни развалился, ни наглел и не строил из себя долбоёба, Володя всё равно замечает — и то, как старается не тараторить, и резкие, ненужные движения, которые бывали и у него самого. Просто по привычке — за ним с самого начала закрепилось, врослось, стало частью — такой, как взгляд на шрамы и сплошные воспоминания, чёртовы ассоциации, мысли о том, что можно было бы…
Но можно только сейчас. И Володя учится — он старается. Хоть как-то.
Центр не то, чтобы обычный — не дряхлый и не вычурный, достаточно простой, компактный, с нужными вещами. И просто — не лабиринт, не загорожено ничем таким большим, вполне удобный. И это, конечно же, лишь в плюс.
Хотя Илья и старается спрятаться за ними, чтобы не видеть всех пришедших сюда людей.
— Илья, — Володя чуть отстаёт, утягивая за собой Валентина, что очень услужливо и аккуратно придерживает за плечо, стараясь не идти быстро — привычка дурная, никак не настроится на нужный лад, — у меня, в общем, — Валентин чуть поворачивает голову, но Володя даже краем глаза старается послать — не замечать, — накрылось кой-чего. Планы поменялись, — чёртовы исправления — видятся как оправдания, но Илья дышит слишком глубоко, чтобы обращать на это внимание. — Не хочешь сгонять на тот концерт, — мы его, к слову, обсуждали в пятницу, — который в Питере будет?
И оживляется — дышит всё так же, но теперь Володя ловит его интерес, некую надежду — не отводит взгляда, будто цепляясь.
— Ну, если можешь.
— Да у меня ещё завалялись билеты на поезд, так что забирай. Я туда не собираюсь теперь.
— Зря тебе не нравится.
И Илья, брякнув сие, дрогнет и отворачивает голову, пока уголок его губ дёргается. Володе бы ухватиться за это, но тот слишком пассивен. Да его агрессия всегда ограничивалась молчанием — когда надо только с битьём.
— Ну просто серости мне по горло. Другого хочется, — Володя забывается, спотыкается, чертыхаясь, пока Валя ещё теснее прижимает его к себе — ещё и кожу мнёт до синяков. — А может, я просто что-то упускаю.
Илья расслабляется, руки у него в карманах чуть опускаются — локти не так теперь остры. Потерянный мальчик, который ещё ничего не знает и просто хочет жить — не прятаться, как Володя, а жить. И он не лучше его, потому что ничего не делает, но Володя всё равно будет уважать — просто так, по собственной воле. По собственной симпатии.
— Некоторые вещи лучше упустить.
— Ребзи, ребзи! — Дан машет им, крича чрез весь зал. — Ну, скоро закроется оно!
Валентин не даёт ему ускориться, хотя Володя всё равно занят другим — пытается сформулировать ответку для Ильи, но тот снова закрывается, и всё обрывается — всё снова возвращается к серости и некоторой лжи. Володя решает не трогать — в конце концов, ещё должен выпасть шанс. Если тот пошёл, значит, просто обязан.
Старший пацан, о коем молвил Дан, оказался слишком посредственным — таких братков Крючков брал всегда, они ему нужнее — хоть Валентин и часто спорил с ним. Главное, чтоб не крысы, а польза — пользу он всегда сумеет выжать, хоть малую.
Володю усаживают на пьедестал, и окна, огромные окна, что сзади, холодят спину и заставляют мурашек бегать. Ему бы разговорить Илью, но тот далеко, а стоять он не может — никто и не даст. Как и сам Илья будет отнекиваться, лишь бы побыстрее замять всё, всё равно Володя прекрасно знает, что в любом случае будет вспоминать свою жизнь — его, чаще трезвого, нельзя разговорить, а других пьяных и несчастных — вполне.
Честно, встреть Вован мать Ильи — уебал бы. Так, чисто из принципа, который выполняли не все — не те, что голосили.
— А, вот вы его и вывели в свет.
А тот, что должно быть младшенький, оказался с некоторым сюрпризом — хотя это не удивляет, с учётом их недавнего разговора. Ну да, с кем ещё Дану заводить знакомства в обычных людях, как не с мальчиками — милыми, хрупкими, любящими по блату и чтоб от травки не отвлекали?
Потому что для них травка — это и есть вся жизнь. Абсолютно все их мысли, где-то с перебоями на совесть и жизнь — или что-то похожее на жизнь.
А синяков под глазами у этого сосунка нет — у всех есть, даже у разукрашенных девок видно, а этот будто штукатурится взаправду — художник, чёрт дери. Хотя, для него и Дана явно в плюс.
— Нравится глазеть на меня?
Валя, смотря куда-то в сторону с поджатыми губами, пытается позвать Володю по имени, но Ник, который явно с рождения ещё охуел в край, смеётся, садясь рядом, и нагло закидывает свою руку на плечо — ещё и лохматя его:
— А я думал, чё у Ники абонент не абонент! Ну и да, у нас с ней делиться — это давно.
Делится, наверное, своими великолепными похождениями и тем, какие все суки и пидоры. А когда увидела Володю, то и послала тогда. Не разделила. И Володя старается не морщиться, хотя утешает другое — это же всего лишь бесючий мальчишка, ещё младше, любящий тупые подколы, нихера он не сможет испортить. Русик пытался, так до сих пор каждую неделю на земле валяется.
— А вы, — Дан говорит медленно, вроде бы — вроде бы дружелюбно и со свойственным ему сюсюканьем, но его перебивают, заставляя скривиться чуть:
— Да я пришёл, вспомнил, что видел с тобой его, а потом с Никой. Ну, а они стриптиз, кстати, друг другу танцуют. Мне она сама сказала.
Если бы снятой курткой можно было оголить всю её — Володя растерялся. Может, потом что-то сделал бы, но точно растерялся. То, что они тогда устроили друг другу, заставили себя и партнёра, забыв о чём-то маловажном для них, было, конечно, прекрасным. И Володя, честно, не стал бы тянуть, если не понимал, что его сомнения обязательно вылезут — в жестах и чёртовых словах, что всегда мешают отдаться общему — разговору или той же тупой пьянке. Слетят с языка, портя всё.
Думать о том, что у них уже обширная история, а не несколько недель, безопаснее. И приятнее.
— В прошлый раз ты был таким закрытым, но и Дан, и я были неправы. Ты всегда бываешь моллюском.
И его улыбка, его наигранное дружелюбие и то, как он тянет за собой, говорят о стрессе. Володя не знает причин, не знает, как реагировать, потому что это — смешно. В этом мальчишке совершенно нет ни гнева, ни хотя бы пассивной агрессии. Будто сломан. Но это лишь временно — они с Валентином умеют вытягивать таких.
А ещё его каштановые патлы, немытые, грязные, где-то слипшиеся, напоминают о ней — и отблеском, и тем, как она ненавидела делать лишние движения.
— Я не вижу Ники, — Володя смотрит на Валю, но тот слишком даже заинтересован — не злиться и не нервничает, но раздражён — может быть, как и он тогда, с его сестрой. — Она говорила мне, что любит тут сидеть или, — и визави подсаживается ещё ближе, закусывая губу, — нет?
Это наглая ложь, ебучее лицемерие, хитрожопство, в некоторой степени предательство, но его лицо, его потерянное состояние его настоящее, блять, состояние — не эта приторность, не эта гримёрка, а настоящая агрессия из-за и вправду яркой страсти к ней — Володя надеется, что не больше, чем просто друзья. На любовников не реагируют так, а более — это уже у Володи. Но дружба — Валя всегда был сдержан. Однако же Ник другой — он всё ещё остаётся неотёсанным мальчишкой с неприятной историей, которую не может упустить. Но, в отличие от Володи, упивается ею полностью — не ждёт, надеясь прожить весь остаток здесь, в помойном уголке. Истинное отчаяние — не такое, как он видел, но такое даже к лучшему. В конце концов, они любят новое, и странный интерес у них на всех — пусть и касается только Володи. И у него будет ещё очень много, море возможностей отыграться — выяснить, выудить, узнать, изучить и снова переломать. Просто чтобы не бесил — ему вполне хватает и остальных мужиков, и тех, от которых он зависит — чёртов отец всегда в счёт. И сколько же пустых ударов он в себя получит, сколько вытравит дури, сколько увидит нового-старого, только чтоб порадовать и себя, и её, и в некоторой степени помочь кое-как другим — ведь Илья и Дан тоже смотрят, забыв обо всём — как тогда они с Никой.
Только это строится на лицемерной хуйне и ебучих неконтролируемых действиях — даже не жизненно ведь важно, как у животных. Хуже, в разы хуже. Но кто его останавливает?
— У неё дела, — Ник сжимает чужую куртку, комкая ту. — И, вроде бы, ты.
— Да нет, — Володя переставляет ногу, чувствуя боль, и чуть не подскакивает, начиная тереть ту, — я и не это имел в виду. Она мне просто говорила, что наведаться собирается к кому-то на весь день.
А вот и вся его совесть — потрескавшаяся, выброшенная куда-то в память — где-то там, когда он ещё тянулся и хотел. Хотел не кого-нибудь, а чего-нибудь — игрушки, поделки, вещи, мечты. Что он там желал сделать в начальных?
Но Володя не помнит. Или лицемерит даже перед собой. И, на самом деле, действительно считает, что к лучшему.
Ник отсаживается — снимает с него свою ручку, отдаляясь. И никакого тебе тепла — липкого, скользкого, даже чуть горячего. Нормальная температура, и только он один — без чужих прикосновений, без дыхания, без близкого контакта.
Поэтому-то Нику и нельзя пока что подпускать. Поэтому-то он и не стал с ней танцевать — именно поэтому, а не по какой-то там нелепой причине, высосанной из пальца.
— Не знаю я про такое, — мальчишка отворачивается, становясь сразу нахальнее — смотря на Дана: — А вы-то сами зачем наведались?
И это заставляет Володю улыбнуться. Нет, обычный подросток для него — это не как Олег, это тот, кто старается хитрить и не понимает, что делает не так. Сломанный, потерянный и абсолютно скучный, без грамма интереса — застрянет где-то здесь и будет рад, такой ребёнок — это не серое пятно, оно просто прозрачно — невидимо. А потом, после бурных двадцатников, ещё впихнётся в обыкновенный костюмчик для всех, подтверждая собственный статус и станет учителем — где ж ещё подкармливать свою ущемлённую гордость, как не у безмозглых деток, которые ещё ничего не понимают и, блять, верят?
Володя мог бы так же. Мог бы и пожёстче. Но, наверное, ещё кое-что осталось от прошлого — эта упёртость, амбициозность и надежда на то, что в любом случае возьмёт. Не украдёт, не заберёт, не стащит, а возьмёт — очень просто. Потому что хочет этого.
Их разговоры сливаются в раздражающую мешанину, которую не перекрыть ни своими мыслями, ни очередной тревогой, ни вечным стрессом. И это заставляет цепляться за слова, сбиваться, снова цепляться, ничего не видя перед собой — только слыша странные, превратные звуки. Как и когда он был одинок, ведь отец ни к кому не пускал, никого не приглашал. И даже не навязывал.
Валентин, хлопая по плечу и вставая рядом, подаёт руку:
— Ну, если вы закончили…
— Ой, Валь, — Дан улыбается, хотя держится на значительном расстоянии от Ника, — подбрось нас. Очень надо.
Вообще, Володя бы сам заменил Дана и поехал с Ильёй. И пусть тот отвечает односложно и не молчит, как же это выбешивает. И мальчишка тот бесит — странно только, что старший не вмешался.
Они прощаются как-то быстро, слишком рано, но Илья всё равно оборачивается, ловя его взгляд — может быть, уже догадывается обо всём. Или же попросту тревожится.
Им бы стать ближе. Но они слишком рано исчезнут. Стоит ли начинать эту вымученную историю?
Валентин останавливается где-то рядом с парком-лесом, закуривает, не стремясь побыстрее высадить Володю дома и дать ему поспать.
— Ненавижу это, — Володя собирается возразить, снова о чём-то поспорить, сделать что-то, но тот продолжает скоро: — Но я вымотался.
— Блять! Как же сложно!
Зря он это ляпнул, очень зря. Но с другой стороны, Володя предлагал им это взаимно — хотя бы попросту напихаться, поныть и забыть. Пусть и натворив что-нибудь — в этом не стоило бы сомневаться. Это могло бы помочь.
— Да ладно, ты явно будешь превосходить меня.
Володя не отвечает — он злится, раздражается и тревожится на всю голову растревоживается, потому что его снова кидают, снова закрываются — в третий ли, в четвёртый или пятый раз за чёртов день. Никакой уверенности — ни в чём: ни в будущем, ни в настоящем, ни в прошлом, ни в них. Ничего, кроме непонятных недомолвок и, возможно, лжи. И это заставляет лишь царапать тщетно своё лицо неровными ногтями, которые всё равно недавно поломались из-за плохого питания и, что естественно, нервов. Столько проблем, столько хитросплетений, столько людей.
Да какое там остальные, если он не может и одного удержать?
Валентин кладёт руку на плечо, проводит указательным пальцем:
— Ну, здесь, по крайней мере, спокойно.
— Мы в заброшенных краях. Забыл?
— И здесь недалеко только твой дом. Так что нет, — он касается всего лишь костяшками, чуть-чуть кончиками пальцев щеки, но Володя чувствует как это привычно, как это не вызывает ничего, кроме обыкновенной дружеской благодарности, симпатии, солидарности, как это — всего лишь маленький, незначительный жест, не затеряется в памяти всё равно, — я буду помнить пока что.
Пока Володю не прибьют? Не пришьют к чему-нибудь? Не затравят? Не сломают жизнь?
Не изменят?
Да в нём тревоги больше, чем во всех них. Или это очередной барьер эмпатии, смешанный с эгоизмом?
— Когда-нибудь его снесут. И всё изменится.
Надо бы отвлечься. Отвлечься хотя бы на валяющийся мусор, неухоженную траву, тонкие деревья, заброшенные фонари и серые лавочки, на дорогу. Или на небо — такое чёрное, без туч, без звёзд, но не до конца чёрное. С каким-то оттенком — не синим, не фиолетовым. Как будто с серым.
Какой же абсурд. Абсолютно всё.
— Я ведь тоже изменюсь.
Да всё меняется. И этот цвет, похожий, наверное, на чёрную машину Вали, этот кусок из прямоугольного окна, когда в носу слишком привычный автомобильный запах салона, от которого сначала тошнило, когда он может лежать здесь, откинувшись, где очень мягко, где часто у него затекали ноги, а сейчас вторая не чувствуется — та, что болит. Но как же ему прекрасно плохо. И эта тревога, эта чёртова, блядская тревога смешивается с этим вдохновением, образуя, наверное, все его чувства. Это ведь единственное, что он ценит в своей жизни, что его цепляет, что он сам не отпускает, что тянет, что преследует и всё ещё заставляет жить. И ему хочется больше.
И, чёрт возьми, снова ближе.
— Я давно уже запутан.
А голос хрипнет, он не слушается, он другой — с собственными присущими и нет, он проходит сквозь самого него, он изменяет ему самому, оставаясь всё ещё тем, что помогает здесь, сейчас, тогда и дальше, дальше — он ведь умеет говорить, он ведь не молчаливая рыба, его слушаются, он — это не просто серый сгусток агрессии, ненависти и безнадёжности, он выше отца, он выше их всех именно сейчас, и лучше, и отличнее.
Он не чёртов отец.
И Ника не его мать, его друзья — не те, что смеялись над ним и смотрели, просто, блять, сидели, смотря ему самому в глаза — они подавали, они подают ему руки, всё ещё, пусть и робко. И Валентин не помощник — он не бьёт вместе с ним, не помогает им, он помогает самому Володе, леча раны, тянет вверх, помогая подняться. И они — это не те, что уже умерли.
Они ведь другие. Пусть и без вымученной истории — им уже достаточно мясорубки.
— И, наверное, распутываясь, я, — Володя распахивает глаза, снова натыкаясь на небо, на это абсурдное небо до невозможности — до такой степени, что в разы больше, чем его собственные рамки, — буду лишь больше запутываться.
Валентин рядом, пусть и холодный, он пожимает плечами. И Володя приваливается к нему, как-то полуощущая самого себя и не понимая своих движений, когда что-то втыкается под рёбра, может, задевая как-то органы, может, кости могут случайно не выдержать, и нога лишь сильнее заболит. Но лучше здесь, с ним, чувствуя под щекой рукав куртки, наверное, из кожи, чёрная, — недавняя, но ведь под ней…
— Ты же не любишь прикосновения, — хотя Валентин и не напрягается, он даже не пугается, расслабляясь.
— А тебе нихуя не мешает это, видимо.
Он сможет и больше, и дальше, и ближе. Он сможет показать себя, не забыть про них, сможет открыть глаза и наткнуться — на небо, на них, на Нику, на руки в этой чёрной куртке, на раздражающих. И на отца.
И пусть эта мотивация будет жить в нём. Даже если просто вечер.
Валентин рядом, заводит машину, и ехать, таким скрюченным, с дискомфортом и с какими-то приятными мурашками по телу, так странно прекрасно, так раздражающе суетно отчасти — по обычным пустякам. Но так великолепно уютно и ново растить её и давать жизнь. Хоть чему-то давать жизнь. Это ли нельзя считать его дитём — странным, непонятным, может, несчастным, но каким сильным?
Валентин хлопает по плечу, заставляя отлипнуть, чуть поморщиться от боли — пусть и так рано заставил. Но какая к чёрту разница, если у Володи остаётся один-единственный, который будет всегда с ним и поддерживать — тот, с кем он провёл и проведёт ещё всю жизнь?
Он будет наедине с собой. И он будет наедине с другими. И пусть разное, пусть непохожее, но всё равно — одно и то же. Валентин забирает его из машины, ведя рядом с собой. И, улыбнувшись, становится впереди, зачем-то заводя руку за спину Володи и куда-то вытягивая отсюда — куда-то вверх, к небу и, чёрт возьми, к самому себе — близко, ощущая запах — хорошо, что без тошнотворного одеколона, которым тот обливается время от времени.
— Блять! — Володя хватается за его плечи, рядом с открытой шеей, чувствуя где-то на пальцах чёрные волосы и свою вздрагивающую ногу, как начинают с ней ныть и руки — будто боль тянется к каждой клетке, такая тоненькая и маленькая, а тело — под телом, должно быть, что-то надёжное, но что-то такое небольшое — и не нервно, а просто страшно — легко так, трепетно будто. — Да ты ебанулся?! Отец заметит — и…
— Да у меня есть свободная комната.
Володя знает это — ещё с самого начала, когда его отсюда старались вытащить. Просто сомнения всегда вылезают некстати — дурные, такие же абсурдные и непонятные.
— Не шутил бы ты так.
— Ты сам мне говорил, что я могу делать то, что захочу, — Валентин перехватывает его поудобнее, чуть ли не смеясь. — А ты сегодня слишком жалок. И всё.
Но хоть сегодня можно эти сомнения отпустить. Принять правду, потому что, возможно, лжи тут и нет никакой. Разве что не давать большую волю.
— А потом ты залезешь ко мне в постель чисто в дружеских интересах?
— Я предпочитаю хранить обет безбрачия.
Или же не решать вопросы о собственной личности. У Валентина идентификация себя протекала сложно, если не вообще. Он не стремился искать ответы, отвлекаясь по своему желанию и нет на посторонние — договоры, поломки парней, их проблемы, новые знакомства и, конечно, стремился перенять бизнес и отца, и матери — всё равно у тех одно и то же дело только с разной стратегией. Просто у матери та была удобнее, у отца — быстрее.
И знать Володе ни про мать, ни про того же самого отца, с которым тот наверняка каждую неделю общается, необязательно или же, наверное, нельзя — по каким-то уже другим сомнениям. Не его, а Валентина. И поэтому-то они всё ещё хватаются друг за друга, надеясь, что однажды вместе прервут это, перестав.
Или же прервёт кто-то вместо них двоих, но всё равно ведь будут вместе. Обязательно будут — как и несколько лет назад, как и сейчас, просто хотя бы общаться о чём-то или молчать, не беспокоясь. Или же тревожась от каждого шороха — считая секунды-минуты до чего-то неизбежного. И благо, если это не их жизнь — законченная.
Володю заносят в дом, садя с матерью на кухне. Валентин лишь кивает, оставляя недомолвку — будто сам и не прощается. Володя мог бы, конечно, предложить ему что-нибудь — хоть поехать вместе с ним. Но желания нет, есть только одно маленькое дельце — про которое пора бы вспомнить.
Мать сидит, тихо раскачиваясь в кресле, будто баюкая себя, она пишет — странно, на плохом листе, но слишком живо для неё — будто возрождается, вновь и вновь разгибая руки после недельного заточения — в гробу, конечно. Этот дом, осточертевшая его атмосфера, вместе с запахом, звуками, цветами и ощущениями — мерзкие обои, на которых что-то налипло, — выматывает абсолютно всех, намереваясь всерьёз убить.
Точнее, заставить себя же убить. Но она ведь не сделает этого ещё, верно?
— Где отец?
Мать сворачивает бумагу, засовывая её себе в рукав — длинный, белый, но будто бы тяжёлый — наверное, плохая стирка. Оно и потёртое, и помятое, и отец не особо любит его, но мать часто к тому прикасается и, возможно, ткань не так испорчена.
— Ушёл куда-то. Сегодня его не будет.
Значит, сегодня никто не собирается снова его подавлять — один из тех малых вечеров, когда мысли могут быть о чём угодно. Есть время и на обработку — того, что происходит с ним за последний месяц. Чем ближе совершеннолетие, тем больше дров.
Глупо рассчитывать на то, что Володя прогнётся. Уже нет.
Он ещё порывается что-то сказать своей вставшей матери, но слов нет, а та уже уходит. Она не желает его слушать, не желает возвращать всё в прежнее русло. И боится ли она?
Наверное, никто больше и не будет растить в нём эту мотивацию. Никому это не нужно — им нужно убивать себя, измываться, чтобы потом проделывать такое с другими. И даже он, и мать стали какими-то заложниками обстоятельств — непрерывная цепочка, состоящая неизвестно из каких чувств и мимолётных желаний, которые не имеют ничего, кроме скрытой гордости и масок. Однако же, для Володи это, на минуточку, красивое лицемерие — и он наслаждается им в полной мере.
Его комната теперь в порядке — никто не посягнёт уже на личное пространство: не задавит его чувства, не будет сковывать его движения, пытаться приучить и навязывать, лезть в его мысли — единственное, в чём он всегда уверен. Что всегда останется с ним.
Главное — не тревожится об играх сознания. Не думать об этом. И не знать ничего. Так лучше всего для его беспокойной, вымотанной души.
На этой неделе он был слишком апатичен. Одна драка, и в ней же сломанная нога. Если бы его сдавливали только обстоятельства жизни, но, хоть отец тоже часть её, всё равно этот старый пень действует точнее. Просто потому, что ближе — не Валя, не Ника, не Илья и никто другой. Именно он знает о нём большую часть, приходит каждый день проверить, помнит все факты и активно их использует.
Только не для их общего блага, как сделали бы остальные.
Телефон лежит рядом, на тумбочке. Володя тянется к нему, смотря на свою побитую, без родинок, но с венами, руку — косточки через кожу так хорошо видны. Он дотрагивается пальцем, проводя им по экрану блокировки — честно, больше любит, когда по дисплею стучит не кожа с мясом, а отросшие ногти. И в контактах, в таких ярких, лежит новый номер — её номер.
Он слишком много впитывает моментов с ней. И стоило бы помнить о Валентине, стоило бы…
А у него в журнале так много с ней звонков и сообщений. Они долгие, они длинные, но не пустословные — не чтобы продолжить разговор. Они содержат такое, на которое он с остальными бы не решился. Да и сами бы решились только с другими — за исключением, наверное, Вали. Из него всё равно слов не вытащить.
Володя нажимает на буквы, раз за разом сбивается, начиная перечитывать с самого начала, исправляет где-то на середине второе предложение, и чувствует, как ему нравится просто прикасаться и знать, что она вскоре прочтёт — поймёт же, увидит, не бросит и не оставит без ответа, как это иногда делал Валентин — не говорил, что не знает, как реагировать, а просто не отвечал. Ведь ему хотя бы хочется так думать, что Ника вряд ли оставит.
И пусть он заснёт вот тут, один. Пусть небо уже просто тёмно-синее, на улице скоро будут щебетать птицы, воздух будет не холодным, а он проваляется в кровати до рассвета, такой взбудораженный. Зато у него всегда есть мысли — его чёртов эскапизм, дрянной и жестокий, но тот, что помогает жить.
Найти бы эту жизнь в ней — чтобы уже без сомнений. И ему очень хочется решиться — понимать, что и тогда, когда будет предлагать, останется таким же.
***
Это должно было стать неожиданностью — не ударом под дых, но хоть лёгкое удивление обязано присутствовать — так меньше бы ощущалась совесть и ещё какое-то дрянное чувство. Ведь такое не у всех. Но Володя лишь хмурится, поджимая губы и смотря на опустившего Дана голову, злого Кира, который потирает руку с красными костяшками и вымотанного, уставшего Олега.
С Олегом у него давно всё трещало — начиная от общения и заканчивая значимостью друг для друга. Тот представлялся для них лёгким, неконфликтным парнем, что всегда подстроится под собеседника, лишь бы угодить и ему, и себе, поэтому, возможно, Володя и был на той грани, где ожидание проблем превращается в беззаботность — нихера не балансирующее мерзкое ощущение. И он ждал, но не мог терпеть, зная, что нужно именно сейчас, и каждый раз рядом с ним терял контроль над собой — огрызался, чувствуя как ещё одну проблему, с которой нужно быть настороже, его нервная система не выдержит.
Но незыблемая истина, в оной Володя себе, конечно, признавался, представляя свою личность полностью обруганной этой жизнью, так это в том, что Олег ему ни разу не симпатизировал — даже если того попросту сбросить на других. И, безусловно, ему ничего не стоило всякий раз набивать рожи, управлять, помогать.
И чувствовать, что внутри натягивается что-то липкое, а ощущение рядом с ним этого беспомощного тела, которое никогда не смело ему перечить, надеясь на спасение, лишь валяло все его принципы в чём-то грязном и мерзком, таком же беспомощном, чуть ли не руша все надежды и выстроенную кое-как уверенность. Да и его физическое тело тоже ваяли — в этом присутствии, из-за которого он каждый раз передёргивал плечами.
И сейчас, стоя бы перед зеркалом, он бы без обиняков признался, что вмазал бы Киру. Несмотря на всю преданность и уважение к тому. Пусть и сдерживается до сих пор, оглядываясь на других — и не ловя их взглядом, Валю даже не выцепить.
— Какого хрена ты это сделал?!
Хотя бы за чёртов крик, что заставляет голову в каждый момент, в каждую секунду и миг чувствовать все колебания — самого, блять, воздуха, и до конца зубов, черепа, ушей и мозга ощущать боль — странную, но очень дискомфортную. Она проходит сквозь мышцы, кожу, кости, дробя не физически, а будто бы ментально — и как же всё это абсурдно. Ему бы выспаться, ему бы в другое место и лучше к Вале — дома уже нельзя.
Кровь Дана стекает по шее, Володя даже с удивлением признаёт, что сочувствует тому, но на него никто не обращает внимания — лишь на Валю.
Когда он так смог опуститься-то перед другими?
— Ты, блять, должен был помогать, а не…
— С твоей помощью он сдохнет быстрее.
А Валентин в ступоре, у него искривлена бровь, глаза полностью открыты и можно разглядеть их цвет — карие. И на этом свете, что льётся из одного окна, они такие медовые и тёплые. И Володя трясёт головой, вдыхая больше воздуха, делает шаг и второй, постепенно привыкая к этой нервности, он уже более раскрепощён, когда удерживает Кира за плечо. На него оборачиваются, на него смотрят с агрессией и удивлением — с омерзением. Так, будто это именно он виноват в их драке.
На Валю бы не смотрели бы так. И на Дана, раньше, тоже бы.
— Валь, — Володя слышит шум шагов, но не оборачивается, вцепляясь крепче, — забирай Дана, — и, клацнув зубами от злости и некой обиды на Кира, чеканит — даже не чувствуя ни взглядов, ни их настроений: — А ты со мной. Один.
Олегу помогут. Олега любят — его холят и лелеют, ведь он не молчаливый, он говорит по их желанию, он поддерживает ребят красивыми словами и умелыми действия, которые чаще всего считают незначительными. И как же давно Володя не ощущал зависти — с того момента, как одноклассница помогала украшать их класс всей семьёй.
Потом подружки разболтали, что отрезанная кожа на щеке — от брата. И с тех пор чёртово мерзкое чувство пропало — исчезло без остатка, и воспоминания даже как-то затёрлись. Хотя теперь он может восстановить их в полной мере.
Рубашка на Кире сминается, пока Володя пытается вытянуть того за плечо. И всё равно заставляет сдаться — стоит, упёршись краями в землю. И не сдвинуть, не перехватить инициативу. Лишь бы не потерять контроль — агрессия может подождать, кровь всегда будет проливаться, не здесь — так в другом месте; не сейчас — так после.
У Кира поджаты губы, он нахмуренный и ресницы прикрывают глаза, из-за чего цвет радужки слишком уж затемнён. А руки в карманах, но могут в любой момент выскользнуть — потому-то и держит всего кончики. У него они всегда были крепкими, и сжимал, и направлял правильно. Только выдыхался рано до окончания всего этого. И Володя старался пихать того вперёд — это не цепкие пальцы Вали, которыми тот сдавливал шею точно, ловко и даже отчасти получалось красиво, перекрывая кислород, а всего обычные приёмы в уличных боях — опыт у Кира не растёт, но сила прибавляется, а отсюда — выносливость.
— Что между вами произошло?
Тот растягивает губы — то ли улыбаясь, то ли просто от злости, и с лёгкой издёвкой, передёрнув плечами, говорит:
— Вы все всегда лезете туда, куда вас не просят. Дан просто мудила и всё.
Можно было бы ещё заверить его в преданности, в том, что они помогают, и вообще Олег — часть их команды почти такая же, как и собственно любой пацан с ними. Но с какой стати, если Володя никогда именно этих не держал и не устанавливал правила только тем, кто согласен с ним? Уступка — это не мелкая прихоть желаниям. Это жертвы — любые, всё равно они сведутся к тому, что в нужное время их будет пиздецки не хватать. И никому не нужна нервотрёпка — даже самая малая.
— Послушай, не я приволок вас двоих. У меня нет времени решать твои проблемы с тем, кто может их запросто устранить.
И он теряется — он превращается в такого же мальчишку, как Русик. Неумелый сорванец, жалкий, опустившийся на дно общества. И, что самое главное, дохлый — абсолютно без мечт и эмоций.
И как он раньше не замечал это бездействие?
С таким раскладом надо бы прогнать его, но с другой стороны интерес к Олегу — это хороший повод для изучения Дана. Или кого-то ещё — в конце концов, у них большинство понимало причины тех или иных действий, заодно учась контролировать и свои. Ведь, когда всё обесценивается, остаётся целое великое.
— Ты прогоняешь меня?
— Нет, — Володя аж передёргивается от этого — так мерзко звучит из чужих уст, будто он опустился до суицида. — Нет, дурак ты, кто привёл, тот и выгонит. Я просто к тому, что всегда смогу направить тебя в правильное русло, — и цокает языком, ощущая судорогу в ноге — недавно же похорошела, но всё равно продолжает напоминать. — Так что найди себе занятие или делай что начал.
Дан, если и обманет, то только по делу. Он — поломанный, но явно с рассудком — всё ещё понимает, что надо искать, надо продолжать снова и снова. Поэтому-то даже смертью все проблемы после него вряд ли получится замять.
— Эй, — Кир морщит нос, выгибая бровь, — ты всё ещё остаёшься простым посредником у них.
— Смотри внимательно и впитывай всё, — а здесь уже чуть не сдерживается — можно было громче, но без злости, так сейчас слышно в большей степени агрессию — слышится рёв, убыстряет кровь, сбрасывая резко скорость.
Валентин бы раньше за такое убил. Но они были с ним с самого начала, а эти пришли после, мало понимая Володю и его мысли, так ещё и пытаясь разговорить хотя бы провокациями — теми же чёртовыми шуточками про то, чего это он не особо трахается.
Володя очень надеется, на самом деле, что, поняв не так, не убьёт в порыве гнева ни свою потенциальную партнёршу, ни кого бы то ни было ещё. Лишние тревоги ему не нужны, а этот пиздец, что последует — тем более.
Прогулка по школе — это не самое лучшее, на самом деле, с учётом всех встречных-поперечных и несомненно мучеников, но хуже — вечные мысли о своей неполноценности.
Пора бы уже признаться себе в комплексах, ещё фантастичнее — понять самую настоящую причину, а уж вообще прыгнуть выше головы — это устранить проблемы, связанные с его тревожностью. Очень бы упростило, кстати, жизнь, если б он ещё начинал бы действовать, но стоять в стороне и надеяться, что пронесёт, для Володи, конечно, лучше.
Хоть и делает маленькое что-то. Да и можно ли по понятиям нынешнего общества считать, что убийство — это правильные действия? В принципе, за любой шаг могут упрекнуть, но и слов он не боится.
До определённого момента.
Боится, что однажды всё выпадет из рук, как сегодня, Володя снова будет ощущать эти мерзкие чувства, но уже в разы масштабнее. Одному быть намного проще, но к нему тянутся, а он не может отказать.
За поворотом показывается затылок Гречнёва, и Володя, вдохнув больше воздуха, делает ещё шаг, замечая Дана с Валей. В неплохом таком молчании, что кстати — ему бы сейчас не сорваться только ни на кого, не обозлиться ещё больше.
Хотя какая там злость, если он уже дико устал испытывать вдобавок попеременно и обиду — эту странную, иррациональную, но до мерзости мирскую обиду?
Ему бы тоже неплохо найти что-то этакое, которое хотя б не тревожило его. Или лучше успокаивало — на очередной катарсис он ещё не готов. Зато с радостью бы забился — не в дом, там моллюскам вряд ли рады, а просто выпил бы на вечеринке. Поднял бы заодно и их сказочный авторитет — только в том случае, если при пьянке им всем не сносило окончательно тормоза.
Пусть у его тормозов одна рука — и уже обчёлся.
— Вовчик, — Гречнёв оборачивается, отходя на пару шагов к нему, — нам тебя очень не хватало.
Да ему тоже много чего не хватает — обыкновенной блядской смерти, которая упростила бы всё. Но какой там суицид, какое там простое решение, он ведь попросту…
Не сможет. И вспомнит обязательно что-нибудь. И боли себе не хочется, не хочется этих мыслей о других, которые не понимают его, перед которыми надо держаться, а они в ответ будут держаться за него. Но с какого чёрта, спрашивается? Потому что он получил такую жизнь? Потому что его сделали таким обстоятельства?
Ёбаные проблемы, которые он бы с радостью забыл?
Блядская жизнь. Смерть была бы легче и проще. После смерти невозможна жизнь априори, она ведь сама собой предполагает вечное забвение и пустоту, как и отчасти тут, у живых. В самом деле, о нём мало кто вспомнит.
И именно это «мало» каждый раз мешает по-нормальному взять нож — задуматься, что найдут, что обнаружат что-нибудь. Ему бы обозлиться ещё сильнее, чтобы окончательно погрязнуть, утонуть и вот там, на дне, узреть покой.
— Я думаю, — Володя морщит нос, осознавая, что начинает терять контроль над собой, — вы уже всё перетёрли и без меня.
Но единственный, кто на самом деле держит его — это он сам. Это он испытывает все свои эмоции, чувства, ищет плюсы, отгоняет от себя мысли, опустошает голову, держит, в конце концов, себя, контролируя. Вряд ли кто будет ещё сильнее заботиться о нём, чем он сам. Это ведь истинность — очень даже простая. Однако же слишком мучительная, чтобы казаться для всех правдой.
На нём какая-то одежда, которую даже не он выбирал, его стиль — это по-житейски философствовать о том, что отец такой мудила, злиться на всех, но искать в них хоть какую-то помощь.
А не так ли себя ощущают они перед суицидом? Пусть и неудавшемся — это же в любом случае вытекает из проблем. С таким, блять, простым решением, но сокрытые за хренью вроде закона, морали и слабости людей.
Мораль едина для всех. Однако же больший процент существ она способна убить.
— Не интересно?
Гречнёв не скалится, не улыбается, но попросту знание и воспоминания о нём заставляют злиться и злиться, чётко осознавая, что приближается полная хрень для себя же. И это подвешенное состояние такое странное — наверное, так и называют психической патологией. Ему бы действительно полечить себя, посмотреть на всё, а не стараться бежать куда-то.
Он никогда не осудит себя за убийство. Если оно осознанно и правильно. И у него есть цель, после которой — сплошная пустота.
А сейчас он находится чёрт-те где — в месте, которое покинет через несколько месяцев и будет стараться забыть, выкинуть их всех, чётко ощущая снова, блять, пустоту — облачённый в грязь ли одежду, он будет делать что-то и не стараться искать объект очередной ненависти, которая каждый раз опустошает его. И пальцы, наверное, будут подрагивать — он вряд ли станет наркоманом, но забудет о своём теле окончательно, не пытаясь распознать человека в зеркале — лицо, которое видели сотни, оно никогда не объяснит им, что раньше, у него за плечами, прямое непонимание, хождение рядом с преступным миром и спущенная жизнь. И бессмысленное сражение, которое он же ведёт скорее с собой, чем с отцом и кем бы то ни было. Он так и не почувствует вкус еды, касания одежды, запах чего-либо, не услышит голоса, не различит радужку глаз. А если да, то скажет, что у него аллергия, сбежит, запрётся, переедет, выпьет безвкусного чая, который должен успокоить…
Или убьёт. Убьёт, возможно, и себя. Только медленно — сигарета за сигаретой, удар за ударом, боль за болью…
Но всю эту романтику для него рушили не огласка и не другие люди. Всю эту романтику рушил он сам, собственными руками, чувствуя, блять, просто чувствуя, что он-то не будет жить в этой пустоте. И даже безвкусный чай имет, чёрт дери, свойства — да хоть температуру. И это так парадоксально, потому что свою боль он не выдержит.
Не выдержал же тот полный десяток. Так почему сейчас бросается в отчаяние? Психология взросления, а вместе — поломка? Присущий пессимизм? Более весомая причина?
У него нет ответа, нет причин, а всё, что у него есть — это только он сам. Но никому это не нужно — ему самому это мало нужно. Иначе почему он ждёт ружьё? Почему он рискует, оправдывая себя? Почему вместо реальной помощи другим только лишь глубже кидает их в собственную грязь? Откуда в нём эти комплексы? И почему он такой мудак — местами?
— Так ты закончил?
Надо бы говорить с ними надо бы давать им хоть какие-то действия, тогда всё получится, тогда…
Это спасительное насилие закончится. И всё, что ему останется — беспокойные мысли и вечная, во весь его окоём, боль. Это будет красиво, это будет романтично. И это будет однозначно жалко.
Как и сейчас. Вот так круговорот его жизни — от жалости к жалости.
И всё в очередной раз сводится к тому, что это всё бессмысленно. У кого там было написано «Не пытайся» на надгробии?* Вряд ли она имела положительный смысл, который пытаются навязать — Володя себе уж точно может признаться.
А что он пытается? Оборвать себе жизнь раньше?
— На что вы втроём нарываетесь?
Гречнёв заговорил прямо — зол. Но Володю ему хрен переплюнуть — и чем больше его варежка будет открываться, тем больше будет и гнев Володи — весь предыдущий умножиться на яд, потом яда и гнева станет больше…
Разбить бы уже этому укурку нос и успокоиться. Блять, да хоть кому — не себе бы только. Себе пока что нельзя.
— Мы просто предлагаем договорить после, — Валентин хочет содрать перчатки — цепляет их за край, где запястье, обнажая лишь часть вен — Володя и не помнит, что означает эта привычка. — К тому же, со всеми. Это необходимо на данном этапе.
У него нет желания участвовать в разговорах — думать об их словах, настроениях и желаниях. Единственное, что волнует Володю — когда эта чёртова апатия пройдёт.
Когда она перетечёт в депрессию? И перетечёт ли, если уже?
Злость или радость — это временно. На всё остаётся лишь вселенская тоска — вдохновенно-мазохистская ли просто хреновая — такая, что хочется сдохнуть. И в тот же момент с этим нет — такое подвешенное состояние, когда вроде и хочется выбраться из собственной кожи, а вроде чувствовать ничего — верная дорога бессмысленному существованию и суициду. Смерть за смертью — такая череда пустоты, состоящей из негатива — пусть и счастья, но мерзкого же. И блядский защитный механизм не даст ему дойти до такого — состоять из дряни, которую он сам ненавидит.
— Эй, — Дан подходит ближе, — что с тобой творится?
Моральный суицид, наверное — а не слишком ли пафосно? Или это так, хреновое настроение от дерьма в жизни? Посмотрите же на других — те наверняка имеют по десять отцов, которые не дают им жить, пять матерей, которые в гробу видели всю заботу о них и себе, ну и, вишенка на торте — замечательных нихрена не понимающих людей, что видят в нём невесть что в силу своего эгоизма или же тупости — в конце концов, ему стоит уважительно относится к больным. Или незнающим — он сам таким раньше был.
А после болезни следует смерть. Какая интересная тропа-то получается…
— Володь?
Да какого же чёрта? Почему он не может попросту разбить нос и почувствовать — почувствовать другую пустоту?
От жалости к жалости, от пустоты к пустоте, от жизни…
— Да нормально, — голос никакой — громкий, но разве у Володи такой не всегда? — У тебя что? Что там было?
Хотя нет, от жизни — ошибочка. Точнее, от болезни к болезни, но в любом случае всему наступает конец, как и начало — не тёмный, тёмный можно потрогать, а вот белый, что слепит и выжигает в нём…
— Не уследил. Ну и напортачил. Но я же кручусь в этом, должен же знать…
Да и Володя сам должен знать. Это же на нём выжигают эти странные пятна — на его осязаемой или нет коже, тканях, да и являются эти пятна его же. Так какого чёрта? Почему не получается? Чего не достаёт?
Боли, что те приносят?
— Володь?
Он не может сейчас. Он не может вообще ничего — даже думать о выжигаемых пятнах, что смешаны с болью, потухшей агонией и тоской — жаль что не вдохновленной, как тогда. Нет больше тёмного осязаемого неба, нет больше никого, к кому бы прикоснуться если не щекой к куртке, то хотя бы пальцами, нет странного одиночества, когда это и одиночеством назвать нельзя, нет мыслей, нет свободы мыслям, которые нужно сдерживать, а они растекаются, они переходят на другое, они заставляют его вытворять что-то, они навязывают.
Но являются ли его?
— Я вернусь скоро. Не ищите, всё в порядке.
И его отпускают. Так просто. Могли бы проследить, но не будут. У них какие-то другие дела, а он — всего лишь мелкая проблема, которую можно оставить на потом.
Жаль, что для самого себя — бесконечная.
Он никогда не рыпался и помогал. Он знал, к чему это приведёт, знал, на что шёл. А вот не осознавал — не чувствовал и не ощущал этой отчуждённости и того, что одиночество может быть другим. И что общество самого себя его вряд ли спасёт.
Однако же в этой хрени ему никто не поможет. Они будут сдерживать уже и здесь, и в другом те его. Потому что это самая настоящая ломка — как у наркоманов, к которым он питает антипатию и презирает. Только для них — другой мир, а для него — другая сторона мира. Эти торчки ждут, когда смогут забыться настолько, что не вспомнят ни одного факта о себе, а Володя всего лишь хочет показать самому себе, что его жизнь стоит — так глупо по-детски.
Что делать, если другие ему не дают. Но у него есть те, что помогут дать себе же. Не наркоманы, более опущенные на дно — те, кто верно сворачивает свою жизнь к смерти, лицемеря и показывая, что хочет жить.
Единственное, чего хочет его отец — забываться в коньяке и чувствовать то, что подтверждало бы его жизнь. Все боятся смерти, но он хочет лишь жить, не чувствуя боли — отдавать её другим.
Как Русик.
Не сказать, что Володя часто хотя бы искал того сам. Интерес — это привыкание, даже если негативный. И интерес он давил в себе как можно больше, из-за чего злился сильнее, ну, а остальные просто под руку попадали. Раздражение, вызванное воспоминаниями, предубеждением и эгоизмом, вело его всегда к побегу из чего-то очередного токсичного — до такой степени, что он действительно задыхался ночью, анализируя всё.
Пусть Валентин и был уверен, что этот побег был лишь из себя, да и ещё возвращал к суете.
Внизу пожарной лестницы, ведущей к их крыше, всегда сыро, и шатается она словно качели, сделанные лишь из дощечки и верёвочки. Одёжка, к слову, у Русика всегда содержала в себе заботу — пусть и поношенная, с дырками и кровью, но всё равно выстиранная, отглаженная и аккуратно надетая, что неплохо диссонирует, если честно, с этим городом вообще. Володя не лгал себе, говоря, что не завидует — да ещё как. Но лишь к лучшему — это уничтожает весь его гуманизм и все ассоциации, которые уже шли не к отцу, но не к нему.
Он всё равно не будет ничего менять — незачем.
Его загорелая, такая буквально выгоревшая вкупе с тёмными слишком короткими волосами напоминает о грязи, но с белой рубашкой выделяется. И вывернута эта рука не так — запястье будто не такое, другое. Будто что-то у него там появилось.
А смотрит всё так же. И даже дилемма ведь получается: здесь, в этом контингенте сверстников его никто так не притягивал, отвечая на негатив негативом, но с другой стороны-то и другие не хуже, да и Володя от Руса за четыре года устал — каждый день такая уродливая морда, приносящая отрицательные эмоции, которая будто ярче всех, с кровью к лицу, пусть и загорелому, но такая всё равно серая-серая в то же время, что доходит до прозрачного.
Ебанутая жизнь, что ж у него за мировосприятие?
— Что тебе нужно?
Отдых — только какой-то другой. Новый, с отличными и в двух смыслах этого слова чувствами и людьми, а не теми старыми, которые не хотят меняться, не хотят понимать и пытаться как-то понравиться — лишь сильнее надоедают и приедаются своими предсказуемыми действиями.
Ему бы открыть нечто новое — не хорошее и не плохое, без этих рамок, в том числе и его чувств. Потому что вместе с ними он тоже стоит на месте — так заторможен.
Любопытство — двигатель прогресса. Один раз себе этот сладкий и неаккуратный, абсолютно иррациональный грех можно позволить. В конце концов, его тайны всегда на виду — просто никто не замечает ни его порванной рубашки, которая ещё с утра, ни разбитых рук, что исполосаны ещё и царапинами, ни хмурого выражения лица — он ведь, блять, никогда не улыбается.
— Покажи мне запястье.
Чувства есть и чувств нет. Может, они спят, но скорее просто придавлены. Как и всегда — всегда он давит и давит, начиная с советов отца, матери, той женщины.
Но давит не перед правильными людьми. Вряд ли он сам их выбирает. Это они тянутся и тянутся непонятно зачем, шепчут про вину и совесть, ещё про то, что надо быть учтивым, заботливым. Они ведь не могут без него — развалятся, рассыплются, улетев с воздухом или слившись с землёй — хоть в воде.
— Иди, тоже сделай татушку — вот покажу.
Да с какого чёрта они должны рассыпаться, а он — нет? Да в чём тогда смысл его человечности? У него в особенности никогда не будет такой уникальности. Так какого чёрта?
— Покажи.
Да вся его блядская жизнь строилась на чужих эмоциях. Это они его били, пытались унизить, бесили, вели себя не так, как нужно. Они сам лезли к нему со своими чёртовыми словами, с их руками, мнением, чувствами, на которые он не может повлиять, с их чёртовыми телами, о которых они заботились — о которых они могли заботиться, на которые могли выделить время и ощутить, что человек в зеркале что-то значит, что он — это не пустое место для себя же, он — это сами они, это их старания, пусть даже невидимые, они всё равно делали их и гордились — вот так, без обиняков. Они не думали о том, что делают не так со своей жизнью — они всё равно красятся, лицемерят, оставаясь при своём мнении, пока он молчит, зная, что его слова ничего не изменят. Они меняли свою жизнь с помощью других людей, даже старых, когда новых у него не может быть. Они тут, вот рядом с ним, даже слишком близко, и они, блять, говорят, осознавая или нет всего, но они лезут к нему, лезут и лезут, когда единственное, что ему необходимо — это всего лишь его окоём.
Пусть он ограничивается этим замкнутым небом — таким шаром, внутри которого Володя находится.
— Да блять, ты что, не понимаешь: иди нахуй!
А ещё они делают по-своему, никак не пытаясь прислушаться к нему. Они вновь и вновь говорят, только не пытаясь вслушаться в его молчание, а когда он открывает рот — перебивают; когда он отвечает — упрекают. Будто бы он не может зависеть от себя, не принадлежит даже самому себе.
Но Володя знает правду. И он молчит, потому что они не слышат слова, но осознают лишь действия — их поломанные руки-ноги были ничем большим для него, как попросту отражение — простое отражение, обыкновенное, с параллельно идущими лучами, но зато у Володи есть эта их тоже сломанная правда — и называется сие не иначе, чем пресловутой властью. Мерзкой, на самом деле — вымученной отчасти, отчасти по желанию.
Запястье у Русика довольно хрупкое — лёгкое. Но ощущается это всё равно как-то слишком вяло — будто он каждый день его берёт за чёртову руку. На запястье — вены с этими линиями, а рядом с венами — две чёрные точки, похожие на укус змеи. Или, скорее, объявление о суициде — и непонятно даже, быстром или медленном.
Даже жаль, что всё осталось прежним. Ему придётся самому тратить силы на самого себя, получая взамен только опостылевшую реальность с прежним, блять, прежним положением вещей. Будто у него в руках даже нет этого самого запястья, а всего лишь…
Два года? Больше? Даже на этот вопрос тошно отвечать, что уж о признании себе говорить.
— Ладно, ты был прав, — хотя отчасти это ложь — нихрена нет, всё же можно, нужно только сделать правильно — сейчас ведь просто не туда пошёл, да? — Всё как и прежде.
Русик в растерянности, хоть и продолжает злиться — морщит нос, хмурясь, но глаза открыты, и руку отдёргивает. Вздыхает, собираясь что-то сказать, как его прерывают:
— Володь, — присутствие Валентина заставляет если не вздрогнуть, то хотя бы отчётливо почувствовать свою текущую кровь — такую быструю и важную, что сквозь кожу чуть не переливается — хорошо, если бы разорвало его, на самом деле, — пойдём, покажу.
Русик закрывает рот, сплёвывает и уходит — спотыкается о свои же ноги, ещё и сгорбленный. Что ж, всё равно заезженная реплика или же просто б переформулировал — ничего существенного.
— Ну, пошли.
Хотя сейчас всё слишком осознанное. Он слишком много думает, слишком много осмысливает, всматривается, вчитывается, прикасается. У него ноги подгибаются от самого себя же — от того понимания, что он один — что это он видит всё от первого лица и не может разглядеть, совершает действия, чувствует боль, живёт здесь — у своей отчаянной матери, у отца, что вскоре сдохнет, рядом с Валей, которого и обычным, стереотипным другом не назвать, рядом с ними и общается, и говорит, и позволяет, и запрещает, и думает тогда точно не о том, что его жизнь может повернуться по-любому, но у себя сможет остаться.
Он вырастет. Заведёт, может, кого. Разорвёт большую часть контактов и приобретёт таких же пустышек — других, но не обновлённых. Будет жить в квартире, обои будут с очередными дурацкими узорами, как и диван, и ковёр, и кровать двуспальная послужит дополнительным слухом, который он не будет пресекать, и ходить он будет на работу — проходить другие улицы, менять маршруты, покажутся другие дома, что не видел, в людях снаружи будет обязательно новое.
А ярлыки останутся. Кстати, и почему же он их вешает?
— Эй? — Валентин подходит ещё ближе, но земля лучше — это апатическое состояние с ленью, когда и тошно, и неохотно. В конце концов, хоть раз ему можно не смотреть людям в глаза — и не думать, блять, о… — Иди рядом со мной.
Да сколько ёбаных раз его ещё собьют с мысли? У него что, в голове блокнот? Автоматические открывающиеся способности или, что ещё хуже — великолепная память со здоровьем, которое до конца дней будет напоминать очередную поебень?
— Да конечно, — можно было бы и помягче. Но в чём смысл тогда вообще их слов?
Надо бы говорить. Надо бы находить выход, когда всё в пизде. И замечать других. Это ведь спасёт их от суицида, да?
Валентин закидывает руку на плечо, хотя не сковывает особо — любит регулировать, направлять и держать подле себя. Из него бы, конечно, получился отличный отец — только вот действительно отец, а не что-то, имеющее только свои извращённые желания касательно других и тщательно подходящее под стандарты общества — на виду.
Кто ему дал право думать о других?
Есть в социуме такая штука — скорее, мерзкая, чем интересная. Это омут, в котором замешано столько чувств, зависимых от ситуаций и обстоятельств — от раздражения вплоть до ненависти и других чувств, аналогичных по силе, что ещё идут от других — от прошлого, создаваемое вначале не самим, но потом — и единолично.
Как же сложно. Он даже не знает, о чём говорить с Ильёй или как по-иному решить проблемы с Киром — более авторитетно, заботливо.
У него даже нет ответа на «зачем», который имел бы хоть какую-то весомость в чём-нибудь. Сплошная морока, бессмысленные эмоции, которые забудутся, не вспомнятся и не отложатся в памяти.
Ведь любая информация, важная для Володи, что-то в самом нём вызывает, так ведь?
— Странно, что ты общаешься с Ником.
— Ты сам вечно с кем-нибудь общаешься, — Володя не злится, но умиротворения нет. — Я просто решил развеяться.
— Она интересна?
— Позже узнаешь.
Валентину тоже не дано право решать за него про других. Есть рамки и есть то, что Володя с радостью отдал — это как ненужная работа, которую оставлять себе — лишь быстрее дойти до смерти.
И странно, что терпение насилия — это работа. Хотя отчасти, если приобрести настроение этакого социолога, что по нациям, то…
— У меня проблемы.
И нельзя ли было сказать в другое время, когда его настроение вполне-таки себе располагало к тому?
— Ты выбрал неудачный момент для этого.
— Я к другому.
Да он же, блять, не такой идеализированный, как в голове Володи — что за пиздец. И как только ещё с ним уживается-то?
Бывают такие состояния, когда попросту имеется назойливое желание сказать то заветное «хочется сдохнуть» не из-за действительного ощущения окончательного отчаяния, а просто смысла и звучания — хрен знает: вызов ли миру, позёрство, пиздострадания — всё равно это хотенье ограничится двумя словами.
Если повезёт не дойти до истерики.
Его слишком вымотали вообще — взяли без спросу и решили, что можно. Что он обязан — гордость, честь же и грязная доблесть, составляющее которой — ебучие обязательства пред тем же обществом.
Все дороги в жизни ведут к одному, да?
Как-то много для него смерти за сегодня — глядишь, так и чужую ощутит — только уже в осознанном возрасте. И не чужой труп — с такими привычными запахами с подъездов и улиц, где ошиваются заочные удобрения.
— Мне вскоре придётся уехать. Ты сможешь контролировать всё один?
А у Володи есть вариант бросить всё к чертям и заботиться лишь о себе? Или это даже в теории предполагает собой и взаимоотношения с другими? Ёбнутые правила.
— Есть то, с чем не справлюсь?
— У меня, — Валентин отворачивается — прячется, наверное, хочет отойти, не говорить, не произносить, потому что попросту не уверен и сомневается — будто Володя не должен слышать этого, хотя оно напрямую касается лишь его, — в последнее время всё не очень хорошо. Тебе бы сбавить обороты.
— Касательно типо Гречи? Не я с ним общался недавно.
— К тебе он полезет потом.
Уж к кому он потом и полезет, так это к Валентину. Никаких адекватных оценок — лишь иррациональные чувства по поводу себя.
Да и тот никогда не умел правильно поступать с собой. На что он себя обрекает сейчас? Потом? И ведь они не сдержат друг друга.
Володе стоило бы приложить прямо здесь больше усилий. Он бы нашёл, что сказать, что сделать, что принять. Но вместо этого — в очередной раз смотреть и надеяться, что человек поймёт, поддержит просто потому что они близки, вспомнит все их годы общения, ведь столько лет узнавали друг друга.
В молчании и недомолвках.
Конечно Валентин не будет звонить. И Володя тоже. Так легче. Они, наверное, отдохнут друг от друга. И потом как-нибудь решат всё это в один момент — так быстро. Без длительной боли — так действительно легче.
И потом всё это дойдёт до ручки. Ведь конец есть у всего, да?
***
В принципе, день вполне неплох — хотя бы той прожитой частью. Пусть телефон и практически неинтересен уже, но смысла звонить нет, если всё равно сбросят. Это ведь в духе Вали — не отвечать ему.
Впрочем, насчёт проблем был прав именно Володя. Но и Валя более отрезан, нежели он — не замечает и до сих пор гонится за своим чем-то: Рина, трупы, отец ли мать — всё сводилось к тому, что не скажет ничего про своё семейство, скорее унесёт с собой в могилу. Как и остальные их родственники, да?
Они имеют права друг на друга. Но они должны быть равны. Или в представлении Валентина таковые и есть?
— Что эти там делают?
Илья теперь таскается за ним — не настырно, а так, приходит туда, где и он, молчит, чаще — курит. И этот дым уже начинает раздражать — такой ядрёный, тот оседает не в лёгких, но и в ноздрях. Ни одного слова, а если Володя и подходит — предложение этой злосчастной сигареты, пачку которой впору выкинуть — больше пользы будет. Хоть и всё равно не вырвет — лишь скривится, смирившись с тем, что пока что ни он сам, ни оппонент не готовы.
Тем не менее Илья извиняется — помогает, говорит то, что другие не замечают, и, самое главное — всё ещё следует, не загружая его дополнительным мнением, отличным да хоть словом — у них, наверное, образовалась фобия авторитета, а оттого едкое желание жахнуть по голове и самолюбию потяжелее очень даже навязчиво.
Да он от силы сюда притащил пятерых сам. Остальные — дипломатические способности других.
— Но нас-то не трогают.
Конечно, ведь Дан сам стал как тот дым. Но только уже чуть ли не заставляет срываться на себя — и не скрывает этого. Он говорит что-то такое вполне охотное, но не желаемое — желаемое чисто, когда мимолётное нечто всего лишь прихоть, забывающаяся спустя максимум день и в большинстве приносящая лишь проблемы. И не то, чтобы Володя был настроен на драку с Гречнёвым так скоро, но оттягивать смысла нет — лишь больше их злить, что вовсе не на руку.
Он сумеет ударить. Наверное, даже избить и выйти победителем.
— А тронут. Но, если ты так хочешь, — Володя, честно, не мог настроиться на эмпатию к Дану — его выражение лица, интонация голоса, жесты, мимика казались до того пустыми, что и копаться в этом лицемерии не имело значения, — мог бы помочь и начать первым.
На его вызовы мало кто отвечает — особенно в последнее время, связанные со слишком утрированной агрессией — такой обычной и привычной. Но тот бросает коробку, уходя, пока Илья более чем довольно хмыкает, кивая себе. В другой бы день его из-за этого передёрнуло.
— Поскорей бы про них забыть.
И Володя соглашается с ним. И добавляет мысленно, что лучше, если про всех остальных тоже. Они ведь стоят за его спиной, но чего на самом деле-то хотят: мяса, крови, чувств, удовлетворения своих замашек? Он бы мог себе позволить оборвать всё ненавистное общение с ними, на которое и тратилась та агрессия — по чуть-чуть, но ежечасно.
Кир так и не ушёл от него. И, что странно, но рыпается тоже слишком вяло — будто и не хочет. Любой его аргумент можно запросто парировать, а лезть на рожон не пытается — разве что общим мнением, но и оно ему не принадлежит. И дурь нельзя выбить — её, по сути, нет. Он не принимает их коллективные мысли, а Володя не гонит — вдвоём они никогда не были и о друг друге не заботились.
— Поможем, он ведь…
Раньше Володя сразу же замечал, как других избивают — эти резкие движения и бесконтрольность, которая была разной, но одна на всех. И ощущение дряни, что тянется абсолютно ко всем и не перерезать же.
— Конечно.
А сейчас нет настроения даже на себя.
Спустя столько лет у него настал — кризис, что ли. Адреналиновый ли с психикой уже всё, но лучше бы он подождал ещё несколько месяцев — меньше полугода практически. Хоть и сдохнуть может в любой момент.
Володя заставляет себя смотреть на то, как другие бегут. Он чётче ощущает, как земля изгибается, как после него остаются следы, трава мнётся, но не как раньше — это желание, которое можно описать лишь как отголосок. Нет ничего, что заставляло не задумываясь переставлять ноги — да ещё как захочется, ведь тело знает.
А может, его агрессия направлена на другого. Может, он стал более сознательным — все по-разному отстают в развитии ведь.
Володя заносит руку, сжимая, знает, что дальше соприкосновение не с кожей и мясом, которого мало, а костями — слишком твёрдые. Они, конечно, могут называться естественным рикошетом для выживания среди своих, ведь живые же, но их хочется больше сильнее сломать, чтобы прочувствовать эту самую мякоть и теплоту. И желания лишь отголосок — он уворачивается, не даёт, находится слишком чётко в сознании и может себя контролировать. Володя может повернуть руку так, что та сломается или ударить, а может дать себя избить вдоволь. Ведь люди всё равно незаметны, он их не видит, тем более — не запоминает. Сколько только таких раз у него было с другими, но тогда — всё новое, всё такое яркое.
Что он тут такой делает только?
Пока в стороне его голову не заставляют отлететь — на щеке ещё не чувствуется удар, но мышцы болят и кости хрустнули, а внимание на оппоненте концентрируется слишком быстро. И, возможно, именно из-за этих резких движений кровь убыстряется внутри него, помогая настроиться — почувствовать наконец-то их.
Кто бы сомневался, что именно к нему полезет Гречнёв? Хотя стоило бы — глядишь, избили бы более красочно.
Боль приходит и уходит. Его уже захватывают чувства — нервная система просыпается, и вместо муторки, бессмысленного уныния, он чувствует такой живой гнев, пусть и слишком узконаправленный — ещё не туда.
Таким своих целей не добиться.
Да плевать, что кисть уже болит — рука вполне свободно заносится, сжимаясь, как и всегда — как и при обычном состоянии, пусть её перехватывают, кожи стягиваются друг за другом, чуть ли не разрываясь — зато это будет мимолётно, но живо. А проблем можно избежать.
Одежда мешает — она не даёт телу дышать, перекрывает движения вместе с очередным телом, которое забудется. Володя не знает, что делает — он не запоминает, да и лица размыты вместе с пейзажем, у него лишь потихоньку пропадает гнев и настроение вместе с ним, интерес теряется…
Пока в бок не впиваются пальцы — будто насквозь разорвать кожу хотят вместе с теми органами, что там есть. Как одичавшая собака у хренового хозяина.
И хрен с правилами, он завалит всё равно — давай же, лишь сильнее и сильнее, ещё жёстче, быстрее, резче, боль мимолётна, его чувства вряд ли будут забыты, так тело оправится, а его память нет. И пусть он сдирает кожу с одеждой, пусть уже нет никаких правил, а в мозгу лишь ворох этих чувств без картинок, которые съедают, нормальные слова не слышатся в голове, но зато есть руки, что можно заблокировать: начать с одной и стиснуть за такое большое запястье, которое он прежде и не держал никогда — не встречал никогда такого человека; отбиваться, чувствуя, как чужая сила заставляет подпрыгивать и хватать вторую конечность за рукав, пуговицы, живое и тёплое, в котором сейчас так стремительно течёт чёртова жизнь; пусть ноги уже начинают затекать, у него вскоре будет помутнение в глазах, он слышит эти шорохи, чувствует грёбаный чужой кровоток, который перемещается, но ещё сильнее и больше — кости, что удаётся захватить, обтянутые чем-то крепким, но всё равно возможно разорвать; Володя давит куда-то в середину, сводя их, это уже хрупкое и твёрдое перемещается, утягивая за собой мышцы, пока его самого пытаются скинуть или вырваться — он всё равно сумеет их соединить, задержать одной рукой, стискивая, не замечая ничего.
Потому что дальше — бесконтрольные движения, удары по лицу, по этим костям — по черепу, который так сложно сломать своими руками, но голова дёргается, и шея лежащего под ним тела может разорваться — по маленьким тканям, но чем больше -тем больше и выпирающих костей, и крови, которая течёт уже из артерий, из вен, из реального кровотока, что может прекратить целую жизнь.
И почему он не может так сделать с отцом? Чем все они отличаются по выживаемости? Что есть у него, чего нет у них? Чего нет у самого сына этого монстра?
— Володь, у тебя рука не сломана?
В такие моменты накатывает. Но он будто бы чувствовал всё это время весь ураган чувств — тупой, ноющий, острый, простреливающий…
Сегодня они приходили по очереди, когда в остальные — сразу.
Концентрация внимания только возвращается резко, отделяя от движений — он видит, как пытаются его откинуть раньше, чем успевает хотя бы разогнуть ноги. Но Володю ловят со спины за плечи, помогая — в кои-то веке помогая стать быстрее всей этой судьбы и времени, в котором он мог ясно осознавать, как жирным пальцем ему тогда пересчитывали рёбра.
Наверное, эта вынужденная анорексия с тем букетом болезней никогда его не покинет. И посему сейчас тело не чувствуется, пространство теряется, но пред глазами — эти краски, эта муть, что окутывает и не даёт подняться.
Сознание всё равно включается резко. Будто и не отключалось, только боль ощущается в несколько раз сильнее.
— Ты в порядке?
Руки Дана расслабляются, но если у Вали этакая ненавязчивая забот, то у него — липкий контроль с мнимой свободой человека. Хотя они и мало когда соприкасались — и теперь даже вспоминать не надо почему. Склизкие, пусть и сухие, они стягивают, придавливают одежду вместе с кожей так ощутимо — так, словно сзади него враг.
— Да какое нахрен в порядке?! — Илья хватается за запястье, но даже это не перебивает Дана. — У него рука нахрен сломана, слепой, что ли?
— Тогда надо бы в медпункт.
Или к Вале. У него найдётся тот, кто сможет. Но у того дела — очередные семейные ценности, построенные на трупах. И Володя не будет ни за что продолжать всю эту канитель, загубливая жизни — бессмысленно же и не нужно.
— Я сам, — Илья проталкивает руку под ладонь Дана, цепляется за рубашку. — У тебя полно дел.
И ничего, на самом деле, что Володе херово просто стоять. С такими темпами муть перед глазами станет ещё настырнее.
Он может посмотреть в любую сторону и словить взгляд, но именно сейчас как же похуй. И что мешает так делать каждый день? Хорошее, в относительном смысле, здоровье?
— Дай присесть.
Его не сдерживают ни они, ни другие. Так чего он ждёт?
Володя раньше держал автомат целыми днями. И пробовал другие. Вытворял трюки, чувствуя кайф от своей приукрашенной крутости, попеременно ещё и мечтая — в тринадцать или четырнадцать, тогда он себя не сдерживал ни в чём. И можно было не обращать внимание на время, позволять себе привычки при всех, говорить под нос — даже если смотрят.
Сейчас ему слишком не хватает одиночества. Раньше он чувствовал его, мог создавать и наслаждаться им, но эти голоса, касания и чёртовы взгляды, благодаря которым они наверняка запомнят Володю, теперь с ним, даже если лежит дома. Даже если с Валентином где-то на окраине.
И когда же докатился до паранойи? Или это начальная стадия?
— Что у вас тут случилось?
Солнце слишком яркое. Определённо, ведь у этого мальчишки волосы по природе не могут быть такими золотистыми. В самом деле, не мог же тот покраситься за такое время — к тому же, такие, как Ник, не очень-то любят баловаться со своим образом.
Рядом с глазами видна грязь — явно не умывается с утра, с трудом просыпаясь. Или попросту поднимаясь, не чувствуя ничего — Володя тоже страдает бессонницей и, видимо, уже хронической.
— А ты что тут, — руку сжимают сильнее, и это заставляет задержать дыхание, после — вдохнуть, еле вспоминая свои действия и концентрируясь на словах, — творишь?
— Творить, вроде бы, большей по твоей части, — он цокает, но улыбается, осматривая. — Могу вместе с бельём для больных детишек отнести и тебя. Надо?
А они не протестуют. Полагаются на него, зная, что откажется и не примет — недолюбливает знакомых Дана давно.
А вот хуй — лучше уж находиться рядом с дохляком, чем крутиться у этих, словно, блять, по кругу. Он такой же расходный материал. Ну, так пусть сейчас взаимообмен Володя произведёт с кем-то новым — может, даже сдохнуть сможет.
И вспомнит кое-что. Почему их общение оборвалось?
Он слишком ушёл от всего в своих мыслях. Бросил, перестал, не попытался, потому что не хочет, наверное, вырываться из этой суеты, пусть та и опротивела, но ведь у него есть столько яркого с ней. Больше, чем с любой женщиной, с любым мужчиной — за такое короткое время.
Ему пора вспоминать всё. Не поломалось же ничего — всё осталось как и прежде, он ничего нового не сделал и не достиг, её контакт в телефоне — пусть и с пустыми диалогами, но всегда же может сам это исправить. И она когда-нибудь ответит — когда всё ещё будет ему нужна, чтобы забывать про общество и себя в целом.
Когда он только стал топиться в людях? Хотя считал, что вряд ли это принесёт счастье.
— Вообще-то, — пора уже хоть что-то делать — по крайней мере, вернуться, — очень надо. У меня что-то со связками, наверное.
— А может, и с костями.
Володя отмахивается, делает шаг, и чужие руки сбрасываются с его тела. Наконец-то без этого липкого, которое только сильнее сковывает, заставляя принимать решения в зависимости от людей, что рядом, чем от того, как всё будет дальше — пора уже выполнять свой намеченный план.
А боль в запястье усиливается.
— Я мог бы пойти с вами, — Илья дёргает за плечо, поджимая губы.
— У нас разные дела, — Володя поглаживает руку, пытаясь её то ли согреть, то ли ещё что. — И их много.
Илья отворачивается резко, но уходит от пацанов в другую сторону. Володя ещё не готов к такому — к тому же, боль бесит, раздражает до зубного скрежета просто потому, что не даёт нормально двигаться, выбирать за себя, да и снова, снова чувствуется.
Да пошёл отец нахуй и оные с ним. У него новый собеседник, вообще-то.
— Что-то от вас всех никаких вестей не было, но, видимо, я был прав, — Ник, придерживая одной рукой пакет подле груди, рыщет в нём, перебирая и путаясь.
— В том, что мы мудаки и насильники?
Ник бурчит себе под нос, вытаскивая одежду, и изображает, что смеётся, попросту проговаривая буквы.
Хотя они не особо были-то популярны — так, в своих кружках слухи пускали и за себя, и за других, чисто из личных интересов. И чисто за личные интересы огребали.
— С чего ты только решил?
— Ни с чего, это самое банальное, — да и с каких пор он обязан объясняться? У него болит рука — может, действительно перелом.
— Тогда я сейчас покажу оригинальное, — Ник засовывает руку, проталкивает её в эту гору, пока не кивает: — Наконец-то.
Мальчишка, по дурности своей и недалёкому уму, наверное, пытается достать конечность, из пакета валится одёжка, и Володя еле-еле может словить единственной рукой. Что самое главное, ткань хороша — не заношенная до дыр, что обычно относят в детдом, а вполне опрятна и аккуратна. Почти как новая, но пахнет порошком.
— Иди сюда и подержи пакет, — Ник забирает, складывая. — Тебе там в любом случае сделают рентген, но на приём потратишь час-два.
— А у них есть рентген?
В ответ лишь хихиканье — не натянутое, а в руке у него бинт — так мало, на два слоя хватит. Берётся за предплечье, поднося к себе — так просто, без применения большей силы, чем надо, хотя тот брат был вполне хорош по комплекции. И бинт не чувствуется — не слишком резко, боль покалывает, но Ник по крайней мере не прикасается кожей к коже — аккуратно так, бережно, в нескольких миллиметрах держит меж пальцев.
Этому мальчишке надо бы заниматься совершенно другим. И найти совершенно других людей.
— Всё равно ведь по-блядски болит и будет.
— Но не так уж сильно. Хата, знаешь ли, важнее сарая, — у него дёргается уголок губ, и улыбка шире становится — теперь вынуждает себя, пусть Володя уже начинает привыкать к этому. — Ну, я так думаю.
— После сгорания хаты больше проблем.
Хотя ему лучше не общаться так с ним. Ник сомнительный знакомый — неизведанный и явно мечущийся меж собой и своими грешками ради других людей. Он засматривается на Володю, анализируя каждую эмоцию, ожидая, когда тот что-нибудь сделает с ним. Но сам никогда не подойдёт — будет ждать бури здесь и тогда, возможно, попытается вычленить себе выгоду — хоть чем, особенно если лакомый кусок.
А если он находится не в хате, а в этом горящем сарае? Что тогда?
Ник выбрал опасаться всех и каждого, пытаясь быть только для себя. И пренебрегать собой лишь для того, чтобы пожить получше, чем у него есть. Как истинный дохляк и немощный, неспособный даже попросту сказать про себя и найти нормальных людей — тех, что хотя бы отчасти поймут.
Да ладно, ему же необязательно контактировать с этим, чтобы получить Нику. У него есть связь с ней — достаточно крепкая, чтобы вернуться. Настолько, что уже хочется забыться — окунуться в новые чувства, которые вряд ли будут после. Уж себе-то врать не стоит — ничего он такого же не испытает, лишь отдалённо напоминающее. Но есть шанс, что и это ему тоже понравится.
Новое всегда приятно. И Володя не знает: надеется ли ему на то, что в жизни повезёт, и он не сдохнет. И, возможно, всё-таки поставит цели — ещё, кроме этой одной, уже дряхло и старой. Пора уже выбирать жертву и убивать ту, раз начал.
— Ну, вот там на втором этаже врач, на рентген тебя без очереди пропустят, — Ник изгибает бровь, насмешливо смотря. — И не стоит благодарностей, я всё сделаю для вас.
— А починят ли…
Тот на это бурчит, подгоняя толчком в спину. Здание — такое себе, напоминает обыкновенную школу или садик, с маленькими квадратиками, покрашенными, конечно, в коричневый и белый — несомненно, самая дешёвая краска. Чуть поломанная форма — можно составить три квадрата больших или ещё что, на которое фантазии у Володя не хватает. И наверху, наверное, написано что-то вроде «Я люблю своего жука», которое он видел из дома какого-то пацана — на вечеринке, а может, ещё более идиотское. С юморком у выпускников никогда не было проблем, а у школьников — тем более.
Как и у их врачей.
— Бурная молодость? — доктор смотрит, усмехнувшись, но слишком стар для того, чтобы на него злиться и распинаться — у учительниц тряслась обвисшая кожа, у этого деда уже нечему.
— Скорее, пренебрежение гуманизмом.
А он когда-нибудь стремился решить гуманно?
Очереди на рентген практически нет, на него, на самом деле, нужно записываться, о чём ворчит тётка. Она могла бы бесить, но сейчас хочется поскорее избавиться от общества Ника. И вообще от любого общества.
И наконец-то взять телефон в руки. Кажется, люди называют это зависимостью? Подсел на наркотики — а ведь общаться-то попробовал всего лишь раз.
А уважительно-деловой тон — хороший нейтральный вариант, чтобы человек не лез особо к тебе. Но пиздец прилипчивый — в частности, если используешь ещё не обращая внимания на отношение к себе. А посему Володя своему:
— Чего вы ждёте?
По обращению к Нику не удивляется. Переключение с одного на другое даётся более легко, если он того желает. А уж чего Володя действительно желает — так это отделаться побыстрее и побыть одному. В конце концов, к кому так обращаться и было стыдно, так к знакомому Дана, с которым быстро перешли на пошлые шутки — относительные, конечно, — и маты.
— Да ты заёбся окончательно от жизни, дорогой, — он смеётся снова непойми чему, и этот смех начинает раздражать. — Не зря я попросил про больничный.
— Перелом запястья.
— Ладьевидной кости?
— Я не вникал, — да и думать сейчас особенно о своём здоровье не хочется, вспоминать анатомию и то, как ему некоторые ебали мозг скелетом и мясом — пусть и полезный навык, но скучный в изучении, с малой практикой и плохо оттого запоминающийся. — Может, ещё какой-то.
— Смещения нет?
Володя отмахивается, не желая продолжать разговор, прощается, понимая, что у того ещё должно быть полно дел здесь — раз он тут так любим и всем заправляет. Неплохая дойная корова — деньги тратить не надо, обустройкой занимаются, клиенты мало жалуются в независимые СМИ, расписывая, как у них тут в глубинке, то есть, простите, в одном из городов России, вообще-то, хреново.
Да ладно, разве на окраинах Питера или Москвы лучше, чем здесь?
На улице холодно. Кровотока будто бы нет. Будто бы он снова дохляк, которому сделали растяжений даже костей, у него анемия пожизненно и каждый раз теряет сознания от недоедания, духоты или нагрузки.
Когда это закончилось? В четырнадцать?
Пальцы немеют, они теперь не такие тонкие, как тогда, телефон не так уж и холоден, как ожидалось. Хочется помочь второй, но тупая боль слишком бесит, а усиливается с ней всё — только не действие обезболивающего, которое снимает очень медленно. И всё равно раздражает и злит то, что единственной нельзя нормально попасть по паролю — у него рабочая правая, вообще-то.
Наверное, поэтому и сломал. Надо быть универсалом — так жизнь упростится.
Контакт Ники всегда был с ним. Прямо тут в руке, тогда ещё не сломанной. Просто делать то, что хочется — пытаться достигнуть желаемого. Ведь скоро конец всего, да?
Гудки долгие. Они напрягают и, блять, слишком нервируют. Они постепенно стихают, заканчиваются, появляется никакой голос, который тоже злит.
Да что за мразота-то, а не день?
Она вполне может перезвонить. В конце концов, есть столько причин — ещё можно увидеть её, поговорить нормально, а не с его нынешним состоянием. И завтра соберутся, может, ещё что-нибудь сделают.
Обязательно же, да?
И этого мелкого упырёныша, что имеет с ней связь, теперь хрен найти. Не с кем даже поговорить — все вызывают неприязнь, начиная с себя. Хуёвый день. Однозначно.
Лучше попросту добраться домой, улечься и пытаться спать, впадать в дрёму, мало думать. Заслонить все свои мысли текстами песен — вдумываться, выясняя судьбу других. Или в интернете побыть, почитать что-нибудь. Только не напороться бы на то, что ещё больше взбесит.
Хорошо, что больница недалеко от знакомых мест — так можно выстроить ещё более детальную карту с учётом, что ему можно сюда вернуться — пока Вали нет, Володя практически беспомощен. Один, на окраине, где наверняка в каком-нибудь доме, может, в соседской квартире, валяется труп, что загнивает, а он не может учуять запах из-за…
Много чего. Пошло нахер.
Ника должна перезвонить. Обязана. Она, может, и человек, но это — её особенность. Вряд ли у Ники имеется множество друзей. Мотивы знакомства с ним? Не сигареты. Симпатия, скорее — мимолётная, но теперь, наверное, лишь больше укоренится. И возрастёт — для этого и ему придётся постараться, но она сама пойдёт на контакт.
В отличие от того же Вали, что долго не хотел переходить черту знакомых и выходить из амплуа учителя — старшего брата, поточнее. Сестры ему, наверное, не хватило, а с Никой такого не будет — у неё нет целей насчёт него. Она даже не знает ничего про них. Более — не стремится.
Единственные секреты, которые у неё могут быть, это о вреде себе. Но можно же ей помочь. Он же может, хотя бы потихоньку?
Ключ в скважину долго не вставляется. Слева, совсем недалеко, в тупике — дверь. Трёшка, вроде бы. Там могут быть дети — Володя никогда не следил, это больше интересовало взрослых. И общаться не о чём.
Дети. Даже в однушке живёт студент. А что до второй, так чёрт с ней. Там, может, тоже ребёнок. Совершеннолетний. Володя таким же будет.
В доме пахнет зажжёнными свечами. Отец ненавидит этот запах вместе с химией, мать же так экономит свет — сидит и глядит в одну точку. Обычно на кухне.
Только теперь смотрит на фотографию девушки. Такой чуть знакомой — и ему отдалённо, и отчасти напоминает какого-то парнишку.
Та женщина сбежала, не обещая ему ничего. Может, помогла. Может, пыталась что-то сделать с его отцом, так выясняя информацию через тогда наивного ребёнка. И пропиталась к мальчишке чувствами — жалостью, конечно. Да ей и сейчас, вообще-то, можно испытывать её по отношению к нему.
А Володя слишком привязался. И топился в ней, поэтому-то тогда не огорчаясь на отказы Валентина.
— Кто это?
Вообще, шанс ответа от матери — пятьдесят на пятьдесят. Раньше это обижало и заставляло злиться. Сейчас для него она стала кем-то, на кого всего лишь можно убить время. И не замечать дальше.
— Моя сестра, — а голос её бодрый — более свежий, чем обычно, и не шепчет же, уверенно так, будто не скорбя и не затухая, а оживая — всё стремительнее и стремительнее. — Она ушла от меня, ничего не сказав.
Та женщина тоже. Хотя интересовала его не как Ника — ему даже имя с трудом вспоминается. Не незаурядное, а вполне живое, со смыслом. Популярное, но не вычленишь.
Ещё она всегда говорила. Всегда откликалась, объясняла, в нужных местах помечая, что это лишь субъективное мнение, а факты выходили не монотонными — без метафор, что нихрена не действуют в научных текстах, однако действительно сама интересовалась теми вопросами. И срывала листки, держа их так же как и диски, которые он никогда не покупал за неимением денег, а с пацанами смотреть не тот уровень близости был, но с ней рядом, в одной каморке её магазинчика — можно, пусть и на маленьком экранчике. Волосы мягкие, проскальзывали сквозь его пальцы трудно — даже помытые приходилось разрывать, кожа — слишком нежная и без кремов, но лицо уставшее и с морщинами, особенно на лбу, который она хмурила, когда думала и молчала — он всегда умел задавать не те вопросы, сам же и находил на них ответы в своей голове, делясь с нею. Жесты её словно у матери: лёгкие, уверенные, но медленные и флегматичные, а оттого кажущиеся неловкими, но у них обоих валилось всё из рук — сами они часто впадали в крайности, будучи противоположностями начиная с возраста и пола. Любила в речи, к слову, совмещать различные термины, используя понятные и близкие к житейству тропы, говорила прямо и чеканя обычно, даже просьбу, неохотно рассказывала о себе и прошлой жизни, аргументируя тем, что вспоминать не хочется, и Володя разделял это. А про свои теперешние чувства и решения молчала, прося побыть в одиночестве, пока он лез, выговариваясь про отца и бездушную мать — обзывал оболочкой ту. Носила платья, иногда джинсы, но обязательно сверху была толстовка или ещё что, даже летом, и всё всегда пастельных тонов, что он любил — те не резали глаза. Равнодушна к безделушкам, но если нравились — хранились как новые. Иногда что-нибудь плела, тем самым приучив его усмирять гнев в ловцах снов — до того момента, как отец не опозорил этим. Косметику не использовала, да и мало умывалась — он всегда замечал грязь у неё под глазами в течении дня. Редко бралась за сигарету, но в те моменты зарекалась, что недалёк и алкоголь, а потом — наркота, и Володя всё ещё продолжает испытывать то отвращение к нему, не слушая отголоски про неё.
И ещё ненавидела слово, означающее её имя. Такое философское, используемое в литературе — моральной, которую и она, и он с начальной школы считали лицемерной.
А он был ребёнком — уже со злостью, но ещё не устоявшейся, и способный впитывать черты чужих личностей — что-то перенимать. Благодаря чему-то укреплять свою злость.
— Она любила одиночество?
— Со мной. Мы молчали и играли в карты, — мать выдвигает ящик, доставая оттуда книгу — фотоальбом. — Я безумно радовалась, когда попадалась пиковая дама, пока не прочитала произведение.**
Перелистывает страницы — не хрупкие, как у них в семейном, а твёрдые и с узором каким-то простым. Володя не пытается разглядеть снимки — всё равно это незнакомый ему человек, которого он вряд ли вообще увидит. Мать больше не поделится — она снова в воспоминаниях, которые, по её мнению, не должны касаться чужих людей.
И чужой — это не только её муж, что действительно, но и сын, который от него.
И так переживают домашнее насилие? Уходя в себя и воспоминания? Выкидывая свою жизнь, действительно считая, что она уже не принадлежит такому человеку — случайной жертве?
В его комнате холодно, и сломанную руку не согревает даже шина. А он успел про неё уже забыть, пока шёл, и послать бы всё к чёрту, но его гнев ко всему сущему ещё не прошёл. Может, если он закроет окно, то сумеет задохнуться наконец-то.
Лежать скучно. Искать что-то из произведений опасно, ибо те полностью зациклены на чувствах, но это отвлечёт от реальной хрени.
На дисплее сообщение. Единственный человек, который мог ему написать ответ — в отличие от остальных.
«С голосом пиздец. Ты хочешь встретиться, как и обещали?»
А она не забывает — не вычёркивает те разговоры, делая вид, что забыла. Может, ей уже действительно важно быть с ним — хоть в сотой доли.
«Давай завтра».
«Какой ты быстрый. А ничего, что у твоей мадемуазель еблицо слегка не то?»
С ней даже не надо думать — пошутить или нет. Она заочно соглашается, а если нет — нормально скажет или переведёт тему, но не полезет разбивать морду. Наорёт — остынет и вернётся. Или вообще не будет уходить — попросту огрызнётся, потом извинившись.
«У меня жизнь очень не та. Меня не удивить».
Жаль только, что в обычных сообщениях ещё не показывают прочитано ли, пишут ли, стирают ли. Ещё деньги съедают, но интернет у него перекрылся — ночью же скучно, почему бы целых шесть часов не потратить впустую, ещё и не выспаться?
«Ну, ты там из запоя выходи и пойдём. У меня та же хрень, братюнь, но пострадаем завтра. Так вырубиться хочу наконец-то, а то сплошная бессонница».
«Расскажи, как этого достичь. Тоже ей мучаюсь».
«А может, лучше и не знать».
Лучше ему не знать про семью Валентина, торговлю Дана, характер Ильи, не встречать Кира, Олега и остальных, не пытаться узнавать мать, не пытаться найти компромисс с отцом.
Не привязываться к Софье. Софьюшке. Можно по слогам это имя проговорить, чтобы проверить реальность — как-то странно ощутить её, потрогать. Но его реальность — лежать ночью и не спать, ждать завтра. Не надеяться ни на кого. У него больничный. И он проведёт это время не шагая как отброс в толпе людей, а с человеком.
Пусть даже если он наступает на те же грабли.
***
Есть какая-то эйфория от того, что телефон не молчит. Пусть и иногда с бредовым чем-то, но это двигает разговор, а если нет — всегда можно отправить другое. И, конечно, нелепое — для серьёзных разговоров у них есть реальность.
«Внутренний крик. Кот вытащил презик из-под подушки матери. презик!!!!!! я просто помираю».
Хотя они оделись бы быстрее, если перестали заниматься ерундой. Но какое там — всё равно ведь не против-то.
«Может, он так решил помочь».
«На что ты намекаешь?»
Сколько шуток можно извратить с ней, начиная от быдла и заканчивая мемами по химии, которые она умеет объяснять. Раньше бы пришлось потратить целый час, чтобы копаться либо в справочниках, либо у псевдопрофессионалов — у таких юмор автоматически не работает.
«Не знаю. Лесбиянкам, может и не надо, а вот геям — вполне».
«А если лесбиянка брезглива?»
«Да на всё становится похрен».
«И ты можешь это мне доказать?»
«Когда начнёшь наконец-то одеваться, сама узнаешь».
И прекращать не хочется — есть в переписках некая свобода, да и там ярче, потому что можно подумать некоторое время, а значит и шутка будет заковыристее. И переспрашивать по несколько раз не надо, если не услышал. Бонус, к слову, очень приятный — всегда отсылаешь что-нибудь нарытое в ночи, а человек не забывает сразу.
Если он на улице сейчас посоветует ей книгу, вспомнит ли? Хотя сделает потом — пошло всё нахер.
На улице не людно. Около его дома вообще пустынно — навевает некоторые мысли, заставляя параноить. Но сейчас раннее утро, а он проснулся с трудом — мало спал, хотя глаза закрыть и прилечь обратно не хочется. Уйти от мира — отчасти, но не повезёт же ему встретить так рано кого-нибудь из пацанов.
Пусть тоже идут долгой дорогой прямиком нахрен.
На чёрном заборе ржавчина, да и ходить по нему неудобно — всё шатается, равновесие можно поддерживать одной рукой, а вторую хочется вытянуть — мышцы напрягаются и болят. И в ногах скованность такая, тяжесть — как он раньше мог ходить вот так? Как ему раньше хотелось ходить вот так?
Рука на боку заставляет вздрогнуть, чувствуя мурашек, но её слова:
— Имя Розы*** тебе прекрасно, видимо, идёт. С кем тебя поженили, дорогуша?
Не слышатся сквозь мысли, не заглушаются посторонними звуками, не пропадают в вихре смысла, который далёк, да и своё физическое состояние воспринимается фоном. Они такие громкие, сразу улавливаются, становясь этими самыми мыслями, и ему не надо думать, размышлять, анализировать, потому что не хочется. Потому что он сам вправе решать, что ему действительно надо.
— С жизнью, — Володя не ощущает, как напрягаются связки или что-либо ещё — не шёпотом, но будто фоном.
— Ты не одинок.
Ника подставляет руку, другой же пытается поддерживать за талию. В этом нет необходимости, можно и по-другому, более так, как ему будет удобно. Но позволяет опереться на плечи, её рука выскальзывает, обнимает его, притягивая за спину к себе, хоть одежда кое-где стягивается, она чувствует его левую сторону — и, кажется, хочет лишь сильнее прижаться.
Чёртова больная рука мешает, упираясь в неё. И Ника отстраняется, пусть всё ещё улыбаясь, смотря на шину.
— Твоя жена действительно тебя помяла.
Скорее, побила неплохо с помощью других людей. И с помощью такого явления, как несправедливость.
Ника лохматит волосы, зарывается рукой и зажимает меж пальцев, оттаскивая — они скользят так ровно, и у неё пострижены ногти — неровно, наверное, погрызла сначала. И кожа вокруг них слишком белая — до корня покромсана, такая небрежная, запоминающаяся. Но пальцы двигаются легко — эти движения отчасти завораживают, напоминают что-то и вообще вызывают чувство прекрасного.
Можно было бы слить все эти чувства в подъёбы про недотрах, но он никогда не обладал достаточной смелостью.
— Куда пойдём?
Володя пожимает плечами:
— Мои ориентиры могут подсказать только те места, где можно избить. А туда пиздец не хочется.
— А мои ничего не могут подсказать. Я задрот со стажем.
— Пошли тогда, — он проверяет в кармане мелочь — у отца ворует, хотя тот иногда заваливается ночью и нагло забирает даже не его. — Дойдём же куда-нибудь. К тому же Нику.
Она качает головой, но идёт рядом, иногда указывает куда-то — подходит, рассматривает дома и говорит, что похожи на прошлые — напоминают Питер из картинок, с такими особняками, как на уроках истории, они тусклые, но атмосфера ей до сих пор неизвестна — не была, а Володе они, в принципе, напоминают и всю Россию; в маленьких магазинчиках всё так тесно обустроено, что не разглядеть, но она спрашивает, иногда поглядывая на него; Ника ходит вокруг заброшенного фонтана, сетуя, что тот ведь ещё новенький, но про скульптуру — такую заурядную, из сказки, никто из них не интересуется; она садится и поправляет лямку лифчика, никак не акцентируя на этом внимания — шутит про уток, а Володя замечает неподалёку группу подростков, взгляды которых изучающие, портят к чертям настроение; они ходят дворами, иногда сидят на скамейках, иногда — испытывают площадку, на которой пусто, залазят по скользящей горке, пока на них кто-то орёт про зэковский вид — он падает, не найдя опору второй рукой, как раз на этих словах.
Ника что-нибудь говорит — так просто, что можно оставить и без ответа, но он ляпает — хоть то, что его интересует самую малость. Она смеётся, прикасается к нему, напоминая, что вскоре придётся уходить.
— Странно что ты ничего из этого не знаешь, — Володя смотрит, вдыхает и напрягает голос ещё раз, решаясь: — Ник вполне выбирается на свободу, а не затворник.
— С ним вечно нужно общаться. Хоть вымученно, — и ссутуливается ещё больше, морща нос. — Чёртов мелкий экстраверт. Бесится, кстати, когда я его так называю, но хоть градус его ёбнутого настроения из-за лекарств спадает.
— Он принимает психотропные вещества?
— Иногда срывается и бывает, что превышает дозу, — она поворачивает голову, волосы от ветра растрёпанные и спутанные — лазала ведь везде, ещё и его за уши притаскивая. — Но меня напрягает, что окружающие могут это заметить. Был бы он дома — другое дело. А так в любое время ему позвонишь, так он либо наебёт, потому что ему что-то нужно, — у неё голос тише и хрипнет от слов, а веки опускаются, — либо пошлёт нахуй.
— А у себя дома — нормально?
Володя прикусывает язык, потому что выходит слишком уж громко, нетактично, но это ведь его мнение, так что ей в любом случае придётся с таким жить — мирно ли нет. Хотя честно, он бы не трогал задохлика, даже если б он общался с ней, но Дан — это не тот человек, к которому можно подпустить своего партнёра.
— Все мы сдохнем, — Ника машет, откидываясь. — Так что, пусть порадуется, что сдохнет счастливым долбоёбом, пока мы будем вечно грустными мудрецами.
Она улыбается нервно, запускает руку в свои блондинистые волосы, и пальцы у неё тонкие, так скользят, двигаются, и глаза ещё, такие карие, контрастируют с цветом волос, блестят, смотря именно на него.
Вот уж действительно из-за чего вокруг Володи будет столько взглядов, так это сексуальной жизни, а больше — если ещё расскажет всё. Как его вообще уносит с чего-нибудь незначительного, а беззаботность по отношению к нему лишь растит симпатию?
В конце концов, одежда и оное с ней вряд ли когда-нибудь заменит живое — дышащее, двигающее, тёплое и то, что тянется именно к тебе.
— Он связался с Даном.
— Из-за этого нужно волноваться больше?
Вряд ли вообще их касается. Вспомнит ли она вообще про Ника, когда сможет уехать в желаемое место? Когда сможет реализовать себя?
А её прошлый друг, в отличие от самой Вероники, так и останется тут, пусть даже если не умрёт, но лечиться точно будет — вряд ли брат даст спуск.
— Дан меня в принципе напрягает.
— Ну, я думаю, — она достаёт телефон и смотрит на время, — пока он не использует тебя, всё в порядке.
Но он использует других. И это так эгоистично, это буквально чёртов пресловутый нейтралитет, под которым подразумевается выгодное положение для себя.
И как же плевать на всё. На остальных. Его душит злость на них, раз не могут сами начать делать что-то. А Володя начнёт. Обязательно начнёт раньше конца. Будет тратить время лишь на себя, не замечая других.
— Сегодня маман рано приедет, надо успеть прибрать свои вещи, — Ника смотрит на него, улыбаясь и поправляя волосы, что лезут в лицо. И ему кажется, да он готов поспорить с ней, что зрачки расширены больше обычного. — Но мы можем прогуляться ещё и потом.
Володя кивает, подмечает для себя, что надо бы разговориться с ней перед тем, как уйдёт, чтобы запомнить больше нового от неё, узнать лучше, а самое главное — ближе, но им комфортно в молчании, тем не найти, а пустословить и раздражаться от своих тупых реплик сил нет. Ника лишь предлагает:
— Давай лучше я тебя провожу, а то у тебя ещё больная рука.
На что он лишь мотает головой, ускоряется, продолжая идти прямо, и она добегает, разворачивает, положив руку на плечо. И ему очень хочется посмотреть на пальцы, прочувствовать чуть больше сквозь эту куртку, да и просто, в конце концов, самому подержать её за запястье, чувствуя кожу и то, что у Ники всё ещё бьётся, приводя организм в жизнь.
Она убирает слишком незаметно — ярче ощущается и обида, и злость, но больше — страстное вдохновение, смешанное с таким болезненным до удовольствия преклонением.
Володя проворонил, когда она ушла. Но в любом случае, теперь и мир не замечается — он наконец-то уходит в мысли, переставая быть начеку и ебаться обо всякой хрени, вместо голосовых мыслей — лишь картинки, которые вновь и вновь вызывают чувства.
Дома так рано горит свет, чёрное пятно расплывается, если долго всматриваться, и становится таким незначительным, смешным до одури, шедевром художника, который мечется меж экспрессионизмом и импрессионизмом, а перед глазами — разноцветные фигурки из-за света. Теперь уже розовый квадрат — такой изогнутый в пространстве.
Телефон вибрирует в кармане, Володя вдыхает больше воздуха, ощущая своё ебучее сердце всеми костями, по которым идёт вибрация, и этот чёртов орган до сих пор упирается, не срываясь со своих ниточек, что столько лет держат его. Руки трясутся, пальцы еле-еле чувствуют телефон, перед глазами красочные галлюцинации, что больше жгут глаза, чем единственный свет в темноте, и воспоминания, а голос, спрашивающий:
— Что там с тобой произошло?
Поначалу не узнаётся, кажется чужим, но не таким пустым, как у прохожих, что-то напоминает и в то же время чувствуется слишком очевидным. От него хочется раздражаться, позлиться, скинуть звонок, прокричать что-нибудь, но пальцы напряжённые, деревянные, а голос осипший и тихий-тихий:
— Какого чёрта?
Лучше бы всё завершилось по-другому. Лучше бы он пошёл, расстроился, но не заговорил с Валентином, понимая, что этой ночью уже вряд ли уснёт.
— Дан сказал, что ты сломал руку. С тобой всё в порядке?
— А представь, у меня теперь есть уважительное объяснение для проёбывания жизни, — хоть кому-то надо наконец-то это сказать — так, чтобы прочувствовалось абсолютно всё, а слова ещё долго оставались в памяти. — И ко мне никто не будет приставать.
— Я всё равно скоро вернусь.
На языке зудит — хочется послать поскорее, пока перед глазами что-то вечно движется. Володя моргает, фокусируя взгляд сквозь эти видения, пятно становится более стройным, у него появляется отросток — такой мерзкий, который двигается туда-сюда, вечно обо что-то ударяясь. Но, что самое главное, пусть у него и есть опора, он всё равно остаётся мягким.
Дали, наверное, сделал бы аллюзию, на секс со своим-то отношением. Но Володя как никогда чувствует свою больную руку, кровь в ней и ссадины, что болят из-за дождя — капель, таких микроскопических, что проникают сквозь нити одежды.
И холодно от этого дождя. Когда он перестал замечать погоду? Перестал просить, чтобы его впустили в дом? Перестал надеяться, что хоть кто-нибудь одумается, поймёт, что он чувствует отвращение, захлёбываясь в воде, что после криков так болит горло, а обида растит в нём злость, которую до безумной иронии для самого себя ненавидит.
— Что случилось?
Его сломали. Ему не дали вырасти нормально, листы сразу сорвали, желая увидеть цвет лепестков, ощутить аромат или просто дотронуться до нутра. И он всё ещё пытается быть нормальным? Здесь, в этом мире? Пытается думать о людях, волнуется, что они всё замечают?
Им никогда не заметить того, что нервничает не потому, что мало спит. Или из-за питания. Всё это — следствия. Всего лишь, мать его, следствия одной глобальной проблемы, про которую, конечно же, не говорят — ведь так легче, правда?
— Нет, — стоит ли говорить хоть кому-нибудь о нём — о своей личности? — Всё в порядке. Я, конечно, жду тебя. Приезжай скорее.
Слишком много проблем, чтобы быть единственным. Но если он будет единственным для тех, что привяжутся к нему, не уйдут и не бросят, то пусть. Пусть слушают его и гадают, он скажет, если спросят. Если правильно зададут вопрос, не дав увильнуть.
Его же задачей остаётся лишь привязывать их к себе сильнее. У всего ведь есть конец, да? Так пусть будет бесконечным, как и всё это.
— И без крика?
— Я устал и хочу спать. Позвони, если вздумаешь, в другой раз и как-нибудь чуть раньше.
Валентин прощается скупо после молчания. Ноги не греются в сапогах, хочется под одеяло, а ещё притворяться, как и все, что всё хорошо, и он ничего практически не слышит. И делать это только из благодарности к себе, потому что шанс он даёт на жизнь.
Они сами противятся, Володя не хочет тонуть. И жить здесь, в этой окраине, каждый раз выбирая характеры для других, тем более не хочет. Ему нужно набраться сил лишь для того, чтобы снова заговорить с другими — с теми, кому можно дать шанс на его жизнь тоже.
***
— Не думаю, что у тебя уже всё прошло.
Илья сопит и ощупывает руку, кусает губы, заставляя Володю чувствовать кожей своё дыхание, а слова — прямо на ухо, так громко. Никто на них не обращает внимания — все курят, и он ещё ощущает, как в лёгких оседает дым от отцовских сигарет.
Вот уж какого пидораса надо выгнать, так этого уёбка. Но куда там, если Дана вроде больше слушаются. Быть послушными собачками, держа в зубах химическую дрянь — это и есть комфорт для них?
— В порядке, скоро оклемаюсь.
Жаль, что Дана сегодня не оказалось. Он бы, конечно, не помог, но с другой стороны Володя помнит тот день, когда чуть не отключился — сейчас, анализируя, это наверное было от боли. И ему всё ещё хочется вернуть утраченное — полезть на рожон, да и, в принципе, поставить на место Дана.
Тот не может выкинуть глупость, но начать вить нити, держа в неведении Валентина — вполне. Иначе какого хрена этот самоназываемый барон венков помогал всем, пока Володя отлёживался?
Или гулял с Никой. И его чертовски вело с рук. Небось, Дан смог подцепить кого-нибудь на ночь — уж слухам про грузина или кого там нет смысла верить. Если кто и был борделевской блядью во всём, имея хорошие связи и всегда оставался в симпатичных мальчиках, так это только с явными целями — неплохой ведь способ держаться на плаву при помощи вряд ли окрепших людей.
Сколько ведь среди них поломанных.
Если тот хоть когда-нибудь будет крутиться у богатых, которые промышляют всем, срубая деньги, то это будет так иронично и с двойным смыслом, что Володя, наверное, сдохнет от разрыва лёгкого. Или попросту задохнётся своим смехом. Ну, конечно, при условии, что общение продолжится.
— А Валентин когда вернётся?
Оказывается, теперь у Володи нет имени. Его, наверное, все зовут друг Валентина. В лучшем случае.
— И тебе здравствуй, — он улыбается, чувствуя, как Илья прижимается ближе, считывая с его руки пульс — так вдавливает, что это неприятно — Володя ж знает, трогал, какие там косточки. — Вроде бы тот, кому нужна помощь Валентина? Я правильно помню?
Хотя их всех тут обозвать можно так. Разве что у Володи с пометочкой — очень требовательная истеричка. Ведь его считают именно этим?
Как не повезло, что он родился с членом. Надо было растить себе оба органа, тогда и вопросов не стало. Хочет — идёт в проститутки и стриптизёрши, а потом разгружает заводы, или же вообще залетает на вписке — от того же Валентина.
Но с Валей слишком мерзко. Сколько бы у себя в голове ни шутил, смеяться всё равно не хочется — они так и остаются простым ядом с мерзким осадком, ибо, если некоторые и не против данного поворота, ему всё равно не хочется об этом думать. Что может быть хуже, чем связать свою жизнь с таким человеком? Нажить себе прекрасных проблем? Может, Володя и не отказался бы от ответов на свои сообщения.
Они в любом случае уже пробовали общаться. И угасло ведь из-за обоих.
— Да приедет скоро.
— Он тебе звонил? — вроде и интересуется, но так пусто. Волнуется и чешет оттого руки.
Звонит. Каждый день. На заднем фоне слышатся животные, и он объясняет, что лабрадор скучает.
Хотя это в стиле Валентина — привязывать и бросать к чертям. Не замечать, а главное, блять, даже не пытаться думать.
Да и была ли та долгая ночь с ним, когда Володя ещё находился у Ильи, не простым пустословием? Он даже не помнит темы. Только одно сплошное пятно — потолок с полоской света. И всё.
— Да, иногда.
— А ты ещё уйдёшь?
Илья отпускает Володю — он подходит ближе к Олегу, хватает за плечо — пальцы вдавливают, перебирая выступы, а потом отдёргивает, видимо, морщась — его цоканье очень красноречиво сообщает об этом.
— Шваль подзаборная, — и Володя аж чувствует эту наряжённую тишину, всё ещё находясь в сознании — не отдавая мысли им двоим, — почему бы тебе не съебаться?
А потом ещё давится смехом, не скрывая улыбки и приподняв бровь. У него забывается и усталость, и что он сутки вообще не спал.
Ради этого сегодня можно было и посетить чёртово общество.
Он даже проворонил момент, когда все начали кричать, а некоторые растаскивать Олега с Ильёй. И, кто бы сомневался, Илья теперь не думает, кто рядом с ним — всех бьёт в морду, как в старые-добрые…
Володя подходит к своре, выхватывает вверх занесённую руку — прямо чувствует, как пальцы шевелятся и кости выступают, а потом тянет к себе:
— Пойдём, кое-что обсудим.
На что тот, с широко открытыми глазами и сведёнными бровями, кричит:
— Да какого хуя?!
Но, отдышавшись, сдувается, обмякает и под ручку, как у девочек, идёт с Володей — локоток к локотку. А по всем параметрам получается, что Володя у них блядун, но никак не Дан.
Дан с больным разумом. Как он раньше не замечал эту излишнюю приветливость? Первый же признак — как ни посмотри, а Русик будет поприятнее Гречнёва. И отца.
— Ты, конечно, молодец, — а Володя не скрываясь улыбается, смеётся: — Но больше ты заставил меня поржать.
Илья вздыхает — такой хмурый сейчас. Не зря в нём всегда так много экспрессии — тратить-то некуда. И, видно, сам не очень-то хочет.
— Дан заебал. Лезет везде, получает, а потом оказывается, что это вроде бы за дело, но не то, которое подразумевалось.
Володя чувствует, как с этим стуком по телу растекается тревога, пальцы становятся слишком нервными, а мыслей нет — чёртовы мысли, что обязаны держать его в хорошем настроении, а не портить к чертям. У него язык не твёрдо двигается — будто очень плохо воспринимает звуки:
— Про что ты говоришь?
Илья резко поворачивает голову — у него волосы скрывают глаза, брови практически не видно, но вот сжатые губы — вполне. Они вместе выходит из тени дерева, и Володя наконец-то осознаёт — блестят. Не больше, не меньше, но слишком ярко как-то. И этот контакт сейчас вызывает лишь дискомфорт.
— Суёт свой нос везде. И разве ты не заметил, что он нацелен на тебя и Валю? — Илья дышит учащённо, и Володя чувствует на своём лице — у того раскрыт рот, а ещё по губам иногда зубами проходит.
— Он может найти цель во всём, — и Илья отворачивается от него, вздрагивая и раскрывая широко глаза — будто специально с мысли сбивает. — Но он остаётся сынком родителей, которые не занимались им. Максимум, что можно у меня взять — амбиции. А он разве умеет ими пользоваться?
Илья смотрит, у него рот разинут, и язык там ворочается, будто не знает, как тот или иной звук произносить.
— Кто не умеет?
Вообще, это довольно неожиданно — у него из-за бельма на глазу второго спутника, такого чёрного с белым, не разглядеть, в отличие от Дана, у которого лицо видится в деталях — и цвет радужки, и отлив волос, и кое-где дефекты лица. Но Володя то ли сам ебанулся, то ли его нервная система уже сдохла, но, улыбнувшись, отвечает так преспокойно:
— Всего лишь небольшая проблема.
Что свой голос слышится фоном, тело не чувствуется, а растянутые губы раздражают настолько, но получает от этого обратный эффект — продолжает улыбаться ещё сильнее. Видимо, действительно в край оборзел. И потерял самосохранение.
Поддаваться на игры ублюдков, которые воруют у него людей? Серьёзно?
— В виде моего брата?
Во всяком случае, Рина прекраснее своего брата. Чисто с циничной точки зрения — он бы ни с ней, ни с ним не пробовал бы встречаться.
У него есть кое-кто, кого неплохо бы хранить только для себя. Ненавязчиво так — если уж Ник общается с Даном, то лучше быть поосторожнее. С Валентином он, может быть, нашёл контакт, но остальные-то не согласны. И Володя не хочет каких-то соприкосновений вот этого и того мирка. Даже если мирок будет состоять из человека или просто из его мыслей.
— Твой брат не небольшая проблема, — а подходит ближе к ней, поверхностно всматриваясь в лицо — сейчас эти мешки под глазами вызывают такие мерзкие ассоциации. Они бы в его кошмарном сне, наверное, вырисовались бы в странные узоры, заставляя задыхаться. — Решать нужно долго твоего Валентина.
С учётом, что Володе ничего не дают. Даже зацепок, чтобы найти. Ему попросту кидают кость — вроде здрасьте, новый кувырок жизни, и ничего, что вы не готовы. Ничего, что вам сейчас очень хочется спать, а не ебать себе мозг. Что главное, ему выносят аж на расстоянии без какого-либо контакта — вот и надобность звонить отпадает сама собой. Как Володя только раньше не додумался до сего прогресса? Действительно остановился в развитии.
— А вообще, чё вы тут делаете? — Дан не улыбается, как бывает при остальных — немножко хмур, губы как-то напряжены, а глаза цепкие — только цепляются к хозяину — за его чувства и эмоции, просчитывая шаг. — Вам, может, помочь чем?
Володя чуть отступает назад — прямо на ногу Илье, подпрыгивает, говоря громко, но безэмоционально:
— Ой, прости, больно?
— Терпимо.
Терпимо и ему — настолько, что взгляды уже не беспокоят. Или не терпимо — просто голову отшибло. Вообще.
— Помощь, в принципе, нужна, — Володя считает эту мысль дурацкой, но произнесённое: — Нарой мне биографию моей матери.
С каждым словом, звуком, произнесённое кажется таким постыдным и тупым, но голос не затихает — льётся, словно он робот, так ровно и чуть приятно, а ещё отдаётся в ушах эхом — занимает все мысли, что ничего перед собой не видно, только ноги чувствуются, что уже устали стоять и сварились в чёрных штанах, и от этого начинает кружиться голова. Не критично — только пространство не ощущается.
— Ну, я постараюсь. А ещё что?
Володя хватает за руку Илью, куда-то вступает, понимая, что здешнюю местность он не знает — хлопает по плечу, чуть не подвернув ногу, говоря:
— Ничего. И, Рин, до конца этой недели можешь ко мне зайти.
Оборзел. В край оборзел и стукнулся. Валентин бы, честно, сейчас не помешал просто чтобы не наломать дров. Сейчас построит из себя, а потом действительно ведь заявятся. И такого долбоебизма уже не будет — разве что тревожное ожидание хрен знает чего.
— Зачем?
Дурацкий вопрос. На него нет ответов — лишь такие же отговорки.
— Узнаешь, если захочешь.
И больше лишь тишина, невесомость, будто нервная система теперь уже выключилась окончательно. Мыслей ворох — в виде воспоминаний, в виде анализа произошедшего, но ничего путного в нём нет. Только очередная чертовщина, ерунда и чушь, на которую способен человеческий мозг.
Всё равно ведь позже скажет себе, что всё бессмысленно.
— Чё это такое было? — Илья помогает идти дальше и, видимо, уже прошли тех.
Знать бы самому Володе. Но ведь открытость, наверное, препятствует слухам?
— Если уж на то пошло, то надо бы выжать из него хоть какую-то пользу. Я не прав?
Пусть от ответа это не зависит — всё осталось ведь в прошлом, только не факт, что Дан не схитрит. Не найдёт лазейку для себя.
— Прав. Но не думаешь, что, — Илья хватается за его плечи, притягивая к себе и смотря в глаза, — что это будет вовсе не помощью?
Сейчас можно разглядеть цвет радужки. Он вообще, честно, слепой отчасти, да и обращать на это внимание не стоит. Он больше обратит внимание на лопнувшие капилляры на белках, что уже у Ильи класса с третьего. Проблемы ли в семье?
— Это ведь не значит, что я должен отступать. Сегодня ошибка, завтра — результат.
И ко всему прочему не принимал правила игры. Дан может гоняться или ещё что, но так вряд ли получить желаемое. Просто, наверное, потому, что у Володи есть конкретная цель. И, может, есть одно место, на котором это пересекается на Дане, но тот не узнает до конца.
Он мог распускать слухи. И мог не проверять их. И мог верить на слово. В конце концов, сколько самоуверенности в нём? Сколько не хватает Володе до него, чтобы тоже начать творить — красиво так, с отдачей и любовь от других? И незаметно продолжать заниматься своими делами.
А что страшнее для этих ценителей — инцест или убийство семьи? Или лучше не жить, но не позорить себя? Потому что дальше — суицид, как и всегда. Как и завещала русская литература — судя по рассказам Валентина.
— Как знаешь, — Илья берёт под руку, уводя по своему маршруту — какой-то слишком знакомый район. Хотя адреналина не вызывает — подраться хочется, вообще-то. — Если что, я помогу.
И ещё дома точно с чем-то ассоциируются. Они бежевые, на них светит солнце — прямо от стёкол отражается. Но грязь, как размазанный графит с карандаша, такими мазками рядом с этими балконам. И нет никаких маленьких квадратиков — они попросту гладкие, кое-где с трещинами.
— Спасибо, но я не думаю, что это будет так уж важно.
У него есть Ника, которой можно просто поныть. Образно, не рассказывая подробностей, но она хотя бы понимает как общаться с людьми.
А ещё у неё такие же блондинистые волосы. С этим графитом — ближе к корням. Как мазки. Когда локоны распадаются, это сильнее заметно — не диссонируют, но перехода от серого к жёлтому нет. И всё равно не вызывают зудящего раздражения перфекциониста или кого там? Дальтоника?
— В смысле вообще, — Илья достаёт пачку сигарет, выуживая одну. — Ты можешь обратиться ко мне всегда.
Хотя возможно о ней ему вдоволь не дадут подумать. Как и о том, что раз это её райончик, то надо бы заскочить.
Слова от собеседника чуть мерзкие, но сам Илья не вызывает сего. И он уже проходил такое с двумя людьми. Один воду мутит, второй — только по важным проблемам, как элитная проститутка. Но какие проблемы могут быть важными, если Володя живёт у насильника?
Для полной истории маленькой наивной девочки с истериками не хватает изнасилования. Друзья бы посмеялись с таких фразочек, да и звучит смешно. Для Володи — мерзко.
Он бы попросту не выжил после этого. Вскрылся — хоть как и чем. Попросту перерезал себе глотку, позволив отцу распорядиться жизнью — получить желание о суициде. Но ведь это не его желание — его мечты и желания в другом, они полны жизни, они не вредят людям. И они складываются из других последствий — из тех, где Володя может управлять. А не из грёбаных обстоятельств, при которых ребёнок обязан взрослеть по блядским месяцам — отец последнюю фразу ляпнул с пьяни.
— Я учту. Спасибо, Иль.
Володя помнит, что в этом районе у неё самый дешёвый дом. Машины не новейшие, украшений практически нет, разве что клумбы, за которыми наверняка приглядывает какая-нибудь тётенька. А ещё он покрашен в оранжевый — крыша насыщеннее.
— Ты куда?
— Мне в другую сторону, — о Нике нельзя знать — это только его вторая жизнь, секрет. Она не попросит, а он тем более. Достаточно того, когда Олег сказал, что она его ищет — тогда ещё пришлось курить, только не задыхаясь. — Встретиться надо. Удачи.
Илья шаркает носком, разворачивается и, накинув капюшон, хотя Володе в его чёрной толстовке жарко, уходит.
Дом находится прямо за следующим поворотом, Володя берёт телефон, хотя сейчас вслух говорить вряд ли — больше бы подумать.
Некоторые дрова он уже наломал.
— А я тебе, вообще-то, писала, — она дышит в трубку, что неслышно задний фон. И ещё голос чуть странноватый.
— Трафик съелся. Я же ни с кем не общаюсь, так что трачу на ленту и остальное.
— Порнуху, например? — Ника шуршит чем-то, а потом ему слышится, как вода ударяется о раковину — плохо, но струя наверняка мощная.
— Фотошоплю себя с другими парнями, а потом отправляю как аноним в подслушку школы. И ещё остальных левых, чтоб не подозревали.
— Серьёзно? — её дыхание становится тише, и Володя улавливает скрип кровати — так плохо слышно, вызывает в нём такое родное, заставляя думать о ней — какие сейчас волосы, одежда, заходить так далеко, хотя отчасти немного боится — неловко так беззаботно разговаривать и думать о чём-то более личном.
— Всего лишь шучу, — он смотрит на вышедшую старушку, что не сводит с него взгляда — будто виноват во всём. Так обычно отец делает с другими. — Но я сейчас недалеко от твоего дома.
— А если серьёзно, насколько недалеко?
Её голос более живой — в том эмоции, новые эмоции, которые вызывают в нём томящее чувство каких-то воспоминаний — не ностальгии, это как-то посильнее и более лично — кажется, что тянется в груди, опоясывает нитью, а потом разливается, доходя до кончиков и вызывая что-то в мозгу. Будто это ненадолго.
— Как ты, наверное, заметила, уже у твоего.
— Ух, бля, прости, но я предупреждала на прошлой неделе, — она зевает, и на первых звуках голос тоньше и выше: — Кот умер. Маман приехала сюда. Она мне в нашу обитель никого не разрешает приводить, подружки только если постоянные.
Володя закусывает губу, брякая:
— Поэтому ты лесбиянка?
— Иди ты, я вообще никому не нравлюсь, — ему бы возразить, но слова получается контролировать — из-за усталости. — Приходи завтра в день, она снова сваливает в Москву. Помянём моего кота водярой.
— Да без проблем.
А ещё он чувствует, что необходимо выспаться. И лучше, если отца не будет.
***
У Ники пахнет цветами, но можно учуять и алкоголь — не разобрать только, откуда. Квартирка обычная — комната у неё непримечательная, а вот остальное оформлено в таком русско-деревенском стиле — или это с союза, что ли, пошло, Володя не разбирался. Ему такое всё равно напоминало об отце, о местах его друзей. И поначалу заставляло тревожиться — ещё на пороге, когда он тут только появился.
— Ты настолько скован, — Ника ставит чашку, но не уходит, смотря в глаза, — что это заставляет подумать о хорошей кровати моей матери.
— А ты хотела?
Легко, как шутка, как дурацкая шутка, но Володя забывает улыбнуться, и сама Ника попросту кривит губы, не зная, как отреагировать.
Перевести бы сразу сейчас тему, спросив про какую-нибудь актуальную новость или же выпытать жизнь в школе. Хотя последнее не очень-то хочется — он, может быть, там и мало бывает, за этим практически не следят, но, не будь Валентина, отца бы давно оповестили. Да и в каком она только классе? Девятом? Слишком переломный момент.
— Если серьёзно, — подносит руку ко рту, прикрывая его и немного щёки — кожа белая, кое-где вены, но наверняка не слишком грубая, хотя кости выпирают, — то лучше, знаешь, пусть это будет по обстоятельствам. Ожидание никогда не принесёт эйфории, а ещё вызывает привыкание.
Ну, точно дурачок. Ещё и эмоции совершенно не может контролировать, только молчать и строить ошибочное мнение о себе.
Да какого чёрта-то она теперь тоже стесняется? Он же не настолько проблемный, чтобы передавать своё наилучшее настроение другим.
— Не вижу в этом смысла, — блядские слова — всегда не те, а если и те, то не действуют. — Я имею в виду, что есть вопросы и поважнее, верно?
В особенности, если нет никаких сил на всё другое.
Он начал только с десятого класса сближаться с остальными пацанами, выяснять, искать какие-либо связи, ниточки, по которым могли бы общаться. И ключевой темой стало насилие — жёсткое, вымученное, следствие его проблем и составляющая практически всей жизни. Не помощь, что весьма бы пригодилась не только от Валентина, но именно что обычное общение без чёртового позёрства как в положительном, так и в отрицательном ключе, то, из-за чего вполне можно восхвалять.
Нельзя же про самого Володю сказать, что он конченная мразь, но в то же время отрицать это тоже нельзя. И он себя, в принципе, никак не олицетворяет — плохие настроения не считаются. В этом состоянии не считаются.
— Верно.
И, кажется, её тихое слово, дающее согласие, разглаживает недопонимания — оставляет разрешение для следующего раза, когда будут более готовы. С Никой вполне легко говорить — можно и перевести тему, и не задерживаться на одном, и смягчить конфликт. Она к большей части жизни относится с равнодушием — не расходует попусту силы, отдавая их чему-то своему.
Хотя он бы попробовал её приучить к своим взглядам — если зайдёт дальше, конечно.
А ещё она совершенно его не боится, позволяя, что вызывает некое чувство радости — сдерживаемое, не раскрепощённое. Володе непривычно, но тосковать или тревожиться не хочется. Это просто прошлые условия, к новым адаптироваться, и всё получится.
На тумбочке в гостевой стоит портрет — женщина в военной форме. Володя видел такие в интернете, но в реальности держать не чёрно-белую, не с сороковых, а вполне практически недавнюю — лет десять или меньше назад, качество приближено к современному. Русые волосы, яркие — солнце падает и на них, и на лицо, делая цвета насыщеннее, но будто мыльные — как сам свет, что превращается в белый. Глаза всё ещё карие с солнечным, как у Ники, из-за чего зрачки кажутся тёплыми, но колючими — будто раскалённые.
Как ночь. Ночь в светло-коричневых тонах. Что за странное дежавю?
— А теперь ты спешишь?
Ника приваливается к двери, у неё выгнута бровь. А ещё волосы заметно отрасли — когда она просила сигареты, вертела головой, и они как бы перелезали через плечи. Сейчас полностью за спиной — наверное, до груди.
— А если я видел родителей Вали, это тоже считается?
— Может быть, — она пожимает плечами. — Но знакомиться с моей матерью не рекомендую. Никто не отдаст три года жизни осознанно ради, — машет на окно, а потом и на весь дом, — этого всего.
Володя бы тоже не отдал. Но есть вариант — если не получится сейчас, то придётся с закалкой. И ещё одними связями — уже покрепче в этой стране. Блатный ребёнок блатного отца — только жизни они проживают совершенно другие.
По крайней мере, у Володи жизнь если от чьих рук и оборвётся, то только от своих.
У него не будет таких же друзей, неизвестно как получившегося брака, жизни, что неизвестно как продолжается и как закончится. Он в долгу не столько перед миром и остальными, сколько перед собой — за сохранённый рассудок.
— Пошли прогуляемся, — Ника хлопает по плечу — ему всегда мешает почувствовать кожу чёртова одежда. — Маман скоро с очередным солдатиком припрётся, так хреново её выслушивать.
Володя кивает. Он более, чем солидарен — он понимает её на каком-то общем уровне сострадания к ней и своей ситуации.
Могут ли у Ники быть проблемы в семье? Её вполне могут оставлять без еды, но сама она ест мало — воды в несколько раз больше выпивает. Психическое или физическое?
Теперь уже ходить рядом с Никой не так волнующе, но спокойно до панического приступа — ему никогда не привыкнуть к этому умиротворению, к тому, что можно подумать и о простой суете, которая занимает так мало мыслей. У него всё натягивается с каждым словом, действием, и нельзя проконтролировать — есть проблема, но причину её в упор не может увидеть. И Ника не замечает, когда он вздрагивает, говорит, делает что-то не то, потому что они все свои мысли говорят вслух — не пытаются достучаться друг до друга, хотя иногда хочется.
— О, этот хрен, — она морщит нос, смотря меж деревьями — Володе не разглядеть. — Какой же он ёбнутый, боже, ты бы знал.
Володя подходит ближе, рассматривает три силуэта — напряжённых, но пока что просто говорящих. У Ильи спадает чёлка на глаза, волосы из-за ветра лезут в лицо, но, в отличие от Русика, выглядит тот симпатичнее. И в разы приятнее своих оппонентов.
Не странно, что они полезли к нему. Но Илье бы постараться — попытаться сказать. Это не помощь Володе — умалчиваться так же, как и остальные.
— Гречнёв или Руслан?
— Гречнёв, конечно, — и глаза прикрываются чуть ли не полностью — она часто забывается в своих воспоминаниях, пропускает сквозь себя, и Володе становится страшно потому, что Ника не видит настоящего до конца — не говорит про прошлое прямо здесь. — Знал бы ты, что он делает.
Володя и так прекрасно знает — лучше других испытывал на себе. И даже недавно.
Сколько на том осталось шрамов? А проблем сколько было? Сколько Володя заставил его прожить зря время? Хотя хреново было всем. И помнит запах больницы, руку, удушливую апатию, оковы социума — чёртово общение и чужих людей, которые тогда воспринимались так тяжко, как муторка, боль — только во всём теле и кое-что ещё, очень раздражающее.
А окончание вечера лучше — фотографии из альбома матери. Насколько же он глуп, если ещё надеется отыскать? Возобновить общение? Вот и вся его верность — поэтому-то ещё не съебался из дома. Из-за, блять, матери. Из-за этого альбома.
— Так что он делает?
— По маленьким девочкам он, — и сколько же злости — только уже уставшей, будто по этой теме перегорела — будто чувства из прошлого. — Склоняет к сексу от тринадцати до пятнадцати, как сам признался. Но, если капнёшь глубже, — Ника смотрит, поджимая губы, но колкий взгляд проходит сквозь — только чувства в голове к тем картинкам, фокусировка внимания не на нём, — то он блядь та ещё. И любит ещё младше. Понимаешь?
— В началку ходит, что ли?
— Конечно нет. Но со средними, начиная с пятых, ему никто не мешает пересекаться.
Ника вздыхает, но продолжает смотреть. Тактичность или же информация? Володя бы не отказался дать больше зацепок, чтоб Валентин наконец-то этого чебурека слил. Только всё портит — Русик же теперь, наверное, наглеет, но к Володе не лезет, потому что всевышний не разрешил. Боится и прячется, не показываясь — даже не видно как тот унижает девушек или, чего хуже, лезет к послабее. К таким, каким раньше был и сам Володя.
Да ладно, она же всегда может отказаться, да?
— А ты пыталась как-нибудь предотвратить или, — вот и приехала лёгкость — выпытывай про прошлое, где найдёшь обязательно какую-нибудь хрень — может, с чужих уст, — или была впутана?
— Поначалу смотреть было больно на других, но я ничего не делала, — и с таким громким вздохом, почти крича продолжает: — А потом попыталась, так он припёр к стенке и начал шантажировать. Ему нравятся наивные, незнающие нихуя о сексе из-за предков, а я же, ну, — она растягивает губы, пальцы щёлкают, и голос тихий: — у меня ещё не было никого, подростковый период, гормоны, так что…
— Нет, всё равно не доходит, — и Ника отворачивается, издавая странный звук — Володю так и ударяет паника. — Ну, давай сделаем вид…
— Дрочу я, понимаешь? — странный тон, Володя не может его разобрать, есть отголоски чего-то, но непонятно. — И на одной дрочке, как ты знаешь, далеко не уедешь.
— И ты?
— Нет. Я просто тогда случайно попалась, и желания поутихли. Но не с кем угодно, конечно, но вот Гречнёв — уёбище, — у Володи чуть дёргается рука странно, но он заглушает мысли её словами: — Я встречала мудаков разной шерсти: мизогинистов, сексистов, гомофобов и далее по списку. Но они были более учтивы к людям, чем вот это.
Володя, вообще-то, тоже не учтив к людям. Он не знает ни про то, как у остальных получается, мало перечитал литературы и, если честно, эмпатия у него развита на каком-то тупиково-эволюционном уровне — ему знакомы примитивные, знакомы и более высокие, без участия других людей, но больше всего — отрицательных. Сам никогда и не видел эйфорию.
В детстве, когда отец напивался и становился неуправляемым, его дружки использовали это слово, и Володя презирал, ненавидел счастье, ненавидел радость, зная, что на том конце эгоистичные желания. Он становился более самолюбивым, пытаясь убежать от этого всего.
Но сейчас пора завязывать с побегом. Хотя бы ради того, чтобы осознать двуконечность абсолютно любых чувств.
Слышится крик, в котором не разобрать слов, и Володя оборачивается — Русик действительно наглеет, его рука на груди Гречнёва, сдерживает, не даёт, а у самого корпус впереди, и смотрит Илье в глаза, хотя всё равно ниже. И что-то ещё говорит — губы так живо двигаются, зубы отрываются друг от друга, стучат, глаза узкие — небось, видит перед собой совсем другое, а лицо всё сморщенное. Агрессивный. И рука его, что вытянута — вены видны, кажется вполне сильной.
Но Володя знает, что это неправда.
— Вмешаешься?
— Лучше всего. Только какие тёрки Ильи?
— Я его часто с тобой вижу, — Ника улыбается, у неё вырывается смешок. — Может, вы и не друзья вовсе, а?
— Нет, я бы его убил при таком тесном контакте. И, если уж пошла пьянка, то мне стоит опасаться и Валентина.
— Тебе бы давно его опасаться. К такому привязываться — всё равно что употреблять наркоту.
Володя прекрасно это знает. Просто не до конца понимает — сознание слишком затуманено помощью, да ещё в тот период, возможно, поэтому Илья их тоже не бросает.
Дан пришёл ведь позже — после тех событий.
Володя хрустит пальцами, пытаясь себя успокоить и переключить чувства, вступает, и, чем ближе картинка, тем сознание всё дальше — теряется настолько, что он не слышит даже первую реплику от Руса — его крик.
Зато прекрасно понимает Гречнёва:
— Без тебя детки не могут?
— Нет, — Володя отцепляет Руса, но руку его не отпускает — как же напряжена, и как же прекрасно можно её ломать — не потихоньку, а резко, всего миг чувствовать всё строение кости и с каждым разом разбирая на новые и новые детали — новые ощущения, — тебя здесь попросту быть не должно.
Как-то хрипло, и выражение лица не разглядеть — заволокло чем-то другим, чем-то холодным и костлявым. Хотя Гречнёв смотрит на запястье Руса и кивает миролюбиво — куда-то в сторону.
— Вот этого я тоже рядом с собой не терплю, но мы пока что не пытались друг друга убить, верно? — его растянувшиеся губы напрягаются, ближе к носу располагаются. И дыхание — можно не только видеть, но и чувствовать.
— Напрямую — нет, — и этот чёртов голос — Володя помнит его ещё с больницы, что теперь раздражает больше. — Но косвенно я всегда могу воздействовать.
Клубочек всё больше запутывается, столько информации, чувств, а Володя один, и, вообще-то, это Валентин предлагал побыть вместо него, но никак не стать кем-то лично в обществе. Не брать на себя ответственность, ведь заранее знал — его желания слишком эгоистичны и несгибаемы — он учится, он пытается доказать, показать отцу. Хотя бы под конец сей канители — в кульминации будет не Дан, не Валентин, не Ник и не кто-то ещё. В кульминации выступит он, но вряд ли кто-то узнает что произошло в действительности.
Надо было бы пройти мимо с Никой. Всё равно её недотёзка подошёл, успокоил, а Илья позлился и всё. Может быть, даже сказал потом Володе.
— Реально, Василёк, чапал бы ты отсюда, — Володя поворачивается к Нику — тот с коробкой, на неё что-то наклеено, но пальцы не сжимаются, нет волнения, только голос у того поменялся с ласково и чуть игривого на нормальный — угрюмый, но такой каждый день можно слышать. — Тут на один квадратный метр слишком много для тебя, солнце.
— Если я уж солнце, — Гречнёв всё-таки отходит от Володи, поправляет куртку, и его эмоции наконец-то не лестные — скорченная рожа, без пафоса, — то для меня никогда и никого не бывает много.
— Иди уже, солнышко ты наше лучезарное.
Тот сплёвывает и, посмотрев на Руса, всё-таки отчаливает — медленно, будто ожидает чего-то. Но шаги всё равно размашистые — столько травы мнёт, а сколько за куртку деревьев цепляется.
— А ты, Вован, отпустил бы этого обдолбыша-долбоёбыша, — Ник становится вплотную, и из коробки пахнет домом — запах краски, материала, сырости и всякого такого, только вот самое распространённое — уже нанюхался в гостях, алкоголя бы хоть чуточку добавить, и его можно уже не трогать. — Ему ли, знаешь, жить ещё охота.
С этим бы поспорить, конечно, но разбивать кому-нибудь морду, посвящая тем более прямо сейчас Нику, не хочется. Ника ещё не готова — может быть, сама откроется, а вот он узнать реакцию, её слова, пусть и очень приятным голосом, а лучше — действия и исход, нет. Пусть и слишком равнодушна ко всему, но то, что он в такие моменты превращается в мерзкого монстра — незыблемо.
Как и то, что ему ничуть не стыдно. Просто теперь заставляет задуматься — есть ли другой способ.
Пальцы разжимаются как со скрипом, и рука Руса выскальзывает — она теперь у него там тёплая, только это тепло не нежное, а жёсткое, нужное просто для выживания.
Ник продолжает улыбаться, говорит, но смотрит на Володю:
— Тебе бы, Лана, перестать мечтать и заняться. делом. Опыт ты, может, и не наберёшь, но, послушай, с этим опытом ты будешь никому не нужен, а деньги тебе — позарез.
— Разберусь, — и как охарактеризовать этот голос? Слишком безличен — такой популярный, но чистая халтурка.
— Разберёшься. И на рожон к принцу перестанешь лезть, — Ник чуть смеётся, подмигивая Володе.
Кто бы сомневался, что эти не будут друзьями — оба же умеют раздражать.
Володя отворачивается, смотрит на Илью, который переводит взгляд с Руса на него, а потом рядом с деревьями видит Нику. Расщепление бы не помогло, но если они все перенеслись в отдельную комнату, где с каждым нужно побеседовать, то стало бы легче.
Он кивает Нике и, решаясь, уходит к ней, надеясь, что Илья хотя бы не натворит глупостей. Она улыбается неловко, скрещивает руки, совсем не злясь — ей просто неудобно, что все смотрят именно на них. И рука так быстро двигается — в нетерпении.
— Наша прогулка накрылась? — и старается сохранить лицо, но мышцы дёргаются, выражая неверную, уродливую эмоцию — по голосу всё ясно.
— Я просто переговорю с Ильёй. Пойдёшь к Нику?
— Ну нет, пошёл этот пидорас. Сколько дней он уже…
— Выручал тебя, — и подкрался совсем незаметно — ещё такой улыбчивый, будто все рады его видеть — слишком слащавый и назойливый. — И хотел бы на взаимно. Скажи, Вован, а с тобой она такая же сука?
— Нет, — резко вырывается — Ник будто умеет воздействовать на его злость, но, скорее всего, просто проверяет реакцию. Знает, как бесит, и зачем-то вымеряет — может, из-за Дана, может, с ней у него есть неплохая дружба. Уж точно лучше с Валентином. — Это просто ты со всеми настоящий пидорас.
Ника вздыхает, пожимая плечами, смотрит на Илью. А там ещё остался Рус — какого чёрта только?
Хотя Володя никогда не интересовался жизнью пацанов. Если те приносили свои проблемы на общее обозрение или лично к нему — пожалуйста. Но чтоб самому — никогда.
Илья ходит вокруг, курит, а, заметив Володю, чуть улыбается. Из-за Ники всплывает подтекст, но так симпатия не проявляется же — точно не у Ильи, который от этого бежит вечно. Ненавидит с кем-то что-то делить, принимать помощь — поначалу у них с Валентином тот действительно брыкался, на памяти Володи есть даже истерика — мимо проходили, оглядывались, но не спрашивали. И на том спасибо.
— Что произошло?
— Случайно. Но теперь всё образуется, — Илья подходит ближе, косясь на Русика. — Валентин скоро приедет?
— Обещал уже на следующей неделе, но это как получится, — Володя смотрит на Ника, который пытается привести её сюда, и наклоняется: — Если честно, Рус связан с Даном или же нет?
— Он теперь уже со всеми связан. Или повязан. А я их всех ненавижу, понимаешь?
Ника подходит к Володе, держась подальше от мальчишки. Она морщит нос каждый раз, когда тот отвлекается с Руса на неё. И Илья вдруг перестаёт быть сгорбленным и подавленным:
— Лицо у тебя, — Ника поворачивается, выгибая бровь, — кажется знакомым. Была там?
Она чуть теряется, щёки не розовеют, а наоборот, и неопределённо водит рукой, сгибая и разгибая пальцы — быстро, будто струны перебирает.
— Ошибка молодости, друг. Если бы могла…
— Я бы тоже.
Они улыбаются вымученно друг другу, а Володе бы спросить, вставить слово, но чувствуется умиротворение, усталость, которая сковывает, в ухе кто-то назойливо жужжит сзади — приставуче, двумя голосами. Он спросит в другой раз каждого из них. И, может, он сам чего-то не помнит. Чего-то не понимает.
Ник хлопает по плечу, кивает на Руса:
— Обещаешь не трогать этого долбоёбика и по возможности защищать?
— Много хочешь, — а взгляд у самого долбоёбика злой, но не пустой — просто уставший, как и у всех, может, отчасти, из-за сего к Володе не лез. Им бы всем новую жизнь — цели, мечты, чувства. Но защищать его точно уж не собирается. — Посмотрим.
— А скажи, Кит, — Рус подходит к ним двоим, прямо к середине, но ноги будто заплетаются — в сторону от Володи, — что у тебя такое в коробке?
— Это из прошлой квартиры, — и улыбка уже не такая большая — держится всё ещё. — Мы эти вещи забыли, но нам передали.
Ему незачем знать про Ника или Руса. Про их родителей, положение, проблемы выяснять, впутывать сюда Нику, которая из-за прошлого характера попытается, Валентина и влезать самому, зная, что не сможет помочь.
В некоторой степени слишком эгоистично, что он пытается постичь это с Никой. Но и позволить себе Дана — верх глупости.
— Ну, а ты бы ещё открыл, — Ника улыбается, скалит зубы — чуть пожелтевшие, наверное, с кариесом, но выдыхает на него всегда только мяту — иногда даже можно увидеть, как она перекатывает на языке жвачку во время разговора. — Как можно от своего лучшего друга скрывать, а?
У того грудь резко втягивается словно плоский живот — кажется, что-либо кости поломаются, либо органы проткнутся, его плечи так вздрагивают — он сам напоминает Володе сейчас Илью, который выглядит уже в разы живее, чем был. И с азартом — только смотрит на Руса.
— Если тебе уж так надо, Вера, — а голос всё равно нормальный — слышится только, что прокуренный, — то давай посмотрим вон где-то там на скамейках.
— При всех?
Ника не умеет держать лицо — она злится, это заметно по рукам — кулак, но не сжимает, иначе будет трястись. У неё, в принципе, всё трясётся, и Володю иногда ведёт с этой дрожи — такой слишком живой, она бы точно ластилась к нему, прижималась — оставалось бы только принимать, говоря, что та всегда может.
Что она ответит, если спросить про способ успокоить её нервную систему? Что загадает ему — чисто из интереса?
— Ну, — рот разинут, язык буквально отщёлкивает звуки: — при всех.
Его легко взять на слабо. Против Ники он, конечно, вырабатывает иммунитет, но для Володи совершенно голый — незнакомый. И бить можно в любое место.
Илья иногда отвечает ей, когда та втягивает его в разговор, а Ник игнорирует все её реплики — идёт впереди с Русом и несёт так важно коробку. Илья проявляет к ней некую любезность — не дружбу, а скорее просто почтение к той или иной причине. Но она всё равно смотрит на Володю, прикасается к нему через одежду или трогает за пальцы — костяшками что-нибудь показывая или обращая внимание. И язык только иногда заплетается — слишком большой стресс для неё.
Скоро он останется один, никого не увидит. Узнает про планы Ники, а дальше — неизвестность. Только одиночная квартира и побег от отцовских дружков — его здесь, в этом городе, никогда не примут, говоря, что в мире места ему заочно нет.
Война слишком сковывает для того, чтобы охватывать какие-либо границы — уменьшается в размерах. А злость — это временно. Продолжительная злость — всего лишь усталость, которую укутывают в предубеждения.
— Ну чё, открывай.
Ник ставит, а улыбки и нет. Володя только потом замечает, что Рус всегда наблюдал за ним — не сводил взгляда и явно чего-то выжидал. Держит руку на пульсе спустя столько лет.
Может, отчасти Володя соврал Нику. Но сейчас школьная жизнь полностью испарилась — она вся красная, больная и отдаёт эту боль — не колючками, по кусочкам, а будто всё тело сдавливает, нанося шрамы, пытаясь до чего-то добраться. И ему не хочется вспоминать её, запоминать даже серой массой — расплывчатым дымом, который давно уже не вдыхал сам.
Сейчас его сдерживает Ника, но и Русик сам не лезет. И такой факт заставляет задуматься о том, не меняется ли всё — после зимы, когда Володя с пацанами избили его до сильных травм. Валентину пришлось оплачивать лечение.
Коробка неприятно рвётся — картонная, Володе всегда было неприятно, когда такие разрезали ножом. Отец обычно в них приносил водку.
— Свобода выбора или положишься на мой вкус?
Ник вытягивает перед ней ладошку, но та встаёт, наклоняется, шарит, бурча:
— Фотки, какие-то старые детали, альбомчик, одёжка, — она оборачивается на Ника с той же улыбкой, потом объявляя: — Альбомчик, дорогой!
— Какой хороший выбор!
Они усаживаются по бокам от Руса, кладут ему на колени и перелистывают. И Володя перестаёт концентрировать на них внимание — Илья не курит, просто смотрит в одну точку.
Как мать.
У него руки будто в шали, которую та всегда надевает, нога на ногу, он укутывает себя и баюкает, будто говоря не тревожить никому. Но его ведь будут раз за разом трогать, пытаясь вытащить хоть что-то полезное — лишь для себя. А на какие силы он обязан делать полезное для других? На какие силы он должен выживать и не подыхать?
Володя притрагивается к его руке — она в другой, пальцы вокруг, будто обёрнуто это всё — кожей, костями. И оно лёгкое, оно не стискивает, давая не только свободу, но и защиту.
Им всем, наверное, не достаёт именно этих двух. Хотя бы в самом минимальном размере.
— Что такое?
— Ты хочешь уйти, Иль?
Тот качает головой, отрывает губы друг от друга, но взгляд расфокусирован, и слова у него не складываются ни в какие звуки, он забывается в чём-то, про которое не скажет — слишком упрямый. Ему бы завести кого-нибудь, чтоб прочувствовать это взаимно, но как?
— Просто у меня к тебе просьба.
— Какая?
Слишком томительно и напряжённо. Странно, что он решил при других открыться — кусает же губы, сжимая меж зубов нижнюю. Володя бы посмотрел на Нику в таком амплуа — перед сексом, чтоб лучше. Но слишком забегает вперёд.
— Сходи со мной на вписку к Дану.
— Нахрена только, ты мне скажи?
Он бы к Дану лучше на похороны сходил. А с учётом Рины, вообще бы дождался Валентина. Лезть в это болото без подготовки и без помощи — заочно утопить себя в грешках и проблемах, без шанса как-то выбраться к нормальным людям.
— Сказал, что только с тобой пустит, я хочу переговорить, — Илья выгибает бровь, но голос всё равно не жёсткий, а тихий — боится спросить. — Так что?
— Недолго, Иль.
Тот кивает, Володя оборачивается к Нике — та подзывает к себе:
— Идите сюда, а то этому пидорасу скучно.
Хотя это плачевно. Большинство шуток откуда-то из их прошлого, без контекста, а фотографии размываются — ничем не примечательны, узнавать про жизнь других не хочется. Володя смотрит на картинки, плавно переходя от одной к другой, глазницы ворочаются и больно — такое чувство, что можно оторвать их, если не так повернёт. И веки тоже неудобно опускать — так давят.
Фотография женщины ему чем-то не нравится. Она стоит в полный рост, на фоне того магазинчика, в который они заезжали ещё с Даном и Валей, платье лёгкое, летнее, белое и без единой претензии на что-либо. Улыбка у неё широкая — чуть обнажаются зубы, самые первые. И двумя пальцами сжимает кончик верёвочки — на ней ловец снов держится, такой простенький, но яркий. Как первая поделка, когда ещё не нашёл свой стиль.
— А вот, — Володя тыкает на картинку, — эта женщина?
Но Ник молчит, не отзываясь.
А волосы у женщины — пышные, непослушные, но не жёсткие — наверняка мягкие. Они путаются, потому что она плохо ухаживала за ними, не обращала внимание на свой вид, из-за чего Володя иногда брал деньги и бегал покупать — старался красивую, но в её вкусах не ориентировался. Ногти всегда были потрескавшиеся, расслоенные, из-за чего приходилось подстригать под корень — на этом фото у неё в порядке только большой.
— Хорошенькая. И кто это, Ник?
Хорошенькая — да, возможно, она могла бы побыть матерью Нике.
Кольца на руке металлические, со вставками какими-то, они ношенные и уже облупившиеся. Он был бы рад снова заглянуть к ней в магазин, во время перерыва снять их и поносить, стучать, резко соединяя пальцы, а потом в конце дня надеть на её руку, смотря в глаза. И видеть там что-то, которое действует так же, как и звёздное небо.
Как и Ника — в особенные времена.
— Я не знаю. Брат мне не говорит.
Конечно лжёт. Он знает, поэтому молчал. Он понимает, он чувствует, но снова прячется, как и Илья. И в этом преимущество Володи — выбивать воздух, потому что иммунитета нет. Потому что Ник никогда не примет себя, считая уродцем. А Володя бережёт — пытается.
— Ей бы, — языком проводит по нёбу — пробовать звуки, как же предвкушающе, — подошло имя Софья.
Софьюшка. Мягкое, лёгкое и уважительное. Почтенное. Без жёстких переходов, такое плавное.
— Да с чего ты взял?
У Ника выходит практически сохранить маску. Не показаться. Но голос прокурен — это не обычная хрипотца, с учётом, что у того максимум баритон.
Володя слышит шевеление, осматривается на секунду — Илья снова с сигаретой, но наблюдает, не теряя время. У него только конечности двигаются — либо терпения не хватает, либо что-то нервное. Илья никому не позволяет ведь разбираться в себе.
— Просто прошла такая ассоциация.
Воспоминания с осознанием. Где-то слишком близко, где-то совсем неясно. Где-то в прошлом, как у Ники. У них это общая ошибка, да?
Ему слишком хочется оттягивать момент в этом настоящем. Он не готов к будущему — к встречи с ней.
Ник захлопывает альбом, обижаясь, он дуется и уходит, волоча за собой Руса — за воротник. Ника посылает того, откидываясь на Володю. Насколько же тогда именно с ней их жизни связаны? Есть ли нитка, по которой на окраине города можно нечто забытое, разделённое, превращаемое в новое и общее? Он слишком боится заглянуть в бездну — в любую бездну, даже в свою собственную. Он говорит себе, что не копия отца, не зная никакой правды — ничего о незнакомом мужике, который появился с самого рождения Володи неизвестно зачем. Как и остальные — они просто взращивают, превращая во что-то совершенно новое. В давно забытое старое — переработанное.
Но Володе ведь это всё равно будет важно.
***
Этот мокрый асфальт с дождём напоминают о Вале. Заставляет предаваться ностальгии и вспоминать прошлый год — их десятый класс, после него лето, когда они в августе ездили по ночам, а в сентябре ходили, он вдыхал воздух и не чувствовал того романтического запаха. Мастерил что-то, пересылал фотки, надеясь, что оценят в полной мере. Ещё в нём потихоньку оживали старые мечты, их переломные моменты сглаживались, туманили рассудок, заманчиво превращаясь в реалистичные — в то время ему именно так и казалось. Лето было тёплым, вкусным и сочным, сентябрь — прохладным и тёмным, зима — талая, хлипкая, но видится из окна, а весной чувствовалась свобода, он понимал ошибки и хотел бежать дальше, развиваться, не смотреть и не спотыкаться, просто сливаясь с чем-то, находя своё место, зная, что это всё равно не имеет значения.
Но сегодня — не тёмная ночь, уже конец середины весны. Утро не окутает тьмой, заставляя онеметь и забыться в этой странной болезни, ощущая безумие — следить за другими, видеть фары, впускать в лёгкие морозный воздух, думая, что наконец-то сможет умереть — потом ещё перемешивать с сигаретами, чувствуя, как задыхается. Сейчас же у него из всего того приобретённого, пережитого осталась единственная цель, после которой он начнёт жить.
После которой можно будет жить. Он себе позволит — остался практически месяц.
Илья идёт рядом, его кроссовки шаркают, но иногда не до конца поднимает ноги или же слишком, да и походка у него странная. Володе не хочется никуда, но, если так, то пусть эта ночь запомнится именно такой — с Ильёй, тучами и голубым туманом на земле, что перемешен с дорогими сигаретами спутника. Мокрым асфальтом, который не сливается уже с окружающей средой, да и слишком ярок.
Дом у Дана двухэтажный. Володя уверен, что у Валентина всё трёхэтажное. Иначе-то быть не может.
Он столько раз переступал порог дорогих домов — малоэтажных, что пора бы привыкнуть. Но всегда только у Вали, у Дана всё слишком резкое и скучное, где-то вычурное, новомодная халтура. Да и ко всему прочему это же Дан — его вообще видеть не хочется. Илья продолжает упрямо идти вперёд, не обращая внимания на то, что другие ему выкрикивают. Володю просто для галочки отведут, а потом он сбежит выкуривать сигареты, потому что Ника отдала свои — по его же просьбе. Можно удушиться на здоровье среди прошлых товарищей — как хорошо, что он с ними не пробовал бухать, а уж тем более — не принимал предложения пойти вместе.
Дан стоит на кухне, держит коричневую бутылку — никогда не притрагивался к ней, и Володе хочется выяснить смесь, которую тот наверняка засунул — на какой-нибудь случай. С помощью Дана можно легко узнать про огромную часть психиатрии — вещества и дозы лекарства. Или того, что не особо смертельно — в первый раз.
— Так вы пришли, — он оборачивается, улыбаясь — в отличие от Ника просто натянуто, глаза обычные — без грусти, скуки и остального. — Я уж думал ещё по случаю приезда Вали вас звать.
Не придётся. Из-за Рины уже вряд ли — Валентин ведь дорожит сильнее ею, чем связями с сынком наркобаронов, который активно продолжает дело. Не развивается, а продолжает крутиться в этом.
Однажды он поймёт, почему они завели ребёнка, имея такой бизнес. Или же сейчас просто не хочет принимать — до одного момента.
— Мне нужно с тобой поговорить.
— Ну, конечно, — и разворачивается, смотрит, поставив бутылку на стол — по ребру перекатывает, будто режет, — но что же до тебя, Володь?
Чёртов мудила. Для таких, как он, его имя в лучшем случае Вовчик и от него производные. Это ведь единственная форма, в которой отец его ещё не называл и не заставлял ненавидеть то, что не выбирал. А носит сам.
Владеет миром. Не слишком ли, а? Пережиток прошлого, если честно — сейчас, с таким развитием, агрессивность не приветствуется — она слишком замедляет мобильность.
— Что же до меня?
Чёткие звуки даже выходят. Бровь выгибается слишком сильно — морщится лоб, вторая даже по инерции опускается, но так хотя бы энергия не растратится. Надо бы Дана отдать Илье, и они не тихо и не мирно переговорят друг с другом.
А Володя позвонит Нике. С хриплым голосом. Ей ведь должен нравиться хриплый голос — именно его?
— Ты разве не хочешь поучаствовать в нашем диалоге? — а запоминает все повадки — и то, как во время вечеринок Володя уходил куда-нибудь на балкон — в подвале чаще всего наркоши ошиваются. — Было бы неплохо и поддержку заиметь, и тебя услышать.
— От него ты поддержку не заимеешь.
Сколько злости. У Володи вышло сдержаннее, но он бы очень обрадовался, если ему предложили съебаться. Нет у него настроения избивать, группироваться, проявлять саму злость. Сплошная апатия.
— Не стоит отвечать за Володю, — Дан подходит ближе, улыбается. — Ну, так что? Не хочешь с нами ничего распить?
А потом сдохнуть от делирия? Или же разрушать свой организм наркотой — тоже ничего, кстати.
Ему на лёгкие уже осложнение идёт. А во время убийства кровь убыстряется, дыхание учащается. Хватит ли его литров, чтобы прочувствовать все моменты, всю тревогу с предвкушением — эти трясущиеся пальцы, когда организм не выдерживает?
— У меня дела.
— С девушкой?
Может быть. Ника вообще только его. Она большую часть сидит дома, а ранние грешки его не интересуют. С учётом её пацифизма, у Володи есть вопросы насчёт мнения о себе — терпит ли она эту мужскую компанию со всей парашей, которая тут водится? Это же не американские гангстеры из хорошо срежиссированных фильмов с динамичным сюжетом и прилагающимся пиздецом — у них тут всё в разы скучнее, и получается по большей части «просто так» — от нечего делать, модно, пацаны полюбят, отец зауважает. Но не прокармливать себя и самого же возвышать — можно пресмыкаться вместе с остальными, придерживаясь конформизма. И наживаться потихоньку за чужой счёт, иногда что-нибудь делая — вряд ли сам.
Раньше он был таким же. Не являлось ли то лето, перед десятым, сплошным обманом? А его школьные будни, полные насилия? Он ведь особо навыки вождя не показывал, просто избивая — с друганами повеселее. И на этом заканчивалась вся нужда в его собственных желаниях для других — да и, по сути, Володю просто бросили без всего.
Тот же секс имеет большую ценность, чем просто какая-то вписка или махач. Забивать стрелы — бессмысленное занятие, потому что мнение не может меняться из-за страха.
— Какая разница?
— Нет, Вован, серьёзно, — голос знакомый — он слишком басистый, да и вроде волосы часто видел — за лето их всех сразу же забывает. — Ты каким-то пидорасом стал. Ещё и с тем мажором тусуешься…
В остальное бы время они тому мажору с радостью отсосали. Но пока что есть другой, у которого лыба всё больше и больше. Думают, что могут запросто наебать, оставшись с деньгами.
— Перестань, — вот как, даже имени не называет, чтобы угодить, сильнее привязать и вообще понравиться сильнее серой бессмысленной швали — этот, наверное, просто для школьного периода — В конце концов, мы же тоже не можем находиться в женском обществе слишком долго.
И гогочут. Дурацкая шутка.
С Никой такого бы не было. Она б пошутила, что у него могут быть связи с мужчинами, но без агрессии. Валя бы просто кивнул, как на факт.
А вроде бы, у них это уважение — отстоять свои бессмысленные принципы. Но их нет.
В кармане Володя нащупывает ножичек рядом с сигаретами. Валя часто суёт те предметы в руки, иногда подкладывая в одежду. А Володя забывается и выкладывает или же у него попросту пиздят — отец ли ещё какая тварь. Но сегодня ему сказочно повезло.
Когда же он сможет съебаться отсюда и просто отдохнуть?
Хотя, в принципе, не нападут же в самом деле на него. Не настолько ебанутые. Вот шаг, ничего не происходит, главное — не смотреть, а сейчас будет второй…
— Володь, ты куда? — И Дан ещё ближе — он взбалтывает бутылку. И вполне мог бы раздробить голову и добить розочкой. — Я ничего против этого не имею.
— И не надо, — в левой руке нож, у визави — в правой смерть, что медленная и тянущаяся, что быстрая и резкая. — Разве у тебя не встаёт на секс? Это ведь инстинкты.
Очень хочется, чтобы тот замешкался, однако:
— Но не на конкретных же людей.
Блять, вот же интеллигентный спор двух долбоёбов — будто их трах кому-то действительно важен. Хотя, они же долбоёбы.
— Так ты девственник?
Только не в выёбывании мозгов — в этом мудила великолепен. И на секунду теряется — глаза расширяются, вырывается смешок, улыбку уже не так легко держать. Ещё чуть-чуть — в кармане нож, в руках бутылка, а после этой канители — дым в лёгких.
— Не причисляй меня к себе.
Ляпнуть бред или же уйти нахер? Как же его заебало — надо было с самого начала свернуть полемику. Полемика — какое хорошее слово. Не агрессивное, кстати.
— Но ты сравниваешь ведь меня с собой?
А на каких серьёзных щах сказано — Илья стоит и не знает, что ему делать.
— Если тебя это так обрадует, то иногда.
Валентина же нет — приходится живиться каким-то ошмётком после него. Он ведь помогал Володе только из-за связей, да? Ну, и какой ещё выпад сделать? Бредовее или агрессивнее?
— Боишься, что у тебя нет с ним и шанса? — дурак — беспросветный дурак, у которого, вообще-то, девушка, почти готовая к сексу. Они ведь могут уже фактически встречаться, не афишируя? — Ты, всё же, должен разбираться в его вкусах больше, чем я. Столько сталкерить, — Володя смотрит в глаза, оглядывается на остальных и прерывает ответную реплику — скорее, возмущение и непонимание, — лишь для того, чтобы он просил понянчить ненужного ребёнка. Так, что ли?
Какой же бред. Ника бы поржала. Да и он сам, но атмосфера не располагает — сколько чувств и неверия! Сколько агрессии! Вот уж точно — маленькие чиновнички вряд ли на такое пойдут, им бы лакомый кусочек отломить, совершенно ничего не зная и не понимая.
А у Володи уже много чего отломлено. Его организм работает на изнеможении — неудивительно, что у него так часто всё ломается.
— А ты не пытаешься ли во мне увидеть себя?
— Твой вопрос — уже подтверждение, — в коридоре становится как-то слишком шумно. — Но мне нечем хвалиться. Послушай, ты же не против всего этого. Так почему ты отрицаешь самого себя? У тебя комплексы? Ты не можешь пойти против собственного отца? Боишься общества? Не сможешь без бизнеса? — как его несёт — очень хорошо, если этот разговор запишут, он же так старается — высказывает не только Дану, но и остальным. Главное — не ляпнуть лишнее. — Ты как крыса убегаешь от собственных принципов, вешаешь на других ответственность за собственные грехи. А всё для того, чтобы сдохнуть неизвестно с кем? К этому ты ведёшь свою жизнь, — а всё расплывается — ничего не видно, только пятна, взгляды уже не трогают, ему бы свой кислород рассчитать, — к полному бессмысленному существованию? Ты столько раз поддерживал развитие. И для того, чтобы загубить своё — личностное?
С последним перестарался — это к Володе тоже относится, вообще-то, но речь получилась весьма удачная. Звуки так легко создаются голосом, язык на автомате помогает с ними, губы растягиваются слишком легко — как бесформенная масса. Только литров его лёгких катастрофически не хватает.
— Да ты хоть что-то знаешь обо мне?
И вот чёткая картинка — глаза, зрачки неестественные, другие, чувствуется, что чужие руки рядом двигаются. Не хорошая ли слишком нота для последнего слова за ним? Пусть разобьют башку, извазюкают в крови и грязи, смешанной с чем-то, но зато у него больше не будет иллюзий. У него исчезнет страх, который сдерживает, который не даёт понять, что всё можно. Просто нужно самому набираться сил — развиваться, становиться сильнее, доказывая в первую очередь себе. Ради своего мнения, принципов, правил и убеждений. Единственное, что это всё докажет — он сам. Покажет и расскажет на собственном примере.
И это есть власть, да. Он может такими темпами стать настоящим вождём.
— Я знаю, что ты мразь.
Он конченный самоубийца. Сейчас его точно убьют. Изуродуют, и жаль, что Ника так и не смогла в полной мере опробывать всё. Постараться бы ей показать — самому потом пригодится.
— А всё ли?
Нет — Володя никогда не видел, как тот атакует чем-то сподручным. Но всё бывает в первый раз — теперь он сам станет испытателем. Первооткрывателем, блять.
— А есть то, что ты хочешь мне показать?
Володя помнит прекрасно, как тот наклоняется, и в первые секунды прокручивает эти кадры, он не пытается ни разглядеть, ни ощутить настоящий момент — пропадает у себя в голове.
Что-то горячее во рту заставляет подумать о крови, после — о кулаке. Володя сам в кармане сжимает, а потом постепенно осознаёт, что тело сохраняет прежнее положение. С новыми чувствами.
На заднем фоне лица, а вот на переднем какая-то пятно. Странное и раздражающее. А на губах это горячее ворочается — оставляет после себя след.
Как же мерзко.
Володя вытаскивает из кармана нож — складной, сам он утыкается руками в плоть — в плечи, толкает, отрывая от себя слизняка. Он только сейчас прислушивается, но шум, этот зон — у него в голове, трещит будто, каждый раз становясь всё громче. Володя хочет дождаться того момента, когда звук разорвёт голову, уши, потечёт кровь, но, не сдержавшись, вслух ляпает первую мысль:
— Охуел?
Потому что, если честно, охуели все. И вопрос чисто риторический для того, чтобы начать диалог.
А шум уменьшается.
Дан сжимает кулаки, дышит, смотря куда-то не туда. Куда-то слишком низко.
Блядские извращенцы. Он ведь сотрудничал с Гречнёвым, да? Поэтому тот безнаказанно гулял с маленькими детьми? Поэтому тот не трогал до определённого момента Володю? Поэтому его склизкого отца ещё никто не припёр?
А Рус? Он ведь наверняка просил помощи. Так почему не ответил? Потому что потенциал тот не может вырастить в правильном русле — для Дана, как заказчика? Из-за этого?
Да что за пиздец, блять? Где чёртов господь матери, когда у него дохуя вопросов и ни одного нормального слова — и мысли тоже.
Он готов уйти хоть к Илье и сделать всё, что тот скажет, но лишь бы не стоять напротив уёбка. А мудила ещё поднимает взгляд — с вызовом смотрит, не отвлекается. Какая же шлюха. И блядь — биомусор планеты, нужный только для удобрения земли. Так пусть наконец-то сдохнет.
— Какого хуя, я спрашиваю? — а нож всё ещё в руке — он легко раскладывается, Валентин предусмотрительный, умеет помогать. — Что за хуйню ты тут устраиваешь?
Тот отрывает губы резко, кривит, но зубы сжаты. Володя тоже может сжать — эту шею, например.
— Да ладно, — Дан улыбается — уже чуть виновато, но с надломленной злостью — отчаянной, — ты разве сам об этом не просил?
Не просил. И не попросит — он может сделать сам.
На его шаги никто не реагирует. Они стоят, просто смотрят, ожидают и не могут отойти о шока, чтобы защитить своего хозяина. Игрушки без мнения и мозга. Как, впрочем, и все вещи.
Нож в левой руке кладёт обратно в карман, пока правой замахивается — бьёт, наваливается, пытаясь уложить к земле, чувствует сопротивление и мышцы. Он прикасается костями конечностей сначала, потом телом, что именно этого и ждут — желают заставить его мастерить охоту других, пусть и с изменениями.
Но он хочет другого.
Нож щёлкает, руки хватают его за правую, ему приходится задрать левую, но после резкого взмаха, когда мышцы чуть не рвутся, конечность сводит, она может разломаться, чувствуется сопротивление — своего организма и чужой кожи, защитной плёнки, на которую просто чуть-чуть побольше надавить — и лезвие проходит легко, со смягчением — по живому. Это отличается от проведения карточкой на кассе — Володя никогда не резал шею, но представлял так. Хочется вырвать руку, открыть себе ею обзор, но он лишь отдёргивает, не зная, куда дальше. Как его изуродовать? И ещё раз, потому что крови невидно, её нет, а его пальцах, а он сам не пробовал ломать шею — только сжимал, чувствуя через кожу, через ткани. Наверняка горячая — как и тот склизкий язык. Только надо бы помелочиться немного — не сразу разрезать, не вставлять слишком глубоко, а заставлять медленно истекать, чтобы желания уходили вместе с жидкостью. Как и жизнь.
Его отталкивает — эти руки удерживают, но как-то странно, будто неестественно, они холодные и укутаны в одежду — свободны только ладони. И крик прямо на ухо:
— Да прекрати!
А была ведь помощь в этом деле — могло бы всё произойти по его желанию, к тому же, крови там щё недостаточно — она только-только выходит, маленькая струйка, из-под кожи — меж двух отрезков кожи, которые не могут удержать, потому что разъедены, скоро заляпает одежду. Пусть будут литры — много литров, которые закапают пол, которые помогут унять только его желания, без всех остальных. Он хочет один, он желает этого. Только бы не стискивали руки.
— Пусти! Блять.
— Да что с тобой?
— Я хочу прирезать его, не видно, что ли?! — Володя оборачивается, пытаясь разглядеть Валентина, но настолько гибкости не хватит — он уже чуть руку не потянул. — Этот пидорас даже не знает, что значит убить человека. А я покажу, блять!
Володя падает на пол, нож не удерживается в руках, кожа на ладонях сдирается — она так раздражена, чувствует шершавый пол в многократном размере, руки вывернуты назад, пальцы чуть не сломаны, а ещё болит нога, которую случайно вытянул. Его берут за руку — жёстко, не размениваясь. Уводят отсюда как-то быстро, все резко мелькают, а нога сильнее болит, он хромает на неё, но темп не сбавляют.
Только на улице вдохнуть утренний воздух, почувствовать усталость, чтобы прокричать:
— Какого хрена, Валентин?!
— Успокойся, — а вот они уже подходят к машине — открывается дверца, его толкают, закрывают, никак не помогая. — Ещё раз, Володь: успокойся, — Валентин залезает со своей стороны, дышит тяжело, смотрит бешеным взглядом. — Я не смогу тебя отделать от тюрьмы. В случае Дана — нет.
— Ну и охуенно, блять.
— Перестань.
— Он пиздоплясал с твоей сестрой. И ты меня затыкаешь?!
— Поэтому я в эти дни рвал все связи с ним, — Валентин заводит машину, и её гудение только шевелит всю энергию внутри — она бегает туда-сюда, заставляя переключаться с боли на мысли, с них — на чувства. — Ты стал, видимо, последней.
И не найти, что сказать. Слишком устало и спокойно. Не так, как у Дана — вполне нормально, без лишних подначек и скрытого смысла. Больше никакого двойного дна, боже блядский — наконец-то в нормальный дом, а не к ёбаному отцу.
Хочется закурить. У него будто зубы чешутся. Руки трясутся — они не выдерживают этой энергии, этой силы, предстоящего дня, который обязан удушить ядом последние капли трусливости. Зачем ему убегать?
А зачем бить?
Надо б выбирать. Вычислять, что же лучше, к чему примкнуть. Он, может, будет делать исключения — осталось выяснить только, в какой.
Обязательно ещё рассказать Нике. Её мнение, её взгляды и слова — это важно. Как он будет с ней жить, если она не знает про большую часть его жизни? А ещё постараться бы помочь, осознать в нормальной мере, без гиперболизма. И ему хочется со смягчением, но лучше — без.
И ещё надо пересмотреть, кого оставить рядом. Даже если не Нику.
— Погоди, ты там оставил Иля? — Володя смотрит на Валентина — волосы по плечи уже, кончики в синий покрашены градационно, от чёрного. И в тёмно-голубой, надо же — такой мальчишеский цвет и стереотипный. Но Вале нравятся все холодные цвета, хотя где-нибудь бирюзовые пуговицы точно найдутся.
— Я ему давно сказал уйти. Ты же ничего не видел.
— Я слышал шум.
— Много чего приходится разъёбывать.
Володя кивает. У него сводит ногу, и её хочется отрезать к чертям. А ещё он никак не может переключиться на настоящее — адреналин всё ещё возвращает обратно к тем событиями. Заняться ли рефлексией?
Правда, Володе придётся разъебать не только этот район города. Ему бы по-хорошему сбежать, выстрелив в отца, хотя бы в тот же Питер — на первых порах мобильность Москвы он не переживёт. Размеренность жизни, анализ, принятие и неизвестное будущее, которое начнёт строить. В Америке ему делать нечего — он не стремится стать кем-то. Даже не знает, какую бы профессию выбрать, чтобы не дать по ебалу своим коллегам в конце рабочего дня на их предложение побухать. У него теперь на совместные пьянки, видимо, аллергия.
А в армию не пойдёт — грохнется и откосит лучше так, чем там появится.
Он убьёт собственного породителя. Отец не смог сделать это со своим потомком за семнадцать с лихвой, теперь придётся перенять пост по собственному желанию. От прошлого нужно избавляться. Революция же, вроде бы, невозможна без кровопролития и террора — даже в малой степени. А потом у него в одиночестве наступит опустошение. Понимание бессмыслицы.
Ну и хуй. Он хочет именно сейчас, потом — всего лишь новая жизнь. Перерождение.
Впереди плохенькие дома — вроде малоэтажных дач, как маленький городок. Здесь есть и некоторая атрибутика деревенщины — рынки повсюду, участки полицейские на самом видном месте, маленькие магазинчики — ближе к центру они не занимают весь дом, а находятся на нижних этажах. Ко всему прочему лошади с телегами — там, в этих телегах, лежит сено, накрытое мешком — белым, сплетённым из полипропилена, они на концах развязывались. Володя в детстве часто ездил, слушая стук, непохожий на поезд, крики, отвечая на мерзкие вопросы, но ему не позволяли гладить лошадь — даже покормить.
Ту, которая рябая, чуть не забили потому, что сорвала яблоко с дерева — с учётом, какими ошмётками кормили. Рычание со слюнями стёрлись из памяти, теперь это просто как факт, что сопровождается гомоном и следующим за ним страхом — теперь его уже не трогает.
Они заворачивают, и Володя напрягается от вида бежевого дома — трёхэтажного, с большим балконом. Или это реальные окна в одной из комнат?
— Такое разве могут построить в этом месте?
— Доработка старых заказов, от которых сами заказчики отказались.
— У вас не дела, а непонятная хуйня, на которую тратишь столько сил и времени, — в другой бы раз, честно, он бы отреагировал нейтральнее. — Например, как гопарь, очередной мудила, не делает уступки, а потом бухает и пиздит всем, как его сие огорчает.
Валентин усмехается, сбавляя скорость.
— Ты на трезвого тоже не тянешь.
— Из меня можно выкачивать все вещества — для депрессии и стресса в чистом виде.
Хотя сейчас наступает апатия.
Бессмысленные умозаключения и метафоры, порождаемые мозгом. Сколько он смотрел в одну точку? Скакал с вопроса на вопрос? Даже вспоминается с трудом — может, вскоре у него Альцгеймер поселится в голове вместе с отцом, которого сознание подсовывает во время снов.
Валентин, припарковав машину, помогает выбраться, придерживая и следя за ногой.
— Ту же разъебал?
— Да нет, вроде. Это, наверное, та, у которой я чуть связки не разъебал. А теперь уже…
Валентин ведёт его в дом, Володя сбивается с мыслей, слышит себя после, как звук уже издаётся вслух, пытается контролировать, но глаза слипаются, они болят, трескаются, и, он не уверен, но вроде бы закрывает слишком надолго. Его сознание играет с ним шутки, потому что поддался злости, оно действует из-за веществ, физического, убеждая, что соединяется, что само идёт от психического. Но, честно, Володя в любом случае устал.
Валентин усаживает на стул. Хочется показать, что всё в порядке, но он опирается щекой на руку, закрывая глаза, мучая себя, он слишком намерен отключиться, не может уже.
— Хреновенько.
— Дай, — а как раньше чеканил — сейчас мямлит и просит, — выспаться.
— Ты себе вены повредил на запястье, придурок. И потом даже не заметил, как я в машине приложил платок, да? — Володя ответил бы, если ему не было фантастически поебать. — Сиди и жди.
Он старается не заснуть. Смотрит на левую руку, что лежит на колене — чувствуется тянущаяся боль, но слабая, хотя царапина длинная и глубокая. В другое время он бы сильнее удивился, но сознание ворочается, как тот язык — медленно, неуклюже. Этому сознанию места не достаёт, а ещё оно в какой-то жидкости — как слюна, только жёлтое, опасное и омерзительное.
Он в дрёме слышит голоса, нога дёргается и вытаскивает резко из сна. Хреновое ощущение, хотя поначалу чувствуется бодрость. Володя слышит Валю, ещё женский — вроде бы, не подростковый. Но они не появляются и не взаимодействуют, оставаясь где на периферии — самого мира.
— Эй, — как же его сильно дёргают — но это не так экстремально, как когда организм сам выталкивает из сна, проверяя, не сдох ли ты, — эй, малыш, чего он тебя тут держит?
— Мама…
— Ещё у него тут рана на запястье… И это что, от школы?
Какая к чертям школа? Будь он сам по себе, так с радостью бы и забрал документы из неё и ушёл колесить подворотни. Всё равно делать нихуя.
— Послушай, Валентин, жертвовать Крючковыми — верх глупости. Ни я, ни Арсений не будем этого делать.
— К тому же, — а ещё мужской — опять тут вписка намечается, Ника бы сюда засунуть — как главный пункт сервировки любой тусы, — жертвовать из-за какого-то мальчишки с улицы — не очень.
— А жертвовать, — как же скомкано у него выходит — гласные всмятку, зачем только начал говорить? Все звуки падают в голове, хотят вырваться, перед его глазами — скачущие жёлтые мячики где-то на красном фоне, и они закручивают его самого в чём-то, выталкивая наружу слова. — остальными партнёрами и двумя детьми это мудро. С учётом, что на том столько зэков висит… а что до его предков-то? Вырастили пидораса.
— Володь, я думаю…
— Что пора меня отвести спать, да.
Он не помнит, как добрался до спальни. Просто проснулся в три часа ночи, ворочаясь, видя свет из огромного окна на всю стену, а на тумбочке будильник. И сигареты с ножом. И телефон. Позвонить бы Нике, только что он скажет — такой потерянный, испытывающий стыд и ненависть сейчас за прошлое? Она его примет пьяным и до конца жизни будет это вспоминать.
***
В принципе, отвага, живущая в нём, никуда не делась. Остался лишь тот же багаж знаний, который, к сожалению, не вырос. И в этом Валентин был прав. Хотя в некоторых моментах отвагу заменял страх.
— Иди и лежи.
— Уже три дня как. У меня много дел, знаешь ли.
— Разъебать ещё одну?
С утра почему-то все такие дохуя ворчливые. Ему сейчас никуда не нужно идти, можно полюбоваться на то, как солнце движется в зенит. И, вообще-то, можно сделать это вживую. С другим человеком, который оценит.
— Нет, серьёзно, Валь, с тобой нельзя долго находиться, — Володя потягивается, носком вроде бы повреждённой ноги водит по полу, испытывая чужое терпение — растяжка хреновая, надо бы потренироваться. — Если остальные видят в одном амплуа, то это очень хорошо, что они не знают про их разнообразие. И когда ты успеваешь развиваться?
— Когда тебя нет.
Вот уж бля, действительно. Поэтому-то и игнорят. Да и у кого-то же есть возможность развиваться в одиночестве, не страшась, что этой книгой забьют. Потому что Оруэлл не прав и сюжет плохой — не мотивирующий, как говорили одноклассники.
Или же похуже, как уже говорил отец. Но та антиутопия, пусть и с претензией на СССР, слишком проникновенна. Были бы у него такие нигилистические взгляды, если бы Илья не подсовывал книги? Сейчас он даже комиксы не читает и не смотрит ничего — вдохновения нет на чувства. Или не хочется сбивать себе настрой на что-то определённое. Хочется просто наконец-то доделать свою цель — один рывок и навсегда, без анализа, правильно ли, так ли должно проживаться существование, откладывая на потом и потом. И, даже если начнёт, дорога уже вымерена верным путём в ад. И вряд ли его кто уже спасёт, с учётом, сколько других людей дорожит отцом.
За что? За умение пиздеть? За владение оружием? Так Володя тоже умеет. Или же за удобство? Удобство, благодаря которому того можно использовать — пригласить выпить и взять на слабо. Володя не берётся на слабо — у него итак в крови адреналин зашкаливает. А потом чуть не выливаются в статью раньше, чем надо. Но, если уж за кого и сидеть, то уж за настоящую тварь, а не ту, что могут прикопать более сильные.
Насиловал ли отец женщин? Скольких избил? А маленьких мальчиков — скольких он превратил в инвалидов? Из-за его пьянок случались катастрофы? И что именно Володя перенял — в той среде, в которой рос?
— Как у вас тут напряжённо, — волосы блондинистые, но, в отличие от Ники, чистые — без этих сероватых оттенков прямо под корнями. У Ники те отсвечивают насыщенным каким-то, более тёмным, у неё же — чуть ли не белый цвет. — И с чего такое настроение?
Странно видеть их нормально разговаривающими. Володя запомнил Рину другой — в истерике, сутулую, с вытекшими от слёз глазами, хмурую и отчуждённую, а не ту, что робко улыбается и при этом нахально изгибает бровь. Ника проще — у неё просто нет именно такого двойного дна. Или у неё оно просто не так ярко выражено, как и у него — они, видимо, сделаны в одной среди, с помощью одних сетей соединены.
Каков шанс у Володи был найти её не здесь, а в интернете?
— Ты чего сюда пришла?
— Твоё ворчание очень привлекательно, — она кладёт руку на плечо Вале, смотрит, водит ладонью туда-сюда. Гладит. Но можно ли назвать это лаской? У него ощущается как заевшаяся пластинка — чувствует человек раздражение или реально помогает?
— Настолько, что уже хочется повеситься без посторонней помощи, — Володя опускает взгляд, не желая видеть осуждение или раздражение — с годами смирился, но как же его выбешивает. — Кстати, а где набор богатых юных суицидников? — и приглушённо: — У одной — подвешенная фата к потолку с прикреплённой туфлёй на каблуке, у второго легче — пистолет.
Хотя ему бы не помешало отличное оружие — найти бы ещё. Валентин не даст, Рина — не вариант, Илья близко к тайнам семьи не подпустит, будто те каннибалы. У Ники мать, вроде бы, на службе была. Принесёт ли ей это проблемы?
— Оптимистично, — Рина становится в центр комнаты, оглядываясь. — Я тебя, кстати, все два дня, что заезжала сюда, не видела.
— Ну, я же свободный человек.
Настолько, что на него могут повлиять все, кому не лень или выгодно. А станет ли Дан делать это? Смысл?
Психотип того ублюдка определить сложно. С Русом или Гречей легче — теперь есть нити, за которые можно дёрнуть. Хотя Ник, в принципе, может дёргать за всех, но всё же.
— Вылечил бы нормально себе конечности, — Валентин стоит, прислонившись к шкафу с какой-то посудой — а говорил, что он этими советскими штучками не увлекается, да и весь род, не-не-не. — Разваливаешься.
— Растягиваюсь.
— Да и какие у тебя дела могут быть? — Рина цокает языком, выглядит надменно, как и Валентин, что Володе хочется резко стать мизогинистом. — У тебя же по учёбе пизда, спасать нечего, Валентин не сможет в этом году дать взятки, да и ты сам уже, может, догадался. Родители забили болт, друзья сычуют у себя в квартире и ждут момент, когда смогут прикрыться за твоей спиной. Разве есть ещё кто-то?
Нет, всё-таки, он уже один раз соврал перед Никой — на секунду вполне может стать мизогинистом. Но такую шалаву хочется не нагибать — хочется отпиздить, а потом промыть руки хлоркой. И труп тоже облить.
— Я всегда могу отдать проблемы. Для сук и мудил, дорогие, специальный вариант.
Можно было бы ожидать, что его выпад отрикошетят более жёстко, но Валентин лишь вздыхает. И вправду, наверное, бедный, завозился с дитятком — дитятку нужно общение, а после того, как стал ещё и денежки показывать, так и те тоже входят в пакет услуг.
— Ну, а всё-таки, Вова, — странно слышать имя из её уст — оно ему не очень-то нравится, а сама она будто не может подобрать правильно название сему телу и по совместительству друга или лишний вес брата, — что за дела у тебя срочные? С парнем? Или, может, девушкой?
С Никой надо встретиться обязательно. Переписку невозможно поддерживать слишком долго, потому что человек бывает занят. То ли он по собственному опыту не помнит, как пытался делать проекты — даже групповые, его кто-нибудь дёргал из одноклассников — как хорошо, что большая часть съебалась. Или друзей по переписке — из-за комментариев познакомились. Сейчас они либо висят в конце диалогов, либо удалены.
— Вряд ли вам составит труда узнать.
— Так Ник или, — Рина молчит, смотрит, ожидает, дёргает губами и поднимает-опускает веки, надеясь вызвать реакцию — а вот хрен, другой уже довызывался, — Ника?
Ближе. Даже очень близко.
— Созвучно. Но ведь Никой можно назвать и парня. Это как, — в голове только старый пример из начальной школы — единственное, что въелось из учёбы, так это склонения, — с папой.
Предложение учительницы — точь-в-точь. Только слово новое, странное. Он редко его произносил. Практически никогда — по нужде не считается.
Он помнит, как пытался читать русскую литературу из школы и нет, и буквы перед глазами складывались не в «папа», испытывая невероятную агрессию — мазохистскую, мучая себя раз за разом, вместе с фрустрацией — была, к слову, мысль, попробовать написать самому, но все фантазии так и остались в голове. Он не понимал и не принимал. Он видел жизнь глубже, шире, не пытаясь зацикливаться на отце, смиряясь со всем этим и думая, что его убеждения — единственно верные. Родители — всего лишь незнакомцы, навязанные, они сами навязывают свою псевдосимпатию, притворяясь, что хотят общаться. Их хочется послать, но сами не уходят — лишь бродят за ним. Потому что им нужно, а не ему — благодаря этому-то и рождается эгоизм. Желание получить своё.
Но у него есть шанс отвязать от себя раз и навсегда.
— Но всё-таки сексуального характера?
— Ты пытаешься меня оскорбить? А если у меня проблемы с твоим сексуальным характером?
— У тебя есть аж два кандидата, которые согласятся на групповой секс. И знал бы ты…
Рина замолкает, смотрит, улыбаясь всё шире и шире, в то время как у Володи, видимо, вытягивается. Отчасти, они умеют добиваться поставленных целей.
Да ни за что в жизни. С Валентином и в койку — только застрелиться. Это будет в разы хуже десятка лет армии.
— Не впутывайте меня в свои непотребства и нелегальное занятие проституцией.
— Раз уж ты можешь ходить, — Валентин кивает на ногу, — то притопаешь сам на кухню. Скоро придёт Илья.
И покидает помещение, медленно прикрывая дверь и совсем не галантно скрипя ею. Рина садится на кровать рядом с Володей, смотрит на скрещенные по-турецки ноги. И, блять, улыбается. У ебанутых людей так судорога проявляется или им просто в любом случае хуёво?
— Упустил тебя и мне не отдал, да?
— Нахуя я вам обоим?
— Он-то, может, с тобой и согласен, а я вот люблю и помладше, и понесдержаннее, — ну, нет, он не поведётся на широко открытые зелёные глаза — ещё и села с противоположной стороны окна. Эти он помнит другими — склизкими и мерзкими от слёз. Ужасными и безысходными, отражающие всю безысходность — Ника, вроде, пишет картины, такой момент проворонила.
— А я вот таких тоже люблю. Клёво?
— Так всё-таки Ника, да?
— Да с какого?
— Просто потому, что её тёзка уже занят. Ты знаешь?
Догадывался. Но это же можно зачесть как знание, да? На этом же и строится мышление — смекалка, быстрота, концентрация внимания, обширная память. Как можно измерять интеллект? Из-за этого вопроса он так и не приступил к фантастике или какому-нибудь с элементами замудрённой науки произведению. Просто потому, что мозг — это ведь вещества, которые действуют по-разному в зависимости от состояния.
Даже в спокойное время. Даже интеллектуальной собственностью, которую сделал человек, нельзя измерить. Или же употребил.
— Был бы с Валентином поосторожнее. Не просил бы помощь в это время.
— Я знаю.
Как и то, что у Володи тоже не надо просить помощи. Сейчас — нет.
— Нет же, ты не знаешь, каким он бывает в ярости, — наклоняется её фигура так массивна, когда выпрямлена, но если сутулится, сразу маленькая — но до Ники ей так далеко. — Он может творить такие вещи, за которые ты потом будешь его ненавидеть.
А сколько человек возненавидят его за убийство отца? Валентин не поможет, да. Ему придётся убегать, прятаться, искать, наверное, другие страны с плохим патрулем — или райончики. Если не повезёт. А может, перекантуется и в России — главное, чтоб отец оказался не так дорог ему в плане жизненных сил и лет. Всего лишь вопрос ресурсов других людей. Как ему одолеть общество, в котором правят законы, вызываемые только по индивидуальной нужде — не его? Как потом вычленить себе место в социальной структуре, где никому не будут нужны его собственные проблемы?
Иногда это начинает казаться фантастикой. Далёкой фантазией, где он выплёскивает боль. Но так нельзя. Он уже достаточно набрался опыта в уличных бандах. Сможет.
— А если видел?
— Нет. Теперь она более жестокая, хоть и сдерживается долго.
Володя улыбается, вроде искренне, широко, но не показывая зубов. Зубы сразу определяют натянутость. А Вот Рина вернулась в своё состояние — не хмурое и не скучающее. Грустная она и уставшая.
— Я слышала шум.
— Иди сначала ты, я подойду.
Она поднимается, двумя пальцами напоследок ерошит волосы, но не говорит — не пытается даже поддеть.
Володя тянется к тумбочке, пальцы отскакивают от экрана, быстро-быстро, меняют направление и изгибаются. Он не видит изображение — просто помнит, теперь уже не забывая. Теперь уже знает технику и разбирается в информатике лучше, чем в этих перекошенных связях пацанов друг с другом. Он в таком дерьме участвовать не будет.
Гудки долгие-долгие, они не вызывают чувств, лишь занимают всё мыслительное пространство. Растворяют в себе, заставляют прислушиваться и не тревожиться — пока что нет.
— Блять, Ник, зае…
— Давай вторую попытку.
Как же легко — не с ядом, просто сразу же, без раздумий, как бы посильнее подколоть, чтоб поставить на место. Слишком просто — до безумия. И слишком сложно будет разбираться в их отношениях.
— Володя! — она там охает, дыша тяжело и кряхтя. Это тебе проснуться не от лёгкого прикосновения и тихого голоса — может, врубила что-нибудь агрессивное на выходные. — Пиздец, дорогой, ты смотрел на часы? Какой дурак звонит в такую рань?
— Я думал, что ты как все нормальные люди.
— Я нормальный, — быстро как-то говорит — чуть ли не резко. — Буду. Если ты скажешь, нахуя.
— Как насчёт встретиться сегодня? — он бы очень хотел к Нике прикоснуться, почувствовать через живой голос, потому что можно дотронуться до лица — и дальше по наклонной к ней. Пока не уехал, лучше встретиться — просто так, что-нибудь поделать и, возможно, узнать новое.
— Не сейчас, — и, перестав сопеть, добавляет, перебивая: — пожалуйста.
— Позже. У меня есть дела ещё, — и лучше пока что не отвлекаться на разговор — впереди Илья, Валентин наверняка успеет вынести нервы и за попытку оскорбления — или попросту свалит Рине, всё равно умотает.
— А, ну, так бы…
— Ложись спать, я приду и разбужу.
— Ах ты…
Володя отключается, кладёт телефон в карман, чувствуя не вес, а тепло. Он подумает потом над её подозрительными действиями, над тоном голоса спросонья. Ему же, вроде, дадут такой шанс, да? И не один же?
Внизу все слишком тихие — Рина пьёт чай, сжав губы, не пытается расшевелить. А его, значит, нужно выставлять на посмешище. Этот способ никогда не сделает из него личность. Сильную — никогда. Ему нужно самому решиться. Всего на один шаг.
— С тобой всё в порядке? — Илья облизывается, наверное, желая закурить. Нельзя? У Рины что-нибудь или просто брезгливость?
— Относительно.
Валентин не сдерживается и громко ставит чашку на стол, глотая — долго и много. Ничего, никакой чай не сможет выжечь из мозга их прошлое. Или кофе. Валя умеет их мешать так, чтобы можно потом самому выпить, а на организм плевать. Того не заботит ни собственная личность, ни собственное тело, которое ему так помогает жить.
— Ты что-то хотел сказать?
Илья не мнётся, не пытается отнекиваться — всего лишь поближе пододвигается, не особо обращая внимание на других людей. Вот бы у него всегда было так — не только из-за каких-то левых чуваков.
— До того, как Руслан примкнул к Гречнёву, с Гречнёвым был Дан, — хотя затихает на последних словах, но слышно. Всё равно ведь не прояснит собственную ситуацию с ними — за кого-то же точно зацеплен.
— Рус просил у меня Дана.
— У Гречнёва тоже. Потом Русу понадобилась помощь, но я знаю лишь то, что Дан бросил Гречнёва после, как помощь была произведена, — так уверенно раскладывает по полочкам, смотрит куда-то в пустоту, поднося чашку. Володя трогает за руку и тот дёргается, но не поворачивается. Хотя про Илью узнать было бы лучше — зачем только эта информация?
Ему надо бы расписать всю биографию, составить таблицу взаимоотношений, предпочтений и прочего. Ради оставшегося полтора месяца? К чертям Руса — он не будет с ним разбираться. На том, может, тоже уголовщина висит, раз Дан ушёл после. Кровососы.
Главное, чтобы Володя после не обратился к Дану. Вот он с себя поорёт. Истерически. И убьётся. Это же через что его тогда заставят пройти? Доведут до суицида? Заставят прослужить жизнь на цепи?
— А что у тебя самого с Русом?
Тот оглядывается на Валентина, но шепчет только Володе — про кое-что, до их знакомства, никогда не узнает, потому что есть Илья — и в этом вся причина. А Валентин — он найдёт чем себя отмазать, собаку и не одну сожрал где-то там — те проблемы, что так далеки от окраин Володи, его характера, жизни, людей и прочего. Соприкасается, конечно, но как-то вяло — к этому так легко привыкнуть, поверить в логичность и правильность. Пусть и криво построенную.
— Семейные обстоятельства.
Ёмко и лаконично. Но хотя бы не так табуировано, как обычно — более откровенно, с намёком на родителей. Володя же никогда их не видел — всего мельком, когда появлялась свежеприготовленная жратва. Будто они сами бежали — от мира сына. Уберегая? Боясь?
Илья больше не ответит на вопросы, не расскажет, кем приходится Руслану, а Валентин с Риной — переживут, они же только на следующей неделе его в Котлас отвезут, сейчас, пока в Архангельске, стоит переговорить — и нога здорова.
— Вы остаётесь тут?
— А куда ты спешишь? — Валентин засовывает руку в карман — вроде бы, у него там ключи. Хочет проконтролировать, но если Рина уже знает про Ника от Дана или самого Валентина — что там узнавать? Пусть живёт себе тут и не высовывается.
— По делам. Раз уж я могу ходить. Удачи вам.
А то Валя ещё влезет к ним двоим. А Володю ведёт — он и так в чувствах всё время, ему бы не потерять свои собственные, создаваемые, не приобретённые. И решиться уже что-то делать, а не прикрываться кем-то.
Если получится, они сбегут вместе с Никой — она же хотела попутешествовать. Чем не повод? Пусть и с возможной уголовщиной.
— Стой, Вов, — Рина вскидывает руку, улыбается, — я никогда не видела, чтобы этим занимались другие. Может, скинешь видео с ней и собой? А то порнуха нынче…
— Идите нахуй! — и к двери, вслушиваясь в свои шаги, только не в крики. Прочь отсюда. К Нике подходить может только он — и смотреть тоже.
Ветер дует в лицо, холодя кожу щёк, глаза трескаются — они болят, потому что высыхают. А ещё он опять не выспался, проснувшись рано — по привычке. Лазал в телефоне за чёртовы деньги Валентина, смотрел и порывался позвонить Нике, пока не услышал шаги — и жертва нашлась. Весьма недружелюбная и злая.
Он очень давно не ездил на автобусах — нужды нет, да и ходить на драки приходится пешком. Валентин может себе позволить машину, хотя недавно всё равно одну разбили. На расплату Володю не позвали. И это очень трогает, да — настолько, что злость за потраченные нервы и время хочется выплеснуть — послушались его, конечно, с превеликим удовольствием.
Дан лучше кормит, а ещё тот всегда «по-пацански». Что угодно «по-пацански». Это же не нищий Володя с загонами и, мать твою, нотациями.
Немного стыдно, что тогда пытался читать. Но от своего мнения не откажется — из-за такой-то хуеты. От отца прилетало больше. Ему даже позволили избить Дана, не порывались того спасать, а из-за Цивилёвых-Черновых скоро посадят. Нужен ли тут Володя?
Двери скрипуче открываются, одна заедает. Маленькая — со средней, большой, хуже возиться — приходится просить кондуктора и водителя открывать для тех, у кого большой багаж. Но вот эти уменьшенные автобусики, вроде бы, маршрутками называются. И с одним входом херово, да.
Он цепляется джинсами за серо-зелёные мешки из полипропилена — сколько воспоминаний. В этом цвете у них в деревне всегда лежало зерно для кур. А ещё для тех покупали непонятную труху — как мука была, только не нежная, её смешивали с остальным чем-нибудь и заставляли Володю выносить — выпустить, потом ещё где-то походить, воды с колонки набрать, — это же не банный день, когда из колодца, — а потом можно было идти на все четыре стороны — собирать слушки от старушек, пойти к лесу, где росла картошка — в самом лесу ползали змеи и, как некоторые говорили, волки. Или просто пойти куда-нибудь вглубь деревни — они сами находились с краю, в конце, но Володя неизменно называл их часть началом — с этого начала даже грузовики с обычной жратвой или какими-нибудь ништяками приезжали.
Утро тогда ему нравилось больше дня просто потому, что его не обременяли. Мало кто вылезал так рано, поэтому было безлюдно. Днём ебучее солнце, работа — перетащи дрова, иди собери сено в одну копешку, помоги по котам-собакам-коровам, натащи ещё воды для охуеть каких важных нужд, а ещё сгоняй чёрт знает за сколько земель с ведром и телегой, насыпь ведром в мешок песок и вези — и хули, что рядом с ним будут ошиваться какие-нибудь пьянчуги, что позже получат бутыль самогона — за скошенную травку, спасибо, господин, угощайтесь, потом нам ещё дрова наколите, пока этот хмырь не подрос. Ну, а вечером на гулянки нет времени — отбой в девятку, готовка жратвы, ужин с прекрасными комарами, а уж если захочется — вали в кусты к хрен знает какой животине. Чудно. Великолепно. Как он не сдох?
У него была там одна подружка — более детей не привозили, слишком умные, только сами заезжали — за натуральностью. Она ненавидела эти лета, говорила, что прошлое, которое полностью дома провела, было охуенным. И Володя нисколько не скрывал, что согласен.
Нужно ли было попадаться на глаза отцу?
Володя в том возрасте не понимал всего пиздеца. Не понимал, какого хрена с девками — нормальными, поправочка, девками нельзя побазарить, поиграть, сшить общую фантазию — не про свадьбу, упаси боже, ему вполне достаточно фоток убитой матери в фате — то, как она не знала, куда себя деть. С той девчонкой они неплохо так обломали деревья, разбили кому-то окно, вдвоём ударив по мячу, шугали чужих кур палками, а потом смотрели её интересные книжки с картинками — самые лучшие. Ей можно было подбить его на авантюру с очередным алкашом, и они мастерили маски, и пугали, не обращая внимания на бабушек. Покупали подушечки — такие квадратные маленькие печеньки-конфетки, коричневые, с шоколадом внутри — тот вкус начинки всё ещё помнится.
А отец нашёл её родителей. Поговорили, вроде бы разъясняли друг другу. Только им обоим — ни слова. И всё. Работа в дрянной кофте с футболкой и калошах — далеко вглубь не уходить. Классное время — от такого детства сразу мотивация жить в большом мире.
В окне солнце отражается прямо от бежевых домов. Всё такие же. Как хорошо, что народу ещё мало. Можно хотя б спокойно выйти, а не чувствовать задницей что-нибудь интересное.
В свете последних оно будет очень интересным. Слишком.
Володе бы хотелось привести Нику к себе в дом, а не скитаться по незнакомым, чувствуя себя не в своей тарелке. И ожидая, что кто-то ворвётся в их жизнь. Кто-то нежеланный.
Сколько раз его и других прерывал отец?
Володя нажимает на домофон, помня квартиру. Цифры не одной доской прикреплены, а каждая из них металлическая — сто восемнадцать, сейчас прекрасно видятся перед собой на коричневой двери, пусть это только изображение в голове. Незамысловато даже, серо, но всё равно числа заставляют вспоминать и думать, и анализировать.
— А если б это была моя мать?
— Но её же нет.
Она фыркает, но позволяет ему открыть дверь. Что ж, здесь, в этом доме, места намного лучше, чем на его втором этаже. Лифты продолговатые, с большими зеркалами и ручками — такие только в ТЦ и видел.
Ника открывает ему дверь — в кроссовках, Володя не замечал у неё тапки, да и она не предлагала — только просила тщательно вытирать о ковёр. Он сам привык везде снимать и ходить в носках, не обращая внимания на грязь, но Ника не позволяла — только давала босоножки мужские, причитая.
— Пиздец, Володь, меня в такую рань выдёргивала только подруга гулять с её собакой, — она проходит прямо, идёт к чайнику — всё лицо помятое, сморщенное. — Да и то мы не спали и приходили к восьми утра.
— Долго же ты потом лежала?
— До пяти часов дня.
Володя бы присвистнул, если б его научили. Ну, а так — непонятный звук на уровне начальной школы. Классные выебоны. Им долго нужно учиться.
— Если что, я неголоден, — и хочется поскорее побыть с ней, а не сидеть на кухне, пока Ника что-то делает, не обращая внимания — сегодня оно ему так нужно, только другое. Не то, что с утра.
— Прекрасно, — хлопает, улыбаясь — щурится от света ещё. — Тогда я затащу тебя смотреть сериал про то, как подростки режут вены.
И переходит в свою комнату, гремит — компьютер к телевизору подсоединяет. А от Валентина такого хрен дождёшься.
— Ты по этому пишешь гомоеблю?
— Не только, — она подмигивает чуть кривовато и медленно. — Не хочешь впасть в эту жижу со мной?
— Я такой движ никогда не пойму. Это либо оскверняет что-то ценное, либо ты не можешь сделать что-то то же самое с такой же атмосферой, — план и буковки в тетради размашистым почерком — и какие огромные цифры, надо же, всё настолько серьёзно. — Да и не получается.
— Ничего, ридером никто не запрещает быть.
Она улыбается, включает и заваливается на кровать, прося прикрыть дверь. К ней можно подсесть и понаблюдать чуточку, одновременно следя за сюжетом — выяснить, что для неё имеет важность. Пусть и так неопределённо, но это помогает иногда развивать с ней диалоги, а не мычать что-нибудь.
Кто снимает серии по целому часу, как фильмы? Хотя Ника, наверное, и не замечает. Что ж, сцена с резкой вен есть, не обманула — неплохая довольно сцена, со всеми эмоциями, хрустом кожи и мясом. Только Володя обычно любит медленнее и понежнее — так лучше чувствуется теплота чужого человека, ведь внутри всё такое горячее. И скоро эта теплота выйдет.
— Неплохо, если честно.
— Не зашло?
— Мне трудно испытывать эмпатию к тому, что мне не понять, — Володя осматривает книжные полки — кисточки, стаканчики, заточенные или поломанные карандаши, салфеточки в красках. А ещё несколько книг Ремарка — по центру. — У меня уж…
— Можно было поступить по-другому и прожить долгую жизнь, получая от той что-то?
— Конечно.
— Да, можно, — Ника сползает с дивана, кутается в найденную шерстяную кофту, не старается разрядить обстановку — хочет высказаться. — Но бывает, когда необходим ответ от общества — не только наплевательства, раздражения или ненависти. Да и к тому же, на суицид взрослого человека менее бурно реагируют. И из этого вытекает аж две социальные проблемы. Клёво?
— И они трогают нас?
— Иногда непосредственно напрямую.
Она садится рядом с ним, сжимает губы, поднимая брови, кивая — всем его мыслям. Володя ещё на полке замечает ещё столько антиутопий — «1984», «Мы», «451 градус», «Дивный мир» и прочие, которые он, наверное, не знает или не читал. Сколько же тут высказанной боли в текстах? Она это тоже делает? В картинах?
Он берёт её за запястье — рука лёгкая, тонкая, кожа нежная, она поддаётся, и не хочется ломать, а лишь держать, чувствуя пальцами, рукой, а потом получить от Ники реакцию — ощутить где-нибудь у себя хотя бы пальцы, увидеть раскрепощённой. Пусть она и так вполне ему предлагает — пытается только, не рвётся. Не знает и боится — не может одна вести их двоих за собой. Как и Володя — у него тоже полно вопросов.
Он переворачивает запястье, проводя по венам, сгибает и разгибает, ощущая выступающую косточку. У другого бы хотелось ощутить эту кость далеко не сквозь кожу.
— Останешься сегодня у меня? — Ника смотрит в глаза, губа дёргается, а сама резко вдыхает — чуть не до всхлипа. — Ну, если хочешь.
— Я счастлив, очень, — надо принять — тоже сделать шаг навстречу, а не морозить, заявляясь только когда сам захочет, сказать простое «конечно», которым и сам, и Ника его подколола, чуточку напрячь голосовые связки: — но я на этой неделе у Вали типо цепной пёс, все дела. Прости.
Пиздец молодец. Космический молодец. Настолько, что проебался как последний долбоёб. Надо бы делать шаги, а не сразу за одну ночь с сексом всё устраивать — вдруг она не засыпает после него, а хочет жрать?
— Ну, тогда хоть на ужин?
— Это смогу.
Она копается в телефоне, лёжа на его коленях, хмурится, выбирая фильм. Недалеко от комнаты матери, прямо напротив, стоит железная дверь. Володя только сейчас понял, что та ручка, похожая на абстрактную розу — замок.
— Слушай, а что за железной дверью?
— Мамина служба, — она смотрит ему в глаза, пытаясь не улыбнуться. — И я не советую тебе туда лезть.
— Обязательно, спасибо.
Володя ерошит её волосы, наматывает на пальцы. Уже немного грязные и немытые — давно не выводил Нику на улицу. Для неё же это событие, в котором необходима помывка волос. И, что странно, мята не чувствуется.
Вот и демоверсия отношений. Применяй и пользуйся — пытайся. Хотя, по сути, нечищеные зубы — это последнее, что его будет волновать с такими жизненными целями.
***
Не хотелось бы сейчас с кем-нибудь встретиться. Рядом — берег реки, такой хороший. Володя не удивится, если там найдёт труп с двадцатого века — ему вообще хотелось бы посмотреть на историю своего города, узнать, что делали с людьми и, возможно, что-то перенять. Он же обязан знать историю места, где родился и провёл детство, так пусть та предстанет пред ним именно такой.
Вспомнить, как он носил доклады и получал за них отличные оценки, так на смех пробивает и болезненную жалость к себе. Надо было завернуть про советское время, а побоялся.
Хотя отсюда потом ещё далеко обратно к Вале топать и ехать, но, в принципе, наслаждаться можно. Река глубокая, с тоннами вод, она поглощает в себе круги, которые не могут дойти до берегов, и брызги рядом вряд ли пролетят. Она похожа на бездну, утягивает к себе, колыхает что-то из чувств — его бьёт током от осознания, но чего — не может уловить. Будто забылось.
С Никой появилась рефлексия — слишком много рефлексии. Он стал ностальгировать, ненавидеть себя, слишком часто чувствовать вину и стыд, будучи неуверенным в себе. И вместе с тем перебивает это всё одной целью, которая вроде бы должна помочь, а ему страшно, что её выполнение окажется очередным побегом от реалий мира. Его мало что привлекает, он полностью работает на свои чувства — во время учёбы в детстве испытывал и страх, и восторг, и гордость. А сейчас, к концу, они слишком обесценились — опошлились, если поточнее. И он счастлив даже съебать на улицу — осталось деньги на жратву достать.
Если он когда-нибудь и совершит суицид, то обязательно впадёт в эту реку — не там ли озлобленные за своё детство остальные? Его не поймут живые, ничего не сделают, да и, в принципе, ничего и сейчас не понимают. И склоняют к этой странной меланхолии с депрессивными мыслями — пока с веществами в организме у него должно быть всё в порядке. Апатии бывают же только от муторки, а значит, ничего страшного.
Володя садится недалеко от неё, пока телефон вибрирует — звонят. Но это точно не Ника — у той дома должна быть мать, хотя бы так рано с утра спать. Он достаёт, набирает сообщение с адресом Вале, не желая никуда идти. Раз срочно, так сам приедет.
Рядом проходят рыбаки, и проскальзывает мысль, что Володя не знает, можно ли в ней ловить. Так бы настучал — посмотрел, где ему жить, каков уклад. Или умирать — без розовых очков. Блять, он от Ники, что ли, заразился чёрным юмором вкупе с нежеланием продолжать жизнь после такого-то труда? Будто уже убил.
Рядом ботинки вступают по маленьким камням — те будто бы разрушаются, рассыпаются в песок, но на самом деле это же не так — всё хрустит, оставаясь в собственной форме. Не ломается.
— Странно, я думал, что ты живёшь только в городе.
Ник садится рядом, ставит локти на колени, сжимает руки, кладя подбородок — и улыбка. Обязательная атрибутика. Пытается вызнать у него правду, что ли? Так на Володе этот способ едва ли прокатит — нужно пожёстче. А если пожёстче, то Володю могут упечь за решётку намного раньше.
— А ты здесь бытуешь?
— Нет, но мы с братом на два дома — сюда реже заезжаем, раньше здесь торговали, так только выращиваем что-нибудь, сейчас сезон же. Недавно в городе выбили место, там основной заработок.
— Это тоже город.
— Не такой большой, как сам Архангельск, — Ник становится наконец-то нормальным, хотя Володю теперь любое положение его губ кажется издёвкой. — Область останется областью, хотя история печальная. А река красивая. Как тебя сюда занесло-то?
— Я живу недалеко, во-первых, а во-вторых, и тут могу побыть недельку-другую.
— И это — недалеко?
Володя пожимает плечами.
— Я не люблю сюда приезжать, но иногда требуется перекантоваться. Отец не хотел переезжать, тут у нас и деревня, в которой якобы дача была, находится недалеко. К тому же тут у него весь блат, так что я на окраине — пусть и ехать сюда всё равно долго.
У Ника на брюках что-то такое очень белое, яркое — как свет. Похоже на кусочек фольги — идеально квадратный. И ещё с какими-то рисунками. Такими же мерзкими, как улыбка мальчишки.
— Нике повезло больше. У неё там и центры рядом, а на окраине херово со светом и водой.
Если бы отца только трогало это. Он и телевизор редко включает, объясняя, что клоуны с экрана даже словами не могут отстоять честь страны. Только что тот подразумевает под «страной» — непонятно.
— Тут недалеко всё равно шпана шныряется. И столько достопримечательностей ещё с советских времён.
— У любого полно секретов, — реакции уже нет — спокоен и не готов ни к чему. — Даже у тебя.
— Да. У тебя, Ник, — Володя кивает на брюки, — прямо из кармана торчит. И два пути: либо сам, либо другие мозг выковыривать будут.
Тот смущается, поджимает губы, пряча товар, наверное, от Дана, и улыбается. Но румянец сходит — смотрит и смотрит, а вот он уже белее полотна, даже Ника будет более живой. И всё-таки зрачки начинают двигаться — лихорадочно. А у Володи всё равно меланхолия, даже раздражения нет — до сих пор мелькает гладь с отражённым небом. И берегом.
— А я всё ждал, когда ты заметишь. Только странно, что всё равно скучаешь и не бьёшь.
Решил проверить, насколько они смогут сблизиться, или же попросту начинает бороться за справедливость? У Ника есть все шансы, только загвоздка в том, что он заочный суицидник — и дело не в том, какая причина. Дело в том, как он сам ту причину воспринимает.
Володя вот хочет грохнуть бывшего майора в отставке и ничего.
— А почему должен? — бесцеремонно вытаскивает пакетик, осматривая — легко спутать с презервативом, кстати, только Дан экономит обычно. И надо бы откопать — на всякий случай, ему дети не нужны, а вот Ника может со своим телом аборт не пережить. — Ты за кого-то заступаешься? За Руса?
В принципе, логично. Володя и сам знает, что насилие над Русом выглядит либо как латентный гомосексуализм с абьюзом и телегой расстройств, либо просто без гомосексуализма. И чего Ника не радуется, что перед ней такие страдающие геи? Хотя, в Русике и Нике отлично помещаются ещё и пидорасы.
— А если да, то для чего ты его бьёшь? — кривовато очень растягивает губы, будто ходит по краю. Какой же всё-таки мальчишка — совершенно не умеет себя контролировать, хотя пытается, лезет везде, а ещё заботится. И об альбоме том, наверное, тоже заботится.
— Пусть просто меньше попадается на глаза.
Русик сам по себе — тот ещё триггер. Он слишком противоречит системе, его взглядам, имея гроши за спиной. Хуёвое детство никакие права ему не даёт, тем более, если тот даже не собирается их отстаивать как-то.
— Ты мудак, — Ник встаёт и отходит, солнце отражается от волос, глаза в тени, но всё равно будто мимо проходит взгляд. — С какого хуя от твоих проблем должны страдать все?
От чужих они-то страдают. Просто не замечают или же воспитались под другие ценности. Права Ника — они гиперболизируют единство, приравнивая то к безразличию к чужим чувствам и терпению. Если он скажет ей о своих проблемах, она выслушает? Что она сделает? Ему бы срочно выяснить это, а не задерживаться тут — не думать о том, как всё сплетается, что он наследник всего отцовского. Он же может выбросить хлам, да?
— Но ничего уже не поменять? Верно? Твоему Русу остался максимум месяц.
Ник морщится и уходит по дороге, видимо, ловить попутку. Володя прикрывает глаза, слыша машину. Прекрасно, если это окажется очередной долбоёб.
Но нет — перчатки снимает, выглядит злобно. Как подросток. И этот способен на жесткость? Что ж, они со своей сестрой прекрасно маскируются, надо отдать должное — кровь-то одна, значит, с Риной тоже не в порядке.
— Поднимайся и поехали быстрее ко мне домой, долбоёбище, — Валентин тянет за плечо, впиваясь не в кожу, а кости. — Привёз в Котлас, надо было и оставить там на всю неделю, а не вести поближе.
— Там были ГУЛАГи. Это круто. Особенно то, что я вырос там.
Он разворачивается, берёт Володю за клок волос — ладони жёсткие, сухие. Но руки подошли бы для пианино.
— Ты совсем ебанулся? Или под наркотой?
— Уже и детство вспомнить нельзя?
Валентин кивает, заводит в машину, хлопая дверцей.
— Сбрось с себя это пиздостральческое настроение хоть на время, потому что надо.
Володе надо убить отца. Ну, ещё нужда есть в физиологическом. Считается? И дать по морде — хоть раз. Того было катастрофически мало. Если к нему теперь полезет хоть Рус, хоть Дан при Нике — расшибёт.
И вот к Валентину его реально подкладывали всё это время? Какого только чёрта — заставить представлять заставили, но нет — вообще, потому что, скорее, они себе всё переломают. Похуже Дана — не только сподручным.
— Зачем ты звонил мне?
— А ты и забыл, откуда я тебя привёз и без кого? — неудачная шпилька — Валентин злиться, говорит невнятно и явно с пропущенной информацией. Конечно, другие цепные собачки поймут, но Володя — не они. — Илья попал в больницу с отравлением.
А ведь живёт-то слишком далеко даже от отцовского дома, хоть и Валентин пристроил сюда. Хреновая была идея — находиться рядом с Котласом, где-то на границе, но у них вроде налаживается бизнес, растут. И, как его заверили, только на благо маленьким деревенькам, к чему Володя отнесся весьма скептически. Где Валентин, а где благотворительность — такая настоящая и трудоёмкая?
— Ему что-то подсыпали?
— Наркоту. У него начался припадок и пришлось кинуть в первую попавшуюся.
— Хорошо, что она там вообще была.
Но сейчас разбираться во всём этом не хочется. Нелегальность — хороший повод для шуточек и слишком тонкое дело, тут нужно действовать осторожно и с меньшим риском, просчитывать, учитывать всё. А ему хочется просто разбить кому-то ебало.
Хотя уже чувствуется апатия, разговаривать с Валей нет смысла — тот в работе и проблемах. Быстро же он.
— С какой вероятностью это был Дан?
— Может, кто-то ещё. Ты вообще знаешь, с кем Илья пересекается или общается?
Володя и не знал, что тот пересекается ещё с другими пацанами и так близко. Он даже не выяснил какое дело тому до Дана — так, призрачный повод только перед глазами. Илья вообще похож на Валю, только Валя, сука, умеет контролировать и посему ни разу ещё не налажал — так, чтобы нужна была чужая помощь, нет.
— Но с ним ведь ничего?
— Откачали, сейчас проверяют на другие болезни, я заставлю его пройти лечение.
Брать деньги у Валентина — очень хорошо. Он же не такой бомж, как Володя, да?
— Отлично. Тогда обратно к тебе в хату, а потом в Котлас, смысла ехать не имеет.
Валентин сворачивает, и Володя следит за его застывшим лицом, чувствуя невероятную диссоциацию с быстро меняющимися картинками, получает какое-то странное удовольствие — простое такое, человеческое. Валя реко тормозит и бьёт по рулю, крича:
— Да в смысле, блять?!
На что Володя, чувствуя давно забытую гордость за себя, улыбается и хрипит:
— Сколько экспрессии.
И тот отворачивается, но заметны мелкие движения — энергия рвётся, злость, терпение на исходе. Видимо, он не убивал в той поездке никого, решая вопросы чисто с юридической стороны — за него сделал Володя. Но это лучше, чем если бы Валентин сорвался на других — не провалился, но бухал — чёрт знает, почему, потому что Володя продался бы за такое умение хоть шлюхой, хоть телохранителем. Да и ещё на вписках тот не пьёт — явно неспроста.
ЗОЖник нашёлся тоже, да. И ничего, что они вместе давно не дрались, а Валя и при обычном состоянии хреново дышит теперь — долго и тягуче, будто размера лёгких не хватает, чтоб насытиться и получить необходимые вещества, будто этих самых веществ нет. Валентину бы лучше топиться в реке — будет быстро. Да и воздух, по сути, микроскопическая вода.
Ему обязательно в алкогольном состоянии должно понравиться, но хрен — Володя своего места не отдаст. И смерти тоже.
— Что с тобой в последнее время?
— Ты тоже выглядишь хуёво.
— Да блять, Володя, — и поворачивается, поджимая губы и скрывая чёлкой глаза. Не знает, как заставить подчиниться — вот и вторая ложь Нике была сказана. Какой Володя честный — ещё и утаивает.
— Что?
— Прекрати уже бесить всех и вся, — спокойнее, всё тише и тише. — Наберёшься проблем.
— Делаю что захочу, а проблемы я закрываю быстро, — переворачивается, приваливается боком к сиденью, устраиваясь и закрывая глаза. — И вообще, хочу в Архангельск, ближе к центру, а не сюды.
— Да нахрена?!
Ну, по сути, если мыслить логически, то из-за себя — гермофродизма у Ники пока не наблюдалось. Пошутить бы такое вслух, но его, во-первых, могут не понять, а во-вторых, никто не настроен на шутки.
— Там есть нормальные люди.
— А я ненормальный?
— Вот, — Володя ставит ногу к Валентину, пытаясь наступить на носочки — запачкает же туфли, какая детская радость и шалость, какая взрослая глупость, — ты уже сам всё понимаешь. Какой умница.
Валентин бубнит себе под нос, видимо, мат, потому что на такие большие научно-биологические слова его мозг способен разве что в примитивном виде. В принципе, Володю это очень радует, и солнышко уже не выжигает кожу в его чёрной куртке вместе с задницей, а даёт ясный путь из этой хрени.
Илья сам расскажет, если захочет. Пока что Володя отвечает за себя, и ему нужны только ружьё и Ника. А из этого списка доступно одно, а вместе с оным — и второе.
— Я могу подбросить тебя до Архангельска, — Володя даже слишком резко вскакивает, смотря меж сиденьями на женщину — задевает Валентина, что тот шипит и чуть ли не до рыка. — Нам с Катей как раз по пути, будем рады такой приятной компании.
— Пиздец приятной, — Валентин пихает локтём его, отворачивается, пытается освободить себе место — наверняка достать из кармана сигареты. У той, что не смотрит на него, сверля водительское кресло, приятные черты, только волосы всё равно от Рины. Красила ли вообще те когда-нибудь, гналась ли за братом, не находя точки сочувствия?
— Матерись при обращении к остальным, я не хочу это выслушивать, — мама Валентина складывает губы в трубочку, видимо, пытаясь выглядеть моложе или просто бзик. — Езжай налево, там наш дом, я на своей машине его отвезу.
— А какова гарантия, что вы меня отвезёте?
Она улыбается в ответ, глаза открываются, и Володя понимает, как породили такого монстра — Валентина:
— Девственность моего сына.
Тот кашляет, заводит машину, толкая в ногу Володю — он пальцами оттаскивает губы, смотрит на неё, не реагируя на Валю, отворачивается, понимая, что это нужно, и шепчет:
— Пиздец.
И больше не решается заговорить просто потому, что это уже не просто издёвка, а целое унижение. По отношению к Вале — слишком мерзко, того и так приравнивают к пидорасу с мажорскими замашками, желая под себя подложить. Да и, в принципе, портить его асексуальность, может, только в его ощущениях и ассоциациях, которые игнорируют и правду, и слухи — грех.
Они поворачивают, и Володя хмурится, потому что дом слишком рядом. Прям-таки весь тупик ада.
— Вот мы и на месте, — женщина выскакивает, хлопая дверцей.
— Как же, — Володя ждёт, когда Валентин посмотрит на него, и выдыхает: — резко.
Она подходит к машине, помогая Рине упаковать сумку, заходит в дом, тут же что-то вынося. Просто додумывать её движения и представлять, потому что глазами нельзя уловить — куда только спешит, к чему стремится и что хочет сделать с Володей? Почему вообще так въелся Валентину?
— Ты только звони.
— Да, конечно, но, — разворачивается, смотрит на него и поломанным голосом спрашивает: — у тебя есть что-то для глубокой ночи?
Тот выгибает бровь, хмыкая. В другое время бы улыбнулся, попытался подколоть, но сейчас слишком устал — даже волосы ни лаком, ни гелем не уложил.
— Ты к Нике?
— Это не тот ответ, — сейчас лучше перестраховаться, к лучшему, что Ника встретил именно с фольгой — придаёт немного уверенности в правильности, может, именно такое успокоение ему и нужно — помочь ей там хотя бы лишиться девственности, если для неё так неважно. Рассказывала про неудачные попытки, но, может, дело не столько в случаях, сколько в неуверенности. Лишь бы самому не облажаться.
Валентин вздыхает, копается у себя, Володя становится рядом, прикрывая рукой карман джинс. Пакетик шуршит, но не чувствуется, и он не удерживается, проверяя, всё ли на месте.
— Удачи тебе, что ли.
— Она мне не нужна.
Володя морщит нос — он слишком хочет отделить эти две жизни. Валентин всё ещё остаётся с ним, но чувствуется не таким, и Володе страшно, что придётся делать выбор. Но пока что всё вполне гладко, возможно, скоро это пройдёт.
Давно пора, к слову, купить себе — с учётом, сколько он думал о сексуальной стороне Ники. Пусть и будут некоторые проблемы, но по факту та девственница — если умела целоваться, то, наверное, полезла бы, а он облажался — пусть и перед ней не так страшно. Она и так зашла дальше Володи, пока сам изображает из себя то ли неумелого девственника, подтверждая слухи, то ли импотента.
Женщина подзывает к себе, усаживает на заднее сиденье рядом с Риной — та улыбается, щёлкая языком, и Володя переводит взгляд. Вот уж он поднимает настроение Валентину — теперь не только его эти фурии будут мучить.
Интересно, у них и вправду отсутствует эмпатия к людям или какие-то другие причины? Издёвки эти для Володи — всего лишь чёрный юмор и способ посмотреть на предмет с остальных сторон, они с Никой и сексистские, применимые к обоим полам, используют, а вот для Валентина лишь большая трата нервов.
— Мы будем через пять-семь часов там, в зависимости от дороги. Кое-где ещё могут быть ремонты, так что пробки тоже могут усиливаться. Поэтому развлекай нас разговорами, — мама Вали заводит машину, проверяет — делает это совсем не элегантно, а может, неуклюже и тяп-ляп. Хотя качество должно быть на высшем уровне.
— Ну, спасибо. Как вас?
— Зинаида, — она смотрит на него через зеркало, но сосредотачивается всё равно на дороге. — Только без батьков и тетух. Лично ненавижу.
Какие странные слова. Вот уж удивительно, что Валентин до сих пор не кроет пятиэтажным матом Володю — сам бы не удержался. У него что, привычка забывать про своё эго, а потом спохватываться и набивать — слишком жёстко даже?
— Ты зачем в Архангельск-то едешь?
— По дому ностальгирую.
— Там же нечего спасать, ты сам Валентину говорил, — Рина выглядит как-то по-мужски — ей либо в лесбиянки с шансом найти нормальную партнёршу, либо содержать мужчину — повезёт, если духовно развит хотя б во всех этих науках и музыках. — А он сам недавно вспоминал.
Вот как, значит, их сдают друг другу. А Володя только подумал, что тот помнит про Нику из прошлых разговоров до отъезда — хрен там.
— Ну, ясно.
Зинаида останавливается перед светофором, повторяет пискляво:
— Ну, ясно, — она стучит ногтём по рулю — ногти накладные, плохо приклеены, смотрит в упор на Володю, и как-то не смахивает это на шутку или игру. — С тобой разговаривает девушка, готовая купить даже тебя, а ты что?
— Мама…
— А я не предпочитаю таких девушек.
Она улыбается, выгибая бровь, но веки опущены.
— Больше предпочитаешь мальчиков?
Да с какого хера всё сливается в одно месиво — Валентин, Валентин привези, Валентин отвези, Валентин помоги, забудь, вспомни, запомни, не лезь, оставь, отдохни. Именно что отдохни — будто у того нет собственной личности с потребностями. Презервативы-то оказались. Или он его наебал?
— Этот вопрос оскорбляет вашего сына, вам не кажется?
— Нисколько. Я играю всегда справедливо. Так что там?
— Мама, — Рина наклоняется, тыкая пальцем в плечо, разглядывает Володю, видимо, думая, что его злят, — у него есть Ника.
— Вот как? Что ж, молодцы, нечего сказать, — она жмурится от солнца, достаёт тёмные очки из футляр, поджимая губы, как и все из семейства — осталось только на отца посмотреть, хоть бы он оказался исключением. — Ну, раз эти остолопы, то сделаю я. Работу хочешь?
А вот это реально задевает. Его не подкалывают и не выезжают за счёт чужого унижения — его просто эксплуатируют в своих меркантильных целях, лицемеря, но как-то предупреждающе и, возможно, угрожающе. Пытаясь подчинить, не понимая, сколько проблем Володя может принести.
Так же используют Валентина, заставляя работать и за сестру, ещё и скрываясь? Вот чем Рина отчасти пользуется, только будто ожидает другого. Детей? От кого она ждёт детей? Блять, он ни за что не ввяжется в их интрижки — свои бы решить.
— Я не цепной пёс вам.
— Да, а моему сыну ты кто? Друг? — Володя вяло кивает, потеряв интерес к разговорам с ней — теперь она омерзительнее Ника. Из-за апатии хочется спать, позлиться ему всё равно не дадут. — На дружбе вы долго не продержитесь. Ему, может быть, этого достаточно, а нам нет. Да и тебе же хуже — ни стабильного заработка, ни опоры.
— Она пока что мне не нужна. К тому же, я её всё равно получу.
Зинаида хмурится, зевая.
— Да ты же не выживешь в их мире. Там правят деньги, власть, а не уличные банды и твоё личное мнение. Более того, за мешочки эти банды могут подраться. А ни ты, ни он этим не увлекаетесь, но у него есть хоть какая-то защита.
— Меня эта наркота попросту не касается. У Дана дохнут пачками и чиновники на руках, даже может прижать стариков, я же в это не влезаю, — Володя откидывает голову, прикрывая глаза и чувствуя, как мысли начинают путаться — вместо их появляются картинки, они пропадают, возникает ничего — просто сознание, его собственное — собственные владения. — У меня есть пара к нему вопросов, но тот привык прятаться за своей обманчивой харизмой и бизнесом предков. Разве он кого-нибудь избивал до полусмерти? А вот и из-за меня, и из-за Вали даже…
Голос пропадает, он затихает где-то ещё у него в мозгу, так и не выходя за рамки. Володя сам исчезает, просыпается только поначалу — перестаёт дышать и кислорода не хватает, потом — громкие и неразборчивые женские разговоры. Сон не чувствуется, но он утягивает к себе, не давая хвататься за мысли — лишь закрыть глаза всего на минутку, чтобы потом продлить время.
Рина трогает его рукой, просыпается быстро, будто поверхностно дремал. Она кивает на здания:
— Я надеюсь, что в правильное место тебя привезла.
Солнце уже выходит из зенита — всё ниже и ниже, оно скрывается за стройками, но пока что ещё видно.
— Ну, в принципе, да.
Голос чуть хрипит, разжимает и сжимает руки, хочется потянуться, но места мало. Открывает дверь, слыша:
— И я жду видео! Сейчас у тебя даже защита есть!
— Да пошли вы!
И, захлопывая, вдыхает топливо, жмурится от резких звуков, не понимая и не принимая пока что спросонья реальность — шатается и движения практически без координации. Как хорошо, что тут нужно только одну дорогу по светофору перейти, потом повернуть за коричневый дом и пройти к её домофону. Пальцы чуть трясутся, глаза трескаются, они хотят закрыться и заснуть, а чувства после сна слишком хуёвые. Володя присаживается на лавочку, доставая телефон, и смотрит на чёрный дисплей.
Будет ли то дно реки такой же бездной? Потухший экран — как зрачки, только не отсвечивает, он тусклый. И неживой.
Володя проводит пальцами, чувствуя их необычайно гибкими, ему нравится стук, лёгкие, скользящие прикосновения к дисплею. Такое томление всегда упоительно — прямо как перед оргазмом. Хотя ему бы ещё посмотреть на Нику — какие у той скелеты в шкафу? Фетиши? Ставить табу на эту тему так глупо и в то же время безопасно. Ему всё равно не к кому пойти, нужно звонить.
— Мм? — выдыхает в трубку не устало, а просто от скуки, её голос — практически на седьмом этаже, за стенами из штукатурки, в этом элитном районе, в который сам вряд ли когда-нибудь попадёт — перебиваться только общагами. Ему не привести в свой дом, не показать свою самостоятельность — только зависеть от других. — Чего-то ты поздно, а как же солнышко и прущиеся одноклассники в школу?
— Ты тоже прогуливаешь.
— У меня билет только в ПТУ, либо в армию, но с моим-то здоровьем, — затихает, скрипит, не такой прокуренный, как у остальных, с её образом мало бы вязался — больше ленивое напряжение связок подходит женщинам в возрасте, но у Ники звучит так её. — Отсыпь своего, а?
— Сегодня мне чё-т хреново. Я возле твоего дома. Выйдешь?
— Не хочешь посмотреть на сексуальных бомжей?
— Если бы я ещё хотел трахаться.
Она фырчит, сбрасывая звонок. Володя смотрит на здание, находя её окно, и закрывает глаза. Вряд ли она будет брать куртку. Недавно были дожди, но сейчас уже практически тепло. Сколько там занимает времени отрыть замок, повернуть один раз ключ, выйти, дождаться лифта? Минимум пять минут — ждать этот грёбаный лифт. Когда он сбегал от Ильи в школу, опаздывал, то безумно злился и огрызался. Как будто от опоздания мог сдохнуть, да.
Тошнота усиливается. Или же его мутит — это слово больше подходит к таким состояниям, когда глаза болят, голова трещит, а тебя будто блевать тянет, только как-то усиливая омерзение, что ли — нет чувства, что прямо сейчас выйдет. Просто словно невыносимая слизь, что течёт по всему рту, вызывая отвращение.
Как же пиздецки хреново. В таком состоянии вообще ничего не хочется — даже выходить из него. Чёртова истина.
Ника подходит к нему, чувствуется некоторое облегчение со вселенским равнодушием — будто он утопает в нём.
— Да ты херово выглядишь, малыш, — она берёт его за руку, оттягивает — совсем немного, но встаёт, держась за её плечо — раньше, когда был один, не мог никого слышать, уйти бы, но сейчас хочется к Нике — на её кровать и спать, что не делал ещё ни разу, хотя представлял: видеть её лицо с утра, мять руками тело и просто чувствовать, что в ответ жмётся. Именно она, даже со всей болезненной худобой, которую недолюбливает — когда-нибудь найдётся компромисс. — Что вы с ним такое вытворяли?
— Илья с отравлением в больничку попал из-за наркоты, — Володе катастрофически не хочется держаться на ногах, переступать — он согласен даже стоять без опоры, лишь бы не идти. — Может, и я…
— Пиздец, малыш, не помирай. Давай ты тихонько проспишься, потому что врачей, честно, вызывать нет желания.
Володя и сам так думает. Ему бы просто остановиться хоть где-нибудь — даже не лежать. Пропасть, выпасть из своего тела, но не находиться в этой физической оболочке и не думать с мазохистским наслаждением об энергии, которая всплёскивается внутри, тут же потухая, о потребностях, от которых тошнит, о проблемах, что давят и давят, погребая под собой, как и это ебучее настроение.
Он цепляется ногой за порог, Ника прихватывает за талию, наплевав на всё, смотрит, одновременно нажимая кнопку, и отворачивается, зубами чуть прикусив губу. У неё дыхание частое, и в нём можно расслышать голос — тихо-тихо стонет будто. Они заходят в лифт, Ника называет этаж, и только после этого Володя замечает взгляды на ней и себе.
Хочется вскипеть не на один миг, хочется двигаться, вырваться. У него рак, что ли? Умирание медленное? Блять, а он так нихуя и не сделал ещё.
Ника отпирает лестничную дверь ключом, и плечо её трясётся, это слабо раздражает, он ещё боится, ему слишком плохо. И вдобавок очень резкое желание высказать свою боль — по-животному. Свариться в собственной крови, выплёскивая всё только одному человеку, оставить на руках следы от самого себя, лишь бы привязать хотя бы таким воспоминанием, излить из себя болезнь, которая всё больше и больше его уничтожает. Так необходимо сейчас высказаться — если она случайно бы догадалась и спросила его, он бы ответил правду.
Она проводит, оставляя дверь открытой, укладывает его на кровать, пытается приподнять, стащить куртку, но сопротивляется:
— Я сам, — слишком всё жаркое, хочется к ней, но и убрать от себя тоже, потому что состояние такое нестабильное — и осознание сего только ухудшает в разы. Его психика уже поломалась?
И так Ника не отнимает взгляд, пока не уходит. Снаружи её комнаты шорохи, немного громкие, они злят, он бессилен перед ними, и остаётся только лежать, прикрыв глаза. Мысли путанные, они не слушаются, подбрасывая бред, образуя новые чувства, только не его — он уверенно идёт в тупик.
Остаётся навязчивой лишь задача — снять куртку. В ней тепло, в ней жарко, она чёрная, как одежда Ники, но Ника бледная, с венами, хрупкая, чуть ли не глянцевая — Володе она представляется кристальной, она хрустальная, как хорошенькая статуэтка. А ему всегда казалось, что статуэтки это не просто эстетическое любование — есть в них что-то ещё. Что же?
Он не помнит яркого сна со знакомыми людьми. Володя видит руки, которые складывают что-то чёрное, белые руки, тонкие пальцы, пусть и без длинных ногтей. И шепчет красными губами — в ранах:
— Не волнуйся. Всё в порядке.
И это безумно успокаивает. Слишком, чтоб цепляться за мысли.
Он просыпается только ночью, ничего не вспоминая. Нет никакой тревоги, не нужно ебаться о проблемах. А Ника не спит — она ноготь под ноготь загоняет, щёлкает, и будто под ними пыль образуется после этого.
— Привет, что ли.
Она поворачивается к нему всем телом, сгибает и разгибает пальцы, но улыбается:
— Теперь не будешь спать ночью?
— Не знаю.
Володя прикрывает глаза, чувствуя ещё сон, но не такой уж и сильный. Обычная лень с утра, когда хочется подольше полежать в кровати. Но ещё ноет живот, в нём критически пусто, он чуть не слипается, в нём течёт кислота.
— У тебя есть пожрать? По-быстрому.
— Фрукты, бутерброд и вчерашняя приготовленная жратва, что не вместилась, должна быть. Сходи, посмотри.
Володя поднимается, зевает, потягивается, видя свою куртку на кресле. А Ника в домашних штанах, футболке и без лифчика. Интересно слишком, только ли без него.
Холодильник у Ники забит больше, чем у него — в некоторых районах пустует, но, по крайней мере, есть всё необходимое. Пойдёт и холодное мясо, горячее и острое он никогда не любил — жжение на языке связано у него, может, и с едой, но совсем не в той форме.
На улице почти ровно два часа ночи, звёздное небо, хотя, вроде, он просыпался и слышал шум дождя. Просыпался без Ники или попросту не заметил её.
В телефоне есть пара сообщений — от какого-то пацана, возможно, про Дана, и Вали:
«Удалось?»
«закатай губу обратно и иди трудиться, рабочий класс»
Немного оскорбительно, но, в принципе, Володя сейчас очень даже хочет полистать мемы с чёрным юмором — отборные, а не всякую туфту типо двигающегося указательного пальца или пьяного бомжа.
Мяса оказывается вполне достаточно, сытно, хочется прилечь и закрыть глаза, как после сна, но Володя ещё ходит по кухне слишком бодро. И чем же заняться, если не сидением в интернете?
Ника лежит всё в той же позе с закрытыми глазами, но, когда кровать скрипит, вздрагивает, чуть улыбаясь.
— Устала?
— Нет. Просто от скукоты в сон клонит.
Она смотрит в ответ, улыбка постепенно расширяется. Володя берёт её за руку, не зная, зачем вообще это делает. Да и нужна ли причина — после всего? Он даже не хочет ставить их в рамки — ни себя, ни её, потому что, пошли нахрен, да. Ему хочется.
— У меня с собой презервативы.
Ника смотрит на то, как он гладит руку, говоря:
— Клёво, — и спохватывается, смотрит, ещё не совсем понимая. — В смысле, ну, можем попытаться.
Её смысл слов слишком блеклый из-за тона — будто вообще никакого. Буквально ничего в чистом виде.
— Если я тороплюсь, то скажи.
Она усмехается, изгибая бровь:
— Несколько часов назад ты будто помирал в тихих агониях, а что сейчас? — и смотрит на футболку, ниже — на брюки, но тут же поднимает, не вдыхая. — Да и моя реакция — херовая правда, — дышит слишком глубоко. — Я доверяю тебе. Честно.
Володя смотрит ей в глаза, замечая лопнувшиеся капилляры, зигзаги — при свете из окна очень даже видны, но она заинтересована. Начинать следует с демоверсии, чтоб был шанс остановиться.
Володя приближается к её лицу, отвлекается на подушки, как кожа с ними соприкасается, на мелкие неудобства. Это нервы и, наверное, пережитый стресс. Можно подложить Нике руку под щёку, и будет удобнее — чувствовать её, зная, как повернуть. Пусть и губы к губам не слишком будоражат, но что-то в этом моменте есть — дыхание, близкое тело, проводить языком по ранам, задевая кожицу, не зажмуриваться сильно, расслабляясь, чтобы рассмотреть её спокойное лицо, и ощущать лёгкое возбуждение просто потому, что она открыла рот — медленно, такой горячий, мягкий, податливый, с привкусом мяты — нет никакого холода. Она бы хотела спросить Володю, что ей делать, но так неинтересно — просто вслепую касаться языком, изучать, смешивая какую-то странную власть с возбуждением и сексуальностью, которое нарастает, но пока что разум в порядке — можно управлять собой.
Лучше притянуть к себе медленнее, не отвлекаясь, но получается резко. Тела под одеждой, а хочется почувствовать влагу. Володя оттягивает её за голову, мышцы натянуты, они напряжены, что наводит на многие мысли.
— Так что?
— Я скажу, когда нет.
Ника облизывает губы, смотрит вниз, примерно, наверное, понимая, что её ждёт. Помочь ли ей?
— Ты совала в себя пальцы?
Она смущается, кусает зубами щёки, губы подрагивают, говорит уже шёпотом:
— Пыталась, но как-то, — и смеётся, смотря на Володю, — не зашло.
Он улыбается, ставит руку с другой стороны, выпрямляется. Начинать ещё следует с банального — такого обычного и ожидаемого. Как там? Жара, запретные места — более ничего нельзя вспомнить. Идут мысли о заброшках, испугах, но не сексе.
Ника переворачивается, слушаясь, она держит руки перед собой, не зная, куда деть.
— Ты можешь попробовать с меня снять.
— Нет, — и опускает, пытаясь их не замечать. — Лучше сам футболку сними, а то так неинтересно.
Вообще, выпрямляться, стоя на коленях, да ещё и на неустойчивой поверхности — хреново, но это ничего, потому что в футболке путается. А Нике всё равно — она смотрит на свою грудь. Комплексует? Фантазирует и хочет?
Секс нельзя мешать с насилием, но Володя очень осторожно берёт за затылок, проводя по её шее — пальцем, чуть надавливает, не до удушья, всего лишь прочувствовать кровоток, одной сжимая — почти в кольце, если насовсем, то ей не будет хватать воздуха. Потом и губами — холодно, но нужно втягивать резко, быстро, чтоб не ощутить вкуса, а ещё в мыслях и на руках сплошная кровь — внутри неё и то, как же это слишком живо. Её голову от остального отделяет всего лишь маленькая шея с хрупкими костями.
Кости твёрдые, зубы о них стучат, но кожа нежная, язык скользит, можно надолго так зависнуть.
Он кладёт на бёдра руки, ощущает футболку, чуть приподнимая, касается живота, ощущая, как по нему самому бегают — уже сводит, синхронно с ней, ещё выше и можно даже прочувствовать.
— Володь, — Ника гладит по волосам, но совсем невесомо, — давай я сниму.
Она выскальзывает из-под него, начиная со штанов. А у него в карманах в последнее время много интересного — он кладёт под подушку, расстёгивая ширинку.
— Может, — она пальцем показывает, хочет дотянуться рукой, но не достаёт, — сразу?
Володя смотрит на Нику — полностью не разделась, всё-таки даст ему снять самое такое сексуальное. И самое то, что хреново снимается — благо, что не лифчик.
— Предоставлю это тебе.
— Я не передумаю, — Ника разворачивается, дрожит, её руки очень близки к груди, но не закрывает — старается. — Ты словно начитанный девственник, но у тебя же были связи?
— Всего лишь любопытство и по приколу, — что-то заедает, Володя чувствует, что со следующими словами подскажет ей, но сейчас так хочется вырваться из прошлой канители — убежать к такому же человеку, понять, что обычный, принадлежащий этому миру, как и все: — К тому же, у меня были уже женщины.
Хотя, честно, ему не из-за чего волноваться и так аккуратничать. Ему не будет больно, это относится только к Нике. У неё уже была своя собственная неудачная попытка, лишь бы не усугубить — некоторые же вправду кончают из-за члена внутри, да?
Подползает, кладёт неуверенно руки, те сжимаются — плечи не расправлены, ей неуютно и холодно. Володя берёт за сосок, помещая в свою руку — грудь мнётся, бесформенная, приятная и нежная. Чуть-чуть сдавливать, оттягивать, приблизиться, чтобы она чувствовала дыхание. И вторую руку между ног просунуть, ощущая, как Ника приподнимается, хоть на руке потом и останется след от резинки. Колется, бёдра несильные — они лёгкие, податливые, она боязливо разводит ноги, напрягается, её трясёт. Володя накрывает рукой, проводит, надавливая средним, до головки клитора, сжимает сосок, смазки мало, он водит медленно — ему бы побольше пространства и без одежды. У неё грудь вздымается, будто больше становится, ласковей, он берёт в рот — соскальзывает с зубов, сминается, не давая укусить, она нежная, как губы, до безумия бела, болезненно, она рядом, Володя кладёт голову, слыша сердце и замечая своё учащённое дыхание.
Слишком рано же.
Он снимает трусы одной рукой кое-как, второй — водит рядом с влагалищем, не входит, но смазка есть. Побольше бы только, чтоб Володя был уверен.
Ника берёт его за запястье, помогает, кивая:
— И ты.
Хотя это было единственным якорем, но делать нечего. Ника прищуривается, осматривает, не понять — отвращение или любопытство. Она сама достаёт из-под подушки, передавая, снова закрывается — где-то красные следы, но было бы лучше, если можно в полной мере рассмотреть грудь, вспоминать, возбуждаясь. И хотеть большего, без осторожности и мыслей, наверное, зверского, но это важно.
Ника всё светлее, видится чётче, скоро рассвет. Она наблюдает за его действиями, изучает, это напрягает, но сейчас — притупляется. И раздвигает ноги насколько может, обхватывает бёдрами, не закидывая, ощущение близости где-то внизу, совсем рядом, теплота, можно вставить — медленно, чтоб прочувствовать всё, запомнить, но тихо просит:
— Попробуй сначала пальцами.
Настораживает — слишком много он крутится во всём этом. Сбежит ли она? Сколько раз сталкивался с изнасилованными, они жили, но как-то вяло.
— Почему?
— Мне так спокойнее, — Ника выдыхает, прикрытыми глазами смотря на него — сплошные зрачки. — Я просто боюсь.
Пальцы ещё касаются члена — задевает костяшками, когда водит туда-сюда по половым губам, внутрь проскальзывает кончиками — сразу тремя, она вздрагивает. Сначала один — попеременно следить за ней и тем, что внутри, представляя там свой член, хочется дотронуться до груди, сжать, но иначе темп будет быстрее. Второй и третий — пальцы не такие тонкие, как если бы у женщины, они жёсткие, но там горячо, можно потрогать изнутри, распробовать, прикасаться к коже, совершенно иной, чувствовать, как обволакивают, как раздвигаются, рядом её живот, чуть ниже — матка. И осознание этого почему-то слишком потрясающее.
Мизинец выскальзывает, он утыкается иногда снаружи в кожу, но Ника не возражает. Она дышит часто, начинает забываться. Володя вынимает пальцы — медленно, следя, как моргает, он трогает грудь, думая, что хотел бы между ними увидеть свой член — сжать ими его. Подхватывает её за бёдра, стискивает, впиваясь ногтями, раздвигает, и Ника выгибается, она хочет как в начале, только без одежды — чувствовать низом живота, клитором его член.
Володя входит, чуть с усилием, Ника мычит, берётся за его плечи, но смотрит в глаза, кивая, губа из-под зубов у неё выскальзывает. И дальше — чувствуя, как она всё ближе, как её кожа податлива, как и сама Ника, мнётся, стягивается, но так рядом, так горячо и влажно — слишком возбуждает, хочется ещё чего-то, будто одного этого так мало.
Ника впивается ногтями, смотрит, пытается хрипеть, ей не хватает воздуха, она надавливает на плечо, намекая, Володя продолжает, понимает как же это надолго. Её рука водит по груди, но хочется чувствовать ещё более мягкое. Она дотрагивается до соска, гладит, второй рукой — до другого, сжимает, пытается выкручивать, Володя теряется, больно, но слишком хорошо больно, у него трясутся руки, он не удерживается и сгибается, притягивая её ещё ближе, вниз, к себе, насаживает, Ника скулит и стонет, она не двигается, сжимая его кожу, ей хочется прикоснуться к низу живота — там, где матка, ей больно, глаза зажмурены, дышит слабо, а потом, чувствуя руку на своём плече — кусает, до крови, стискивает зубы, оставляя свой отпечаток, наверное, где-то рядом с веной, она пытается оттащить, пытается оторвать кожу, но не может.
— Блять, — Володя держит за спину, не зная, как ей сделать удобнее — не удосужился же изучить женское тело. — Блять, Ника, да что ты…
Она не отвечает, у неё дрожат ноги, они сжимают его, и лишь потом доходит, что та пытается приподняться. Володя перехватывает, удерживает одной рукой, укладывает на одеяло. Есть ли там, внизу между ними, кровь? И стекает по его члену, да? Так происходят изнасилования?
Ника разжимает зубы медленно, а может, слишком глубоко всадила — она открывает рот, на руке слюна, отпечатки зубов и, может, скоро выступит кровь. Гораздо лучше, когда та внутри.
— У тебя сейчас там всё подохнет.
— Да тебе же…
— Похер, — голос чуть подрагивает, это неправда, Ника сгибает ноги, не разводит, просто держится руками за плечи. — Это только сейчас, а так, я же давно хотела.
Володя закусывает губу, пытаясь отодрать кожу, трогает её за грудь, медленно и не выходя двигается — пытается контролировать расстояние, поначалу тягуче, не разогнаться, старается не смотреть на зажмуренные глаза, он не может вытерпеть, только на тело, хотя и то не помогает — только основное да своё физиологическое, однако остаётся Ника, дыхание которой слышно ему слишком хорошо. Он скользит всё с меньшим и меньшим усилием, забывается, закрывает глаза, не желая помнить произошедшее. У него в руках чужая кожа, он давит на неё, царапает, оттягивает, такого безумного цвета, это тело вскоре начнёт извиваться, только неслышно.
Володя смотрит на Нику и не может, потому что всё равно возвращается мыслями — хоть иллюзорно бы. Пусть и потом было мерзко от себя.
— Ника, — он трогает её за щёку, сбавляет темп, оглаживает, пытаясь чем-нибудь успокоить. — Ника, открой глаза.
Проводит пальцем по векам, по ресницам чуть мокрым, он лижет ей шею, дальше — к уху, совсем немного. И оттягивает кожу щеки, гладит, помогая не дойти до истерики.
— Просто продолжай, — она всхлипывает, пытаясь двинуться — сама. — Пожалуйста.
Володя двумя пальцами обхватывает клитор, не очень удобно хоть. Не сбиться бы — не забыться в ком-то одном, двоих вытащить, потому что сам хочет, потому что надо — он принял и согласился не просто так, как-никак зарекаясь, что их близость не будет обыкновенной интрижкой или чем-то схожим. Без ярлыков.
К груди наклоняется — вряд ли она уже среагирует, что-то узнает новое, но хотя бы притупить можно будет. И он ждёт, считает, полностью выходит из неё, пусть и всё равно неудобно, не чувствуется и хочется больше терпеть, языком по левому боку проводит, к рёбрам, ощущая, как дыхание чуть учащается, Ника сама даёт, позволяет, говорит, что нравится, что всё скоро будет в порядке. Володя очень надеется, что боль проходит, у него не будет чувства, будто под ним труп — тот человек, которого сам же и убил.
Руки хватаются, они нежные, дотрагиваются до его кожи, перебирают её, пытаясь успокоить. И ноги где-то там со скрипом сгибаются — он обязательно в следующим раз обратит на них внимание. И всё глубже, резче, оно расширяется там, втягивает в себя, там наверняка смазка Ники, ей нравится, она прижимается, тела скользят, и можно забыться — лишь только вечное движение, тепло, влага. Его всё больше, чувствуется собственная сперма, он сжимает Нику, обнимает, чувствуя только её, чувствуя, как она сжимается, впивается ногтями, тихо кричит — вяло, но дышит на него слишком часто, не хватает. И обнимает, не желает отпускать.
Володя моргает, комната расплывается, в бликах, уже, наверное, рассвет. Он переворачивается, ложится на спину, кладя на грудь себе её — она всё ещё сжимается, сперма течёт, как послевкусие — послечувствие.
Всё-таки смогли. Почти синхронно — она позже.
— Ника? Мне же снять надо, — тем более размазывать себе по члену жижу ему никогда не нравилось — только если чужое ощущать.
— Потом вернёшь меня.
Она выдыхает, перекатывается медленно, позвонками ему проходится, но садится быстро, ища что-то. Володе бы по-хорошему загнать их обоих в душ, но помыться нормально им вряд ли удастся.
Застывает ли у неё так же смазка? Тупой вопрос. Но Володя действительно не знает, злясь на себя.
Ника отпивает воды из бутылки, ложится на диван, смотря на него — рядом какой-то мешок с одноразовыми тарелками, она следит, как он кидает туда презерватив.
— Больше, — горло пересохло, надо бы тоже воспользоваться услугой — протягивает руку, и она отдаёт, — такой пиздец не делай.
— Обычно два часа тратят на удовольствие, а не муторку.
— Значит, дорога в экзотические практики тебе закрыта, потому что там всегда муторка.
Володя открывает, почти выпивает всю, ерошит волосы — мокрые и в поту, как же он это ненавидит. Напоминает о кое-чём, но более смягчённо будто — больше чувства от Ники сейчас.
— А ты пробовал?
— Была попытка, но той нужен был лишь перепихон, — он берёт Нику в руки, они тяжелеют, укладывает у себя, пальцы немеют — двигает ими, совершенно ничего не ощущая. — У меня и так ломается всё, а ты меня до инфаркта доведёшь.
— Ну и хорошо. А то лезут всякие… пидорасы. А я страдаю, вообще-то.
Володя прижимает к себе её сильнее, гладит, прикрывает глаза, проматывая в голове воспоминания о ней — как патока тянется и обволакивает, всё бежевое, оно такое родное. И реакции — слишком неоднозначны, чтобы судить. Сегодня не может.
***
Ника лежит рядом, зарывшись носом в одеяло, сопит, втягивая воздух, и кашляет. Володе некуда вставать — к Валентину он принципиально не поедет. Сейчас стоит как-то продолжить с Никой отношения, что ли — воспоминания слишком смущают, а ещё заставляют быть в прошлом и прокручивать, будто секс — их предел.
Можно было бы получше, да. Но он даже не заметил, как слился с возбуждением — странное состояние, когда разум ещё действует, сдерживает, но нервы натянуты и при малейшем раздражении не выдерживают. Чтоб он ещё раз позволил ей вести — убьются же оба.
— Ника, — под одеялом у неё руки перебирают пальцы — так быстро, ему хочется их почувствовать совсем другой кожей, — где ванная?
— В конце коридора, рядом с кухней и входом, две двери, — она смотрит, насупившись, жмурится. — Та, что ближе к кухне — ванная. Та, что ближе ко входу — туалет.
Володе хочется задать вопрос, поговорить, но она закрывает глаза и снова зарывается — теперь даже макушки не видно. Странное вообще чувство, спать у неё на кровати — непривычно, ново, но если у других он вздрагивал от шорохов, которые будили, то у неё слишком тихо и спокойно. В особенности отлично от его собственной квартиры.
Когда его выталкивали на улицу, он в детстве приходил поздно и не мог помыться, потому что отцу было плевать — рано же вставать на работу. Мать пыталась помыть, но после первого раза бросила — её тогда выволокли за руку, а Володю с шампунем в волосах так и кинули в комнату. Он чувствовал себя грязным, это навевало хандру, лень и чёртов стыд. Да и сейчас, в принципе, история повторяется — приходится залезать всегда с утра и приходить, если решается, конечно, в школу с опозданием.
Рина права — спасать в его учёбе нечего. Но слишком много блатов для других от него. Он даже не знает каков отец Гречнёва, Руса, не знакомился ни разу с Крючковыми, а уж у Валентина и так впервые увидел. Может быть, он такая же нажива, как и собственный предок.
А ещё Володя так и не посмотрел на презерватив — помнит, как обратил внимание на теплоту, но смазку заметил вяло — спать хотел, наверное. И очень хорошо, если кровь на латексе в полутьме — всего лишь воображение.
Ника сидит на кухне, зевает и пьёт чай, обернувшись в халат — кутается в него и трясётся, особенно когда раскрывает рот, то передёргивает плечами.
— Не пойдёшь мыться?
— Я привыкла после еды, — берёт телефон, одновременно кивая на холодильник. — Возьми и ты себе. Ты же вроде остаёшься сегодня у меня.
Есть не то, что охота. У него с утра аппетита вообще нет, а урчание в животе не замечает. Валентин ещё обещал, что быстрый перекус ему в ломании конечностей и в принципе костей очень даже поможет. А ведь реально хорошо, когда у тебя есть деньги — можно не готовить, не тратить время и злиться, а просто заказать. Хотя Володю бы всё равно тянуло на очередную хрень.
Ника смотрит на его тарелку с бутербродом — колбаска и булочка, так банально и просто. Она мешает ложкой чай, отворачивается, достаёт тёплую кофту — армейский дизайн, с карманами на груди и тем же зелёным цветом, но что-то выбивается — слишком простая и свободная, что ли. Не принадлежит войне, а лишь высмеивает или же подражает, ничерта не понимая.
— Почему ночью, — Володя запинается, смотря ей прямо в глаза — она следит, губы приоткрыты, и готова к ответу, — ты поступила так?
— А ты сам себя чувствовал? Слышал? — Ника откидывается, наливает ещё кипятка. — Я думала, у тебя спермотоксикоз случится или астма, а может, чего хуже.
— Или ты просто чувствовала себя обузой?
Прямиком — лучше уж так, пусть и в некоторой степени он её этим подавляет. Пусть отвоёвывает свободу в их отношениях и своё пространство, чем просто занимается самобичеванием где-то в углу.
А они так друг о друге из прошлого мало знают. Вот важная цель.
— А если и так, то чё?
Много чего. Он бы вообще с радостью и сам рассказал, и её спросил. Но не может — ни начать, ни прыгнуть, хотя осторожно тут всё равно не подойти. В голове просто, потому что укладывается в его собственные рамки, а сам мир — нет.
— Может быть, я и не всегда могу быть ведущим? — она раскрывает рот, видимо, пытаясь парировать, но это потом — всё-таки начать хотя бы. Всего лишь сказать. — Отец иногда из дому будет выгонять. У тебя пережить можно будет?
— От маман иногда прятаться. И ходить со мной в школку, потому что здесь тебя одного не оставлю.
Она смотрит на стеклянный стол, водит взглядом по своему отражению, качается. Можно было бы поблагодарить и закончить этот диалог. Но её хоть что-то должно толкать навстречу — ей нужно научиться обходиться без самооценки, потому что её действия иногда можно неправильно трактовать. Не всё такие же отбитые, как Володя — некоторых действительно не трогает компания. И они к ней не привязываются, забывая про драки, про слова, про действия и отношения. Они не являются жертвами, побитой собакой, что каждый раз возвращается обратно, ища успокоение, ища ласку и не получая от других, обижаясь на них и злясь на себя просто потому, что не может находиться в одиночестве. Есть ли у Ники кто-то, кроме того навязчивого? Она его даже послать не может — Ник сам посылает. Как же бесит.
— А почему, — поднимает глаза — переводит только на отражение, но отступать ей уже некуда, — он тебя выгоняет-то?
Потому что мудак и ублюдок. Чёртов лицемер, которому наверняка понравился бы и Дан, а не только Валя — уж Крючков умеет изворачиваться. И бухло привозить тоже.
— Если бы он делал только это…
Нужно было сподвигнуть к более конкретному вопросу. Его ответ будет слишком полон цинизма, субъективности и ненависти. Но теперь уже не жалеет, что был рождён матерью благодаря тому — он не тратил эти неполные девять месяцев впустую. Хотя, возможно, мог родиться позже. И крепче — не бояться, что в следующий раз кости срастутся неправильно. Странно, что у него до сих пор более-менее правильная форма носа — пусть и голову защищал больше, чем остальное.
— Мне сегодня нужно к Нику. Пойдёшь со мной или по своим делам?
Володя вздыхает, высовывает язык, вспоминая последнюю встречу.
— У меня нет выбора, но ждать буду на расстоянии. А он, кстати, не в Котласе?
— Пока ты тут дрых, он уже вернулся, вроде бы, с чем-то.
— Что-то и в начале мая созрело?
— Посадили зимой, наверное.
Она встаёт со стула с опущенными руками, сгорбившись, почти закрыв глаза, идёт мыться. Ударяется только один раз об косяк, но не замечает. Любит существовать ночью, вот почему согласилась. Странный был только приступ тошноты — как бы у него с желудком или, чего хуже, кровью не было проблем, хотя генотип не отказался поменять. Но Ника права — по крайней мере, не сдох от аритмии. И ничего не сломал — кто-то ему предрекал эту лажу, но Володя помнит лишь голые слова — без цветов даже.
Топать где-то по окраине — всё напоминает о своём доме, куда он не заходил очень давно. Или в школу. Отец мог вспылить, мог побить кого-нибудь, если только сообщили о прогулах. Но у Володи есть справочка, а когда он не выходил из комнаты со сломанной ногой или рукой, так о нём и так никто не вспоминал. Ник, конечно, знатно услужил, но благодаря Валентину вообще бы не пришлось выпираться.
Володя цепляется за ветку волосами, шея чуть натягивается, пальцы путаются и щупают что-то не то — вслепую вообще хреново, потому что заставляет фантазировать. Совсем не то фантазировать.
— Давай помогу.
Ника зарывается, пытается оттянуть, вырывает пару волосинок. И ладонями потом прикасается к щекам, но позволяет чуть согнуть шею, поджимает губы, наверняка кусая, чтоб не покраснеть, её глаза блестят на солнце и ему прекрасно можно всё рассмотреть — капилляры уже не такие яркие и тоньше. Пальцы водят, они давят, не царапают, длинные, холодные и нежные — слишком маленькие, чтоб обхватить его лицо. Под мочкой проскальзывает, сгибает несильно уши, трогая волосы.
— А я и не замечала, что у тебя волосы такие мягкие и так стоят, будто лаком поливаешь. Красиво на ветру особенно.
— Я стригся. С волосами много возни.
— Я буду возиться, — Ника приглаживает и отходит, скрещивая руки — опять хочет побыть в прошлом, подумать, а не сделать ещё что-нибудь. Всё у неё из крайности в крайность — он только может хоть как-то эти порывы регулировать. — Только не состригай.
Володя кивает, однако всей душой ненавидит, когда те щекочут уши или затылок. Или сушить дольше их приходится. Мягкие, не жёсткие и изворотливые — вечно цепляются за одежду или ещё что.
Они подходят к какому-то заброшенному складу, и Ника кивает, обещая ещё встретиться, если надумает уйти. Володя следит, как она заходит внутрь, а с другой стороны выходит Рус — Ник за ним, злится, ядовито улыбаясь. Сколько иголок для того, чтобы выжить — была ли Зинаида такой же? Остаётся?
Ник берёт Руса за руку, Володя замечает их приоткрытые рты, решая погулять где-нибудь недалеко от них. Телефон молчит, Валентин, видно, обиделся, Илья лежит в больнице и никогда первый не напишет, прессуя и себя, и других, от пацанов ничего не осталось. Всем им нужен престижный институт, деньги, чтобы жить непонятно зачем, нормальные отношения с семьёй и почтение в обществе. Чтобы потом сдохнуть от своего же ублюдка — Володя ещё быструю обеспечит, его надо поблагодарить.
Мать выкарабкается. У неё получится — даже с депрессией. Жива ли её сестра? Может ли та быть одним и тем же человеком? А что касаемо той, у Ника? Ни одного блядского ответа.
Деревья колышутся, но, скорее, отлетают от ветра — так резко, такие хрупкие. Ему не хочется быть ветром, листом, дымом или чем-нибудь неживым. Ему хочется быть свободным для того, чтобы не привязываться к остальным слишком сильно. И нет никакого счастливого одиночества — все эти одиночки имеют нормальных родителей и пару-тройку знакомых, с которыми выходят на связь, дружат, а может, ещё лучше. Он не променяет Нику, хотя с той уже начались проблемы.
Выдержит ли она чужие? Это не просто трактовать слухи в адекватную форму, а видеть и заражаться энергией, чувствами — как красивая игра. Но спорт ведь на зрелище и чувствах строится — на возможностях человека и мотивации. Или деньгах. И Володя избивает чисто для своих целей, без какой-либо справедливости — просто не нравится. И всё.
Рядом шуршит трава, какие-то тяжёлые шаги, практически не отрывает кто-то ботинки от земли. Лишь бы прошли мимо — Ника умеет абстрагироваться от обстоятельств, а ему трудно, слишком раздражителен. Так насиловали ли её? А если да, то что ему делать?
— Володька, — у него в руках большая коробка — достаточно для маленьких товаров, ведь концентрат веществ такой большой для организма, и так обманчиво мал на глазах, — ты тут ждёшь кого-то?
Дан ставит картонку на пол, что-то там с шорохом двигается, похоже на фольгу, как у Ника. Неудивительно, что оба его бесят.
— Уж точно не тебя.
Выпендриваться ни перед кем не надо — в некоторой степени он подорвал авторитет Дана, может, спас кого-нибудь. Эти пьянки никогда не завершались счастливым концом — ему рассказывали, как все спали на матах, а потом двое попросту не встали и не дышали, один же рядом с лицом девки лежал. Если уж и бухать, то не в канаве, для своей души и с надёжными людьми — нет, он не хочет умереть. И не перестанет себе это повторять, потому что больше некому.
Дан улыбается ему, подходит ближе, хрипит:
— Я на меченных руки не распускаю, — он смотрит на шею, угрюмый чуть. — Но ты бы прятался, а то не так поймут же.
Володя хмурится, ощупывает шею, вспоминая, как проснулся — в дымке, у него было странное чувство где-то, но нервная система отказывалась нормально работать. Его больше волновала вообще Ника, что смотрела из-под одеяла, прячась до переносицы. И мысли сразу ушли к вчера, пока она радовалась победе и глупости — хоть бы раз заглянул в зеркало.
— Тебе бы пора научиться понимать правильно слова, а не только что-то у себя, мудак, — Володя морщит нос, чувствует, как оживает. Подерётся? Ника увидит?
— Что ж, пожалуй, поговорим потом с тобой, — Дан берёт коробку, улыбается широко, смотрит наверняка на шею, ублюдок. — У меня ещё полно дел, встретимся, может, позже.
Трава шуршит, она раздражает, её хочется вырвать, но больше — убрать источник звука, повалить, сломать ноги и отплатить за тот стыд. Он теперь уже никогда не забудет унижение, хотя по фактам и логике Дан должен выглядеть не просто пидорасом, а выблядком.
Володя смотрит на край обрыва, внизу деревья, где-то дальше, если близко подойти, можно увидеть тот склад. Надо бы вернуться. Ему не хочется никого встречать — с Ником они пусть даже трахнутся под дозой, а к Володе прикасаться не надо, как и тратить время Ники. Это как с гидрой — точно такая же реакция, что и в видео на биологии.
Ника кричит на оппонента, Володя смотрит на Руса, что в ответ замечает его. И не сводит, делает шаг, нахмуренный, плечи напряженны, а губы искривлены — он вполне может забиться в истерике. И Володе, честно, ничуть не жаль потраченного времени, потому что теперь у того есть шанс измениться, пусть с и поломкой. Может быть, худшее ещё впереди, а с той пьяной головой и мыслями иллюзорно своими вряд ли поступил правильно. Пусть для того послужит уроком — жизненным ли, Володе часто так объясняли избиения. И абсолютно все грехи сваливали не на себя.
Отец слишком тих в последнее время. Володе быть надо начеку, подумать бы. Но слишком не хочется — он полностью погрузился в своё сознание, где убивает или уже. Остановиться хоть на чуть-чуть. И как достать ружьё?
Рус отворачивается, перебивает Нику, кивая в сторону, подходит к, вроде бы, своему мальчишке, становясь вплотную плечом к плечу. Показать бы такое пацанам или отцу — Володя знатно поржёт.
Ника бросает что-то, машет рукой и уходит, закатывая глаза. А чай она ему не предлагает. И Володя с ней солидарен. Он ждёт, улыбается, говоря:
— Как у тебя жизненные силы после них остаются?
— У меня иммунитет против их укуса, — Ника кладёт руки в карманы, ведёт рядом с собой — практически прикасаются. — Вот эти кровососы думают, что жилу нашли.
— Ну, если долго смотреть в бездну, — Володя не сводит взгляда, ожидая ответной реакции. — А может, они пример с тебя взяли.
Она хмурится, а потом кидается на него, пытаясь достать до шеи — слишком маленькая, впивается пальцами в кожу, не может ударить ногой — вывернуть не может.
— Он должен получить за грех! Кто меня сдал?!
— Всего лишь один, — коктейль из трусливого извращенца с примесью желаний казаться крутым — как бы весь смысл в одно слово вложить, чтоб дошло, — знакомый. Поговорили и ушёл.
Она дуется хватает его за руку, обвивает, засовывая только свою в карман. И так тащит за собой — видимо, прогуляться. Хотя Володя не хотел бы возвращаться обратно.
Его комплексы вылились в ненависть, но главное, чтобы та сужалась. Дан не теряет своего, отец не меняется, Валя не помогает. С Никой чуть ли не постыдных моментов полно, но она не пытается ещё больше замкнуть, задавить, скорее, даёт свободу ему и себе, пытаясь рассказывать. Только рассказывает одно — то, что непременно коснётся его. Но ведь история Ники сделала её саму такой? Она прикасается к нему своей тонкой рукой, бледной, но, может, раньше у неё был загар. И не было суицидальных мыслей.
Она жмётся к нему, руки хотят вылезти. И Володя понимает, для чего.
— Тебе плохо?
Ника вертит головой, но прижимается в открытую, захватывая его руку уже в карман — чуть тесно, но можно многое прощупать. И представить.
— Помнишь, на мои слова о любви гулять ты спросил, — Ника смотрит, сжимая рефлекторно в кулаки, у неё на лице нет красноты, лишь сплошная бледность, что перетекает в вены — сами они, наверное, делают эту бледность, — почему же я не могу выходить только для себя и пытаться плевать на общество, — приостанавливается, поднимаясь на носочки.
— Помню.
— Отчасти я солгала. У меня, знаешь, иногда, — она понижает голос, губы еле-еле шевелятся, кое-как проговаривая звуки: — бывает ощущение, что кто-то наблюдает.
Володя осматривается, не поворачивая головы, возвращается к Нике, что смотрит в землю, но расправив плечи и всё так же на носках.
— И сейчас оно?
— Это бывает и в доме, — Володя слышит притихший голос и, не выдержав, хватает её за талию, вырывая руку из кармана — прижимает к себе, и она тянется к его уху. — Знаешь, я бы подумала, что это паранойя или шиза, — и дыхание на шее, наверное, где-то рядом с засосом от неё, — если бы однажды не сорвала с него армейскую куртку.
Володя и сам хочет прижаться теснее, но они продолжают идти дальше по жухлой траве, что скоро будут скашивать, солнце выходит из зенита, и горло пересыхает. У него в принципе нет слов. И как же реагировать на её проблемы, как их решать, если они так схожи с собственными, которые не двигаются с мёртвой точки?
***
Володя иногда достаёт телефон, проверяя на том время. И слишком поздно же, он не успеет до того, как отец вернётся — у Ники вся одежда маленькая, зарядка не подходит, да и в принципе захватить несколько вещичек, нужных и просто для души — она, может, поинтересуется, с ним теперь более раскрепощённая. Говорит о страхах и не корит, если ничего так и не слышит в ответ — молчит, как и Валентин, не зная, что бы сказать. Просто она лежит, предлагает что-нибудь или уходит за едой. Но будить её не хочет — чувства с того дня всё ещё живы, и, честно, ему уже не стыдно за потерянный контроль. Скорее, он к этому испытывает иррациональное возбуждение, только не к конкретному и гиперболизированному, а в целом.
Отец не мог прийти так рано в будние дни — по средам только не засиживался иногда, но больше любил побухать. Ключи пахнут металлом, за дверью всё тот же запах химикатов, в лифте — грязно, на своём этаже следы краски, а собственная дверь по-прежнему в царапинах. И ключом открывать её тяжело — делать повороты тихо, но они лишь дольше раздаются. И скрип — чёртовы скрипы.
За дверью пусто, движений нет, всё тихо и слишком напряжённо для него, давно ведь не было стрессовых ситуаций. Пол обычный, он привычный, но главное, Володя помнит, как оттирал с того кровь — матери. И ковёр притупляет, он обволакивает каждый шаг, прибавляя уверенности, расковывает его, глуша воспоминания.
Как же ему плохо до одури.
Дверь в комнату оказывается открыта, вещи разбросаны — небось опять рылся. Но деньги у него заклеены обоями, так же и лежат — Когда Вале помогал или пацаны просили, то после работы давали вплоть до нескольких косарей. Десятки их у него точно имеются, ещё где-то с конца осени копит. Мелочь лежит всё там же под кроватью — можно задвинуть и найти сотки в пыли с копейками и остальным. Чуть-чуть собрать одежды — теперь с сексом приходится мыться слишком часто, гормоны после воздержания и плохеньких перепихонов играют и в ближайшее время вряд ли снизятся. Забрать ещё из личной гигиены и то, что либо терять жалко, либо нужно просто потому.
Однажды, может быть, он приведёт Нику в дом, и там будет только две комнаты, потому что детей она не сможет выносить всё равно. Зато просторная и отдохнуть от социума, что очень любят, вдоволь можно.
Володя закрывает карман на молнию, вздыхает, спешно кладёт руку, чуть не открывает, слыша крики отца на незакрытую дверь и ещё тихие, улавливаемые в паузах шаги — матери.
Ему пиздец.
Окна, в принципе, недалеко от земли, сбросит сумку и вполне мягко упадёт, только деревья могут порвать или поцарапать. Берцы стучат — громко и тяжело, разгоняя кровь, у него теперь нет мыслей, всё уходит вместе с кровью, что меняет себя, вырабатывая новые вещества. И ему бы замедлить, очень бы пригодился такой наркотик, потому что ручка двери у него вырывается, бьёт по пальцам, которые не сжать в кулак, не защититься.
Как давно он не смотрел в его глаза, видя их чем-то мерзким, пошлым и примитивным? Видя их размыто, не помня очертаний и формы, просто по факту — прищурены. Но теперь он знает, что те слишком малы, прикрыты и благодаря морщинам тоже, а радужка очень маленькая, только зрачок хочет её обогнать. Как он только видит ими? Не нужны. И не пригодится, пусть не волнуется.
Поначалу следуют обычно крики. Но Володя как-то слишком спокойно констатирует у себя, что резкая смена картинки — это всего лишь летящий в него кулак.
Нос забивается, он в чём-то вязком, и от этого болит, кости набухают в нём, но жидкость течёт прямо ему по руке уже, перед глазами ничего, перед глазами — всего лишь обои, и хорошо, что он потерял чувствительность, благодаря коей не замечает движений рядом с собой, у него в руке сумка, она нагрелась от его ладони, где-то недалеко от отцовского дома ждёт Ника, поглядывая на зашедшее солнце и тучи.
Она же может промокнуть, надо бы спешить.
— И чё ты припёрся? — хрип как бас — он тяжёлый, слишком низкий, слишком зловещий со мраком, слишком громкий — как ударами по нервным окончаниям, прямо туда. — Бабок стащить для своей шалавы?
Он таскает деньги к ним в дом, даёт матери на продукты, если та просит, помогает себе и работает — недолго, но на полные сутки. И оправдывается у себя в голове, потому что не может.
И ненавидит. Слишком сильно презирает, слишком сильно хочет лицезреть свои чувства в этом пространстве, реальности и окоёме.
Ноги переставляются, приближаются к нему, они пьяны, тут же завалятся. Но не от рук Володи, а чего-то другого. Обязательно ли говорить, что это надо исправить?
Володя чувствует на своей шее руки. И он столько раз сдавливал других — во время драк, от злости, от страха, что не сможет победить, от отвращения, от желания убить, от возбуждения Нику, чтобы чувствовать вместе с ней кровоток. И себя — как опыт, как для того, чтобы сделать сильнее, чтобы быть готовым. И пальцы, что скоблят его кожу на затылке, вырывая ещё не отросшие волосы, мужчина смазывается, говоря что-то о стыде. Но ведь ничего не знает о стыде, забыл, что такое унижение, стёрлось, и хочется ему напомнить.
Горбится, наклоняется всё ниже, видя перед собой свободные штаны и берцы. И их вполне можно достать, и Володя резко сгибается, он вдавливает в чужую ногу руку, сцепляя пальцы, голова кружится, перед глазами — пятнышки, они со звоном убывают, не давая разглядеть картину. И с силой — чтобы к полу, чтобы наверняка, чтобы окончательно.
И они поддаются, пусть и где-то дерут кожу до мяса, всё быстрее вниз, к земле, к прохладной живой земле с миллионами организмов, лишь только для того, чтобы перерубить жизнь одного-единственного. Не это ли единение с миром?
Руки упираются в кости, они соскальзывают, но взгляд легко можно поднять — посмотреть на рот, из которого что-то льётся. Как и всегда. Только теперь страха-то у него больше нет — вытекло вместе с кровью.
Недалеко лежит сумка, голова уставшая и больная, но больше — сам Володя. И подняться очень легко, смотря в ответ — в один глаз, второй прикрыт рукой, хватается за голову, а дальше — окровавленный косяк.
Это будет не так уж и быстро. И не чужими руками.
Володя лишь оборачивается на гостиную, где мать снова на диване — смотрит в окно и прячет под подоконник кулон. Он предложил бы ей, если не понимал бы отказа.
Путь слишком лёгок, он короткий, и ноги не затекли, не устали, они переставляются быстрее тех, что чужие. Что скоро откажут — за ненадобностью.
Небо голубое, улица голубая, наверное, вскоре будет туман. И ему бы сидеть вместе с Никой на кухне из-за бессонницы и смотреть, вспоминать что-то и чувствовать, как болезненно проходят сквозь него отголоски состояний, дежавю, боязни того, что вскоре всё исчезнет. И каждый день ещё ярче ощущается, с каждым днём мокроты на глазах больше, но она двигается у него под боком, дышит и сопит, а значит, всё в порядке. Всё хорошо.
Она ждёт его рядом с каким-то домом, сидит на ограждении, высматривая. И её взгляд слишком цепкий, чувственный и живой для ранней их смерти. Слишком много действий по отношению к нему — как личная мотивация для жизни Ники. Она ведь для самой себя слаба? Всего лишь собственное убеждение, образованное наверняка матерью. Ему бы задуматься об этом прямо рядом с ней.
— Что с тобой случилось? — и к отпечатку собственного нутра Володи, проводит аккуратно, не пытаясь содрать. Её пальцы холодны, к его адреналиновой крови самое то.
— Всего лишь ударили.
Не доломали. Если бы однажды отец искорежил ему позвоночник, то вряд ли бы сейчас достиг таких высот. И каждый день — на койке, не получая еды, потому то про тебя забывают, тебя ненавидят и хотят, чтобы сдох уже в своём узком мирке, который выстраивал только по тому, до чего дотянется. А теперь маячит перед глазами, не похвастаешься даже — либо в ПТУ, либо на зону, либо в проститутки. Но ни последнего, ни реального варианта не допускает.
Да и какая разница, если уже не увидит результат?
Ника поджимает губы, осматривается, достаёт из кармана его телефон, передаёт, говоря:
— Звонил Валентин, сказал заскочить в дом недалеко от твоего, — она кладёт руки на шею, залезая на щёки, оглаживает, чуть массирует. — Заскочим?
— Я бы пошёл к тебе домой.
— Я всего лишь перебинтую тебя, и мы пойдём.
Володя хмурится, но кивает, зная, что у Валентина лишние комнаты найдутся. А полежать с Никой нужно — без инстинктов, просто без чувств, но ощущениями с ней. И, может быть, перейти к ленивому сексу — сегодня у него нет настроения на что-то слишком раскрепощённое или более глубокое. Просто чтобы расслабиться и ощущать только, потому что перекрывает всю эту херь.
— Только смой с меня кровь, — Володя достаёт платок — чистый, всегда пригодится, не вынимает из карманов. — Не хочу себе нервы мотать.
И вода тоже холодная, её хочется выпить, только на губах остаётся слишком мало. Как хорошо, что Ника носит полную бутылку — сама пьёт часто.
Пальцы подрагивают, когда он кладёт ей на талию, сжимает их, знобит, как маленькая истерика — только внутри, не может вырваться наружу, потому занимает все его мысли, не давая окунуться в другого человека. Только наедине со своим рассудком — лишь бы не сойти с ума, господи.
Если перейти две дороги, а потом прямо по недавно заложенной трассе, то можно легко попасть в новый райончик, отстроенный, где-то рядом с центром, но под другим градусом — подальше от Ники. Стоило ли сомневаться, что отец Вали его приобретёт — косвенно, конечно?
Володя здесь бывал два-три раза от силы, когда пьянки отца заходили слишком далеко. Его затащили, показали как тут обитать. Ко всему прочему, окна здесь тоже во всю высоту — бзик или фетиш, когда окружающие могут увидеть лобзания, благо, что спальня найдётся со шторами, и с поставленной кроватью точно не на радость вуайеристов.
На домофон ему никто не ответил — просто открыли, впустили, в доме несколько барчат, уже подвыпившие, но без музыки — под общий мат всего лишь, лозунги про власть и насмехательство над служивцами и просто рабочим классом.
Володя бы раньше не сдержался на такое оскорбление. Теперь же принципы в нём будто гаснут, иногда вырываются. Но больше — чёртов страх. И как отгородить прошлое от настоящего?
В доме два этажа, подняться по лестнице лучше всего — Валентин договаривался, но не участвовал в общих разборках. Потому-то, наверное, у них отношения и оказались на таком уровне, хотя оба друг друга что тогда, что сейчас бесят.
Ника хватается за руку, осматривается на выпивку, стучит своими кедами по ступенькам — без излишней вычурности, перила дорогие и строгие. Комнат лишних мало, все либо закрыты, либо не спальни. Володя осматривается, щёлкает ручкой, которая от помещения со звуками — человеческими, и поджимает губы. Херовая привычка, пора сокращать общение со всей этой роднёй, а то, чего хуже, ещё примет взгляды чьи-нибудь. А вот про отца Вали знать тем более не хочется — в тихом омуте, а во-вторых, вряд ли у того мозги на месте, раз сына так запустил. Володя пока ещё слишком молод, чтоб начать понимать эти родительские срывы, да и в принципе сам не хочет — детей у него не будет.
Ника подходит к другой двери, такой со стеклом, оно у неё матовое и обрублено мелко как будто — маленькие-маленькие изображения в них, как в глазах паука. Нажимает, та открывается, за ней — кровать и относительное спокойствие.
— Будешь тут, ибо шастают…
— Ты позвонишь мне, если что?
Обычно Володя не пользовался телефон, если можно быстро дойти, но кивает, следит, как она закрывается, а в стёклышках всё размыто. Как маленькие Вселенные, и в каждой Ника расплывается по-своему.
Ветер дует с балкона, создавая сквозняк с каким-то ещё. Может быть, сегодня будет дождь. Володя слышит, как дверь ударяется о стену, проходит дальше, мимо балкона к другим — более официальным. Или гостиным. Вроде бы всего десяток на одном, десяток на другом, но как же их много.
Дверь скрипит в тупике, за ней голоса, Володя берётся за неё, слишком резко прижимает к стене, ещё один удар, хотя тут и так неплохие звуки. Рукой к косяку, он встаёт посреди дороги, смотрит на их профили и думает, насколько же властен в этом мире, в том, до чего Зинаиде не достичь. Какие прекрасно плохие ошибки, а сам волнуется, что если кому-то скажет про месть, то все узнают.
— Я не вернусь к нему, а ты бы сюда не лез, — Валентин трёт лоб, зевает, чуть ли не засыпая. — Просто уйди сегодня и, если захочешь, все формальности будут. Это всё равно долгий процесс.
— Тогда отдай кого-нибудь вместо себя, — у Олега-то часики такие хорошенькие, он их гладит — ух, сколько бы Володя получил помощи для своего дела. И одёжка тоже выпендрёжная, Валя такую носил только в разговоры с отцом. — Формальность — долгий процесс, но ещё он бывает не только нудным.
Валентин кладёт руку на лицо, вертит головой, вдыхает побольше воздуха, снимая:
— У меня нет и не может быть с ним дел. Я всё закрыл. И договоры тоже.
— А это не договор, а долг.
— Не придуривайся. Он тоже взамен тогда должен дать.
— И он готов предоставить, — Олег ещё двигает губами, открывает рот, выдыхая первый звук, но Валентин перебивает:
— У меня нет и не будет ничего с его делами. Мне они нахрен не нужны, — он шарит в кармане, вытаскивая зажигалку. — Либо предоставляет то, что мне интересно, либо катится подальше, потому что своё я не даю, — отходит, прикрывает окно и, как самый разумный из всех, достаёт сигарету, поджигая.
— Хорошо, потом так потом, — Олег оборачивается, осматривает привалившегося к косяку Володю, из-за чего хочется улыбнуться, и он, помня последний их разговор с Ильёй, задорно подмигивает — верит, что получилось. — К тому же, нас вроде бы подслушивают.
Валентин поворачивает голову, хмурится, выпуская целую тонну дыма — и это тут Володя наркоман со стажем проститутки в семь лет и столько же лечения ЗППП.
— Ой, простите, — и лыбу ещё шире — как и учили великие, этот пижон же рядом с такими крутится, — мне, наверное, стоило бы повисеть на косяке, вы бы меня тогда вообще не заметили.
На что Олег хмыкает, выгибает бровь, но, бросив взгляд на окно и махнув, с зажатыми друг в друге руками уходит, проталкиваясь — какая же анорексичная сука, не зря Володя всегда ненавидел излишнюю худобу — сожмёшь и сломаешь.
Валентин смотрит, сигарета тлеет, он молчит, а где-то ждёт Ника. Володе бы не хотелось задерживаться ещё — бизнес и все эти интрижки на уровне политики — не его. К тому же, те нихрена не дадут и потомкам тоже — всего лишь красивые истории с предками и их фантастическими ошибками, по которым, хочется верить, следующие правители будут скучать.
— Ты становишься всё больше и больше похож на Рину, — делает сей комплимент спустя целое молчание он. — Такой же суицидник.
Рина — это Дан, Дан — это Ник, Ник — это зло. А Володя злее всех их вместе взятых и не суицидник, нет. Он живее всех них — на зону же собрался, а не в гроб. Будет травить байки про мажоров и сладеньких мальчиков, которые к нему лезли, а он им всем рожи чистил, а один охерел — вот и результат. А ещё бояться, что встретит кого-нибудь из корешей отца.
— Кто из нас больше похож на заебавшегося от своей жизни — вопрос, — на это Валентин хмурится и спесь сходит — то-то же, нечего было менять на чиновников, оставался бы — претензий нет. — А уж я — это не часть вашей семьи.
— Тогда тебе стоило сказать мне лично, а не ждать мою сестру, — он о ладонь трёт сигарету, морщась, скручивает её, смотря в окно — за ним звёздное небо, синее, оно не чёрное, в нём не спрятаться. — Мать любит доставлять неудобства, а терпеть их нельзя.
Володе хочется съязвить про родство, но держится — взрослые всегда хреновая тема. Потому что те своей головой не думают и такие же инфантильные, как и подростки — просто уставшие.
— А я и не ждал, это сделали без моего согласия.
— Ты всегда любил сопротивляться. Но всё же ты прав, — Валентин улыбается слишком поломано, каре закрывает лицо — как ёж, его ресницы прикрывают глаза, — ты всегда был таким ебанутым.
— Ой, вижу, ты закончил, — Володя закатывает глаза, отлипает от косяка, разворачиваясь. — А ещё меня ждёт человек, такая спешка, ой-ой.
Он зажмуривает глаза, по памяти обходит эти комнаты, раскрывает только когда крики не разобрать, входит быстрым шагом в комнату, где Ника сидит на диване, смотрит на балкон. И как же она зажата — она неуклюжа социально, это бесит, это слишком расстраивает. Если бы только хотела сама выходить из своего домика, но нет.
— Ладно, мы перетёрли, — Володя вдыхает зло воздух, его мало и не хватает, чтобы унять чувство, возвратить состояние, приходится открывать рот и злится ещё больше, он садится рядом, кладя голову ей на плечо — мягкое, не очень-то оно и костлявое. Успокаивает. — Пойдём.
— А аптечка?
— У тебя дома, — пусть и говорить так лениво ему, слишком всё накладывается на состояние, невозможно нормально мыслить — он снова возвращается в эту суматоху, из которой бежал с ней, всё происходит так быстро, в спешке, не может уловить, только улыбаться беспомощно, не вдумываясь в других людей. Даже забывает про саму Нику, не мешая её образ здесь и дома.
— Да кто в таком состоянии может ходить?!
Много кто. Володя вообще живучий таракан — его ломают, посылают, а он жить хочет за каким-то хреном. Любимого дела нет, люди — такие себе, за некоторые исключением. А ещё этот вечный анализ мести, где хочется пересмотреть свои взгляды — отбросить её и уйти или придумать что-то другое, но ничего не привлекает, не даёт почувствовать воодушевление. В этом нет ни грамма романтики с вдохновением, но если ту извратить ненавистью, злостью и сплошными чувствами без разума и меркантильности, то вполне должно получиться. Сколько раз у него перехватывало дыхание, когда он представлял в реальности — перед собой свои руки с ножом или автоматом, кровью, а потом, чуть дальше взгляд поднимается — окровавленный. Только жаль, что нечёткий.
— Каждодневно так выживаю.
Дверь всё-таки открывается, Валентин расчёсывает себе руку, хмуро наблюдая. Ему бы предложить выпить для спокойствия, но Володя ничего не знает про их отношения с алкоголем. И про обычные напитки, кстати, тоже — чай не считается. Да даже если и чай, то какой?
— Привет, — он кивает Нике, чуть улыбается дружелюбно вроде бы, осматривая, на что она лишь угукает, поднимая Володю — отворачивается, откидываясь на его кривую спину и явно смущаясь — он бы взглянул, только жаль, что обстоятельства вынуждают. — Так что? Ты спокоен для разговора?
— Незаметно?
Валентин скалится, что весьма ново — ещё чуть-чуть и не выдержит, выскажется, но проходит к балкону, зовёт кого-то, и Володя понимает, что в их дела и его, и Нику в другие впутают — даже потом. Кир в куртке, кутается, что-то бормочет, за ним следом — холод с ветром, садится рядом с Володей. Какой сейчас напыщенный, но не хочется же говорить — хочется сбежать от всех людей, которые есть ещё и внизу, и на него смотрят, только Ника бездвижна, она не знает, как себя и его успокоить, как сделать то, что нужно, и уйти, не дослушав их. Не видеть, не заботиться о проблемах, хотя те в тепле кажутся такими мелкими.
— У меня есть предложение, — легко, но твёрдо, дыхание без тепла, как, наверное, и само тело.
— А каков мой шанс на отказ?
— Поймёшь, — Кир кашляет, вытягивает шею, смотря на Нику, но Володя не даёт — она не хочет и даже не ворочается. — Тебе ведь деньги нужны…
И вся краска с лица сходит, хотя адреналина хватает для врезать, у него возмущение в грудной клетке толчком застревает, слова — вот самые мерзкие, с них весь пиздец и начинается.
— Ой, а вот знаешь, — и руку перед лицом — большой с указательным друг в друга вдавливать, чтобы аж рука тряслась, — нисколечки.
Кир хмурится, вертит головой, чеканя:
— Это законно.
— Я столько же верю.
— Всего лишь стройматериал таскать, у нас напряг с прорабами.
— Эксплуатация несовершеннолетних — уже вопрос.
Валентин кладёт на плечо руку, сжимая. Он смотрит и смотрит из-под своих ресниц, а ещё отделяет от Ники с другой от Кира стороны.
— Ты работаешь на меня, считай.
— Ой, как вы снижаете мою заинтересованность! — прикрывает рукой глаза — хотя бы так забываться и не ощущать в полной мере их слова, не пытаться думать, только бежать в темноте, чувствовать Нику и убеждать, что с ней дома, а не где-то здесь с чужими людьми. — Продолжайте!
— Ох, а я сейчас тебе въебу, — Валентин смотрит и смотрит, но Ника хватает Володю за руку, отводя себе куда-то под бок, чтоб оставался с ней и взглядами, но вообще у него не только пальцы к её должны сегодня быть. — Достаточно?
— Если ты сейчас же не отойдёшь от неё, — практически шипением, ядом, так приглушённо зло, — то более чем.
Валентин смотрит позади себя, поджимает губы и отшагивает. Ника прижимается, и Володя очень надеется, что той не стыдно. У него вообще другие планы, а не работа.
— Потрудись хотя бы недельку, — у Кира странно дёргается уголок губ, будто бы в припадке. — И за это получишь деньги.
Вообще параллели очень легко проводятся меж этими двумя. Когда только Валентин не впрягал детей должников? Володя помнит, как заманил тех в дом, просил подождать и уходил, не пытаясь подсмотреть — его почему-то тогда отталкивало. Кажется, это тоже было где-то на начало их отношений, когда деньги нужны позарез, потому что устал и от голодовки, и от собственно самолечения. После уже сам и голодал, и лечился. И сейчас тоже, но Кир — как приманка к прошлому, Валентин надеется, что в этом детёнке татарина или узбека Володя разглядит себя — потерянное детство и всё такое. Только к разглядыванию должно что-то подтолкнуть — и можно сыграть спектакль хохмы ради.
— Вообще, что ты тут делаешь?
Кир поднимает взгляд, пожимает плечами.
— Я теперь банкрот, мне нужны деньги.
И их трясти в округе можно из двух — либо незаконного и быстрого, либо отрабатывать года три, но быть уверенным, что потом есть дорога на более высокую должность. Странно то, что Валентин из-за стрессовых ситуаций не пошёл вслед за Даном, а сразу же удрал и всё разорвал. Обычно в его мести методы были пожёстче, чем у Володи. Не испугался же чего-то, в самом деле.
— Из-за Дана?
— Из-за него.
Напрягает только иногда, что Ник к тому имеет непосредственное отношение. Да и к большинству в прицнипе. Напрягает вообще, что если их всех троих Володя может так легко вывести, разозлить, заставить поступить тупо, то как они вообще незаконные дела ворочают?
— Я неплохо, знаешь, специализируюсь в веществах, — у Кира пальцы подрагивают, куртка такая дешёвенькая. И кожа, вроде, у того всегда была смуглой — ни разу белой, хотя люстра делает его осветлённым. — Особенно в психотропных.
— Ну, явно не для того, чтобы стать хорошим мешком с деньгами.
Кир смотрит, и глаза у того среднее меж европейскими и азиатскими. Вот и назрел явный ответ на вопрос — Володе бы почаще людей разглядывать, замечать шрамы от чего-то, примечать и пытаться давить. Или не давить, а деликатно узнавать личную информацию — словами отличается, а результат тот же.
— Ну, да.
Ника кладёт подбородок на плечо, елозит, останавливается и резко поднимается, спрашивая:
— Где аптечку найти?
— Под кроватью посмотри, — так поднят подбородок, задран нос, следит, переводя на Володю — и теряет интерес. Каким же сучьим сыном бывает, если захочет.
Валентин наблюдает за её копошением, движениями, задерживается не там, где нужно, причём ещё не смотрит и не пытается на Володю — не перехватывает взгляд. По полу что-то скрипит, Ника достаёт ящик — чистый и без пыли. Может быть, детки чиновников бывают полезны при уборке, у Вали всё стерильно, но оценивать её ноги даже сквозь чёрные джинсы — нельзя.
Ника садится рядом, смотрит на нос, проводит по нему пальцем, хмурясь.
— Так и продолжишь ходить со сломанным и опухшим, дыша как баран? — она передаёт ватку, хотя кровь вряд ли уже пойдёт.
— Ну, клиники всё равно уже закрыты.
— Будто бы пошёл.
Нет. Он и ей не советует, потому что с Ником она уже поругалась и общение продолжать не намерена.
Ника переползает, убирает волосы с затылка, придавливает легонько и осматривает, чуть дуя, так щекотно. Притрагивается пальцем, и от этого чувствуется и зуд, и резкая боль.
— У тебя тут рану как будто разодрали, — она протирает, и он шипит, потому что раньше боль была фоном, наверное, у него случился шок. — Кожа от мяса оторвалась и так висит, и дёргается. Тебе бы к хирургу.
И отец смог разодрать его кожу ногтями? Это же сколько он смотрел на его ноги, если не заметил ни смешения боли с остальными чувствами, ни даже чёртового ножа? Явно же создал рану ему как заготовку. И кровь Володи — хорошая ДНК, быть бы поосторожнее. Хлорку брать с собой не очень, от кулаков и рук тоже останутся отпечатки. Тоже, что ли, подарить себе перчатки.
— Так и быть, ради тебя схожу.
Ника поворачивается к нему, очень плотно прижимается, аптечку под кровать ногой загоняет и улыбается радостно даже. Шея начинает ныть, на ней мазь и какая-никакая повязка. Кожу бы действительно удалить, а нос подравнять — дыхания ему катастрофически не хватает.
— Ну, так что? — Кир встаёт, видимо, собираясь уходить. — Ты согласен работать?
— Я подумаю.
И, пожимая плечами, выходит за дверь. Вообще, Валентину бы тоже не мешало выйти, он он сидит и, блять, оценивает Нику. Оценщик — такой же, как и те, с кем он порвал все дела.
В его взгляде настораживает не то, по чему именно скользит, а мысли — странны и непонятные, которые, конечно, никогда не выскажет. Просто кивает на вопрос Ники о ночёвке, улыбаясь ей легко, но, как та отвернётся, тут же смотрит на Володю, вздыхая. Хочет вернуть к работе, только уже выбрана дорога — по накатанной и в тюрьму, никто не будет уже спасать, но хоть кто-то будет ждать.
***
Ника вытирает полотенцем волосы, на её кухонном столе засохшие кисти — Володя промакивает салфеткой, отлепляет, кидая в раковину. Хотелось бы посмотреть, что она делала ими и как, но Ника запирается в какой-то комнате и ни на что не реагирует.
— Ненавижу мыться утром, зачем ты меня заставил, — волосы потемнели из-за воды, шея мокрая и голая, по ней вены, рядом с одной — родинка.
— Ты же вчера не захотела в душ идти.
— Я не просила заставлять меня кончать три раза, — и ставит руки на стол, восклицая: — Три раза! Ты либо асексуал, либо с патологией, либо слишком сдержанный.
— Для выдержки всего лишь нужно отдрочить пару раз, чтобы потом хвастаться.
Она хлопает его по плечу сильно, кутается в халат, достаёт фен. Да и, ко всему прочему, когда удовольствие уже пытка для другого, то вызывает какое-то смешение с эмоциями, чувствами и инстинктами. Вознамерилась она управлять — аж три раза, да.
— Ты сейчас уйдёшь? — сбавляет мощность, чтобы лучше было слышно — ему вообще больше нравились просохшие волосы, вряд ли они когда-то попробуют секс в душе.
— Я нужен ему за каким-то хреном.
— Он не убедил тебя работать?
Ах, ну да. Валентин ещё любит приговаривать, что мальчик-то умный, в жизни с его знаниями всё пригодится, а с учётом, какой тот мобильный, следит за всем, узнаёт, по медицине у него на руках последние переиздания научных исследований. А ещё поиск людей, просмотр их истории и достоверности последующих открытий.
Не из-за болезни Кир не ходил в школу. Далеко не из-за этого.
— Я сам себя заставляю работать.
— А другим не даёшь.
Ника ухмыляется, приподнимает халат, руку между ног кладёт и начинает ею двигать — вряд ли прикасается.
— Но раз нет, то нет.
И уходит. Иногда он, может быть, будет уступать, но если чего ему и хочется, так это запустить свою руку ей между ног. А пальцы у него сейчас в краске, толще и очень длинные, в отличие от Ники — та явно не выше шестнадцати десятков с половиной.
Он одевается под звуки фена, слышит стук, разворачивается, улыбаясь ей — ногой дверь в ванную придерживает, халат расстёгнут. Что ж, возможно, небольшой эрекции не избежать. Сколько там человек может выдержать оргазмов за сутки? У женщин, вроде, цифра больше.
Выходить на улицу не очень-то хочется, самый разгар субботы — Ника вчера всё-таки затащила его в школку, над ним вроде поприкалывались и учителя, но ничего серьёзного. Придёт на экзамен по формальности, провалит и уйдёт.
На тротуаре полно собак, велосипедистов и иже с ними. Рядом такой заборчик из камня, рядом с ним то ли барак, то ли дешёвенькая мастерская, за этим всем — сплошная земля с досками. Вроде бы скелет домов. Но чем дальше, тем больше это дело заросло травой. И где же Валентин?
Вдалеке ему машут рукой, но зрение ни к чёрту — из-за солнца и, наверное, чего-то ещё. Стресс же может влиять на глаза? Или хотя бы мозг. У него снижена раздражительность, в отличие от других существ, но для самого Володи — слишком повышена, чтобы не руководствоваться инстинктами. Единственное, с чем справляется, так с сексом, но теперь, кажется, пора про это забыть.
Человек обретает черты, как и его рука, ещё рядом с ним высокий, но первый, блять, улыбается. Очень даже знакомо. Когда заехать по роже?
— Володя, не надо идти мимо, — Дан чуть приподнимает верхнюю губу, выгибая бровь, — пообщайся с нами.
Посылание нахуй на приветствие — это ведь тоже диалог?
— О чём?
Он мог бы рассказать о мужских членах. Это ведь интересует обоих, да? Какого хрена только жизнь друг другу не портят — явно бы довёл кто-нибудь из них двоих до суицида. Хотя, по их же собственным хренам.
— Как поживает Ника? — и подойти ближе, чтобы разглядеть лицо Володи — считывать и следить на ходу, гадёныш хитрый. — Она мне не отвечает.
— Тогда не занимайся сталкингом.
— Ревнуешь?
Володя улыбается в ответ, смотрит на карманы — ничего не выглядывает, даже внутри не обнаружить. Да и сам Ник закрытый, нет чего-то примечательного. Шрам разве что белый на шее прямо рядом с подбородком, где очень мягко — неудачная попытка выпилиться? А уж сколько точек у него на венах должно быть.
— Уважаю её пацифистические взгляды.
У Ника сходит улыбка с лица слишком резко, он потом пытается как-то кривить губы. Рус подействовал? Возможно, Ника отодвинуть бы сейчас на задний план — такой же мутный, как и Олег. Только Олег не поломанный, а восстановленный на ненависти. На мести?
— Послушай, я мог бы, — Дан засовывает руку в карман, там что-то звенит, рядом движение — слишком часто стали ездить машины.
— Ты мог бы съебаться от меня и не выяснять, кто из нас выживет.
Тот смотрит не устало, скорее, анализирует, только получше Ника — аккуратно, двигается вперёд, и у Володи — заторможенный импульс, знает, что нельзя, что слабость и уязвимость, но всё равно шаг в сторону. И туда же взгляд, только вслушивается:
— У Валентина образовалось слишком много долгов, он их закроет минимум через год незаконно, — Дан отталкивает Ника, становясь на его место, лицо всё наклоняется к нему, Володя помнит его нос, который был всё ближе и ближе, помнит и щёки, на которые смотрел, чувствуя что-то не то, чувствуя что-то слишком отвратное. Он отпрыгивает, ударяясь в кого-то. Изнасилуют? Поэтому тут такое движение стало? Его заставят стыдится больше за маленькое унижение, которое никто не оценил?
— Эти долги его никак не касаются, — Валентин кладёт руку на плечо, и за эту руку его очень, очень-очень хочется укусить — отгрызть к чертям. — А с тобой мы позже обсуждаем.
Дан машет рукой, отходит к своей машине, но Ник стоит и смотрит, пытается что-то сказать. И всё равно отмалчивается.
Володю разворачивают, рука сжимает сильнее, и он за неё хватается, кажется, издав звук.
— Кислое у тебя лицо. Не выспался?
— Да я, блять, просто в восторге от последних событий своей жизни, — Володя сжимает ещё сильнее, пытаясь выдавить пальцы, что ли — ощущение именно такое. И его трясёт от этого напряжения.
— И чего ты только не рад меня видеть, что хочешь оторвать мне конечность? — к носу подноси указательный палец, втягивает запах, выдыхая. От долгов действительно могут нервы шалить —Володе закрыта преступная дорожка и все аферы заочно провалены. — Думаешь, я похож на Дана и могу сделать то же?
Он помнит прекрасно во рту горячее, вкус, да, он помнит своё дыхание, на которое не обратил внимание, потому что задыхался от этого запаха и чувств. Теперь, после всего, он знает, что ему было не обидно, не стыдно. Ему было слишком страшно, чтобы сразу отпрянуть, а не стоять несколько секунд без мыслей, без чувств, вроде фиксируя своё состояние, но зацикливаясь на пятнах перед глазами. Теперь он их всех прекрасно помнит — по кусочку каждый день восстанавливает, когда повествование в голове уходит не туда, а фантазии про инициативу Ники напоминает горячую, слизистую змею с удушающим ядом, что проникает в его живот со своими детьми. Паразит.
Володю передёргивает, он скидывает с себя руку, глаза чуть слезятся, как же му плохо без поддержки.
Кому всё это посвятить — все эти переживания жизни, вроде как, промежуточные? Кому рассказать, как не Нике? В реальности с ней, когда она тянется, Володя чувствует и открытый рот, и холодные губы, и неумелый язык с мятой и привкусом чего-то ещё. Но точно не то, что вспоминает его сознание. Или выдумывает? Играется с ним?
— У тебя теперь травма по отношению ко всем мужчинам, да?
— Иди нахрен, и мы закрываем эту тему.
Валентин останавливается, смотрит, его плащ чуть развивается, создавая излишний пафос. Пафос, что ничего не говорит о нём, это не искусство, это — китч чистой воды. Всего лишь приятно для глаза.
— Да ладно тебе, я же не Дан, — он улыбается, заправляет прядь за ухо, подходит, чуть наклоняясь. — Да и клин клином…
— Ты сейчас имеешь все шансы проходить с разбитым ебалом! — Володя чуть не прислоняется к чему-то, дышит часто, но теперь понимает, что чистым носом — в последние дни не мог избавиться от ощущения припухлости. — Шутка выбора между другом мудаком и другим пидорасом с примесью ублюдочности остаётся шуткой.
— Вот как? Так ты всё-таки предполагал?
Володя перекатывается с пятки на носок, кое-как убаюкивая себя. Ему бы полечиться, иначе сдохнет — даже от своих рук.
— Теория — не практика. В теории можно сделать всё.
Валентин улыбается, кивая.
— Да ладно, тут столько вседозволенности, что начинаешься примерять на себя, — он достаёт сигарету, поворачивает, но потом убирает. — Идём, мне нужно кое-что показать.
И Володя очень надеется, что это не стройка. Потому что сейчас места для той хватает по горло.
Солнце слепит всё сильнее, куртка жаркая. Слишком хочется дождя, пасмурной погоды и желания остаться дома, а не выталкиваться в люди, сидя в душном классе и бродя где-то в зданиях, среди кого-то. Вокруг всё тот же забор с землёй, и эта земля мокрая, такая тягучая, но в отличие от шоколада, она грязная, прилипчивая и рыхлая. Он мог бы затонуть в ней, как в той реке, как в пустыне под солнцем, чтобы не размышлять.
Не чувствовать ток кончиками пальцев каждый раз, когда смотрит на сегодняшнее число, не отсчитывать дни, не бояться вечера, потому что он так близок с завтра. Прервать эту череду, чтобы начать жить, чтобы увидеть что-то кроме мести. Но что?
Валентин идёт рядом, у него лучи отражаются от плаща. И волосы лезут в рот — Володе бы тоже постричься.
— Послушай, как ты можешь работать в этом? И не жалко себя.
Валентин осматривается, подходит ближе, расстёгивая только две пуговицы — снизу и сверху, и грудь голая, и торс. Он, улыбаясь, ешё пальцем оттягивает, показывая.
— Пиздец, ты ебанутый извращенец, — хотя это просто для проформы, у них с Валентином по-другому и нельзя, пусть и тот разговаривает сейчас приемлемо. Только делает с какой-то целью.
— Смотри, чтобы тебе самому не разъебали за слова про одежду, — достаёт часы из внутреннего кармана и после принимается за пуговицы. — Я такой не один, поверь. А если тебе не хочется узнавать его силу, — Володя хмурится, не дышит, дрожат чуть ноги — он ведь сам предполагал про себя, но стал бы Дан делать это? — то и про других не надо.
Молчание тяготит, у Володи на плечах разрастается что-то, от чего хочется плакать. И когда у него в последний раз были слёзы? Истерика? Как давно он не испытывал какого-то изощрённого эгоизма с жалостью, который всё время пытаются сделать унижением? Сейчас чертовски хочется — без насилия, даже просто наедине с собой. В любом ведь случае будет жалеть — по-разному только.
В заборчике не хватает детали — проём как бы дверь, там шастают люди, перенося дощечки. Каркас уже более устойчивый и хороший, в отличие от предыдущего, который видел.
— То, что ты увидел, пока шёл ко мне, было частью Дана, — Валентин ступает по земле, она мягкая, чуть сырая и вроде нежная — в своём смысле.
— Блять, ну ты опять за своё? — и всё-таки нужно подойти, раз привели. Помучают, нихрена не получат и отпустят — всегда работало.
Валентин садится на скамейку, подгибает плащ, аккуратно расставляет ноги. Володя смотрит на его профиль, а взгляд не перехватывают. И, отряхнувшись, плюхается на землю, ноги по-турецки, подбородок на ладонь и пальцами закрывать рот, вроде как думает — на это хоть выгибают бровь.
— Знаешь, Володя, ты прикольный, — Валентин достаёт перчатки, салфетки вываливаются из кармана на скамейку, — но бесючий долбоёбище. Там стекло, дурак.
Ника говорила, что стекло — это клёво. Только он не помнит почему и что это значит.
— Я люблю чувствовать боль.
Валентин хмыкает, но рукой подбирает вещи, а не подаёт ему и не настаивает. Зато, если узнает про цели, Володе точно разобьют морду.
И пусть. Лишь бы не путались под ногами — то Дан к себе, то Ник, то этот ещё.
Человечки, что дощечки таскают на спине, все смуглые, отца Кира не определить. Разве что у того не чисто смольные волосы, а более светлые. Европейцев тут нет, да даже не знает, кто мать, а кто отец — вроде на вписке его обсуждали, когда с желудком плохо стало, но Володя в те моменты был счастлив, хотел секса, а посему ушёл танцевать — высокая и тяжёлая, они договорились и после встретиться, но никто из них друг другу не звонил. А потом у него были удалены контакты и у неё, похоже, тоже.
Тогда он ещё самозабвенно закрывал на всё глаза. Сейчас ему слишком нужна информация от Ники — любой её секрет, ведь с ним она тоже создаёт. И почему бы не?
— В последнее время ты менее прилипчивый, — зато с ним теперь возятся, уделяют ненужное внимание, только не нужна ему работа — ружьё, Ника даст, позволит, когда будет уверен, что можно доверять — и расскажет.
— Мне нужно это исправить? Ты тоже мазохист, да? — но очень сильно хочется его скорбеть. Слишком сильно — сидеть практически под скамейкой рядом с ногами Валентина и сквозь солнце видеть его лицо, закрытое волосами. Тусклое лицо — даже нос чётко не разглядеть.
— Ты натворишь глупостей.
Володя закатывает глаза, хоть те и болят из-за жары, поднимается и плюхается на скамейку, перед ним — пятнышки, светлее солнца. Он теряет не только зрение, он такими темпами начнёт в обморок грохаться.
— Рина всё равно не разрешит тебе тратить деньги.
Валентин резко оборачивается, хмурится, хочет сказать, но клацает зубами. Сестра это, конечно, святое. Как и Ника — какого только чёрта он её разглядывал, будто не Володя встречается с ней. Его личные проблемы, и только он вправе их решать. Хотя Валентин уже втёрся в доверие к отцу.
— У Рины тоже есть дела.
— Блять, а вот скажи тогда, какое дело — этот наш с тобой разговор? Хули ты хочешь, собственно?
Володя вот хочет начало июня. Вернуться с проваленного экзамена, одолжить бы ружьё у Ники и просто шагать — не понимать, а чувствовать. Сколько раз в нём это подавляли? Она поможет. И поймёт, даже со всем, она поймёт. А другие — нет.
— Я хочу, чтобы ты думал, — какой же манипулятор — только Володя каждый раз замечал всё это. Знал и молчал.
— Или контролировать меня.
— А ты контролируешься разве? — Валентин достаёт сигареты, зажигалка — дорогая очень, с узорчиками там, но строгая. Как и весь его дом. — Да, это я хочу, а не ты. И чтобы ты ещё выполнял и ко всему прочему. Но если ты поможешь с этой стройкой, то я обещаю тебе.
Слишком сложно всё это: и злиться, и беситься, и доверять Валентину тоже. Сильнее лишь раздражает.
— Что же?
— Поддержку, — он улыбается, кивая, — на твоё усмотрение размера и на что.
Хочется ли на зону? Конечно нет. Запираться ещё раз в комнатке, да и с прутьями и кем-то ещё — омерзительнее в разы. Не хочется, чтобы лезли, потому что там, в тюрьме, скучно. Скучно и его отцу, который не знает, чем заняться.
Сколько б ни шутил, всё равно ведь правда остро чувствуется и вместе с тем легко.
— Я подумаю, как и говорил, — но ему всё ещё ничего не объяснили. Если у Валентина такое влияние, что вполне может строить и выделять такие территории — даже при сотрудничестве, то у того найдутся и люди. — Но меня зачем мутузить, если есть другие?
На вопрос хмурится, но отвечает так просто и незамедлительно:
— Мне хочется.
Что Володе уже не хочется ничего выпытывать и узнавать. Ему обещают помощь неизвестно зачем, с какой целью — всё равно, рано или поздно заебутся и бросят. Все их обещания никогда не держатся, в любом случае исчезнут куда-нибудь, пока Володя будет решать проблемы и других тоже. По крайней мере потому, что у Валентина есть и свой предел тоже.
И Валя прощается, когда он встаёт, уходит, не отвечая ему. Столько риска ради другого человека. И что же ему делать? Терпеть дальше и плыть по течению? Но руки так непостоянны: они хотят что-то делать и в то же время боятся, не давая ему сдвинуться с места. Слишком много мыслей, слишком много чувств. Но злость в нём вряд ли исчезнет.
Володя сворачивает с тротуара, пытаясь не вспоминать забор, дощечек с людьми, не проигрывать диалоги, бубня себе под нос, вздыхая, думая, что неправильно поступил. Он тратит время, хотя мог бы идти побыстрее. И не вспоминать никого — рано или поздно они его бросят, решив, что спасать нечего, и выгоду извлечь нельзя.
Ника спешно складывает его вещи, оборачивается и мычит, опирается рукой на тумбу.
— Маман сейчас приедет, а ты испачкался, — вздыхает, оглядывается и не знает, за что взяться — что вообще делать. Её руки так тревожны, что Володя копошится в кармане, звякая ключами от этой квартиры — даже здесь не укрыться от людей.
— Я мог бы уйти.
— Нет. Она приедет наверняка с очередным офицером, — снимает с него куртку, путается, бросает в мешок. — Трахнутся и к 3 ночи заснут. Но постирать лучше всего сейчас, я только смешаю со своей одёжкой, — осматривается тревожно, роняет из-за невнимательности вещи — лучше всего не беспокоить ей понапрасну, перетерпеть тихонько, раз просит. Явно же выдохнется.
— А у тебя есть моего размера?
Она улыбается устало, берёт за плечо, выталкивая в ванную, поднимает футболку, чуть цепляется пальцами за грудь — кожа к коже. Если он как-то попытается её успокоить, то вряд ли с моральной точки зрения будет хорошо — и похрен. Почему-то же волнуется, чуть ли не боясь — сам просто забудется вместе с ней, покажет, что всё хорошо. Хоть раз они могут послать нахер.
— Найдётся.
У Володи бьётся сердце с тревогой, под душем горячо, но там, где его нет, слишком холодно. Он смотрит на свои личные вещи, помогая их прятать, а после — сидит на диване закрывшись. В комнате Ники быть в безопасности сложно, ему неуютно и дискомфортно. Квартира — вот то, что ему необходимо в первое же время. Своя собственная квартира, с бардаком, вещами и только теми людьми, кому можно.
В замок вставляют ключ, поворот вместе с его выдохом, Ника шепчет сквозь гул:
— Спрячься лучше за диван, если зайдёт — под.
И убегает, а ему слышатся крики — только теперь женские, он переставляет руку, что трясётся, ноги слишком громко кладутся на голый пол, простыня трётся о щёку, спадая с постели. И как же ему решать её проблемы, если такие же не может решить с собой? Как ему помочь, если слишком ярко проходит сквозь него военный клич — по нервной системе, заставляет сжиматься, не понимать и теряться где-то в пространстве, где-то у себя мозгу, у себя в страхе. Плевать на слова — главное, что это связано со всем тем, отцовским. Пусть и ощущается всё равно не так — по-другому, более раскованно и оттого опасно. К отцу он привык.
Не зря потратила три года там. Но зря вернулась сюда, не умея адаптироваться в обществе. Как и…
Нику можно расслышать, как и мать, в паузах. Кто-то кашляет — средний голос, вполне нормальный, к нему обращаются, на его словах становится напряжённо тихо. Молодой? Ничего удивительного.
— И жратвы нет, тебе не стыдно перед гостем?
У него было что-то похожее. Гостю всегда нужно услужить, а ещё легко убедить, что ребёнок — это путь ко всему желаемому или части того. На ребёнка можно воздействовать, решать за него и давать задания. Это прекрасный абьюз, в котором нет никаких прав, есть только чужие слова. Никаких «я хочу» Валентина.
— Ну вот и делай сама, раз знаешь! — Ника открывает дверь сюда, топает ногами. — А своего мужика я знаю, как накормить. Не прохожего, а своего!
Она сваливается на кровать, та прогибается, скрипит, натягивая какие-то струны. Володя слышит берцы, пытаясь скукожиться и стать очень-очень невидимым. Его же ноги не увидят в проёме кровати?
— Какого чёрта ты ушла, я не поняла? — громко, на срыве, у неё больше жизни, чем у его отца. Ещё одна причина, почему месть правильно. — С кем я трахаюсь — не твоё дело.
— Ну раз не моё, то и жрать мой труд могу только я! — Ника щёлкает ногтями, у неё дыхание сорванное, и Володя закрывает глаза, забывая про потолок, утопая в этих резких звука и мелких отголосках.
— Да ты собственную мать кормишь! — как же обидчиво, если разобраться, маленький ребёнок канючит, только громким рёвом, повзрослевшим. Всё ограничивается прожитым промежутком, её статусом, но только не чем-то настоящим человеческим — отец думает, что спас многих. Но не замечает, скольких загубил. Его ненависть к нему так однобока, но мерзость — необъятна, разрастается, пока почему-то не утихнет — по какой-то причине, что просто случается, как игра в русскую рулетку.
— Я кормлю только себя или ты настолько запустила склероз? — её голос заглушает абсолютно всё время, какие-то события, воспоминания, Володя не чувствует слов — только вдумываться в то, как же это было сказано, как сам расплывается, а ситуация ощущается сильнее и сильнее, остро втыкается, и органы сокращаются, останавливают кровоток, оставляя где-то здесь, именно в этом промежутке.
— Сука.
И дверь хлопает, по инерции вздрагивать, по стенам звук распространяется. Володя медленно приоткрывает глаза, тело напряжено, за стеной, на кухне, голоса слишком тихие и милые, спокойные для того, что было несколько минут назад — ведь всё в порядке, всё нормально и хорошо, они продолжают надломлено жить, улыбаясь, не замечать, не обращать внимания и преследовать какие-то цели, убеждая, что правильно, не объясняя себе ничего. Слишком хочется истерики. Но ни Володя, ни организм не пытаются — это как хождение по краю, когда оступишься и упадёшь. Вступишь и хрупкая опора сломается, а свободная нога утянет за собой всего хозяина куда-то в темноту.
В кровати тихие звуки, это заставляет расслабиться, приходить в себя, Ника смотрит на него:
— Она успокоилась. Иди сюда.
Взобраться сюда слишком тяжело, перебираться и соскальзывать с ткани, он ставит руку рядом с её, не обращая внимания на собственную смятую болезненно кожу, лишь добраться и лечь рядом, смотреть на профиль, вдыхать запах и пытаться легонько прикоснуться, а в ответ оборачивается и укрывает одеялом с головой, прижимается ближе в темноте, чуть поднимая и давая кислород, трясётся, тянет на центр, к своему телу в одежде, её руки в отросших волосах, пальцы перебирают завитушки, тыльной стороной прикасается к его лицу, он лежит на груди, на тонкой футболке, под которой теплота, слыша чужое сердце. И это самое громкое, что только возможно сейчас и в следующие мгновения.
Она устроит истерику. Он — не сможет.
— Я думаю, мне придётся уйти, — Володя держит руками за живот Нику, ощущая пальцами её всхлип, током до запястья, но не слышит. У него в голове голос Ники — каждая гласная в такт сердцу:
— Останься. Она будет уходить часто, а потом снова уедет.
Володя не отвечает, но слышит истерику, как пытается не замечать, как её рука двигается, зажимая рот, укрывает собой, а где-то смех — вроде игривый, вроде злобный. Её ноги обвивают его, чуть ли не обнимая, рука вцепляется в волосы, ища поддержки, она ногтями впивается, пытаясь его прочувствовать. Володя развязывает её легкое платье — однотонное, не прозрачное, оно длинное, она часто примерят их к вечеру, когда вместе с ним, одни, без лишних забот, с ощущением не смирения, а принятия без сопротивления. Дышит часто-часто, ему не поймать зубами, только прикасаться языком, иначе ударится. С животом легче — он мягкий, дрожит, ей совершенно не это нужно, на такое не отвлечься, ниже, волосы подрезаны, хотя колются. Приподнять её ногу рукой выше, протиснуть кое-как лицо, лежать на её коже, а сквозь кости ощущать и лизать — нажимать, обхватывать, успокаивая, показывать, что он живой и тут, что он может заставить её сосредоточиться на нём самом, забываясь в чём-то, просто представлять нутро — не смазано помнится, знает и всё равно желает. Все остальные — просто причины-следствия, не нужны же.
— Ника! Иди сюда к матери!
В темноте не хватает воздуха, он дышит часто, ориентируясь по своей и её коже, всасывает, одеяло сковывает, в нём тяжело, но в нём безопасно — как в панцире.
— Да иди ты сюда, — он слышит шаги, опуская её ногу, поднимается, но она прижимает ближе, сжимается сама, не выпуская, — какого чёрта?
— Да пошла ты нахер, — ещё сильнее сдавливает собой, у неё выходит истерически, голос не тот, Володя не в себе, где-то растворился. Шаги всё ближе, они отстукивают по струнам — раз, два, четыре-три по чувствам, бить мелко током, чтобы возвращать обратно в реальность, не давать забыться в сознании. И понимать, почему стало так легко дышать, кислорода слишком много, а на него смотрит совершенно ненужная деталь, выбивающаяся из их покоя, времени, озлобленное лицо, которое хочется протащить по асфальту. Понимать всю суть ситуации, вариться в этих эмоциях, чужих, ощущая всю атмосферу, чувствуя рядом с собой Нику, что рыдает, злясь, прикасается к нему рукой, другую куда-то от себя — от него.
— Да какая же ты шлюха!
Володя не вырывается из рук Ники, он лежит с ней, прижавшись, вытянув свои и схватив чужие кулаки, фиксирует над собой, они жилистые, сильные, они твёрдые, состоят из мышц и костей, но мало крови, так мало мягкого. Там ничего нет — лишь очередной дорогущий браслет поверх, чтобы выжить в этом обществе. И где выход из социума?
Ника вдыхает, у неё странно всё затихает, она вскакивает, хватая за волосы, вырывая из его рук. И платье нараспашку, её бьют ногой по животу, дальше — налету в грудную клетку, Володя встаёт, протягивает руки, пока Нику за волосы пытаются поднять к своему лицу, он хватает за плечи не её, ниже — скрестить руки, пока где-то внизу ему отбивают ступни, выталкивает за дверь, разбить бы к чертям кусок мяса — тяжело, эта тяжёлая стена, слишком твёрдая, как дерево, и Ника, опираясь на него, надавливает на центр ручки, запираясь. Она плачет усиленнее, лезет к нему на руки, падает раньше, забирается и освобождает ему место, под одеялом тепло, теперь его можно сбросить, не сдерживаться. И лежать рядом с ней, пока там крики и какие-то мимолётные желания.
— Если она уйдёт с утра, побудешь до вечера?
Столько агрессии, это не так страшно, как у него с отцом. Это приглушённее, по-чужому родное, это можно победить. И ей помочь.
— Останусь.
И жмётся, вдавливается тело в тело, снимая платье, пытаясь снять одежду с него — пальцы заплетаются, он помогает, целуя её без каких-либо воспоминаний — даже о прошлом только их поцелуе.
***
Ему приходится слишком часто говорить с ними, чтобы увидеть её. Благо, что сегодня пятница. И благо, то не шестидневка. На него смотрят, Валентин пытается звонить — в кармане вибрирует, но Володя в любом случае свалит прямо сейчас, не досидев, с уроков, получит выговор, но зато мать Ники в это время никогда не бывает дома.
Он видел синяки на её плече, чувствовал в волосах у неё новую рану — эту корку, засохшую кровь. И его прогоняли против желаний, улыбаясь, потом она писала сообщения с задержкой на полчаса. И не отвечала ни на видео, ни на просто звонки.
Охраннику плевать, тот слушает радио, пьёт чай. Вроде, вскоре установят турникеты, но Володи уже не будет.
Если идти от школы, то её дом очень рядом. Из подъезда кто-то выходит, для него придерживают, пропуская. На лестнице курят, оборачиваясь на Володю, дверь приоткрыта. Как сегодня всё легко, просто и быстро — он жмёт на звонок, потом ещё раз, третий, к концу — четвёртый. Достаёт телефон, звонит, посылает сообщения ей, замечая, что заходила в восемь утра, пальцы слишком сильно бьются по дисплею. Он жмёт на ручку двери, и та открывается, щёлкая, это пугает, в прихожей нет обуви её матери, только зимняя одежда на вешалках, оборачивается и хлопает дверью, закручивая замок — медленно, слыша щелчки и не понимая, сокращается ли риск, уменьшилась ли чёртова паника. Кабинет запечатан всё тем же розой-замком, дверь в комнату Ники тоже закрыта, картины наверняка в том числе, а личная комната матери вряд ли интересна. Он дёргает ручку, стучит, кричит, там ворочается что-то чёрное — тело падает с дивана. Володя осматривает дверь, к стеклу руку, провести по силуэту, ниже — проём, вернуться к ручке, замечая в её центре, где сходится весь узор, дырку.
Он обшаривает карманы, ничего интересного — не молнию же, в конце концов. На кухне из всего только зубочистки — щёткой не получится, нужно посильнее, еда сломается слишком быстро. Хотя и зубочистки вряд ли выдержат, но на шанс можно рассчитывать.
Первая ломается — вываливается к нему под ноги, вторую приходится аккуратно вынимать — она задевает его рану на ладони, рядом с большим пальцем, чуть ли не разрушая корку, которая как кожа — как застывшее мясо. Третья ломается, её не вытащить, она где-то застряла. Её бы соединить с четвёртой, чтобы протолкнуть, но ни скотча, ни лески, конечно, нет.
Володя осматривает кухню, находит куски фирменной тонкой ткани — белая, отрезает длинный кухонными ножницами, возвращается и наматывает — вполне может влезть. И снова пытается, но ткань не устойчивая, она разматывается, её не закрепить чем-то, иначе не влезет. И снова наматывает, пытаясь, но четвёртая зубочистка ломается. Володя отрезает ещё на кухне кусок, повязывает, белый кончик вставляя глубоко — пальцы соскальзывают, стягивается кожа, больно, но тело шевелится, и он, пытаясь разглядеть сквозь матовое стекло, поворачивает чуть наверх — щёлкает. Тихо щёлкает — почти неслышно, вслед за ударом сердца. Ручку только не повернуть, в ней мешается часть сломанной зубочистки. Он поворачивает до полного закрытия, и та падает. Чудеса логики — очень странной, на самом деле, потому что в строительстве, пусть Валя и продолжает таскать, никогда не разбирался.
Ника закрывает глаза рукой, лежит и трясётся. Володя берёт её, движения какие-то неконтролируемые, сильные, медленные, он одеяло откидывает, пугаясь звона ампул.
Рука у Ники запястьем кверху, вторую не разглядеть, он кладёт её в ноги, ступни свисают с кровати, на простыне слишком много опустошённых сосудов — Володя водит пальцем, бьёт по каждой, сбивается со счёта, трясётся, он решает сделать средним числом десятку. Если поднести поближе, то все признаки растворения — не слишком полного, плавают разные куски — где-то и большие по сравнению с мелкими, либо недавно, либо специально.
Чтобы впасть в депрессию? Раньше, вместе с ним на встречах, она тоже? Знает ли Ник?
— Что ты наделала? — голос свой не разобрать, он слышится плохо, слишком сюрреалистично, похож, наверное, на галлюцинации. — как сознание с ним играется, оба психи. — Зачем?
— Я хочу любить тебя, — Ника переворачивается на бок, затыкает уши, всхлипывает, её ноги двигаются быстро, резко, как у кошки задние лапы. — Но я не хочу испытывать стресс. Слишком тяжело.
Володя собирает ампулы, относит на кухню, они падают на стол, отбивают чёртов звон, осматривается, рядом с раковиной — пачка губок, пальцы соскальзывают с упаковки, разворачивает кое-как, бросает на стол, открывает их легко, выливая содержимое на губку, а затем выбрасывая каждую пустую. Раствор пропадает в ней, злость слишком остро ощущается, его слишком всё раздражает, всё чувствуется острее. И какой-то странный запах от них — кажется или нет, тот удушающий, сворачивает его внутренности, ему представляется, что жидкость из стекла впитывается в кожу, Володя не может, он открывает окно, у него в ушах рыдания Ники, они накладываются, дорожка из звуков — как то вдыхание наркотиков, да.
Что вообще у неё? Что это такое? Почему? Из-за матери? Или чего-то ещё?
Ника кажется ему слишком слабой, он может пойти обратно в комнату и сдавить, она не будет сопротивляться, он может запросто начать свою карьеру именно с неё, потеряв навсегда, оставив себе только безвольное тело. Но это тело она сама оставила ему — в этом чёртовом виде, вряд ли хуже смерти. И он может наслаждаться этой иллюзорностью.
Ампулы заканчиваются, их хочется разбить, губку заворачивает в салфетку, второй протирает стол и, сунув в полиэтиленовый пакет, выбрасывает, ощущая, как шею обдувает — на нём слишком много пота. На улице собираются тучи, где-то просвет попадает к ней в дом.
Она лежит на диване, переворачивается, к губам два пальца прикладывает, будто курит. Володя стоит на её пороге, сзади комната матери, в центре, сбоку от него — закрытая Ники с картинами. Он не может открыть. Он не сможет выдержать.
Володя садится на диван рядом с ней, руки горят, они помнят ампулы сквозь горячку с толстым стеклом, что не спасает ни его, ни её кожу. Он помнит сам эту квартиру совсем другой — такой же закупоренной, но живой, не как-то искусственно сделанной с движениями — непонятными.
В Нике полно эмоций. И она поглощает его воспоминания, оставляя какую-то будто глухость — потерю и барьер по отношению ко всему миру. Она двигается всё ещё, снова выворачивает конечности, снова что-то натягивает — словно он садист, следящий за её ожиданием. Остановкой жизни.
— Скажи что-нибудь, — Ника отворачивается от него, вроде затихая, Володя готов поклясться, что её глаза закрыты, — шёпотом.
И сам слышит звон в этой квартире, по стенам, разбавляемый его гулом, потоком мысли, что уползают — они все бесполезны сейчас. Он слышит и свои струны чувств, громогласные, без тревоги. Ему просто глухо — не расслышать своё обычное состояние.
Володя встаёт, всё слишком податливое, пространство обманчиво — ему кажется, что оно создано специально для его чувств, чтобы сгибать и ломать. Только его в ответ тоже.
— Почему, — слишком мало, этим не описать, ничего не донести, этим не помочь ему самому, — же ты?
Какие звуки тягостные, они не поддаются, он даже сейчас не смог их написать, перенести, показать, не может даже думать. Словами — недостаточно. Как и чувствами.
— Я всего лишь помогла нам обоим, — язык ворочается туго, он наверняка лежит у неё на щеке, ей тяжко говорить и лениво. В голосе лишь смирение — это эффект какой-нибудь кратковременной депрессии? — Мои же проблемы.
Он оборачивается, смотрит на её одежду, на шее ничего нет, руки чистые. Куда же? Где не углядел?
И Ника в ответ смотрит, она вытягивает ноги, там, где ступня, щиколотка и выше голень — так хаотично запеклись точки, из них текла кровь, выше и выше по её телу — до лица, где зрачки неестественные, они тёмные, они пугают, они напоминают о чём-то плохом, о чём-то таком же удушающем, как тот газ, они заставляют его мышцы натянуться и кожу, забыть про пространство, ориентиры, зрение, слух, неважно, дышит или нет, он всё равно может упасть за ней, кожа к коже — передаётся.
Хлопок сильный, деревянный. Володя видит руку на подлокотнике её кровати, костями чувствует боль, чувствует злость, чувствует обиду, глухота уходит, он чувствует своё тело как никогда слишком близко к мыслям, сознание едино. Это пугает, это заставляет отступить.
— Ты уйдёшь? — Ника резко садится, так механично, у неё неконтролируемые и странные стоны вырываются. — Но скоро ведь всё вернутся на место. Останься, — Володя разворачивается, отходит, он ощущает своё замершее сердце: — Да останься же ты! Я даже не прошу помощи!
Он тянется вон, прочь, ищет ключи в её маленькой сумочке, достаёт, ногой чуть не ударяет об стену, когда она впивается зубами, рыдает, мешая открыть замок, пальцами лезет, хватается за руки, у Ники засохшая кровь, что из-за слёз размазывается по щекам. Ему так хочется показать, что она здорова, невинна, что она всё ещё его заточённый идеал в чём-то родном и без всякой дряни, не как отец, не как все они. Что она отличается, что это — совершенно другое, не такое, выбивается же из всей вязкой слизи, которая находится теперь и внутри Ники. Не такое, по её крови должно течь не мерзость, не искусственная горячка, а теплота.
— Почему побыть со мной так трудно? — вцепляется в косяк, когда он чуть не закрывает. И тело двигается, он мог бы заставить её и ответить абсолютно на все вопросы, не заставлять стоять на коленях и смотреть бешено, не видеть, словно слепой мимо, и рот слишком широко открыт, не контролирует себя, не сдерживает. И хотел бы позаботиться о ней. — Из-за детей?! Беспользы?!
Володя берётся за руку — вены чистые, ни на пальцах, ни на запястье, и на сгибе локтя ничего нет. Она пытается гладить, но слишком резко — не пытаясь его расчувствовать собой, а всего лишь удержать подле себя, утянуть внутрь. Сохранить для себя.
Володя сгибает руку, что тянется к нему, как и всегда, отталкивает за плечо, вглядывается в глаза, на минуту пытаясь убедить, что в последний раз, дверь закрывает — не резко, но быстро. Никого нет, она нажимает на ручку, ему страшно, хочется заплакать, удары кулаком по двери, сосед выходит с сигаретой, но не оборачивается и ничего не говорит.
Володе разбить бы ему морду в первую очередь. Нику бить не хочется, и он испытывает облегчение от этого. От того, что теперь будет не так совестно.
Ему не хочется рефлексировать, не хочется анализировать — ему бы заснуть, чтобы сгладить воспоминания, её стоны, которые он сравнивает и ловит себя на этом, у него в голове её музыка — она называла флёровской****, тем, что её часто поддерживало. А он теперь слишком остро понимает смысл слов и ритмы-такты, инструменты, партии, слишком часто Ника включала, когда приходила со школы уставшей и отчаянной.
Что эффект, а что настоящие её настроения? Любовь? Влюблённость? Она не давала этому названия, когда Володя олицетворял чем-то близким — приближением, сближением — близ него всегда. Всегда до её смерти. Смерти от чего?
Но Ника ещё жива и здесь, и в его мозгу. Он достаёт телефон, зная, что Валентин с ней рядом — только «Н» капсом. Он, может быть, случайно на неё нажимает — по привычке. Может быть, не хочется признаваться. С её контактом Володя стоит посреди улицы, не может мыслить. С Валентином всё механически.
— С тобой что-то случилось?
Не с ним. Но что-то слишком сильно влияет, заставляя прогибаться. Он не хочет плакать, он сейчас вообще не хочет ни видеть, ни ощущать жидкость.
— Я могу переночевать у тебя?
Валентин прочищает горло, и Володю торкает на воспоминании об обещании Он слышит слова, кажется, формулируя изначальную версию на свой лад — «я могу быть использован только раз».
— Я сейчас в другом городе, но недалеко от Архангельска. Заехать? — и как инороден же, не подходит ему, этим ситуациям, совершенно отчуждённый, непонятный, не разобраться в мыслях, ничего неясно. И ещё раз сегодня рыться — узнавать что-то вязкое о другом? Ему нужен покой, но не среди умирающих людей.
— Нет, — Володя припоминает своё поведение, слова, не акцентируя внимание на голосе: — Я тогда эту ночь проведу на машине, а не в квартире.
— Тебя отец выгнал?
А он ушёл сегодня в три часа ночи, показав фак одному из дружков. Если спать на скамейке, его в любом случае забьют, но если не получится — нужно вернуться к ней очень поздно. Ника не будет спать? Будет бодрствовать — искусственно ли? Ему хочется обратно и проверить, не знает, отошёл ли, что вообще происходит. Просто тонет в жиже, которую и притащил сам к себе. Но Ника видится палками — тростинками, что гнутся под неизведанным ветром, будто чувствует она впервые эти разрушительные потоки и не может устоять. Так беспомощна для него.
— Перебесится и успокоится.
Володя сбрасывает вызов, вспоминая, когда сам это делал, а не дожидался. С Никой. Она сама его ждала, из-за чего они прощались по нескольку раз. Какой у неё голос? Точно не тот истерический.
Он может мыслить, но не хочется, в голове музыка, перед глазами вроде знакомая дорога. Это странное ощущение, когда сознание предлагает всё стереть. И одновременно понимать, что себя не обмануть — тем более то самое сознание.
Его дом, может, и не так далёк от Ники, а может, время просто сыплется зазря, ломаясь вместе с ним, превращаясь из стекла в песок, что не стоит, а быстрее и быстрее — бездумно. Рядом с его подъездом какая-то знакомая машина, на капоте практически сидит Олег, не интересует вовсе, Володя проходит мимо, слыша:
— Привет? — он улыбается, подходит, пытается идти рядом, его цепочка в воздух поднимается, но тяжёлая. — Заговорил бы со мной. Не каждый день блудный сын возвращается домой, — как же умеет общаться со всеми — какую только функцию выполняет? Он так зависим от других, не может ничего, зато с помощью их денег, полученных лестью — вполне.
Володя останавливается, всё слишком расслабленное, ровное, ничего не сокращается, как у неё. А вот агрессия скукоживается, собираясь вместе из каждого участка тела. Больше не надо сдерживаться — её здесь нет вместе с той кислотой. Не жижей, а кислотой, что разъедает целые доски. Жижа лишь закрывает.
— Попридержал бы язык, мертвецам всё равно ни он, ни деньги не нужны.
Олег лишь улыбается, но отходит, и его движения хочется поломать, как и всё тело, разорвать бы одежду, эту бледную кожу, чтобы увидеть внутренности, просунуть туда руку, чувствуя, как резкость становится очень-очень плавной. Его бледность — лишь аристократическая напыщенность, которую лучше извалять в собственном дерьме.
Володя разворачивается, пытается рассмотреть окна, но тут его квартиры нет — с другой стороны.
Дверь в парадную отрыта, поставлен камень. Бесит, он носком цепляет, со всей силы выталкивая, лишь бы не пытаться осознанно поймать воспоминания. Ну и хрен, если увидят.
Лестничная клетка, благо, закрыта, он путается в ключах, они звенят, стукаясь друг о друга, сцепляясь, возвращая тот же гул, у него перед глазами Ника обнажённая, ногами прикрывает живот, с теми зрачками, они сами страшат, а не наоборот, в его комнате находится, рядом — ухмыляющийся отец, на сапоге которого кровь с мясом.
Замок открывается слишком шумно, но плевать.
В квартире мать снова у себя, спокойная, и ей хочется дать пощёчину. Его тянет к Нике, но ему слишком нужна передышка — иначе задохнётся.
— Где отец?
Она поворачивает голову к окну, невнятно шепча:
— Как и всегда.
В комнате отца, где хранится всякое, слишком много шума, два голоса, они искажены дверью и стенами, не разобрать. Ручка поддаётся, это напоминает, задерживая удар сердца, задерживая картинку и мысли.
Какие-то мешки с чем-то — дряхлые и тканевые, не как те, что он любит. Хотя предположение, учитывая Дана здесь, сделать нетрудно. Оружия там быть не должно, слишком старый для них способ — наверняка стали изобретательнее. Но сыночек-то, сынка-то не умеет держать ни самого себя, ни других в узде — играть разве что, но чтобы сжимать…
— Закрой дверь, — отец выходит вперёд, всё слишком стремительно для Володи, он не может разобраться в своих импульсах, мыслях, не может подумать — только упасть в обморок или что-то сделать, потому что после сна у него не будет такой мотивации. Странной, изуродованной мотивации, подаренной Никой.
— Как много приказов. И как мало выполнений — плохо ли, когда у человека есть своя личность, а не чужие приказы? — Володя вытаскивает из кармана бумажку, сворачивает, выкидывая из замка ключ и засовывая ту — под шаги отца. Так хотя бы можно не видеть и не вдумываться в слова. С ней молчал, но теперь уже всё на исходе. Нужно хоть как-то выветрить всё — пусть таким способом.
— Что ты делаешь, выродок?!
Он сам в мути, плавает в этих ампулах, может быть, вскоре будет в формалине, может быть, утопится — это действительно самый лучший выход для него, может быть, стать чьей-то собачонкой, хоть Валентина — единственный путь к выживанию. Но Ника — она слишком выбивается из всего этого, утягивает за собой, раз за разом бросая вызов. И она ведёт, а он не может перехватить — хотя бы пережать себе шею, потому что кислорода слишком много. Такая дозволенность для них, которую могут отобрать и выбить, но им всё равно — ошибка за ошибкой, ведь не единственная, будет ещё, будет дальше. Но у него хотя бы есть будущее именно с ней, а не кем-то другим.
Дан перехватывает чужое плечо, наклоняет лицо, смотря исподлобья. Цепляет к себе вниманием, но не смешивается с Никой — жёсткий кусок мяса, в котором нет ничего. Даже не обогатит землю.
— Не стоит. Или вам это уже не нужно?
Они не двигаются, смотрят друг на друга, давая ему время обдумать, вспомнить, понять, но у него перед глазами живот Ники, по этой мягкой коже её ударили, что еле-еле может сопротивляться и быть упругой, набирать вес, жить — он видел, он чувствовал с помощью тех стен, к которым с утра прикасался. Лишили ли её детей? Последние слова, что по барабанам ударяют, есть ли истинная причина — не мать и не предполагаемое что-то избитое из его личного опыта? Это ли её сломало — медленно? Как наркотик с каждый приёмом.
Отец сбрасывает руку, поднимает ногу, и Володя помнит инерцию, как тело Ники прогибалось, как её заставляли сжиматься, помнит боли, помнит и свою, и ощущает саму Нику как никогда — болезненно кончиками пальцев помнит, ему хочется истерики. Он ощущает её изувеченное, израненное тело, которое она пытается спасти с помощью психики, измождённая попытками сохранить себя и как-то восстановиться.
Он зол вовсе не на неё. Но и говорить сейчас с ней не намерен.
— Вот, — Володя видит глаза, и зрачки сужены, они не пугают, они — всего лишь чужие, никак не касаются, в них можно ткнуть пальцем — хоть сейчас, — значит, у этого сосунка ты сосёшь. Я его нашёл прямо у себя под носом, — слова выталкиваются вместе с их переменными эмоциями — он не разбирает, это совершенно не важно. — Отчасти, я дурак.
Володя видит двигающееся тело отдельно от головы, вспоминает оболочку, что удерживал сзади, рук не видно, сам хватается за плечо, воспроизводя крик Ники, смешанный с рыданием — сквозь звон он слышит, вынося ногу, только сильнее, злее, увереннее, он знает, что хочет получить, знает, как достичь, знает, как показать, знает, что сколько бы плоть ни сопротивлялась рядом с ним, ей плохо — ей хочется умереть. И с радостью сломал бы кости, пока его самого хватают за волосы, голову к спине оттягивают, но так легко можно повернуть собственное плечо, ударив по щеке, по черепной коробке, разрушить, загоняя белёсые осколки в красный мозг. Как-то всё слишком легко, а у него тут же забирают свободу — утаскивают куда-то не туда, дальше от раскалённого центра, хочется вырваться, осмотреться — ведь, всё же, никогда не заходил сюда. Но только пол руками чувствовать без малейшего спасения, не осознавать картинки, а только — Нику с её нормальными зрачками на солнце, где волосы отливают таким тёпло-блондинистым светом.
И потеряться, потому что слишком больно. И боли в то же время нет.
Дан садится рядом с ним, закрывая пальцем дверь, смотрит и ничего. Совершенно ничего нет, даже страха. Он отчаялся? Погряз в сумасшествии — Ника вытащила из него эту слабость, эту болезнь? Временно ли? В нём что-то сломалось?
— Я мог бы помочь тебе со всем.
Омерзение ворочается, от сего лишь возрастает, выливаясь в его сознание, оставаясь наедине с ним. И невыполненные движения, скованность, указы — такое после вседозволенности лишь раззадоривает, рефлексы сильнее.
— Пошёл нахуй.
Нога, может быть, опять растянута, она болит, но слишком хочется уйти, он не закрывает дверь, хочет прикоснуться к матери, сделать ей больно, только ведь всё равно не разбудить, а уходя, не слышит ещё один мерзкий голос. А другое, что внутрь залазит — уже неважно, под кожей только кислота Ники, проникшая сквозь. Ему нельзя оборачиваться на людей, не затапливать себя старым домом, а просто выжить.
В лесу деревья, это вовсе не лес, а декоративный парк, по которому можно сократить путь, тут канавы, корни вспороли землю, врастая далеко — уходя к мертвецам, кусты, где-то на другой стороне — в центральном входе, лавочки с фонарями. По песку, по земле, по траве, слыша, как едут машины, слыша шаги, но без паранойи, без социума. Он наконец-то один в этом мире и даже не дома.
А ещё прекрасно знает куда ведут бежевые дома. По зебре, по асфальту, рядом с клумбами чуть замедлиться, чтобы подняться по маленькой лестнице, вытащить её ключ, такой новый, который не пробовал, что пока не ассоциируется с ней. Прикладывать, открывать, чувствовать как что-то тянется сквозь всё тело, как воздух наполняет и не задерживается, что-то отдавая — без окраса. Поворачивать в замке не когда она, дурачась, предлагает, а по собственному желанию. И на кухню дверь открыта, он видит её в халате, только помывшуюся, что ест черешню.
Её ключи, кажется, лежали в маленькой сумке. Белой или чёрной? Белый — не её цвет.
На кухне голубой халат свисает с Ники, но толком ничего не обнажает — ей наверняка холодно. Черешни съела мало. У неё волосы заправлены за уши и, честно, серебряные серьги, что переливались сейчас от лампы, когда она вертит головой, подошли.
Ему не хочется спать с ней, разговаривать. Ему хочется смотреть и думать, и любоваться, и осознавать, и представлять. Она оборачивается, взглядом Володе в ответ, и глаза нормальные — всё та же радужка, зрачки, что суживаются или наоборот, а где-то там, за всем глазным аппаратом, её мозг, в котором может храниться вся история жизни Ники. Но ему остаётся лишь разглядывать узоры на той же радужке, что сливаются.
— Ты можешь спрашивать, если хочешь, — голос хриплый. Сорвала ли она его?
Он хочет о многом спросить и о многом узнать. Что там, с его галлюцинациями? Как не пугают эти игры? Как она теряет? Каково это — осознанно соединяться с кем-то бесформенным, но в то же время с собой?
— Что это было?
— ЛСД, — с непривычки ли, но буквы еле составляются в значение, как-то слишком невнятно.
Она выбирает черешню потемней, откусывает, губы в соке — по ранам размазаны, в края впитывается, они красят её, но, в отличие от цитрусовых, безболезненно. Володя видит уже закрытое окно, сквозь которое не проникнет ветер, там ещё не темнеет, но зайдёт скоро солнце. Тучи делают всё только мрачнее. А мрачнота — она успокаивает, даёт смирение с неизбежным и опасным, кислотой, что разъедает изнутри.
— Я не буду спать с тобой.
Володя смотрит на неё, как она жуёт, губы потрескавшиеся, иногда бывают как корка — только более утрированная, но в первый день мясо нежное. Не оглянётся, не подскажет новые мысли, хотя раньше вполне могла.
Ему не хочется спрашивать про дальнейшее. Он встал рано, практически не ел и хочет спать, хотя животу плохо — всем внутренностям плохо.
— Я постелю тебе у матери.
И смотрит, смотрит наконец-то на него слишком обычными глазами, долго, двигаясь и замирая, он не может сложить эти два образа, не может ей ответить, сказать что-то, он теперь не может её понимать, только задаваться вопросами по поводу себя. Ника щурит глаза, прикрывая их насовсем и встаёт — нараспашку халат. И он не видит точки, он видит чёртовы синяки.
А понимал ли он её вообще?
Она медленно заправляет ему постель, везде жарко. Володя задерживается в дверях, чувствует её мимо, дальше — по трубкам лёгких запах мяты. Как и всегда — тут холодно, но душно, воздух слишком морозный, что обжигает его нос.
Он открывает окна, отдёргивает шторы, укладываясь в кровать, под голубое небо, под закат, под одеяло спрятаться, помнить. Он хочет помнить всё, связанное с ней, но не взаимодействовать с ней в реальности.
Володя дышит этим воздухом глубоко, пытаясь обострить свои чувства, но они затупляются, убеждая закрыть глаза. Он видит глюки, видит узоры, зигзаги, полосы и картинки с обманом зрения. Он чувствует покалывание всей кожей, слышит эти иголки, их движения, задыхается в пространстве, вновь и вновь прокручивает воспоминания, видоизменяя, смешивая с самим собой, со своей личностью, совсем забывая про неё. Он видит темноту, вздрагивая от звуков дождя по подоконнику, слишком глубоко вдыхает, чует тот же аромат, что пихает его в водоворот чувств. Своих, но никак не её, он задыхается в собственной злости и агрессии. Ему не понять её беспомощности.
***
Ноги запутаны в одеяле, ему холодно, только штаны надеты, окно ударяется о стену, Володя кашляет, встаёт, идёт, видя помутнение, кое-как поворачивает ручку до щелчка, возвращается обратно. Он лежит, скукожившись, прикасается рукой к своему животу — крепкому, но по нему запросто можно ударить, чтобы достать до желудка. Давит пальцами по мышцам, пытается оттянуть кожу вокруг пупка — не больно, скорее страшно и дискомфортно чуть. Он проводит пальцами ниже, кладёт на пах, мало чего ощущая — с Никой в разы лучше. Она позволяет растягивать, держать всё под контролем, делать по-своему и одновременно пробуя чужое — новое. У Володи чешется лицо, он прикасается к щекам, ведёт к глазам, вытирая с них слёзы.
И какого только чёрта? Не вспомнить даже, что же снилось.
Володя встаёт, слыша звуки. Недалеко шкаф, очень большой для военной женщины. У него дрожит рука, когда поворачивает ручку, но там находятся и пышные платья, и вполне нормальная практичная одежда. Ничего необычного — в ящиках либо носки, либо нижнее бельё. Дверь шкафа движется по инерции от его толчка пальцем. Если не поворачивать ручку, то выходит очень громко. Не снимут же отпечатки, в конце концов — чёрт знает, сколько та угробила на замок-розу. Красивый, бережёт наверняка.
На кухне никого нет, зато есть еда для перекуса — классический салат, приготовленный, видимо, на троих, фрукты или что-нибудь для бутербродов. У отца можно жрать только картошку — и хорошо, если не сырую, как обычно.
Салат он так и не доедает, хотя, когда был голодный, казалось наоборот. Накупить, что ли, ей этой чёртовой картошки и обязательно с мясом — можно не варённую, а жареную, которую можно запивать молоком, или запечённую, что вместе с ним попробовал с рыбой. Жаль только, что рыба так дорога стоит — чёртов Валентин, даже на посуточную согласился.
Не то время, чтобы сейчас забываться в работе, а его вынуждают.
Володе не хочется открывать комнату Ники. И ручку не заедает, дверь в его руках — можно повернуть, она не скрипит. И никого на кровати нет. Очень надеется, что ничего тоже — под одеялом или на полу.
Ника сидит в другой своей комнате, тут развешаны некоторые картины — они тёмные, у большинства сильный контраст с очень светлыми. Таблицы по анатомии, светотени и каких-то техник — разные, возможно, совмещает их.
Оборачивается, кладёт венок — из него торчат перья бирюзовые и жёлтые, под ним салфетка, что перепачкана краской. Она крутится в кресле, рукава платья свободные — обвисают, обычно такие изображали у святых. Только у Ники платье чёрное, на рукавах вышита то ли русская «В» то ли английская «Б» — скорее второй, но чёрт того знает.
Она смотрит на него, они карие. Но есть там посветлее — какой это оттенок? Ему не разобрать — он помнит смутно.
— Всё в порядке?
У Ники голос сухой, она наверняка хочет пить, но в стакане вода уже с краской. И где же её бутылка? Пора новую покупать?
— Да.
Кивает, отворачивается, продолжая наносить краску — выходит у неё более примитивно по сравнению с теми, что висят на видном месте. Столько пейзажей с сюжетом, метафор, люди очень поломаны — они не плавные, а резкие, но это всё равно выглядит как-то правильно в художественном смысле.
Володя подходит, чтобы видеть и часть её лица, и картину. Ника бросает взгляд, но не прерывается. Подпускает?
В отличие от остальных сильно насыщенных и каких-то тяжёлых, громоздких и с чуть ли не выступающей краской, эта получатся очень лёгкой и светлой — преобладает голубой, она красит перо мазками, разбавляя обильно краску водой, хотя это не застывшая акварель. Карандаш виден плохо, да и она его уже стёрла — это как оставшиеся отпечатки, они служат самой тёмной частью её теней. Как это называла, когда рассказывала про блики? Рефлекс?
Верёвки вокруг руки, может, будут синие, маленькие бусины вроде бисера рассыпаны, медальон в ладони — рука повёрнута, но не резко, а согласно анатомии. Сюрреализм? Или что она пишет — метафоры с элементами реализма можно же так называть?
Ника пачкает рукава, это незаметно, но Володя уверен, что если она окунёт их в воду, то та окрасится. Ткань будет плавать на поверхности, пока разные оттенки исходят из неё, как мазки, только легче.
Она говорила, что хотела бы научиться писать красиво в этих двух смыслах — и картины, и текст, чувствовать секс как метафору жизни и в то же время что-то обычное, неброское, а ещё играть на фетишах людей — вытаскивать из них постыдное, делать латентными и, что самое важное, — заставлять их признаваться себе прямо и чётко, без игр.
Она говорила, что хотела бы склонять к этому безумцев, беспощадных и маньяков, потому что те никогда не действуют напролом. Психика казалась ей слишком неизведанной, но в то же время добавляла, что индивид по-прежнему остаётся человеком — без чего-то или наоборот с. И путь в его нутро наверняка должен быть — горстка слов, среди которых он бы вычленил ещё меньше для себя и запомнил. И ей, конечно, хотелось играть не на чём-нибудь этими словами, а на ком-нибудь.
Заставить в удачное время открыть её и движимым этими словами прикоснуться своими чувствами — ненавистью, любовью, жалостью, злостью, которые она выделяла, — к чужим. Ника говорила, что ей хочется воздействовать на людей, но, если на самом деле, то что это воздействие значило для неё? От чего она пыталась сбежать в мозги других людей, соединяясь ещё со своей дряхлой копией?
И был ли Володя тоже чьим-то прототипом в её жизни? В её фантазиях? Ему, честно, страшно прикасаться к оголённым ним, тоже не имея при себе ничего. Там заканчивалась обыденность, заканчивались даже новейшие чувства вроде любви, ненависти, восхищения или вдохновения. Начиналось безумие — то, что она вчера проявила.
При страхе можно убить. Он сбежал, оставив её наедине с мыслями. И она точно сказала себе, что осознала правду — только было ли то действительно правдой, а не её личным видением?
— Зачем, — Володя ждёт, когда Ника перестанет водить кистью, отложив ту, — было вот это?
— Ты хочешь спросить, зачем я употребляла ЛСД? — Ника разворачивается, закатывает рукава, но потом, посмотрев, сбрасывает, засовывая руки в них, выгибает бровь — бросает вызов. Как и всегда. Двигает отношения вместо него — даже чисто по случайности. — Это произошло в тринадцать лет. Саша затащила меня в клуб, она была на три года старше меня, — надувает губы, расслабляя брови, только нижние веки напряжены. — Она вообще была мне таким ключиком в общество — везде имела связи, знала, как поиграть, чтобы для неё это не было унизительным. А ещё была богата. Богаче твоего Валентина или Крючкова, не знаю про их деньги.
— Она тоже незаконно?
— Нет, только пробовала, — Ника улыбается насмешливо, голос становится с нотками — он только сейчас заметил, что раньше был безжизненными и автоматическим — кому-то рассказывала? Не верит? — Она с пяти лет пошла в Британку. Не Оксфорд, конечно, но и в окраины, где тоже, может быть, плохо, её не засунули. Потом её выгнали за то, что сын какого-то там чина — уважаемый сэр лет двадцати поймал на сексе с его будущей женой, — смех не тот, что раньше, но настоящий. — И как они пытались все это скрыть! И какими угрозами! Всё перерыли, но, знаешь, Санька потом заволокла этого сэра в свободный кабинет и, — Ника встаёт, начиная двигать руками — ей это помогает совмещать эмоции со словами, — подставила нож прямо к эрогенному члену! А он, знаешь, что? Он не смог сдержаться и кончил, чуть не порезавшись! — вертит головой, смеётся уже громче. Сейчас далеко не с ним, в воспоминаниях, как и тогда, а Володе не хочется обижаться, хоть как-то выставлять в негативном свете — вчера притупилось, проспался, но всё равно ведь помнит.
— Разве камеры бы не запечатлели это?
— Она была великолепным лингвистом, билингвом многих языков, знала немецкий с английским на художественном и деловом уровне, а ещё любителем филологии, — Ника отходит к картине, и Володя может увидеть её первую писанину — карандаш уже всё равно почти стёрт, а краска только на пере — их там, кажется, много, обвивают руку, но закрашенное — главное, а ещё бусины, вроде, на полу. — Думаешь, с таким багажом она не умела убеждать? А уж как интересовалась расчленёнкой и сексом — отчасти, эта страсть по анатомии от неё. А ещё она специально напоила и попыталась поцеловать, но я не захотела ей отвечать и, как она сказала, расплакалась, — Володя замечает на руке, которой Ника трогает картины, след — будто от верёвки, уже сходит. — Так что она, конечно, была крутой, но для меня — чисто подругой. Не могла я начать встречаться именно с этой девушкой, понимаешь?
— А я ей в чём-то уступаю?
Володя, честно, пытается улыбнуться, даже чуть обнажает зубы, видимо, совершая ошибку, но Ника подходит, останавливается, пальцы двигаются — сжимаются, держат, вжимаются в свои собственные.
— По правде, ты первый, кто смог настолько глубоко пробраться. Она даже мою мать не видела, та приезжала иногда со службы, хотя для неё не составило бы труда нарыть даже на госслужащего, — Ника выдыхает, её голос настолько же хрустален, как и она сама: — Ты мне слишком дорог во всех смыслах.
У Володи нет звона, хотя он старается расслышать его. Он видит вырез на платье, что никак не может оголить мягкую выпуклость — только кожа её груди плоская, чрез которую можно увидеть очертания костей. Зато соски выступают, и ей явно холодно. А ещё глаза смотрят, они рыскают, и чувство, этот зуд на руках, что по венам, передаётся и ему — ему тоже хочется обнять. И в чёрном платье, ощущать контраст ткани и её кожи, как её игру с цветами. Ему хочется ещё раз почувствовать её слёзы вместо своих и стирать их, пока где-то за стенами, в неизвестной точке, кипит совершенно другая жизнь, что не коснётся их. Он настолько ярко помнит вкусы именно Ники, что не надо готовиться или ожидать — может начать прямо сейчас.
— Я останусь, — он смотрит на её дёрнувшуюся руку. — Не уйду.
Ника не опускает взгляда, ожидает дальнейших слов, он не понимает, почему её грудная клетка всё на месте, и указательным обхватывает её за такой же, но меньше — сквозь захват Ники, там вены. Там её пульс, на который так многое влияет — и он тоже.
— И вот однажды она притащила меня в клуб, — больше не поднимает взгляд — следит за его рукой, вверх по его костям, но не выше плеча. — Мы встретили там Илью.
— Его?
— Его, — Володя ловит её краткий взгляд, но после вместе с ней опускает, смотря, как из-под ткани выступает её тело — эта рельефность, которую он может почувствовать, вспомнив или же сделав прямо сейчас. — Илья предложил нам как-нибудь развлечься. И тогда он был связан не только с Даном…
— Он был связан с Даном?
Володе не жаль её колкого взгляда и нахмуренных бровей. Сколько зайцев разом — он-то тут столько лет пытается вытащить, чтобы легче жилось, когда можно-то было…
— Не только с ним. Сейчас я рассказываю про меня и частично про неё, — Ника делает шаг, обращая внимание на дверь, но потом возвращается — после её стука не слышно себя. — В общем, Дан — не единственный наркобарон, бытующий тут. Тогда были ещё и приезжие, родители Ильи тоже его с ними связали, — Ника шикает, когда Володя открывает рот. — Не сбивай с мысли! Так вот, — её руки вплетаются пальцами в его, оглаживая — не как вчера, а вспоминая, как Володя рассказывал про этот фетиш, как они перед сексом пытались это изучать. — В развлечение шла всякая наркота. Саша тогда согласилась лишь на экзотический алкоголь. А я всегда хотела попробовать сигареты, понимаешь? — головой кивает на картины, Володя слышит, как она картавит, говоря предпоследнее слово — отдаётся эхом и вызывает что-то. — Для меня это было круто, но в первую очередь — из-за матери. Знал бы ты, скольких мальчиков она раньше заманивала какими-то сигаретками, — Ника улыбается, но скорее для убедительности. — Теперь я знаю, что пошла по её стопам. Мать всегда спрашивала: «а триста миллиграмм слабо?» своих ухажёров и потом уводила к себе в комнату отчаянных. И я решила проверить. Саня не одобрила. Она торговалась максимум на двести, лучше — пятьдесят. Я не выдержала, отвела Илью и ляпнула случайно двести пятьдесят, — смотрит на него, заставляя поднять взгляд, она сжимает руку, и хочет своими обнять ещё и его шею, шепчет: — Как только начались галлюки, меня сразу увезли к Саньке. Я им обоим ничего не рассказывала тогда, но, — и подходит ближе — всего один шаг, но Володя чувствует весь её организм — как отделимый, но привязанный к нему, — эти галлюки были ужасными. Я помню, — она срывается на монотонность, фокус теряется, — мать с автоматом. И себя. Реки крови, что текли, а она всё стреляла в меня. Она спрашивала, — и звоном от стен, эхом в его больной голове: — «а ещё крови ты можешь дать?» И я вставала против неё, падала, давая эти крови, я так осязала эти пули — носом, ушами, глазами, во рту они как языки паразита лазали, а по телу словно змеи ползали, проникали везде. И она брала меня на слабо, я чувствовала безумный азарт, как меня, словно камень, разрубают на потаённые чувства, желания и фантазии. Мне, если честно, сейчас такое иногда и под ЛСД видится, но редко.
Володя смотрит в её глаза, и она скорее сосредоточенная, чем напуганная.
— Ты ведь не вспоминаешь.
— Нет. Мои слова — это просто описания, если я начну пытаться в точности, то…
— Я всё равно чувствую.
Если честно, такое смущает, оно само вырывается, хотя стоит признаться — он хочет этого, дико хочет. Володя краснеет под её робким взглядом, не зная, как скривить губы. Выражение губ кажется ему важнее взгляда — Ника и так ведь понимает без его кривляний. Она чувствует поддержку.
— В общем, у Саньки имелись, конечно, врачи. У меня были признаки передозировки, потому что первый раз, да и толерантность у меня всегда ни к чёрту. Из коматоза вывели, вылечили, хотели помочь разобраться с матерью, но я не позволила. Мне помогли забыть галлюки, не вспоминать их часто, по крайней мере, понаблюдали за ритмом сердца, полечили от наркомании, я ведь им признавалась, что думаю о том опыте, — Ника улыбается уже более бодро, кровожадно чуть, как над чёрной шуткой, что её задевает. — Но они не учли, что добровольное согласие должно быть не только на юридическом уровне, понимаешь?
Володя смотрит долго, слова не лезут, он лишь кивает, предлагая ей вести этот длинный монолог — знает, что во рту у неё пересохло, но уйти вместе на кухню не может, иначе всё улетучится, мысли будут не о том. Это не как интересный рассказ — это глубже. Гипнотическое безумие.
— Саня не обратила на это внимание. А я знала, как найти Крючкова. И, в общем, где-то неделю я прокурила гашиш, но дозу выше ста старалась не делать. К тому же, этот ублюдок вечно завышал цены, с каждым разом набавляя, — и громко, чтоб ему запомнить: — Он любит следить за ломками, Володя. У него на это фетиш. Я видела мальчика, который валялся в грязи ради дозы перед его дружками, они отвели к нему. А у него просто из-за чужих криков уже стояло. Я в тот день ушла и окончательно бросила попытки с гашишем, это стало последней причиной.
— А первой?
— Первая была в Сане, она многое сделала для лечения, я знаю, что она часто брала на себя психически больных и детей с хреновым прошлым. А вторая была в Нике, — и его дёргает, он чувствует собственное тело и её сжавшиеся руки. — Ник меня застукал, когда я в очередной раз забыла закрыть дверь после покупки дозы. Отругал и унизил сначала словами, а потом взял и обвалял моё тело в конопле, грозясь вынести меня в таком виде к дружками Крючкова.
Володя чувствует зуд на губах, на щеке, за которую его тогда хотели удержать — он не заметил, как вырвался. Он помнит хлопки по плечу, и у него там, за шеей, что-то ползает.
— И как ты с ним познакомилась?
— Его мать мне давала на еду, когда моя где-то в девять-десять кинула. Он раньше другим был, мог нормально разговаривать и шутить, — Ника склоняет голову набок, улыбаясь. — Недавно пришёл ко мне, сказал, что ты узнал про его наркоту. Он не упрекал меня в своей, и мы нормально поговорили. Я даже не стала сюда из-за матери возвращаться.
Ника хочется в унитаз окунуть. Или сделать то же, что и с Русом. Он же хочет чувствовать своего парня, как и Володя Нику. Так пусть расчувствуется.
— А ещё, когда знал про попытку пойти к Дану, предложил сделку. Дан там видел меня, поэтому донёс, и Ник мне бесплатно дал попробовать ЛСД, думая, что из-за первого опыта глюков я брошу, — ей даже не улыбнуться — уголок дёргается, но ничего. — Наивный. Я быстро прикипела к этому, потому что я хотела эти глюки. Я хотела доставать из сознания себя, которая умела в самомотивацию. С гашишем получалось жёстко, а если с ЛСД не перебарщивать, то нормально.
— Вчера это было ненормально.
— Я хотела отдохнуть наконец-то от матери, а вечером с больной головой промучиться на твоём плече, — Ника подтягивает вторую ногу, выпрямляя спину — ближе к нему. — Мне иногда нужно разгружать себя. Помнишь, мы встретились из-за сиг? Наркоту в школу я не решалась принять, хотя прошлые подруги беззаботно проносили чёртов насвай, и у них глаза слезились, и капилляры лопались — одну даже химичка спросила. Я хотела курить, маман тогда выпирала меня в школу, её, вроде, какой-то хуй изнасиловал, поэтому я два с половиной месяца ныкалась. Но хотелось вдохновения, а кругом ебучий социум и прошлые знакомые, которых я хочу выбросить уже, — Ника горбится, но потом снова смотрит на него и будто тянется. — В общем, учёба меня выматывала, хотелось, и сигареты — отличный выход. Можно типо имитировать свою смерть, заебавшись, а потом опомниться. Скользить на грани, — её пальцы прикасаются к запястью, Володя кладёт поверх вторую руку. — Это тот адреналин, что нужен мне.
— Я это не одобряю.
— Поэтому при тебе я и не стараюсь принимать, — растягивает губы, чуть покачиваясь. — Серьёзно, если у меня не будет этой наркоты, то я перестану рисовать. Я превращусь в психического инвалида, — Ника клацает зубами, дрожит, она открывает рот, выдыхая, и Володя под подбородок руку подсовывает, чуть двигая пальцами, — если ты откажешь.
— Ты не переживёшь? — Володя говорит с прямым смыслом. И она, положив лицо щекой на его ладонь, давая почувствовать пальцами волосы, не улыбается, не юлит, не отводит взгляд, а просто выдыхает:
— Нет.
В том же смысле, что и он.
Он знает, как сегодня довести себя. Знает, что с него достаточно, нужно просто посмотреть на её движения рук в этом платье, но Володя спрашивает — безумно уверенно, напролом:
— А что насчёт Ильи?
И Ника кивает на дверь, разрывая с ним связь — она продолжает держать его в рассудке, но заставляя ходить по краю, как и себя. Ведёт за собой и обнажает свою сущность, когда он боится, что она не выдержит. Ника не испытывает, а прямо говорит, когда Володя держит в безызвестности. И он жалеет, но психически не может. У него всё блокируется, у неё — рассказы всем, чтобы освободиться, чтоб найти в людях, которых она боится потерять, что-то, привязывая к себе. Уже перестал доверять, действуя осторожно.
Ника с кухни выносит бутылку, отпивает, ведёт в свою комнату, давая портрет в тёплой раме — может, дерево в духоте согрелось. Рыжая — есть в них такое уникальное, во внешности, что должно привлекать, но Володю отталкивает. А во взгляде у девушки беззаботность — иллюзорная. Наверное, положение рук настораживает — не скрещены, но так прямо и поломано обнимает себя за плечи, скорее, тяня вперёд.
— Это Саша.
— И почему вы прекратили общаться?
— Она мертва, — Володя чуть не подпрыгивает — Ника не умеет так говорить о смерти. Слишком безразлично. Слишком по факту. Осознаёт ли она вообще это? Поэтому возвращается к себе в прошлое, раз за разом оставляя его одного? Он не хочет возвращаться к прожитому, даже по наитию, Ника им чуть ли не живёт. — Они вдвоём привезли меня тогда к ней. И пока я мучилась, они сблизились. Разговорились. Ей нравилось копаться в мозгах ублюдков, оставляя тех с полным опустошением — для неё эти жестокие игры были хобби, я этим тоже хотела увлечься, но решила пойти окольно, — или по краю. Его сейчас так кроет с тона, что и сосредотачиваться смысла нет — всё растеряется, главное, не углубляться в свои самокопания. — А к Илье её тянуло, очень. Она напивалась в компании с девкой, которая хотела с ней трахнуться, и думала о нём, говорила, понимаешь? — Ника тыкает в портрет, обводя по контору. И не вяжутся ни теплота, ни её фон пустыни, что вполне может Нику изнурять своей жарой, с вопросами и текстом. — Вот скажи: ты бы согласился с ней?
— Разве что если только настаивала и только на одну ночь, — Володя кривится, обращая внимание на улыбку — губы скрываются под волосами, те соломенные и прямые, мягкие и кажется, что гладкие. Отсвечивают так ненавязчиво, сочетаясь и успокаивая. Но эта оранжевая — подошла бы, может, на спор — у неё не пальцы Ники, да и сама кожа наверняка потрескавшаяся кое-где, в шрамах — не от царапин, таких белых полосок, а намного больше. И температура точно горячая — настолько раскалённая, что и сопротивляться нельзя. — Не в моём вкусе. Сразу видно, что больно темпераментная, да ещё и рыжая.
— Рыжие очень хорошенькие. Но ты прав, темперамент у неё заебись, — и Володя ничего не чувствует по отношению к этой мертвячке. Только разложение где-то под землёй — как и всех существ, они просто сгниют. И хорошо, если получится именно с Никой — уйти под почву, отдать своё тело другим жизням, лежать среди старых камней и тонуть в истории, которая уже не нужна. — И не знаю, каким Илья был при общении с тобой, но тогда перед ней не смог устоять.
Он помнит, как Илья раньше пытался шутить — выходило не тупо, но скорее просто смешно, хотя иногда попадал метко. У него шутки были часто по темам, Володя начинал осваиваться — литература только по учебнику, посему Илья отдавал свои книги. И его голос иногда дрожал, когда Володя вынуждал задавать прямой вопрос — понравилось ли? Они оба до сих пор зависимы от чужих, от их взглядов, хотя теперь уже прячут и прячутся.
Валентин однажды наиграется и бросит, его никто не будет останавливать — у Володи нет ценности, их отношения начинались с выгоды, выгодой и закончатся, а вот Илью терять не хотелось бы.
— Она же его не растянула, в самом деле?
— Ну, нет. По крайней мере, в первый раз. В первый раз она его оттрахала собой так, что он потерял сознание, — Ника улыбается, чуть не смеясь. — Она тогда позвонила, закричала, что он лежит и не отвечает. Вся в панике, даже не подумала проверить дыхание. У неё, знаешь, вообще подозрения на нимфоманию были, да и я считаю, что так и есть, — Володя осекается, но не прерывает — он научит её говорить в прошедшем времени, показав в ответ смерть — позже, когда решатся, нужно делать осторожно, вымерено, чтобы потом не возвращаться уже никогда, не думать о своём гробе, — но она скидывала всё на гормоны. Ну, в общем, у них всё закрутилось — Илья её иногда боялся, расслаблялся в моём присутствии, мы с ним даже об Оруэлле, Бродском там, Брэдбери или даже о Набокове могли нормально подискутировать, — показывает на полки, оглядывается на Володю — большую часть прочитанного поставлял именно тот, хотя сейчас можно и с Никой, и интернет использовать, но ни времени, ни сил не найти, — чёрт. Он любил книги, но не просто слова, обложки и страницы, но и философию автора, психологию героев и каркас логичных, взаимосвязных ситуаций, — а она, возможно, пишет в прошедшем времени. Сколько мыслей от неё не может узнать, потому что не задаёт вопросы? Как искать тропы, если просто вдуматься — и найти всё, что вывешено там. — Только мог из-за родителей брать книги из библиотеки — ему не покупали, а комп не давали, и фильмы, соответственно, не мог посмотреть. Я же ему показывала пару-тройку.
— Почему же любил?
И вздрагивает, поднимает брови, мычит что-то. Понимает в разы глубже него, пусть и так медленно говорит, действует, но может ли усмотреть — успеть за ни, осознать всё и взвесить? Его так корежит с ночью с недоверия — особенно, если рядом ворочается, спит. И как бы не разбудить глупым вопросом.
— Ну, я с ним уже не общаюсь. Тогда, при Нике, мы обменялись новостями про жизнь, но не более, — и ещё что-то вспомнили. Если знакомы, то значит ли, что после всех событий, после разорванных связей, встретились где-то только зрительно, не успев обговорить? И что же там произошло?
— Ты говорила, что он связан с наркобаронами.
— Не только с ними. Он был связан чуть ли не со всеми богатенькими сынками Архангельска, — Ника цокает языком. — Илья ненавидел эту работу, когда напивался, то злился, но Саньке причину не называл, как бы та ни пыталась. Но в один день заявилась к нему знакомиться с родителями.
— Я их не видел, — Володя перекладывает портрет к ней на колени, он сам дрожит, как и она — они могут прикасаться и отдаляться всего-то настолько мало. Так слишком непохожи, вроде чуждые и параллельные, но так рядом ведь идут. — Вообще.
— И хорошо. Санька к нему заявилась. И знаешь, что? — Ника приближается, наклоняется, приковывая взгляд к своим зрачкам — они живые и двигаются. Ему не хочется думать про её коматозы. — Всё прошло с родителями охуенно. Они её приняли, пиздец как хорошо расщедрились. А Илья перестал к себе её подпускать — был даже промежуток, когда ни сексом, ни вообще никак не взаимодействовали, потому что убегал, — хмыкает. И наверняка вспоминает что-то об Илье — знание, которое Володе недоступно, все отношения дружбы для него поверхностны — никогда не значили что-то больше, пусть и помогал. — Санька всё думала и ломала голову. И в итоге выяснила.
— Она наблюдала за ним? — и Володя представляет страх Ильи, безумную тревогу, смешанное с таким тяжёлым чувством — смеси из всего. И Сани, и родителей, и Дана — раз на него так реагирует. Насиловал ли Дан его? Заставлял ли принимать наркоту? У них отношения никогда не ладились, даже когда Володя звал тех вместе. Хотя все эти чувства в фантазии — безликие картинки, непонятные, с размытыми границами линий, не обозвать никак, а вот ему всё равно о чём-то говорят. Слишком тихо и воспоминаниями.
— Не только она, но сталкинг был пристальный. И в итоге она узнала, что родители его подсовывали ко всем богатеньким этим, — стучит чуть отросшим ногтем по стеклу рамы. — Не в смысле секса, конечно. Он тогда как-то их перехитрил, и врач им наврал, мол, проблемчики у сыночка, лечите. А они, долбоящеры, никогда его не лечили, — Ника хмурится, чуть ли не скалится, поднимая верхнюю губу. В отличие от напыщенного и выглаженного Дана, это в разы живее и ярче, бесконтрольно, и все её позволения — она так проходится пальцем иногда по его венам, зная что получается, и они вполне могут поговорить или промолчать. Ничего не надо. — Они не только психиатрии не доверяли, они в принципе медицину считали сдиранием денег, даже бесплатную, и верили, что можно заниматься самолечением. Вот Илья и был таким чуть нездоровым, дёрганным, да и оболочка, — и показывает на своё тело, так иронично должно быть, но он всё равно трогает — и до безумия плевать на состояния, столько раз же ломал. Всё привычно, если заразится чем-то от Ники — никак не отреагирует, своё собственное здоровье уже не интересует. Может, мысли о смерти — следствие всего.
— А Саня?
— Саня сразу полезла, заключила с ними договор, что они живут в особняке, ни в чём не нуждаются, но Илью полностью отдают ей. И, знаешь, всё у них было пиздецки охуенно, — у Ники уголки губ опускаются, брови поднимаются, сдвигаются, и глаза блестят. Его мало что интересует, хотя задал вопрос насчёт Ильи и наверняка пойдёт, но всё потом — сейчас только Ника, которая рассказывает, которой можно доверять. Ему хочется хоть кому-то уже рассказать, получить поддержку — но не сегодня. — А потом она узнала, что он уезжал к какому-то москвичу с уроков, который здесь до совершеннолетия обосновался. У этого москвича с родаками был договор — либо зверушка на свободе, либо зверушка в постели. То есть, фактически, в унижениях, — Ника морщится, но слизистая всё равно бликах от света. — И Саня полезла. Она так мучилась с этой юриспруденцией, они друг друга унижали, она запирала Илью, а тот не мог уже ничего делать и просто безучастно относился к этому. И его и так допрашивали, а все полицаи и госслужаки — ёбнутые на голову ублюдки. Из любой страны. Я смотрела с Саней, как те на всех давят, и мне было и противно, и зло. — Ника вдыхает, замолкает на полминуты, берёт бутылку, отпивает и, закручивая, продолжает: — Я его не виню ни в коем случае. Раньше я испытывала к нему жалость, но он живёт явно лучше меня, так что…
— Ещё есть время.
У Володи оно поджимает, и он как никто другой это знает. Ника же надувает губы, потом морщится и высовывает язык. В другой бы раз он продолжил с ней действиями, но сейчас прерывать нельзя — пусть будет точкой в его осознании вчерашнего дня, который постепенно забывается, выветривается из комнаты. И хорошо. Все проблемы — они уходят в землю, становясь мимолётной историей, на это не обращают внимание.
— В общем, он решил шантажировать через его родителей, потому что особняк-то, который отдала, был хороший да и с опекунством появились бы проблемы — Саня ни за что не хотела помещать Илью в детдом. Говорила, что знает, как там за пару дней могут сломать, — столько действий — Илья вполне мог тогда оценить, пропадать и зависеть от Валентина не так, как Володя. Только теперь уже совершенно один, без родственников и друзей даже.
— Её убили?
— Она всегда была, — Володя хочет дотронуться до Ники, но та на него даже не смотрит и не позволяет, — темпераментной. Она приехала в особняк со своим ружьём, но подстрелила тому только руку, когда он попал ей прямо в шею. В щитовидку. И всё прошло почти насквозь, крови вытекло много, хотя останавливали, врачи там были, — Ника кладёт свою руку на его, не поднимая взгляда. Вряд ли сожалеет, нечем помочь, просто почувствовать друг друга — настоящие отношения. Помогает ли ей это отделаться от прошлого? — Её родители грозились судом, если от аппарата отключат, и в какой-то момент врачи решили, что к ней можно впустить посетителей. Они помнили меня, помнили Илью, но вместе с собой, с самыми ближними родственниками, торговались только насчёт меня — про Илью ни слова, — она смотрит, и он чувствует истерику, чужую дрожь — ему тоже хочется, но не может открыться. — Я прикоснулась к ней, начала гладить, вроде успокаивать, а потом, — веки опущены, он даже увлёкся, представлял вычурные узоры и цвета, оттенки, от которых изнывают глаза, — я заметила, что потом пульса попросту не стало. Я чувствовала, слышишь? Этот писк, такой резкий, стоял у меня в ушах, но я продолжала двигать ладонью, не осознавая. И крик её матери тоже не отрезвил. Я не знала, что делать, меня вытолкали, — так равнодушно обо всём рассказывает, фактически. Перегорела ли? В его представлении Ника в эти истории не вписывается, просто хочется знать, что теперь есть только прошлый этап — с послевкусием детства, но таким слабым. Сам Володя не знает про то, что помнит, про чувства и картинки, которые расплываются и протягиваются сквозь тело до мозга. — А в зале я нашла Илью. И просто сказала про смерть. И всё, — старается затихнуть, говоря последнее невыразительно, тихо, она слишком близко, и Володя чувствует её голос, её дыхание, кружась в странной, тянущейся через всё его сердце, ностальгии, не уловить картинок и точных ощущений, а она бросает эти два слова прямо куда-то вниз к нему. — Он понял. Мы ещё виделись потом…
— Это то место, про которое он спрашивал при мне?
— Я ходила в клуб, как и говорила. Но срослось только с тобой. И к лучшему, если честно.
Ника кладётся к нему на плечо, наверняка плачет.
— А Дан? Илья на него болезненно реагирует.
— У Дана полно скелетов, я про него не знаю. Саня опустила на дно Гречнёва в своё время, да и много кого, — Ника берёт портрет в руки и дотягивается до комода — с коричнево-рыжими отблесками. — С Даном не прокатило. Но я видела, — Ника садится, горбится, — его с Гречнёвым. Я слышала изнасилование. Там была девочка, она кричала, а Крючков смеялся, а потом, когда Лёня закончил, предложил ему отдрочить, — вряд ли бы смогла так просто говорить, без чувств, но уже выдохлась — ещё вчера, когда решила принять и не подготовиться. А он не жалеет, что узнал — просто болезнь перебороть и у них обоих всё будет хорошо. — Саня снимала всё это, потом отмывала девочку и вроде её родители ту долечили.
— Поэтому ты тогда попросила?
Ника хмурится, а потом хлопает его по ноге несильно, носом тыкая в плечо. Он сам выставляет руку и прикасается к волосам, проводит легонько, раздвигает пряди, подушечками пальцев по ним.
— Нет, про пальцы я решила ещё раньше, в двенадцать лет. Мне действительно не очень понравилось, я засовывала в себя ручки до четырёх штук, а потом у меня на следующий день всё там болело, в школе плохо сидеть было, — Ник кладётся к нему на колени, закрывая глаза, и Володя смахивает волосы с глаз, пропуская сквозь пальцы. — Маточный оргазм, когда мне про него рассказывали, — мычит, формулируя мысли по-другому, вздыхает и руку вверх, чуть в сторону, дотрагивается до его плеча и дальше, ниже, хотя так со вчерашнего дня и не поменял одежду, — это словосочетание вызывало не очень-то приятные чувства. А я же ещё дрочила и при месячных. Позже, к четырнадцати, у меня внизу живота так болело, что приходилось пить но-шпу. Я знала, что это матка болит. Представляла, как в меня войдёт член — такой большой, достанет до туда, и скручивало ещё это всё. Но с тобой такого не случилось, — Ника открывает глаза, улыбаясь. Хотя, конечно, все её фантазии о сексе намного глубже и дольше, и переживания, и будет время узнать все домыслы и желания. — Я сама, когда к тебе тянулась, так тряслась, но потом слышала тебя и чувствовала твою дрожь, так что размеренно постаралась, но чтоб тебя шандарахнуло — это и было мне нужно. Честно, было не так больно, как тебе могло показаться, — она дотягивается рукой, тыкая в нос, смеётся, кода Володя к её ногам прикасается — задирает платье. Чёрное, на которое засматривается, конечно, под ним белья нет. С ней всё так легко и без заморочек, без ненужного стыда, что приносит проблемы и попусту тратит время. — Половая система для меня всегда была болезненной темой, я перенесла даже цистит, потому что совала в себя всё холодное, не знаю, но на скамейках зимой точно не сидела, да и лето было. Так что я при малейшей боли буду скулить.
— И не получать удовольствие.
Володя прикасается практически рядом — только дотянуться до ткани, снять. Ника улыбается, пытается руками достать, но он второй через ткань надавливает на соски. Наверняка по всему платью краска.
Чуть приподнимает её, руку просовывает меж ног, не ощущая особо клитор, а оттого своё возбуждение, поднимает за спину, встаёт, и чувствует вес предплечьем, как ткань трётся, она удерживается руками за его плечи, постанывая. Володя кладёт её на диван, платье так завораживающе разлетается из-за воздуха. Могла выйти с ним, и ветер бы поднял её чёрную юбку. Эстетично.
— Ты, — Ника хмурится, она начинает плакать, её трясёт — всё так быстро и привычно для него, только по-хорошему, буквально потрясающе — и нет смысла определять свои чувства, если можно просто проживать момент, — действительно хочешь?
— Почему я должен не хотеть?
— Я помню твоё отвращение тогда, когда я в ЛСД была, — Ника прикасается пальцами в его щеке, притягивает ближе, смотря в глаза, и ткань рукавов щекочет, но нежная, отвлекает от прошлых чувств, а на его мысли и состояния в тот момент так плевать — уже прошло и не вернётся, сейчас бы просто что-то делать с Никой, потому что больше ничего и не хочется. — А у меня же это ещё преображалось в голове, видела по-другому, а после отходняк был и сама додумывала под остатками действий. И ты потом ещё не захотел со мной спать, я думала, что когда ты ко мне зашёл, решил уйти, — конечно, помнит прекрасно абсолютно все подробности. Но ему бы не думать, не переварить, что сама принимает дрянь, по собственному желанию или из-за особенностей здоровья, просто прикасаться и не знать, что внутри течёт, стекает по члену, а понимать единение с человеком, без грязи или чего-то возвышенного.
— Я не хочу своих детей, разве что приёмных, — Ника выдыхает, вцепляясь в его волосы, но он её перебивает: — Мне просто нужно это принять. А мыслей бросать не было. Я пытался думать о твоём избиении, — она смотрит неотрывно, завороженно, слёз всё больше — и совершенно не из-за чего плохого иррациональное, как и секс, разделить бы это, когда будет внутри, прикасаться членом к такой же мягкой коже и чувствовать, как обволакивает именно его. — Но ты всегда была жертвой. Я не могу контролировать спонтанную агрессию, мне нужно просто это унимать, чтобы не рассориться окончательно с тобой, — и вторая рука где-то у него на животе, не знает, что делать. — Я ещё не принял это, может быть, не осознал, что уж о новой информации говорить. Но я не хочу как-либо тебя расстраивать, Ника.
Она следит, и Володя залезает под платье, он медленно стягивает его, смотря на этот глубокий оттенок чёрного, на контраст с её белой, болезненной кожей — снимает окончально, проводя по обнажённым рукам. Вниз, до груди, чуть к спине — ему нравится изучать реакции, когда пытается разнообразить имение сзади — он достаточно близко тогда с ней, но глаз всё равно не видит, что огорчает. Ему самому отпускать бы себя, но каждый раз натыкается на свои прошлые обещания не другим — лучше находиться в рассудке, пока доверие не достигнет их собственной точки, окончательно оставив внутри.
— Сколько тебя ни предавай, ты всё равно ведёшься на мою грудь.
Подмигивает не до конца, у неё расползается улыбка, она откровенно ржёт, становясь красной. Как и Володя в принципе.
— Ника!
Он кусает её, всегда начиная и заканчивая слева. Потому что так можно контролировать себя, можно помочь себе, можно слышать её, единиться с её желаниями, вплетая туда свои. И она прижимает ближе, всегда плача — только не думая ни о Сане, ни о мертвецах.
***
Пасмурно — у Ники от этого болит голова, она сейчас, наверное, ворочается в постели, хочет ему позвонить и не знает, как бы снять эту боль.
Ему не хочется думать о найденных верёвках под кроватью, вчерашнем следе на руке, что уже сошёл, её подвешенном состоянии и ампулах. Ему не хочется всё это… связывать вместе. Что ж, отчасти иронично — хорошая шутка, жаль, что ни он сам, ни кто бы другой не смог оценить.
Валентин осматривает его район, тащит, а где-то тащится ещё тачка, из которой наблюдают. Не достаточно ли зрителей?
— И что ты хочешь сделать с моим жительством? Отстроить?
Тот разворачивается, хмурится, потом опять назад — ну вон, даже окна его видны.
— По правде, ты заставляешь меня спрашивать себя, нахера я тебя взял, — а по мнению Володи, это очень разумный вопрос — почаще бы таких. — Что у тебя случилось вчера, что ты так хуёво выглядишь?
Володя пожимает плечами. Ему хочется сказать Нике о своей страсти, о том, почему он совершает это и для чего. Что в конечной цели.
И ему хочется признаться ей, что он подумывает убить каждого, кто к нему приближается. Её монолог вымотал его, но Ника по своему желанию пыталась угодить, а не потому, что чувствовала вину. Ей было всё равно на отношение к наркоте, из-за его мнения не перестанет — не нужна та страсть, не нужны все эти чувства и чтобы её страсть разделили. Ей нужно принятие и смирение, ему — поддержка и мотивация. Он так зависим — может быть, Ника попробовала больше людей, доверяет без разбору, мало зная про Володю. Или ей попадались другие сорта.
У них имеются схожести, но эти схожести будто параллельны.
— У тебя есть психиатры?
— Я плохо связан с медициной, а наши ненадёжны, — Валентин смотрит на руки Володи, что перебирают пальцы — это помогает вспомнить Нику. — Пока что плохо связан.
— Да, так плохо, что практически параллельно, — и хмыкает, подходя ближе.
— Если прямые под разным градусом, то соединятся. Так что да, практически.
Володе не хочется подходить к дому — он оборачивается, слыша шаги и проверяет, видя сзади отца. Блядский чёрт — так недолго и инфаркт схватить, и ничего ему уже не понадобится — даже выяснения вопроса о своей жизни-смерти. Как там было? Рождены, чтобы умереть?***** И смысл?
Володя останавливается тихо, да и шаги отца быстрые, торопливые. Лишь бы не лез к Валентину — у того хватает забот с Даном, что там изменится, если он немножко не узнает про пакеты? Странные мешки.
Отец шаркает башмаком, стоит, и Володя ощущает своё сердце по этим венам, аортам, на которых то висит — стягивает их, болит, наверное. Он вполне контролирует своё тело — может подойти и разбить морду, может смотреть так долго, а ещё не упасть, может развернуться, не боясь, что его позвоночник пробьют ножом. Сегодня погода слишком печальная для убийства. Если будет светить солнце, то это похоже на последний день из библии — раскалённый, там будет свет, и там будет кровь чужая. И всех разъединят по жизням, запретив видеться и изучать.
Ника бы поизучала его отца, но Володя не подпустит и близко. Хоть и покажет смерть по её просьбе, но она сейчас валяется с головной болью, ждёт его.
Зачем вышел?
— Чего тебе?
Отец улыбается, у него щетина, и кажется, что вся кожа потрескалась. Володя вспоминает рассказы детей — про то, как те привыкали к запретам родителей, контролю. И это так чуждо, но в то же время обыденно для него. На виду всё выглядело и так, а вот внутри — внутри его запирали, выворачивая всю личность, преобразуя в потенциального убийцу — тогда из-за аффекта.
Он мог бы сейчас взять пушку Валентина. Но смог бы выстрелить? Попасть в цель и успеть? Каково это, когда убийство — как поглощение пищи, как потребность, как приобретённая зависимость? Володю слишком манят ответы на вопросы, любопытство рвётся. И хочется знать.
Так, как же ему понять Нику? Что эта зависимость заставляет её чувствовать, что она так нуждается, предлагая вытягивать из памяти и калечить свою собственную психику?
— Нашёл себе хату, где травят нормальных людей?
Было бы странно, если б те спидозники не подыхали от триста миллиграмм — он слышал про случаи, когда группка пробовала, вроде, экстази, и где-то трое задохнулись от паралича. Но в то время Дан не особо разбирался и смешивал ещё с остальными — формально, возможно, в документе значилось экстази, а на деле, может, того просто больше было. Но мать Ники касается их так же, как отец Володи его — обоих посылали. Да если б те пацанчики с армии были нормальными, то доверяли только себе — не зря же находились в таких условиях.
— Ушёл с такой же хаты, кстати, — Володя выгибает бровь, слыша, как отец проходится по асфальту ботинком — хочет подойти. — Но та оказалась не такой загаженной. Потихоньку-помаленьку…
Он косится на Валентина, что сидит и выкуривает сигарету, разговаривая по телефону. Вот уж кто сдохнет от паралича лёгких. Стоит ли прощаться уже? В начале всё было так близко, а вот к концу…
— Тебе ведь не нужна её мать.
Как и собственный отец. Куда вот только этих двоих выбросить, как обхитрить? Надо же труп спрятать.
— И что?
Отец всё-таки подходит ближе — немного. Немного, и у Володи что-то треснет. Пошутить бы, но не может. Уже нет.
— Отдай, и я оставлю тебя с ней в покое.
И губы сводит — Володя замечает Дана, он чувствует его взгляд, а ещё второй от Вали, и хочется сбежать, хочется к Нике — у неё уже всё переломано, но никто не продолжает уничтожать. Его стискивают тут, на улице, он не может нормально думать и двигаться, он не знает, как составлять те же мысли, что и обычно. Всё меняется, всё так плывёт, а вот у Ники картины всегда резкие.
Хочется к ней. Слишком — как бы быстро не перегорел.
— Да знаешь, что? — Володя руки засовывает в карманы, они не гнутся, будто затекли. И его губы до сих пор сводит, как у контуженного. — Пошёл нахуй.
И развернуться на ногах легко, зашагать к Вале, который говорит — с чёртовым Даном. Да что тот ему мог бы сделать? Что имеют те, прошлые действия? Какие ценности, раз его так клинит?
Он плохо слышит его реплики — как барьер с музыкой, которая больше не чувствуется так, как раньше. Нику это злит, Володя смирился.
И оступается, задевает что-то на асфальте, чуть не падая, не прикасаясь к асфальту, по которому ходит столько людей, спешат, но всё равно замечают ведь ошибки. И помогают не ему — отцу. Только бы поднять взор обратно к тем двум телам, а остальное — само произойдёт, только бы снова убежать от воспоминаний.
— Ну и забирай его к себе, разве он теперь нужен? — Дан пытается присесть, крутится, как змея. — Я просто хочу с потенциалом нового.
— Нет.
— И что ты хочешь при такой договорённости? Зарыть меня?
Володя подходит, Валентин сбрасывает окурок, встаёт, поправляет пальто, беря его за плечо. Дан такой промежуток жизни, от которого хочется истерически смеяться и в то же время слишком плевать. Он бессмысленен для них, совершенно выбивается из всего. Чем только может помочь? Оружием? Для чего тот только нужен?
— По крайней мере, это ты мешаешься. Я выполняю заказы на юридическом уровне, — что там за эмоции у оппонента? Его тело и жёсткие, их бы разбить, волосы слиплись от грязи, русые, они так сочетаются с этим загаром, ещё извечные круги под глазами с запахами, хреновой рубашкой — сколько только в том кислоты Ники, сколько смертей и испорченных жизни — и почему, почему нахождение в загаженном доме с трупами намного лучше, чем тихая жизнь? Знакомы, а не вызывает ничего при взгляде, только отвращение от собственного вида — хотя обычно Володя более терпелив.
Валентин поворачивается, выгибая бровь, всё ближе, и это лучше. Его руки бесят по-доброму и спокойно хочется с тем общаться, что-то ещё делать. Встречать солнце где-нибудь на окраине городов — в дорогих домах или нет, но при всей своей сучной обиде хотел бы. А Валя тащит за собой, сворачивая куда-то в парк, где светло очень, деревья не густые, он ухоженный и больше декоративный. Тучи превращаются в облака — в них участки просвета, неба, и Володя надеется, что Нике стало легче. Ему бы позвонить, но звуки не сложить в слова своим вымученным голосом. И мысли даже в голову не лезут. Он лишь прокручивает весь диалог с ней, не коря себя за вопросы — Ника хотела оголить информацию, стать личностью со всей атрибутикой для него. И, возможно, подтолкнуть самого Володю к откровениям.
Но что, если не сможет? Если их надежды останутся пустым местом?
Валентин садится на скамейку, смотрит на него. Он мог бы приказывать Володе идти, мог бы, как и тот москвич Ильи, сделать своей собачонкой. Но Валентина это не привлекало и нормальным тот не был.
Хотя нет. Как раз-таки самым нормальным из всех он был — правильным. У того личность даже получилась по правилам. Усилия, реализация и ожидаемый результат. Его родители хотели социальную адаптацию в обществе с возможностью защитить себя — Валентин умеет общаться дипломатично и при этом грязно убивать. Убивать как бы пробуя деликатес из вежливости, вынуждая, но не нуждаясь.
Так что насчёт Володи? Каково оно — первое убийство? Похоже ли на такую же близость, как секс? Если петтинг это между сексом и мастурбацией, то избиение — это между бессильными словами и убийством.
Он садится рядом, смотря куда-то в небо. Как всё сложно и сюрреалистично. Какого чёрта он замкнут именно в этих правилах, а не других?
— Почему ты не сказал, что твой отец и Дан обмениваются удушающим веществом?
Володя вздрагивает, вспоминая, но нет необходимости нервничать, просто организм, не рассудок. Тогда было ещё темно, и на следующий день погода держалась. Мог забываться с Никой и не анализировать прошлый. Даже об их отношениях.
— Я узнал только позавчера, — он откидывается, тень падает на лицо, но свет из-за облаков всё равно слепит. — Да и подумал про наркоту.
— Там баллоны опасных газов. И к другому отвозит новые наркотики или малопопулярные.
— Он и так создавал ядрёные смеси. Или решил податься в медики?
— Нет. Кир оставил, — Валентин ещё ближе пододвигается, высматривает машину, хмыкая. — Теперь приходится разбираться.
— С помощью меня?
Молчание длится очень долго, глаза слипаются, они болят, когда ворочаются. И Володя не ощущает остро тело рядом с собой, движений. Он знает, что может начать доверять Нике. Ему похуй на последствия ещё с того момента, как решился на месть. Так чем плоха связь с наркоманкой-художницей, которая может ценить тебя и не выгонять из хаты? Она в разы лучше настоящих шмар и тупиц, что ни в чём не разбираются и лезут. Никто бы не понял и саму Нику, но теперь-то с Володей.
— Почему ты ушёл от неё? — когда-то же должен начинать взрослеть. Пусть и такими резкими скачками, этот стресс не такой уж и сильный. Дело не в наркоте, дело в его бездействии и вечных обещаниях себе в голове. Чувства мотивации, которое есть с Валентином и ощущение помощи от того, безопасности. Бросить в бассейн — утонет, ему не хватит даже кислорода, чтобы дождаться. А Ника даёт дыхание — учит, как надо, оставляя выбор.
— От кого?
— Ты мог находиться в одном доме, — Валентин заводит руку, надавливая на затылок Володи, щупает мягкие места. Раньше в движениях виделась братская романтика, и вернуть её — лучше, чем жить на подначках. — Она что-то скрывает?
Он очень хорошо терпит ещё Руса, когда тот маячит, но не пытается, а оный закрывается себе, смотря какие-то записи. Он сдерживается при Дане, понимая, что тому ничего не стоит выставить её шалавой. И Ника, который точно что-то скрывает — не она. Хотя им бы всем набить морды и забить.
— Тебя это не касается.
Валентин, конечно, не останется здесь. Будет приезжать, но постоянным домом выберет что-нибудь другое. Сейчас просто учится — у него совершеннолетие в сентябре, факт чего, конечно, не нравится родителям. У Володи в чёртовом июле — если и получит, то смягчённо. Восемнадцати-то нет.
— Меня это станет касаться, когда ты окажешься один без квартиры, — он убирает руку и, видимо, достаёт из кармана перчатки. — У тебя нет жительства, ты даже не работаешь.
— У меня есть пятьдесят тысяч.
— А дальше?
Володя резко вскакивает, хочет постучать ботинками, но хватается за спинку скамейки, садясь обратно. Валентин подаёт воду, хотя в обморок он не собирается — с Валей только так и шевелиться, быть настороже и выставлять себя дураком.
— По делу разберёмся.
— Дебил, — набирает что-то на телефоне — так легко прерывается при разговоре на других, совершенно бесполезных людей. — Я ей всё равно не доверяю.
Очень зря. Потому что Володе тоже не стоит доверять — может быть, он всё ещё наивный дебил, но все с чего-то начинают. И психопаты тоже.
— Ты лезешь куда тебя не просят. А мне что пару лет про сестру сказал? — у Валентина дёргается бровь, и Володе кажется, что над ней всё ещё есть синяк. — Это просто взбесившийся охранник. Ну да, ты настолько дурак, что подпустил бы к себе в ванную охранника.
— Ты намекаешь?
Володя хмурится и разворачивается — не резко, он всё ещё помнит, да и состояние хреновое. И почему когда вместе с этими ублюдками на уме только одно изнасилование? Почему там не могут быть, например, скучные счета?
— Блять, хватит меня использовать в своих же грехах, — Дан — это такой же промежуток, как и отец. — Я пойду на эту работу, пойду. Что тебе ещё надо?
— А дальше ты как будешь?
Володе хочется вскочить, но сердце не чувствуется, оно, может, чуть побаливает — или ему кажется. Ника говорила, что у неё иногда чувствуется, как в грудной клетке плохо и трудно дышать, и чаще левая сторона, но из-за правой не думает про сердце. И ко врачам не обращается, хотя к участковому могла.
Володе бы затащить её к ним, хотя бы на минутку, потому что с нервной системой явно что-то не в порядке. Лечилась ли она уже?
— Перебьюсь. Думаешь, я не знаю, как денег достать?
Валентин выгибает бровь, хмыкая с выдохом, отворачивается, что-то высматривая.
— Ты стал меньше мне докучать.
— Спасибо, я стараюсь больше этого делать, мне очень жаль тебя, но мы уже это обговаривали, — Володя вспоминает синяк, а ещё то, как раньше, в самом их начале, он обращался к нему как к другу-товарищу и сей собрат приходил весь побитый. Он сам не знал уличных драк, только по медицине из детства, и тот ему показал, пошёл дальше, оставив вот тут. Не будет с ним возиться. — Но, представь, у меня есть дела. Фантастично?
Валентин откидывается, не отвечая. В принципе, Володя всегда говорил за двоих. Когда у того были длинные речи? Только если вставлял свою дипломатию и термины — вот уж растягивал, чтобы унизить, пардон, показать накопленную интеллигентность.
Ему в десять хотелось вырваться, он видел, что могут по-другому жить. И вырвался — теперь он стройки ненавидит.
Его пригласили потусоваться, влиться в компанию. Предложить своего нечего, все сами всё рассказывали, идея детской, если учесть некоторые моменты, вписка принадлежала очередным чиновничкам, или кто те у него, Валентина. Тот ходил, следил, но садился за компьютер и что-то читал.
Деньги на столе были одни, а вот он сам — с Ильёй. С Ильёй тогда мало можно было пообщаться, ведь учился в параллели, но на продлёнке они сговаривались и сидели, что-нибудь делая. Воспитательница могла шить, не обращая на них внимания. Но Илью всегда тянуло к чему-то, только втихую — он бы, находясь в одной комнате с той воспитательницей, ни за что бы не сказал Володе, что обращает внимание на грудь. А в туалете — вполне, ещё и описывал, что голая грудь женщины не так притягивает взгляд, как в одежде, а тёплая кофта, с коричневой полоской и далее серым, ему очень нравилась.
Естественно, что предложил скрасть деньги. Не брал на слабо, не ёрничал, а просто сказал, предположил, что на тридцать тысяч, или сколько там было, можно, наверное, целый месяц пожить одному в своей квартире. И Володю торкнуло — после празднества к родителям не хотелось возвращаться, потому что ему нечем похвастаться, они ни в коем ключе не заботливые, у него ничего нет от них, а привести в свой дом не может. Это было не просто ущемление, это также и наплевательство к доверию, на его старания, которые он всё ещё дарил им.
В восемь, когда Володя хлебнул жизни одноклассников, он пытался бунтовать. Но в тот день в нём перевернулось, он начал идти по этой дорожке мести, которая выстлана Валентином — Валентин умел и будет убивать, будет избивать, будет забирать, не воруя. Но путь Володи начался именно с неудачной кражи денег.
Он подошёл, оглядывался, помнит глаза Ильи, в которые смотрел для уверенности. Если сопоставить с информацией Ники, изучал ли тот? Стоит навестить в больнице.
И Володя знает, что у него всё скручивало, всё перевернулось, когда он взял и засунул в карман. Обернулся, постоял и, упившись моментом, достал хиленькую, перевязанную резинкой, пачку, пытаясь коротким, обломанным или отгрызенным ногтём отсоединить купюры, высчитывал. Он не чувствовал перед Ильёй себя уязвлённым, а посему, когда Валентин о чём-то насмешливо поинтересовался, Володя кинул на стол пачку и нейтральное «ничего», сбежав. Отец тогда пришёл через три дня, а мать могла и приготовить хоть что-то нормальное, не чувствуя эту тварь у себя над душой. Сколько она резалась, слыша крик, стук ложкой или башмаком?
Денег хотелось, а Илья, видимо, натасканный, был в курсе о местах, где на работу брали несовершеннолетних — действительно детей, а не подростков. Точнее, одно место, где долги омывались только пользой.
Какой чёрт знал, что если ты с одной с ним школы, то отправляют к нему для допросов? От насмешливых, двусмысленных вопросов Володя ощущал унижение. И он в очередной раз сбежал, отвергнув предложение. Но денег не перехотел. А вот Илья отказался называть другие, хотя Володя отчётливо помнил, что тот говорил именно про «места», но никак не одно. Он мог бы по своей глупости попасть к Дану, который пришёл к ним в седьмом, что ли. Но Дан был через два года, а Валентин перехватил через неделю, задав вопрос про побои.
— У тебя же должны быть какие-то цели, — подаёт голос этот умирающий, недоверчивый, обиженный и сложнее любой бабы кореша, мать твою. — Что ты хочешь?
Ружьё. И убить отца. Он думает о злости так часто, что мысль кажется избитой. Совсем чуть-чуть ведь осталось, нужно приготовить свои моральные силы. Нужно успокоить себя, чтобы всё прошло гладко и идеально.
— Деньги.
Деньги его действительно интересовали и интересуют, даже после этих строек. Не как страсть или власть, а чисто для выживания — воровать-то, если честно, можно и без денег, просто деньги этот процесс упрощают и делают правильным по мнению кого-то. Но Валентин воспринимает его не иначе, как меркантильного ублюдка, вздыхая и затихая.
В детстве у Вали тоже было много побоев. Ото всех. И выходило практически шестьдесят на сорок в его пользу, поэтому тот, может, отчасти чувствовал свободу и пробовал многое — не зря же слухи про гейство пошли. Но спрашивать про такое у Володи, который прятал, стыдился, ненавидел все эти пацанские замашки, следователи которых нихуя не понимали, и хотел совершенно другого — Володя не жалеет разбитый нос Вали. Он бы и сейчас повторил.
Деньги, деньги, ему были нужны деньги на еду, на нормальную жратву, а не овощи с мясом, на быстрый перекус, сладкое, фрукты, рыбу или что-нибудь ещё. И на новые нормальные шмотки тоже. И на самостоятельность.
Валентин каждый раз предлагал другой уговор, а Володя чаще заманивал или делал грязную работу. И они говорили — лучше сегодня, по крайней мере.
— Пошли, — Валентин подаёт голую руку без перчатки, вцепляясь своими пальцами. — Я отвезу тебя до неё.
Послать бы, но топать отсюда не хочется. У него, наверное, отходняк начался после того дня с приступами Ники под действием.
Прошлый водитель из машины Валентина уходит, и тот садится на его место. Володю это не перестало смущать отчасти из-за некоторых нелогичностей, но если они вдвоём разобьются, а не совершат суицид, то, может, будет в разы лучше. По крайней мере, на костях мало кто спляшет.
Ему ни к чему определять как-то их дружбу. Дружба — весьма сложное понятие, но если с Никой у них границы вырисовывались исходя из желаний и характеров, то с Валентином много вопросов, непонятного и наплевательства друг на друга. Они бы вряд ли стали скандалить, что-то там выяснять, изучать.
Нужно рассказать Нике. Больше некому. Просто сказать.
Володя, дождавшись окончания парковки, дёргает за ручку, но дверь не поддаётся.
— Да какого чёрта?
— Ты уверен, что хочешь с ней находиться?
Володя закатывает глаза откидывается, съезжая и показывая фак. Он слышит после щелчок, вскакивает резко, перед глазами мутнеет, но бросает:
— И даже не пытайся к ней подойти без моего разрешения!
Он не слышит звуки машины, да и они ему не нужны. У него с собой ключи, она одолжила их у матери в шкафу. Теперь он к ней может заходить как в собственный дом — в законный дом ему долго нормальные ключи не давали, пока не потратил свои рубли. Дебил.
Ника лежит, зарывшись носом в одеяло, Володя смотрит на дверь, тихо и медленно закрывая ту, заставляя себя отлипнуть — мыслей нет, но всё равно гипнотизирует. Одеяло тёплое, и он не сомневается, что и летом она ходит в носках — лёгких. Окно открыто.
— Я думал, ты опять закупоришься, — Володя снимает куртку, подхватывает кончик, но потом раздевается абсолютно весь — ложится, выпутывая из одеяла, жмётся к ней, клюнув куда-то в голову, находит руками её одежду, так отличающуюся от ткани одеяла, проводит, где-то ощущая и оголённую кожу.
— Душно почему-то стало.
Ника прижимается, глаза практически прикрыты, смотрит будто сквозь веки. Он залезает к ней под платье — там практически голая, но морщит нос, стукается носом в щёку и кусает за губу. Обнимает, прижимаясь к груди, закрывает глаза. Но не спит — не уснёт, хотя, может быть, чувствует сонливость. Она ненавидит такие состояния.
Что он там хотел сделать?
— Что ты думаешь о смерти?
Он юлит перед самим собой. Если идти напролом, то сбежать не получится, а сейчас даёт выход себе из ситуации.
— Чегой-то тебя на такое потянуло, а? — Ника бурчит, утыкаясь носом, голос писклявый и игривый, хотя капризные шуточки не в её стиле.
— Интересно твоё мнение.
Только чуточку о другом — таком же, но пострашнее. Слишком тревожном для него, которое занимает всю личность. Он погряз в этих чувствах, ненависти не заметив, перестав замечать остальное. Его держит Ника, но он что-нибудь сделал для неё?
Она открывает глаза, бросает на него взгляд, но ей больно поворачивать — они у неё болят.
— Ну, все мы так или иначе сдохнем. От чьих-то рук, своих или чего-то вроде болезни. Может быть, я сдохну от болезни, — смеётся чуть нервно, прикрывая глаза, и Володя чуть сильнее вцепляется в её бок. — Рождены, чтобы умереть. Но, понимаешь, у нас же не просто так есть жизнь — типо эти все желания, чувства и что-то ещё. Можно, конечно, говорить, что это всё бессмысленно, потому что результат один, — хмурится, формулируя мысль. — Но сама Вселенная держится на этих маленьких процессах, она идёт от одного результата к другому, чтобы изменить нашу жизнь, — Ника сглатывает, моргает, она прикасается к его шее, оставляя руку. — Так и человек идёт от маленьких результатов к большому. А каждый маленький человек своими результатами — к целому обществу, которое меняет, — вдыхает поглубже, не выговаривая дальше сложные звуковые места: — Мы меняем не смерть, не рождение, хотя теперь есть разные способы, но принцип того или иного процесса по отношению к нам остаётся. А вот жизнь не может так от этого зависеть. Поэтому, — Ника прикасается к мочке, сжимая меж пальцев. — Смерть и рождение сами по себе бессмысленны. А вот жизнь — нет. Жизнь интересна, в ней много всего, когда и рождение, и смерть — это просто отрезки. Поэтому я не забиваю себе этим голову.
— А убийства?
Он следит за ней, выжидает, но она слишком спокойна:
— Бессмысленное занятие. Даже если ты сам ты всё равно отдаёшь целую жизнь другим, — и уводит в собственную сторону — не понимают друг друга до конца, не знаю всего и не могут уловить. — Но вот суицид — это такая ядерная смесь из своих и чужих, так что я сужу очень поверхностно. С этой темой надо отдельно разбираться.
— Ясно.
Она сворачивается в клубок, сопит, её хочется трогать и не думать об этом. Хочется наконец-то преодолеть это всё. Может быть, поэтому он так быстро смирился с наркотиками.
Мог ли он ей помочь — без вопросительной интонации, так звучит по-особенному, находясь с Никой можно именно так думать. Может ли хоть что-то наконец-то сделать, а не бдеть чем-то бессмысленным?
— А зачем тебе?
Определить себя. Понять наконец-то чёртову истину про себя. И всё равно не перегореть — не отречься от всего этого. Даже от ублюдочного Валентина — он мудак, но иногда бывает хорошим другом. Таким, какой нужен постоянно именно Володе.
— Я же так мало о тебе знаю. И как иначе-то принимать правильно решения по отношению к тебе?
— А я тоже. Но принимаю, — Ника вжимается, крутится, пытаясь согреться. — И ты принимай. Нам с этим жить.
Володе хочется сказать, что ему скорее всего жить в тюряге. Но как? Ника рядом, она тут, больше и никого — из детства даже. Она принимает, поощряет и говорит, чтобы сделал. И как прожить эти две с половиной недели с ней, до крайней точки? Ему надо рассказать, но слова преобразуются в вопросы, которые она не так понимает — в какой-то степени тоже наивна.
Володя трогает её, сжимает, а в ответ мычит, засыпая. Ника лежит у него в руках, не слушая его, не слыша и не может теперь уже говорить. Быть может, после его тюрьмы она уже не сможет никогда.
***
Илья сидит на диване, скрестив ноги. Потрёпан, а квартира не та, что была в воспоминаниях — она пустая, новая, в ней нет того советского. И он явно работает на Валентина, раз тот устроил — не зря же так рядом оказался. Можно не узнавать.
— Валентин спрашивал меня про Нику.
У того вообще много вопросов, которыми мутузит Володю. Вон, уже два раза повторился про прилипалу. Был ли Володя действительно таким?
Ну и пусть задаётся. Позлится. Пострадает. Почувствует себя, блять, на месте обычного человека с чувствами. А работа — так пусть учится, у него же тоже кто-нибудь да будет — фиктивная жена или, если так далеко зайдёт, муж не в счёт. Володя хоть сейчас может пойти и признаться в любви Дану, и ничего. Он всё равно останется с Никой. Только если будет признаваться Нике, то покраснеет и, возможно, сбежит. Дурак.
— А она как раз про тебя рассказала, — у Ильи глаза всегда тёмные — они практически чёрные, но радужка будет чуть посветлее. Зато в темноте его цепкий взгляд весьма настораживает и пугает — передаёт настроение хозяина. — Про Сашу.
— Она с ней целовалась.
Володя выгибает бровь, подходит. Хочется засмеяться, но его не поймут, и он давит.
— Я знаю.
Илья растягивает губы, но отворачивается, смотря на стену. За годы он, конечно, преобразился, стал лучше выглядеть, чем в детстве, в том числе и благодаря переходному возрасту тоже, но болезненность в движениях осталась. Как он может так резко заносить удары? И где вообще научился драться?
У Валентина есть одна прекрасная функция — если какой-то нужный человечек покидал их на долгое время, ничего не делал, как, собственно, всю жизнь Володя, то тот за ним следил, бегал и опекал, вешая долги. Потому что сыновья и дочери чиновников везде, а вот рабочая сила — нет. И Илья работал, он слушался, уходя при малейшей возможности. Он так хотел забиться в себя, стараться ничего не замечать, что в итоге на каждый шорох реагировал довольно остро.
Володя делает шаг — ковёр мягкий, Илья резко поворачивает глаза, осматривает, бегает взглядом. Честно, больше походит на наркомана, чем Ника. Ника слишком заторможена, спокойна, когда у тех тревога в нормальном состоянии всегда — для чего и используют, собственно.
— Что тебя связывает с Даном?
У Ильи и руки скрещены, он неподвижен, но напряжён настолько, что Володе кажется, будто у того тело двигается — будто мышцы бугрятся, и отчасти мерзко. Слишком много ворочает глазами — они у него здоровые, круги, конечно, есть, но зато нет капилляров или голубых белков. Впервые.
— А ты разве пришёл поинтересоваться не про больницу? — какой же голос — наверняка такой же чёрный. Хрустальный, диссонирует с природным светом, так напрягая. Маленькая серёжка не расслабляет, хотя должна — никогда не слиться с обществом, пытается, делая по-своему, выделяясь. Никто не приемлет излишнюю открытость — опасна.
— Я про неё и интересуюсь, — сесть некуда, да и Илья не любит близкие контакты — иногда у того бывали бзики, и он выдавал постыдную дичь, шутя над собой, но прикосновения не любил. — Остальное мне всё известно.
Илья мало когда показывал пальцы. Они у него длинные, но большие и толстые, как и ладонь. Чуть выделялись в общем размере тела, но привыкнуть к этому можно быстро. А ещё на пальцах много шрамов от царапин — глубоких и широких. И теперь Володя точно знает, откуда это.
У всех есть источники для ружья, а он как отсталый.
— Руслан приходится мне племянником.
— Ровесник?
Это не так уж важно, но довольно интересно. Чисто сиюминутное желание, информация от которого послужит для какой-нибудь невероятной философии или чего-то ещё.
— Его мать с мужем не могла долго забеременеть, потому что принимала противозачаточные. А потом забыла и залетела от левого, — тон не скучный, но без эмоций, просто рассказывает — как очередная новеллка советская с этой атмосферой безысходности и вселенского дебилизма. Ну, в принципе, он у всех — из книг прошлых столетий особенно. — Муж бросил, она запила, моя же взяла опеку над Русланом.
Поэтому-то тот и ходит к Нику — заполучить-то не удалось никого, Дана боится, наверное, по той же причине, а вот свободная хата от какого-то пацана — это можно перетерпеть, получив даже кое-что. И как Ника не тошнит от этого быдла? Мать Руса его самого ни в коем ключе не оправдывает — у того был жирный шанс на реабилитацию, пока Илья скакал на задних лапках.
— И деньги убавились.
— Они тому времени перестали нуждаться до определённого момента, но после я к ним не влезал, — Илья рассоединяет руки медленно, так же разгибает ноги, тихонько хлопая по месту рядом с собой, уголок дёргается — будто голову хочет повернуть, но не может. — Дан хотел прибрать к руками Руса, как и меня. Но Руслан не дал.
Ну да. Ник ещё подтвердит, что не дал — он в этом, право, эксперт уже.
У Ника есть потенциальная работа в больнице или магазинчике, у Кира биохим, Илья вполне может пойти на какой-нибудь там художественный — журналист или ещё кто, а вот Рус держится на чужих деньгах, зная, что подстрахуют. А у Володи ничего. Тюрьма, изучение жаргона и обитание среди кого-то. Не страшно, а мерзко. Слишком мерзко отдавать своё личное пространство, что-то выяснять и удерживать место — он своё место даже в школе не удержал, хотя имел все пути к этому. Даже если двадцать лет дадут, всё равно как баран будет отсчитывать, говоря себе, что не так уж и много осталось, а эти ничего в жизни сделать не смогут без своей власти или правил. Как и он.
— И что же сделал?
— Он нашёл фотографии, обнародовал их, в большинстве — гомосексуальные связи, там ещё парочка была с изнасилованием девушек, избиением старика и вдобавок видео с отрезанием парню конечности — доказать, что там было убийство, не смогли. И всё это с непосредственным участием Дана.
— А ты сам как?
— Это касалось нашей семьи, мало кто знал, но мы, — Илья поднимает руки, двигает, не зная что делать, опуская обратно. — Руслана серьёзно избили, он попал в больницу и где-то месяц был плохо дееспособен. Оставались либо родители, либо я.
А ещё, похоже, познакомился кое с кем, кто очень повлиял на Дана, как и на самого Володю. Ник, может быть, на что-то способен, но для Володи он играет слишком мизерную роль — с Даном ещё как-то, но не лез бы тот к Нике со своим ЛСД, всё было бы…
Не очень хорошо. Вдыхать гашиш дома пассивно, а потом ещё и самой — всё ли с ней действительно нормально? И почему болит грудная клетка? Почему она так слаба? И продолжает же жить — до скольки доживёт?
— Что он с тобой сделал?
— Напрямую — ничего. У него много разбирательств с судом было, хотя огласке не придавалось, и потери те хоть понесли, но минимальные, — Володя вспоминает, что Илья старался не раздеваться никогда, прятался и зажимался пуще него. У некоторых жизнь длиннее — избиения дома давно могли стать повседневными, но привыкания не было. Была лишь алая патока — или багровая. Застывшее пятно, что не сходит. — Поэтому он анонимно травил меня в интернете. Писал всякое, находил что-нибудь двусмысленное, выворачивал наизнанку и кидал.
Ника кидала ему где-то статьи про киберпреступления, но понимал Володя всё равно смутно. Ему даже в фрилансеры не пойти — никто не станет слушать его мысли, полные избитого цинизма, но смягчённо тоже не может сказать — это не будет его мнением.
— Он разрушил тебе весь труд?
— У меня начинало кое-что получаться, у меня даже были первые деньги — немного, но после такого мне было этого не видать, — Володя смотрит на фоторамки с кем-то, замечая, что сзади них одна повёрнута не лицевой стороной. Разглядеть бы, но это будет наглостью. — А Руслан забрал деньги, оставленные родителями Сани, для этого дела, да потом ещё и на лечение пришлось.
Илья спокоен, но перед ним, наверное, размывается реальность, он не чувствует свой голос, телодвижения, ощущения и каких-либо чувств к другим людям, не видит смысла в общении. У Ники не так запущено. Она имеет привязанность, хочет вернуть, но кое-что у неё есть и здесь. А теперь, может, и кое-кто.
Володя встаёт, накидывает куртку, чувствуя вибрацию телефона. Валентин — Ника рисует, с ней всё хорошо. Пока что он не замечал новых следов от верёвок.
— И что ты будешь делать с ним?
И разворачивается, смотря в застывшие глаза Ильи, он окаменевший, но заинтересован в ответе — если Володя сейчас двинется, то проследит. И, в целом, можно понять, почему Саша выбрала именно Илью. Такого побои не испортят, а лишь раззадорит окружающих — некая аристократичность с улицей где-то на окраине дряхлого городка.
— Посмотрим.
Володя не знает, относится ли это к Русу, Дану или Вале. Он навестил Илью, потому что поддерживать с ним связь надо бы, но уже теряется — тот становится другим, замкнутым, вылезает только когда кто-то дёргает сильно. Не делает настоящее, забиваясь.
Володя зашнуровывает кроссовок, следя, как Илья поднимается, достаёт с полки фотографию, поворачивает будто нарочито к нему — и прекрасно видно, что автомат довольно хороший, такой трудно достать, нужно заверить кучу бумаг. Могла ли Саня тоже убивать, как и все? Илья перехватывает взгляд, чуть улыбается сожалеюще, на что Володя разгибается, кивает и уходит.
Все это делают. Но это он будет вершить, создавать новую линию, свою жизнь. Дан мог использовать в тех делах Валентина — Илья тут косвенно. Однако убийство, настоящее, с доказательствами корешей, которые имеют связи и в полиции, и в тюрьме — его легко могу засадить за жизнь майора, уважаемого и любимого. Подстилки, с которой можно выпить и не ебаться о деньгах. Мудаке, которому можно легко угодить и остаться в выгоде.
Володя открывает парадную дверь, чуть не сталкиваясь — помяни чёрта, так он придёт нахуя-то. Только начал разбираться во всей этой хитросплетённой хуете за годы беззаботности — и через пять минут всё по кругу, словно шлюху.
— Володька! — Ник берёт за плечо, бесцеремонно оттаскивая от двери. — С тобой-то хоть можно поговорить…
— Нет.
— Или провести монолог, — улыбается, так резко и нагло вынуждая, не давая сориентироваться, понимая, что сейчас всё занято ею, даже вроде бы дружеский жест из-за той же инициативы. Володя беспомощен, отчётливо ощущая в эти моменты, такой же обыкновенный и безвластный, а вся ответственность — чёртова безнаказанность, которой пользуются другие, но не он же. Просто раствориться и оказаться где-то недалеко от дома Ники, прийти туда одному, без всех. — А если о ней?
— А ты что-то можешь добавить?
Он пожимает плечами, заглядывает в глаза, и Володя смотрит на его шею — вместо засосов следы от ногтей, что ещё не сошли, а где-то, наверное, выступают капли крови. Блять, куда только лезет?
— Ничего, в принципе. Ты считаешь меня меркантильной дрянью из-за Дана?
В таком ключе не думал — Ник вряд ли будет подстилкой, он умеет управлять, вести за собой, в конце концов, а может, Рус это и подтверждает. И Володю опять не туда уносит.
— Пока ты не вредишь Нике, всё в норме.
— Типо?
Кивает раздражённо, пока что не пытаясь спорить. Ему хочется проверить её, узнать что там, как там дом оживает в его отсутствие, но задерживает кто-то.
— Ника нормальная. Она умеет принимать неправильные решения, но ей чертовски везёт, — Ник смотрит в глаза, а не вытекают, как у Рины — Рина слишком часто давит на жалость и пользуется. — Просто её иногда нужно понимать.
Володя давно не курил — вдыхал дым только от Валентина, у Ники другое развлечение, которое может использовать. И ему хочется — он слишком долго находится в обществе, общается, взаимодействует, ему нужен отдых, нужно подумать о Нике и не откладывать в ящик, но мыслей нет, она для него остаётся всё равно, даже новая, но не вспылит ли в следующий раз ещё больше — вопрос. Он не представляет в мыслях её избиение даже когда в гневе, но может ли показать себе?
— Ты имеешь в виду верёвки?
Тот улыбается нервно, раскрывает рот, но сомневается, и потом уверенно и чуть ли не с нажимом произносит:
— Она иногда связывает себя ими, когда начинаются ломки или очень хочет. Ника не привыкла себе отказывать в удовольствии, — смотрит на руки Володи, выгибая бровь. Но бесполезно — если знает, зачем спрашивать? — И иногда заставляет себя терпеть ради остальных.
Держит рот открытым, клацнув, он кривит губы, щурится, делает шаг ближе, хочет что-то выразить, что-то донести, но что-то другое — то, о чём действительно не знает. И Володя не против спросить, у него воспоминания крутятся, у него полно вопросов про её жизнь, творчество, эти неправильные решения, удачи, про её философию, с которой иногда не согласен. У него есть один всего вопрос — как ему рассказать?
— Володя! — Валентин стоит и курит, хмурясь. — Хватит меня задерживать.
Ник хмыкает и отходит, в спину подталкивая отсюда. Но ведь что-то же было. И нисколько минут не осталось — он слишком сомневается.
В салоне машины Вали Володя чувствует запах курева. Так нервы сдают? Что с ним творится?
— И зачем ты разговариваешь с ним?
Валентину не хочется отвечать, с ним не хочется говорить, о нём не хочется думать и злиться. Перегорел. А Ника? Он перегорит по Нике? На самом деле, сейчас она — единственный якорь в этой жизни, который хоть как-то может помочь.
— Надо, — стандартный ответ всех занятых, но Валентину это не нравится. И пусть.
Тот осматривает, пытается привлечь внимание своим взглядом, но пошёл к чёрту. Володя очень не в настроении, хотя относительно всё спокойно. Относительно и на виду. На самом же деле всё мчится по склону под сто восьмидесятым градусом.
Он не мог перекантоваться у других по множеству причин, которые начинались в первую очередь с него самого. Да и решать все эти проблемы — лень. Володя не полезет к Дану, в эту жижу, хотя быть увлечённым теперь уже придётся.
Он видит знакомые деревья — есть тут такой дом с ухоженными растениями. Хотя после зимы возиться сложно.
— Это откуда ты меня привёз?
— Я знаю дороги.
Валентин останавливает, сидит и роется. Дверь, конечно, не поддаётся — сейчас опять по кругу вынесет мозг, скажет, что так затворничать нельзя — а вот можно. Володя смотрит в ответ, рука оппонента где-то шарит — и затем засовывает её в чужой карман. И выскакивает, вырывая и открывая.
Володя всем телом наваливается на дверь, ноги заплетаются, он чуть не сваливается, вылезая. Трогает карман, чувствуя его удивительно опустевшим — уже привык носить с собой от неё.
— Какого хуя?!
И добегает до входа, слыша писк, он врезается, пальцы сбивает о металл, дверь сдавливает, рука немеет и болит, но работоспособна, ею можно двигать, другой помочь, отнимая тяжесть от других литых форм. И вбежать. Сердце слишком сильно бьётся, эта дверь слишком тяжела. Он мог бы остаться и на улице, если дал слабину.
Лифт открывается, Володя хватается за плечи Вали, идёт вместе с ним, взбешиваясь от:
— Так какой, говоришь, этаж?
— Съебись отсюда! — двери закрываются, Володя приподнимается на ногах, всем телом наваливается на Валю, щёлкая по кнопке, пальто стягивается в руке, но выскальзывает — больно, недавно ведь дверь удерживал. Хочется убрать отсюда это тело, но оно не сгибается от его веса. — Я тебе, блять, запретил с ней…
— Но я же с тобой.
— Сука!
На лестничной клетке у Валентина движения уверенные, будто по сто раз такие двери взламывает — и, наверное, да. Володя останавливается на пороге, выгибая бровь и улыбаясь, но когда тот идёт к неправильной квартире, намереваясь вставить в замок, становится неудобно — за тупизм другого, это же всё-таки ключи Ники, да и самого Володю не раз видели.
— Да что ты делаешь, дубина! — он оттаскивает, шипя, а Валентин снова осматривается, выбирая. — Съебись отсюда и перестань пытаться на меня давить.
— Мне осталось попробовать ещё пять квартир, — и хмыкает самодовольно, издевательски, приторно и так по-мальчишески неумело, что хочется врезать. — С какой дальше начать?
Володя удерживает его руки за запястья, смотрит. Могла ли Ника связать себя сейчас? Недавно? Знает ли Валентин про связь с Ильёй? Про Саню? Она, похоже, имела большое влияние. И умела убивать — что Валентин скажет на такую дружбу? На эту деталь в биографии Ники? А если и вызовется лечить, так пусть сначала убедит отказаться от наркотиков — Ник не смог. А ради Володи она заставляет себя сдерживаться, мучаясь, её психические отклонения не смягчаются, она их прекрасно осознаёт и понимает, оставаясь наедине.
Он не может ни затащить ко врачам, ни подарить достойное лечение. Без помощи — нет.
— Ай, чёрт с тобой, — Володя вырывает ключи, подходит к её красно-коричневой двери, открывая. — Раз ты всё равно совершишь ошибку, то зачем оттягивать?
Валентин чуть морщится, смотрит, стоит, раскачиваясь — совсем недолго, но с Володей контакта нет. Вступает, оглядывается, уже не так уверенно. Его ноги оказываются на ковре, чёрные туфли в тени не блестят и песка невидно, и Володя захлопывает дверь, суёт обратно ключи в карман, улыбается, приглашая, но, ничего не дождавшись, уходит во вторую комнату Ники — очень надеется, что она рисует. И это так.
— Что случилось? — и рука у неё не дрогнет, она доводит линию, завершая, так плавно, снимает с волос косынку в краске, распуская, и оборачивается.
— Гости желают чуда.
— Ещё скажи, что этим чудом являюсь я, — она в голубом халате, встаёт и отряхивается, прикрывается, затягивая пояс.
— На это я и намекал.
Ника хмурится, качая головой.
— Лучше бы ты пошутил про йогурт.
Володя и самому этого бы хотелось, прийти домой и просто остаться с Никой. Неизвестно для чего — она ему не приелась, с ней хочется говорить, но можно и молчать. Просто он будто вскоре сорвётся из-за этого всего.
Его трогают эти наркотики, её болезненные состояния, та ссора с матерью. Сколько раз та избивала её? До какой крайней точки? Находила ли в наркоте или ампулы? Но она ведь нихуя не знает о самой Нике, о её жизни, мыслях, она не понимает из жизни, не понимает и не поймёт его чувства к ней. Эти все так далеки от двух их историй, желаний, они не пытаются влиться в их жизнь. И Володе вряд ли это нужно, он уже, вроде бы, вырос, отец при любом раскладе бы сдох вместе с матерью, а у Ники и так состояние ни к чёрту.
Как она справлялась тут одна? Что она делала? Как переживала? И его самого об этом не спрашивали — хотелось бы. Может быть, это помогло.
Ника садится посередине стола на кухне, берёт печенье, сгрызает, запивая холодным чаем. Она смотрит на Валентина, не двигается с места, совершенно спокойна, но не узнаёт — ничего не знает про него, ни эмоций, ни чувств.
— Может быть, — Валя обращается к Володе, переводя взгляд, — ты всё-таки заставил бы её одеться?
Хочется засмеяться, смастерить какую-то шутку, но в голову ничего не лезет, и его перебивают:
— Да чего ты там не видел? — Ника берёт ещё одно печенье, но не пытается открыться — ведёт себя обыкновенно, только без той свободы, что у неё с Володей. — Или у тебя неприязнь? Или же, как я могу предположить по прошлому разу — она усмехается, осматривая кухню, — у тебя фетиш на дешёвенькую одежду?
Издевательства, конечно, специфичные, но Володе отчасти смешно, а подначивать над Валентином хочется — хотя бы за то, что тот себе позволяет.
— Ну, не зря же он подбирает бедненьких.
— Но мы же с тобой вдвоём, — и подмигивает. — А я не люблю групповухи. К тому же, он мой, а себе другого парня найди.
Чуть-чуть по краю, но от Ники так не корежит — это воспринимается как шутка над заёбом, не более, в отличие от Валентина, который, кстати, натуральненько мог так домогаться.
— Да ну вас к чёрту.
— Там два оборота влево, и сможешь выйти, — Володя смотрит, но Валентин не встаёт, продолжая что-то выискивать. Ищейка.
— Я знаю, — и оглядывается на открытое окон. — Странный тут запах.
— Да где-то с тринадцати моих, как бабушка умерла, — а вот ответ на вопрос как переживала — он с помощью других, она имела в запасе кого-то. Но заботился ли этот кто-то? — Я получила две комнаты — в бабушкиной и рисую. А мать себе ни в чём теперь не отказывает, вот и, наверное, пичкает себя чем.
— Странный запах для наркотиков.
— Ну, я пробовала только гашиш и ЛСД, опыта с тем же экстази у меня нет, — Ника засовывает себе печенье полностью, и на шик Володи с набитым ртом объясняет: — Ну, а что? Он же пришёл сюда, вынюхивает что-то. Вот и пусть вынюхивает, я не, — и закашливается, давясь, запивает. — Я не виню себя, бля.
— И меняться не собираешься?
— Нет.
Валентин приподнимает обе брови, цокая, он хмыкает. Сам остался и сам напросился.
— Теперь я отчасти понимаю, почему ты её выбрал, — Володя смотрит на руку, замечая на той рядом с веной, царапину — белее её кожи. — А прошлой весной, — Ника поворачивает голову будто в насмешку, отрываясь от чая, — что ты делала в клубе?
— В клуб приходят ради развлечений либо психических, либо физических, хотя можно совмещать, — она откидывается, трёт глаза долго, они после становятся красными. — Я вот искала секс.
— Я помню тебя рядом с нами.
— Встретила Илью, разговорились, — и допивает залпом чай, часто моргая. — Вы же там не просто половину заняли, а большую часть, ещё и на второй этаж разбрелись. Как там с вами не встретиться?
Валентин хочет ещё что-то добавить, но будто не может вспомнить сформулированную мысль, и молчит. Володя бы предположил, он бы узнал, если бы их отношения зашли дальше, чем простое наслаждение от общений или каких-то действий — подарков и прочего.
С Никой нельзя так поступать. Надо бы ему рассказать.
— Я бы всё равно проверил воздух.
— Проверь. Он мне всё равно никогда не нравился, — Ника машет рукой в коридор. — Только к матери в рабочий кабинет не сможешь зайти — её мало когда можно поймать. Так что вместо этого лови шанс.
— Это же незаконно.
— А это тебя останавливает? — Ника смеряет взглядом, стучит пальцем, а потом чуть смеётся. — В самом деле, если ты надумаешь как-либо навредить хотя бы мне, то разворошишь очень старое гнездо, с которого яд капает, а в материале уже застыл как воск. Оно тебе надо?
Валентин пожимает плечами, это дико не нравится Володе, но на него внимания не обращает. Хочет привязать, помочь, чтобы потом повесить долг. Но у Дана всё равно более мерзкие способы.
— А если потом заставит отрабатывать? — Ника смотрит на свои руки, крутясь, хотя сидит поближе к Володе. Частенько он, право слово, думает о подработках, спрашивает ещё Нику. Да пошёл Валя к чёрту, пусть не пытается дотронуться.
— Ну, пусть покажет, во-первых, бумаги о договоре, — она улыбается. — Во-вторых, нам обоим не нужно ворошить свои гнёзда, а с судом это будет. А в-третьих, — чуть прикрывает глаза, говоря хрипло: — это может быть весьма полезно, если действовать втихую. Многое можно… выяснить.
Володя бы тоже хотел действовать втихую, как-то донести или чтобы донесли за него. Но вся ответственность за сказанное ложилась прямиком на него — даже если это просто слова, мысли, они всё равно вызывают в нём чувства и воздействуют. Если Ника увидит, осознает и поймёт, продолжит ли она самозабвенно не замечать его бзики, то, что у него психика тоже ни к чёрту расшатана?
Давно он не читал книги. Они могут и перебить, но если применить их совсем в других целях, то подкинут много разных идей.
— Я, пожалуй, пойду, — Валентин встаёт, вся спесь с него сходит, он становится практически нормальным и немножко уязвимым. Получил информацию, принял кое-что для себя, кое-что открыл, так толком и не позлившись.
— А как же групповой секс? — И Валя подскакивает, задевая угол стола, из-за чего улыбка растягивается.
— Володя, ты же мой.
— Так я тебе и оставляю в личное пользование, — Ника хмурится, она хочет сказать про его умственный интеллект, но Володя провожает взглядом Валю, что дёргается, хочет закрыться одеждой, и спешит уйти.
— Я не хочу с ним спать, он меня не привлекает и явно холодный. Спи ты.
— Ты.
Ника пальцем втыкается, явно намекая, а потом берётся за его руку и поднимает, кивая на дверь. Валентин застёгивает свой плащ — отыскал всё-таки вешалку. Володя разводит руками, но встаёт, открывая квартиру и хлопает по плечу, приглашая уйти.
— Я уеду завтра в другую страну.
— Ну, что ж, поздравляю. Знаю, куда ж мне…
— Будешь звонить?
Этот вопрос должен был из раза в раз задавать Володя, чувствуя себя чужаком среди непохожих на себя людей, чувствуя себя неуютно в обществе с этими правилами, среди взрослых, что не замечают и не помогут ему. Это он должен был с нажимом умолять, но вместо сухо спрашивал, получая такой же ответ.
— У тебя, вроде бы, денег больше.
— Тогда принимай и не увиливай. Даже в постели.
Валентин задевает руку, закрывает дверь, будто хочет вырвать из хватки Володи назло, но зато чуть не прищемил пальцы той, что задел. Звук хлопка от него такой громкий — с Никой, видимо, привык к тишине и спокойствию.
Так какой же будет её реакция?
— Тебя ревнуют ко мне.
— Весьма бесполезно.
Она жуёт печенье, улыбаясь, смотрит на часы, развязывает пояс и под халатом, конечно, ничего нет. На её ногах шрамы, но новых ран нет — всё чисто, она скрещивает ноги, ей холодно. И волосы раздувает ветром, они блестят, пока солнце ещё светит.
Он бы хотел ей подарить серебряные серьги — такие, как мишура, чтобы раскачивались и блестели.
— Ника?
— Что?
Он бы хотел много чего для неё сделать, не хотел бы только искать отговорки, лениться, не искать выхода. У неё всё ещё продолжается жизнь, только рядом с ним, здесь, они могут и по отдельности умереть, но прожить…
— Я люблю тебя.
И это входит в список. Его лицо чуть стягивается, краснеет, но он не горит — он чувствует ветер, она не закроет окно из-за него, её можно о многом попросить, и не откажется. И она смотрит на него в ответ, улыбаясь и тоже краснея — так живо, резко, а не плавно, эта резкость не натянутая, она показывают всю её жизнь перед ним — и расскажет, если попросит.
— Я тоже тебя люблю. Хочешь чего-нибудь?
У неё светлые стены, её комнаты освещена, а тёмно-красные занавески колышутся, смягчая резкость солнца. Он садится, и Ника трогает его за руку — без мыслей, но понимая, что очень хочет. И он в ответ хочет ей помочь — слишком сильно, и в один момент это желание не сгладится. Просто не сегодня.
***
Ника злится, растягивает резинку до предела, судорожно выдыхает, восстанавливает дыхание, возвращаясь к своему занятию. Её волосы выбиваются, она не любит затягивать слишком, да и в принципе резинки, но косынка порвалась — конец оторвался и не завяжешь нормально.
— Если бы ты заплела косу, может, держалось бы лучше.
— Ещё чего, — и разворачивается, кивает на него, улыбаясь. — Лучше готовься к тому, что потом будешь позировать.
— Разве ты не можешь найти фотки похожих на меня мужчин в интернете?
Володя выгибает бровь, в ответ тоже усмехается. Нику это не злит, чуть раздражает, она хлопает его по щекам легонько и несильно. Вообще она любит фиксировать его собственное лицо и держать в своих ладонях — прикасаться, залезать куда-нибудь пальцами и ловить взгляд, удерживать, приковывая к себе.
— Тебя смущает, что я так просвещена?
— Я имею насчёт этого кое-какое предубеждение. Просто, не от хорошей же жизни люди лезут узнавать вообще про всё это, — особенно девочки, у которых проблемы начинаются раньше, чем у мальчиков. Странное устройство мира — цивилизация пошла куда-то не туда.
— Я где-то до двенадцати думала, что у мужчин член всегда такой длинный, и представляла, как они засовывают эту штуку и с ней ходят, — она хмыкает. — Это потом, когда матчасть пришлось изучать, эрекция — все дела. Но если соски у женщин на холоде встают, то у мужчин член наоборот, — Ника скашивает глаза на ванную. — Так что, кстати, я бы не отказалась увидеть тебя на минималках. Как…
— Нет.
— Ну в смысле нет?! — она водит пальцем по ремню — Валентин услужливо одарил его нормальными брюками, они, вроде, для школы и остального общества, но Нике такие особенно нравится. — Единственное, что я могу — это сжимать и водить. Ни уретры тебе…
— Ты сама говорила, что тебе его вид не нравится.
— Ну, это эстетическое наслаждение и всё такое, лично для меня, к женщинам. Член просто видится как отросток какой-то, но видеть кончающего тебя — это другое.
— Нет.
Она закатывает глаза, отбросив резинку, заправляет волосы за уши. Сегодня похолодало, на ней кофта, ещё носки — он вечно про них забывает, но в какой-то мере для него самого к лучшему — когда уже на исходе, то всё возбуждает.
— Вот послушай меня, эти дамочки, что самозабвенно находятся в таком же заблуждении, что и я до двенадцати лет, очень многое упускают и травмируют себя, собственно, сами, — Ника садится, её голос становится громче и быстрее проговаривает — давно, видимо, хочет рассказать. — Была я где-то в тринадцать лет на даче или, скорее, чё-то вроде огромного коттеджа, с Сашей. Там поприезжали всякие пятнадцати-семнадцатилетки, приехали пацаны. Один был такой мерзкий, доёбывался до всех и типо крутым был тоже. Окрутил двух-трёх девственниц, с каждой хотел, а они думали, что выберет особенную. Я по случаю осталась с ними наедине и, знаешь, что?
— Заставила их друг друга лишить девственных плев?
— Неплохо, но сложно и муторно, тем более для тогда, — и начинает помогать себе руками. — Короче, я сказала, чтобы в шланг, из которого все моются, налили ледяной воды — мол, это помогает узнать его вкусы. А потом вышли к нему и показали себя — кто не испугается и с кем он согласится, с той и будет. Сначала они, правда, сопротивлялись, но были слишком горды и взялись на слабо, — Ника усмехается, пропуская губу через зубы. — И он облился, они вышли и увидели такой скрюченный — никаких тебе фоток, что я им до этого показывала. Закричали и все это увидели! А там все такие себе девственницы, удивлялись и перешёптывались, а пацаны не стали разубеждать — им же лучше.
— Ты сломала парню жизнь, — хотя Володя в своё время не поскупился разбить тому морду — красивая, наверное, была, раз лез ко всем и набивался.
— Он сломал мне тихое потребление пищи, возводил лесбиянок в секс-культ, считая, что они только его для групповухи и ждут, мерзко шутил и пытался засунуть кому-нибудь в трусы свои грязные руки, а последней каплей стало то, что он швырнул в бездомного котёнка камень и раздробил башку, — Ника откидывается, выдыхает и хмурится. — Я не ярая зоозащитница, каждый берёт на себя ответственность возможную. А он взял на себя ответственность за убийство живого существа и, думаю, не одного, так что пусть его самооценка пострадает чутка. Найдёт себе тупую шалаву, они уйдут к низам общества и сдохнут никем — главное, чтоб детей не завели.
— Сколько в тебе цинизма.
— Тебя мне не переплюнуть, не сомневайся.
Ника подмигивает, проводит рукой по груди Володи, гладит сквозь футболку, а потом уходит, закрываясь у себя в комнате — без поворота ключа. Ему тепло и нежно, прерывать сейчас это резким запахом краски не хочется, а Ника желает работать — его прикосновения будут отвлекать. Она никогда его не заставляет, да и к тому же во время процесса мало что замечает — если не напрямую. Но ей было бы приятно, если посмотрел. И оценил.
Делать нечего — он сидит у раскрытого окна, с улицы дует ветер. От последних слов Валентина его отчасти ведёт из-за этого чёртового запаха, накручивая себя. Ника говорила, что на днях будут готовы результаты анализа, который проводили без его присутствия — она выперла его в школу, чтоб не выгнали, но после очередных доёбов учителей решил свалить. Однако Валентин молчит, звоня время от времени — говорят о работе, о том, что надо делать, не затрагивая ничего, что касается только их двоих.
Да они особо-то и не видели смысла как-то стараться что-то делать — это же дружба, в конце-то концов, всё просто до предела, нет никаких подводных камней в виде большего интереса или, наоборот, меньшего — просто приятное времяпрепровождение с некоторой посвящённостью, из-за которой они и окольцевали себя рамками друзей. Просто мирно сосуществовали, общались и извлекали выгоду, убегая от неловких ситуаций. А реальность старались не замечать, думая, что к лучшему.
У Ники в комнате есть полки, приделанные прямиком к стене — на белых металлических штуках держатся, там разные небольшие вещи или книги. Обычно Ника туда кладёт что-либо из школьной литературы или что ей не понравилось. Увидеть здесь Хемингуэя — довольно сильно, кажется, в «Фиесте» был запутанный сюжет с одной девушкой и несколькими мужиками. Володя читал описание только в википедии, и оно ему свои содержанием не очень понравилось — нет ничего примечательного, вряд ли сопливо, но слишком приторно, что ли, для такой реальности. Почитать, чтобы пострадать? Может, откроет что-нибудь — всё-таки ломать себя можно и с помощью книг, где твоё собственное мнение извращают вместе с виденьем мира — переиначивают на свой жизненный опыт. Не сказать, что это плохо, но занятие не для каких-нибудь цветочков — Ника такой не является, но с некоторой жесткостью и выбором радикально не согласна.
В соседней пачке лежат её тетрадки — с первыми рисунками, раньше руки тоже были очень кривые и поломанные, линии вместе с тенями ставились не так, мешая восприятию. А сейчас прогибает эту анатомию под себя, имея. Больше имела страсти тогда к лицами — вырисовывала ресницы, брови, оставляя просветы, сами глаза — разной формы, не только полуовальной, носики получались аккуратные, не просто одна-две линии и не острые. Над ушами она не корпела только — два полуовала, один больше и другой меньше внутри. Благо, что очертания старалась выводить, пусть и не всегда — графика лица у неё не очень шла, часто смешивалась с красками. Волосы часто раскрашенные, длинные и изогнутые — Володя не сомневается, что и сейчас ей это нравится. С причёсками у неё много эстетичных фоток.
Под книгами и тетрадками с альбомами лежит одна большая, А4, в клетку и придавлена. Последняя строка на обложке наполовину видна — буквы не разобрать, как у врача, хотя у всех взрослых от руки почерк неразборчивый для него, но этот слишком размашистый. Володя поднимает, вытягивает, кидает на стол, быстро подхватывает остальные, загоняя обратно на место. Грохота не было, никто не придёт.
Эта тетрадка очень увесистая, история болезней — где-то от частных клиник, где-то ещё. В три года у Ники были проблемы с мочевым пузырём — не разобрать, все буквы практически как одна большая волна. Дальше — простуды, долгое лечение. А ближе к девяти посещение психиатрических клиник — подозрение на тревожное расстройство, потом на депрессию, но с возможным выбором панического расстройства. И, в конце концов, всё-таки последнее — малое участие в психотерапии, больше употребление клоназепама, хотя врачи рекомендовали селективные серотонинергические препараты. И после похожей записи — синдром отмены по отношению к клоназепаму.
Из всего текста Володя понял практически целое ничего. Название веществ ему ничего не давали, за исключением паники — малые приступы, чаще всего заставляли её что-то резко делать, было спутано с тревожным расстройством, о котором он тоже ничего незнает, с депрессией — вот эти два на слуху, относительно помнит симптомы — так, листал, когда нечем было заняться, а шутки насчёт ментального здоровья хотелось понимать.
Володя перелистнул страницу, и запись про синдром отмены повторилась, только теперь уже ухудшение. Приходилось обследоваться у других врачей, но выявлена только железодефицитная анемия с назначением сначала таблеток, потом капель. Было подозрение на сердечную недостаточность, но его не обнаружили и после года.
Синдром отмены переносился достаточно тяжело, в большинстве своём — проблемы с дыханием. И Нику водили по врачам, подозревая бронхит или в крайнем случае пневмонию, но всё без толку.
Аж целый букет подозрений, на него такой навесят в суде, да ещё и докажут — как-нибудь.
Спустя два с половиной года записи из психиатрических клиник прерываются — только простуда, лечение каких-то бактерий. Назначение на диспансеризацию, которая до конца так и не была пройдена — прерываются на гинекологе, а после, спустя две недели, неврологе. И всё — только ОРВИ, очень частое, очередное назначение на обследование, но в итоге ничего — полное игнорирование.
Володя захлопывает тетрадку. Психиатрия — тернистый путь, в котором чёрт ногу сломит. Означает ли тот синдром отмены зависимость к клоназепаму? Очень похоже на ломку, хотя некоторые симптомы различаются.
К тому же, простуды Ники — это тоже какой-никакой факт с посыланием на обследование. Вряд ли у неё есть депрессия, всё-таки любимым делом занимается, относительно подвижна — разве что форма или риск, там этой лабуды слишком много, что и лишний раз погрустить нельзя. Вопрос в том, не развилось ли у неё от ЛСД что-либо — приобретённое биполярное расстройство? Он даже не знает про болезни её предков, хотя и мать, и дочь серьёзно так клинит на психотропных веществах и в общем их психическом состоянии. Пассивное вдыхание конопли, о котором она рассказывала, потом активное, затем никотин. Может, её лёгкие не зря проверяли тогда?
Или сердце. Хоть что-то — не могло же это пройти бесследно, косяки довольно жёсткий препарат — так, по крайней мере, говорил Дан. Но с психическим здоровьем Ники и экстази, который она могла бы попробовать тоже, и ЛСД играют слишком большую роль.
Столько посыланий, причём почти во всех клиниках, к которым бы только не обратились. Что у неё болит в груди? А запах изо рта? Быстрая утомляемость, одышки на физкультуре…
Не хочется об этом думать. Но хочется получить ответ — он с ней сам наработает себе тревожное расстройство. Хотя уже, вроде, психопат. Или плохо социализированная обезьянка, выросшая в хреновых условиях, что такие же обезьянки извратили, эти данные им дары цивилизации и остальных человеков? Никогда в этом не разбирался, за исключением там страха, инстинктов. Все эти плохие настроения — даже кратковременная депрессия и сложная симптоматика не поддавались ему. Он сам не может определить своё состояние, мысли, хотя ненависть к родственникам ненормальна. Но как любить их?
Ему бы бояться терять контроль над собой, но этот аффект слишком пьянящий для него. Как наркотики для Ники — они ей помогают жить и делать картины, Володе же избивать и решаться на месть.
В кармане вибрирует телефон, он прикладывает к уху, стараясь не думать, что и сам может сдохнуть в тюрьме от какой-нибудь дряни.
— Я получил результат, — и сегодня очень подходит для того, чтобы забить Володю.
— И что там?
Хотя эта информация сегодня лишняя. Ему бы обдумать что делать с Никой, потому что даже если приём ЛСД — хреново, ещё хреновее будет, если она умрёт. Или он собственноручно загонит её в безысходность — в ту же психиатрическую клинику.
— У тебя не было приступов отравления?
— Ну, тошнота и слабость были, но не рвало. Так чё там? Что-то есть?
Валентин мешкает, он вздыхает в трубке, и Володю отчасти это бесит — мог бы сейчас начитаться статеек по психиатрии и остановиться на том уровне тревоги, но нет…
— Есть длительная фумигация бромистым метилом, но иногда с перерывами.
— Мне это ничего не даёт, — Володя смотрит на тетрадку — переворачивает на самую последнюю страницу, бумажки давние и не очень. У Ники и так букет заболеваний — цистит вон ещё. — Я могу сдохнуть или нет?
— Это продолжается не очень долго, у тебя уж точно, так что в ближайшее время нет.
— Но Ника сидит целыми днями дома и затворничает, да-да. Уже думаешь как заставить меня пойти на тебя работать? — Володя усмехается, но потом вспоминает, что сколько бы не растягивал, всё равно не видно. Дебил отчасти — и Валентин прав, мудак такой. — Ладно, чего там. Вычитаешь у меня то обещание о помощи, так? Тогда давай нам хату, выведешь отсюда всю хрень, найдёшь виновных, можешь ещё заодно повоздействовать на её мать, — хотя его же отец спрашивал про родительницу Ники — и те баллоны. — Ну, и вдобавок, будь добр, давай сертификат на всех врачей, чтобы Ника прошла обследование. Идёт?
— Я давал то обещание на другие случаи.
— Но не подыхать же нам в обнимку от того, что захлебнулись рвотой! — или воздухом. Володя сейчас от возмущения вполне может это сделать.
— Нет, — Валентин кашляет долго, голос сиплый и уставший: — У меня много дел, давай позже поговорим. Приеду — сделаю.
И отключается, оставляя здесь, в этой квартире. Володя роется в интернете в этих синдромах, кое-что понимает, но информация про вещества ничего не даёт — набор скрещенных корней на латыни, а единственный корень, который он знает — «гидр». И, наверное, это даже не латынь. Составы ничего не дают, температуры, взаимодействие с окружающей средой — если так почитать, он от всего, фактически, может сдохнуть.
Что за фантастический бред — не двигается наука, как же. Вот когда люди, хотя бы большинство, будут во всём этом разбираться, вот тогда можно задуматься о застое эволюции. Циферки, применение, биохимические свойства. Да ему даже классификация МКБ, которая у всех на слуху, ничего не даёт — каждый раз изменяется, но спустя года, а открытия-то делаются каждый день.
Пусть в этом разбирается Кир. Володю больше интересует что там с Никой. Он неплохо так покопался в бумажках, столько времени прошло — почти два часа, за такое время она успевает наполовину обдумать будущую концепцию.
Информация, вроде, интересная и полезная, но относительно. Без Ники он бы не полез, да и любой набор психического заболевания — сухие факты, в реальности которые приобретают масштабный пиздец. В своё время Илья ходил в больнице за матерью, проведать там, брал Володю — было где-то два-три года назад. Лучше бы оставил. И как хорошо, что Володя не видел проявление биполярного — особенного у самого Ильи, ведь у того все шансы. Сидел себе и смотрел, как все ходят, крутятся, вечно изгибаются, изучают, будто не они пациенты, а сам он.
Собрание мелких психов, чёрта бы за ногу. Кто-нибудь из них может не заёбываться о жизни? Без наркотиков.
Володя открывает дверь в её комнату, подходит и садится лицом к профилю. Ника опускает кисть к краске — длинную, не распушённую, а плоско собранную. Он перехватывает руку, привлекая внимание. Хочется сосчитать пульс — нормален ли тот у неё? Есть ли в крови что-то, кроме очередной дряни?
— Что такое?
— Я нашёл твою медицинскую карточку, — Володя показывает, но кладёт обратно к себе на колени, хотя Ника не отказалась бы вырвать у него из рук. — И у меня есть пара вопросов.
— Ну, задавай.
На самом деле всё расплывчато — он не уверен, что это правильные пути к ней. Когда случайности, спонтанности пытаются сгладить в систематизированную науку, что поддаётся тем или иным средствам — получается такое себе, у чего полно много предубеждений, неправильных или двояких формулировок, которые все трактуют по-разному — и в зависимости от языка, и в зависимости от мышления, и в зависимости от ассоциаций. В какую же хрень он полез — никогда не любил врачей, особенно психологов и всю их братию.
— Твоя начальная история в психиатрии, — Ника выгибает бровь, осматривает картину и встаёт, бросив на стул тряпку — та ещё не высохла, уводит его за собой, беря за руку, удерживает, открывая дверь. — Почему ты не рассказала врачам, которые лечили тебя у Саши?
Она передёргивает плечами, отпуская, усаживается на стул на кухне, берёт остывший чай, выпивая. Смачивает горло, Володя смотрит ей в глаза, но они не кажутся ему больными, как у тех психов — обычные усталые глаза, только единственное что — именно Ники. Он помнит и как они слезятся, и как они теряются в чувствах, выражая эмоции. И даже её состояние под психотропным веществом.
— Зачем?
— Это могло послужить зацепкой, чтобы распутать твой клубок. И разве ты не принесла карточку?
— Саня не хотела это фиксировать, всё-таки нахождение на учёте психиатрических клиник — хреново, да ещё у нас в стране. А что уж о двух говорить, да тем более наркоте? — она забирает к себе тетрадку от него, открывает и медленно перелистывает, будто может ошибиться в хронологии. — Думаю, про синдром отмены ты узнал.
— Да.
— Ну вот. Две зависимости, одна из которых всё ещё не погашена, да ещё со стажем. Понимаешь же? Мне путь в уборщики может быть закрыт, что уж о повышении говорить.
— Офисная работа — не для тебя.
— Ну, если я не стану умирать и смотря что выберу. Идти в проститутки я не хочу, потому что нарвусь на извращенца, — она захлопывает, её рукава прикасаются к поверхностям, закрывают, да и кажется сама старше, мудрее и увереннее его самого — и с этого отчасти ведёт. Хотя не его обвиняют сейчас… или, поточнее, выясняют. Обвинять тут не в чём. — Мне тоже жить хочется.
— Поэтому ты игнорируешь который месяц диспансеризацию?
Ника поджимает губы, смотрит в окно. Она прикасается к левой стороне груди, подреберье, надавливает и водит, забирается под платье, но, заметив взгляд Володи, убирает, пытаясь расслабиться.
— Ты прекрасно знаешь, что мне и лень, и не хочется всё это проходить, выслушивая упрёки. Меня будут лечить, а я буду идти от одной зависимости к другой, пока не убьюсь и не сгнию — даже в своей квартире, — Ника медленно, шёпотом проговаривает: — Картины с запахом трупа…
— Лучше сразу оставить на них свой след?
Она пожимает плечами так преспокойно, смотря в глаза, срывает зубами кожицу — и там кровь, рана, втягивает губу, причмокивая, на зубах вязкостью растягивается.
— Я налечилась уже и устала. По психиатрам меня водила бабушка, потому что боялась у меня шизы, — Ника перелистывает страницу, вздыхая. — А она могла быть, потому что прадеда моего вернули с войны еле-еле живым. Он сошёл с ума, когда его жена родила, но я думаю, что вскрытие того гноя в мозгу — было вопросом времени, обстоятельства помогли, — открывает ящики, смотрит там лежащие книги. — Ближе к его смерти у нас сохранились фотографии из психиатрической больницы. Испытание для психики в раннем возрасте, на самом деле, я нашла где-то в шесть лет и не понимала, чуть ли не плача от обиды.
— А теперь понимаешь?
— Кое-что, — она наклоняется к нему, встаёт, цепляясь за стол животом, но не обращает внимания, кладя руку ему на плечо. — Я не вижу эйфорического эффекта, к которому все стремятся. Я вижу жесткости, сюрреализм, вижу странную радость. Я играюсь со своим мозгом, как и он со мной, сознание делает из реальности картины, бросая вызов. Но знаешь, что? — она обводит пальцем его висок, забирается в волосы, за уши, оттягивая хрящ, смотрит, и ему хочется прямо в груди у неё слышать этот голос, передающийся по костям, по горлу. — Мне нужно именно это. Я зависима от собственной расшатанной психики, и именно она вызывает во мне такие эмоции, — Ника трётся макушкой о него, щекой о плечо — он знает, что сегодня почувствует её слёзы. — Когда я принимала клоназепам, то это как бы приближало меня к тому состоянию, но блокировало что-то важное, без чего я не почувствовала себя целостным.
— И ты подумала применить большую дозу?
— Это в некоторой степени можно назвать случайностью, — она отлипает, подносит раскрытую ладонь к его лицу, чтобы видел, не прикасается. — Мать заставили завершить бабушкино дело, она не хотела тратить лишние деньги, да и находиться там, поэтому ограничила меня этим веществом, надеясь, что пройдёт, потом потратив ещё больше деньжищ. Я пила практически бесконтрольно с её стороны, она только покупала, когда я просила. Я могла уже давно, в любой момент, Володь, взять целую горстку и опробывать на себе, но что-то меня останавливало, — Ника вдыхает глубоко, сжимает руку, но тут же возвращает на место — напряжена, ему бы провести пальцем по этим линиям на ладони. — В тот вечер мать позвала меня к себе, чтобы я отнесла к ней еду. Они дымили, мои лёгкие съедало, но в отличие от дешёвых сиг в том было что-то ещё с примесью токсикомании — как острая пища, которая вроде противная, но вкусная, — Ника сама обводит линии, опираясь макушкой о его лоб, волосы щекочут, но он слышит её дыхание — такое практически замершее. — Я не промышляла особо токсикоманией, потому что мне вряд ли когда покупали замазку, а нюхать бензин ещё более стрёмно. Но после того, как я надышалась, я много думала…
— Перед тобой возникали образы?
— Нет, скорее, — она прикрывает глаза, её рот раскрыт, задерживает дыхание, потом в многократном размере возвращая воздух, — я смотрела в потолок, на вещи, помня, что если не моргать, то те смазываются и превращаются в каких-то загадочных монстров. Но тогда эти монстры стали чётче, как и сюжеты на ковре, в которых у меня время от времени участвовали — так я развлекала себя. Я увлекалась теми цветами, что там были, пыталась вдыхать глубже воздух, убеждённая, что так лучше получиться понять своё сознание, увидеть больше. Но постепенно всё это сошло на нет, а я уснула.
Ника замолкает, покачивается рядом с ним, пытаясь обоих успокоить. Её руки рядом тонкие, можно сломать, чтобы не было возможности опять взять. Что она только ими делала?
— Знаешь, как ты решаешься на мастурбацию? — Володя не раз слышал этот вопрос, но в ответ от неё не получал, потому что это просто связка к другим темам. Сейчас — напрямую. — Ты хочешь узнать те ощущения, о которых пишут, рисуют, рассказывают. Это так манит тебя — типо тебе обещают эйфорию, ты в предвкушении и… разочаровываешься после первого раза, потому что никакого разряда тока от пальца внутри тебя нет, да и не особо возбуждает — есть ток от тревоги, что мамка застукает и выгонит из дома. Но тебе хочется попробовать снова, ведь ты нормальный, и всё больше и больше получается. Первое произошло с тем злосчастным клоназепамом, — она высовывает язык, как собака. — Название которого я задолбалась выговаривать. Передозировки, в общем, не было, но я брала на автомате и позволяла себе больше. Нас вызывали психиатры к себе, и как раз вовремя, потому что после моё пребывание там ещё осложнилось. Но ничего — как видишь, я вылечилась, правда, смутно помню всё это.
— Может быть, синдром отмены — это был просто признак, располагающий тебя к зависимости?
— Может быть, — она садится обратно и отворачивается, краснея. И эта реакция странная и новая — он не может её объяснить чем-либо. Ничего неизвестно — как и до этого разговора. — Как видишь, теперь я издеваюсь над психикой, наверное, задевая ещё и своё физическое тело хотя бы хреновым питанием.
Он всматривается в неё, в её движения, помня голос, её монолог отдаётся эхом без слов, но всё, что хотел, уже выразил. Только не предупредил.
— Почему ты умолчала про это всё? — Володя прикасается к руке, но Ника спокойна. Она не боится его ненависти, гнева. Хочет ли действительно жить? — Почему ты не рассказала это всё?
— А что бы хотел ты услышать? — Ника отворачивается, щёлкает отросшим ногтём. — Я принимаю ЛСД, знаю, ты ненавидишь торчков, но, может быть, тебе всё-таки зайдёт. Или смотри, у меня справка из психиатрической больницы, я типо полусумасшедшая. И хочу принимать психотропы, потому что мне пиздец заходит. Это, что ли?
Володя хотя бы не отходил так долго и резко, с урывками осознавал всю ситуацию по кусочку. Всё начинается со слов, потом идут намёки, действия в конце — само оно.
— А если бы ты умерла от передозировки? Однажды?
— Ампулы открываются довольно трудно сами по себе. Плюс, я их заклеиваю скотчем, — она делает круг пальцем, тоже смотря на него. Глупо считать её психом, самому являясь не очень-то здоровым. Есть ощущения — довольно новые, от её глаз, но ему не представить и доли того, что она видит. — В тот раз, когда ты пришёл, это была новая партия. И я сорвалась.
— И ты считаешь, что…
— Это было не в первый раз.
— Ты влила в себя около десяти, — Ника хмурится, у неё вырывается неопределённый звук.
— Ты обсчитался. Там было пустых не десять, а шесть. Или у тебя в глазах двоилось, или цифры путались.
Володя, на самом деле, просто не стал считать. Он тыкал в них пальцем, палец соскальзывал, и Володя вглядывался в их нутро, в остатки капель, забываясь, но мыслей не было — не слышал их, не разбирал, не чувствовал своё тело, а просто смотрел, как ампулы блестят от света, что бьётся сквозь белые тучи, блики, тень, его собственные руки, которые не знали куда деться, но двигались вновь и вновь. Был ли у него тремор? А если да, этот факт отрезвил ли?
— А есть ли что-нибудь ещё, — и его руки двигаются, они не контролируются, он теряет ориентацию в пространстве — в каком доме он оказался? — что я должен знать или узнаю?
Ника встаёт, отходит к столешнице, опираясь на ту. Она не застывает, двигается и дрожит. И Володя прекрасно помнит ощущение этой дрожи — как прикасался, особенно к её животу, он на глазах становился нормальным, а в руке чувствовалась инерция, отдающая ему в нервную систему, в память, это невероятно возбуждало, сливаясь ещё и с разумными чувствами, а не только инстинктами.
— Не знаю, изменит ли та информация что-либо, если уже повлияла.
Володя смотрит на неё, и руки не скрещены, она открыта почти что полностью для него. Если бы замахнулся, она защищалась от него? Прогнала его, если бы он тогда не только в мыслях фантазировал под действием эмоций? Избил её при том состоянии, от которого она так зависима?
Зависима от странного вдохновения, что съедает медленно, а не как его страсть — с малым шансом на нормальную жизнь. Он привык хотя бы к этому дому — вся мешанина от одного убежища к другому со своим законным превращалось в какую-то каторгу, работу, что нужно перетерпеть, дабы не сдохнуть. У Ники этого не было — даже при том скандале с матерью, когда он собственноручно вытолкал одного из переработанных мразей, вернувшаяся, как и отец, с жестокой свободой, которую они сами и строят. Это было смело, но это так слишком правильно, легко и до невозможности эйфорически-поломано, что ему бы хотелось остаться в том вечере и лежать, думая, что всё уже закончено, что не будет боле ничего, кроме его жизни с Никой, которая дойдёт до определённой точки, станет обыкновенной, его жизнью — той, что никогда бы не пожертвовал ради других. Ему хотелось бы думать, что она согласилась с ним бежать, поддерживает его идеи, стараясь быть опорой.
Его правда страшнее её селфхарма — для других людей, для него самого. Её упекут в психушку, исказив личность, потребности, превратив вроде в нормального человека, но нормальный человек — не её нормальное состояние, не её собственная личность, а тень чьего-то стандарта, когда его ненависть лишь усилят, затмив малые цели, малые желания и своё положение в жизни.
Чего он на самом деле хочет вне зависимости от других людей — даже от собственной семьи, что даже кровь ему не может перелить?
— Тогда почему ты не можешь просто рассказать?
Ника вздыхает, руки, что в друг друга вложены, ловят свет, будто преподнося. И её чёрное платье, что так выделяется среди этой разноцветной, ненасыщенной реальности, лишь обезумив сильнее.
— Это очень двояко, — может быть, в серебряные серьги можно было к центру, где крепится на мочке, вставить чёрные камни? — Ты мне давно нравился, — Ника затихает, смотрит, выжидает. Она пытается сформировать гласные, у неё слезятся глаза, и Володя знает, что этот факт — предисловие. — Когда я там пришла в клуб, меня Илья пропустил, по старой дружбе. Ко мне никто не подходил знакомиться, хотя я больше надеялась на девушек — залететь мне не особо хотелось в свои почти пятнадцать, — и чуть улыбается, бросает взгляд, но ничего к этому не добавляет. — Тогда со мной на контакт пошла одна брюнетка, неплохая. Она была, вроде, совершеннолетней, но ей важнее всего учёба, как я поняла. И ты у меня её отбил, — выгибая бровь, хочет пошутить, но отказывается. — Ей было интереснее с тобой поговорить, ты был инфантильным, не стеснялся ничего, и от тебя, в отличие от меня, не несло алкоголем. И в итоге ушли танцевать, пока я пыталась разобрать: нравится мне больше водка или виски. Я следила за тем, как вы двигались, да и не только я, и мне это безумно нравилось. Я хотела бы, — Ника осматривается, стукая пальцем по стакану, переносит вес на другую ногу, — тогда я хотела бы оказаться между вами двумя.
Она замолкает, смотрит, но резко отворачивается, возвращаясь в своё обычное состояние — без сильнодействующих стимуляторов, она делает то, в чём сама нуждается, что сама хочет и знает. Ей неуютно, она ждёт реакции, ей хочется испытать нечто от его слов. Но что он может дать, кроме правды?
Володя смутно помнит тот вечер. Тогда он ещё работал на Валю, можно сказать, был на пике своей карьеры, избивал без разбору — Русу особенно досталось в тот год, Володя практически не бывал дома и забил на мать, бывал только в кругу пацанов.
Пока его не опоили какой-то хуетой — так мерзко ещё себя не чувствовал — это стало отправной точкой к тому положению и характеру, в котором он сейчас находится. Никотин гипнотизировал, в нём нужно было думать о мелком, отвлечься, когда алкоголь это всё выворачивал, вытаскивая из его личности нечто другое — то, что нельзя видеть никому. Но можно ли Нике?
— Я плохо помню тот вечер, — Володя пытается встать, но Ника напрягается, не делая шаг в сторону. — У меня было эйфорическое состояние, я мало о чём думал. Просто делал то, что интересно.
— Ваш танец для всех остальных людей был довольно, — Ника наклоняется, ближе к нему, но так, чтобы слышал: — интересным.
Володя ступает, Ника возвращается в своё прежнее положение, смотрит, ожидая, и натягивается — её спина очень ровная. Бросала ли она вызов ему, когда рассказывала правду, а он умалчивал? Сейчас? Почему у неё это так легко получается, хотя из-за этого стыдят самого человека, принижая личность?
— Тогда ты попыталась меня растормошить? В нашей второй встрече?
— Конечно, — Ника отлипает от столешницы, сама подходит к нему. — Я тебе даже больше скажу: я каждый день пытаюсь тебя растормошить, — она смотрит, руки подрагивают, боясь прикоснуться. — Я каждый день пытаюсь тебя вытащить. Ты спрашивал меня, почему я так мало зову тебя гулять. Но как ты реагируешь? Что ты отвечаешь? А потом как поступаешь?
— К чему ты клонишь?
— Ты знаешь всю информацию обо мне, — её голос становится громким, с истеричными нотками. — Но я о тебе слишком мало. Я пытаюсь привыкнуть к тому, что ты разумный человек, знаешь как и что делать. Но почему о том дне я должна узнавать из чужих рук?
— Так, — Володя подавляет в себе злость, шёпотом выговаривает: — о чём ты?
Ника смотрит на его руки, он пытается поднять их, но в ответ отходит резко, скрещивая свои и закрываясь. Она не знает, за чем следить, на что обратить внимание, но продолжает:
— Не знаю, — и, клацнув зубами, более спокойно: — Может быть, о твоём поцелуе с Крючковым?
— Это не я, — Володя чуть злится, но больше — так это слезящиеся глаза Ники, которые кажутся в разы важнее и отчасти страшнее — вызывают тревогу, которую необходимо прямо сейчас унять. — Он сам подошёл.
— Я знаю. Но мы переписывались с Валентином, и он, — Ника медленно, хрипло, сами слова растягивает: — спросил меня, знаю ли я, что ты очень остро на эту историю реагируешь. И что я должна была сказать?
— Что знаешь, — Володя делает шаг, хочется её схватить, она дёргается, и хочется ещё сильнее сжать, хочется остановить, потому что от него нельзя сбегать. — И ты мне сама про него не говорила.
— Я хотела узнать, почему этот трупный запах после смерти бабушки у нас сохранился, он требовал информации обо мне, но я выложила только при тебе. Я не рассказывала больше ничего, чего ты не знаешь, он сам мне про тебя рассказывал, — опускает руку, но одной держится за рёбра. — И не только он. Вся школа знает про тебя с Крючковым, ходят слухи и про твою смену настроения. А ещё они знают про нас с тобой и называют меня гейской шлюхой, ширмой и шалавой, которая прикрывает пидорасов, — она дёргает бровями, и всё сильнее давит — ей явно хочется крикнуть в голос: — Именно мне это в лицо не стесняясь говорили. Но, знаешь, это, может, и трогало меня, но довело до нашего разговора совсем другое.
Ника смотри на сбитые костяшки, на шрамы. Он мало когда подпускал к себе, потому что иначе бы она прониклась всей ненавистью к отцу, к другим. И, видимо, не увидел меры.
— Я не хотела связываться ни с кем из ублюдков, я нашла других дилеров, не стала пытаться наладить контакт с Черновым, зная, что он умеет использовать только в свою выгоду, — и отходит ещё дальше, вынося вперёд опустившуюся руку. — А они сами полезли ко мне. Из-за тебя. Я уверяла себя столько раз, что это фальшивки, — ей хочется высказаться, ей хочется закричать, заплакать, но сдерживается: — И с каждом разом не могла. Я искала доказательства, просила Ника выяснить посетителей клуба, кто тогда, год назад, зимой, занимал подвал, кто был в компании, — Володя хочет схватить её за пальцы, которые в любой момент могут выпрямиться, ударив его, дав пощёчину — и он может не удержаться. — Я перечитывала участников, узнавала про твой день, опрашивала анонимно, хотя, наверное, понимали, тех, кто тебя видел. И всё, абсолютно всё указывало на то, что ты просто стоял и смотрел на то изнасилование, — Ника вдыхает, втягивает воздух, он прозрачный, а не белый — Володя знает, что она бы ни за что не отдала свою дозу мужлану ради секса, не пошла бы на это ради ощущений. — Ты ненавидел Руса и…
— И позволил этому случиться, рискуя упечься за решётку, — Володя подходит, и рука её словно рот змеи распрямляется, пальцы как острые клыки, как согнутые в боях когти. — Я был пьян…
— А когда тебя послали его избить до полусмерти, ты снова был пьян?! — она раскрывает рот, из неё рвутся крики, но лишь шумно втягивается воздух. — Илья намекал тебе не делать, намекал, что ему и самому будет плохо. Он боялся, что ты его изобьёшь из-за родственности с Русланом и скрывался, — и тянется к его руке, проводит по указательному пальцу, слушая кровоток, но не желая слушать его слова, которые он должен был произнести ещё раньше, намного раньше, напугать её, привязывая к себе этой искренностью, но у него из руки выскальзывает её, хотя пальцы смыкаются, не пытаясь особо удержать. Володя не знает, что ждать — не может предугадать цепочку её мыслей. — Он рассказал это мне. Говорил, что не знал, как поступить, потому что лечить своего племянника не хотел. Он выбрал тебя, когда ты про него каждый раз забывал.
— Я недавно навестил его уже.
— А Дан? — Ника наклоняет голову, не спуская взгляда, глаза поворачиваются. — Почему ты к нему стал питать такую ненависть только после того, как он забрал твоё место? Ты ведь знал и видел даже не в пьяном состоянии, что он за ублюдок.
Он был с ним из-за Валентина поначалу. И питался его харизмой, попал под неё. Поэтому-то тогда и принял флягу — флягу, в которой наверняка было намешано много всего для психики. Дан не отходил тогда от него в подвале, одно плечо поддерживал косяк, другое — он, и что-то говорил, а Володя видел эти слова на самом Русе, как на том они татуировками расползаются, превращаются в мерзкие непонятные слизи, и такая же слизь у того вырывалась изо рта, вместе с выкриком предложений Дана. Тот говорил, а Володя смотрел и не понимал, почему всё ещё жив, почему его не убили. И когда сам в этом обществе дойдёт до такой же точки, как и Рус, когда с ним сделают нечто похожее, когда ему сломают жизнь. И пятна расплывались, они были цвета кожи Руса, по пятнам текла кровь, вырываясь из них, кожа расступалась словно молния сумочки, вываливая наружу всё мясо, все внутренности. И в голове лишь гул из похабщины и крики с каждым открытием этой молнии.
С утра он помнил только устройство, на которое поместили Руса, а на той штуке — пятна с красными подтёками. Идти во второй раз Володя отказался — он послал Дана вернувшись домой, в самый разгар пьянки отца, что началась ещё с ночи. И попал под раздачу — трезвые люди там были как раз для этого. В нём торкнуло во второй раз — он вспомнил, что такое злость и гнев. И Руса избивал именно с этими чувствами, видя в том отца.
— Дан умеет убеждать. И я поддался этому. Но ведь теперь всё поменялось, — Володя ещё громче повышает голос, стараясь не добавлять лишних эмоций, хочет на ухо ей сказать: — У нас теперь другое положение вещей, у меня другие цели.
— Избить кого-нибудь опять? — и сжимает губы, зубы друг о друга бьются, язык живой: — Ты же хочешь этого снова. Опять пойдёшь, изобьёшь, а дальше что? Ты был с Даном, потому что тот давал блат на избиение? Потому быть за кем-то и избивать других легче, чем просто пытаться выкарабкаться из этого дерьма?!
Её слова стучат, они скрипят — резко, громко, будто режут его слух, но он отчётливо понимает смысл. Она знает — не до конца, но понимает всю ситуацию, предполагает. Она давно его боится, она думает, что он — трусливая шлюха, которая умеет только прятаться за другими и пользоваться своей силой с властью, думает, что он вполне может предать её, если попросит Валентин. Ей не хочется слышать его оправдания, ей хочется увидеть его действия, услышать другие слова.
— Ника, у меня всё равно не будет связей ни с Даном, ни с Валентином. Они бросят меня при первой возможности, потому что я стану не нужен. Им просто нужно именно это качество, поэтому они на него и работают, — Володя смотрит, чувствует собственный пульс, слышит её голос, он видит её лицо, и ближе — он тянется, обхватывая её щёки, видит перед собой её глаза, заглушает её безмолвный крик: — Но я ушёл сам, понимаешь? Я ненавижу их всех, кого избивал, я сам ненавижу. Все остальные причины — прекрасные возможности для мести, чтобы не в ущерб себе. Я просто ненавижу и…
Она кричит громко, вертит головой, пытается вырваться, бьёт его по рукам, хватает, оттягивая от себя. Ника видит, как он обратно пытается вернуться, ударяет своей, ногой отталкивается, пытаясь его зацепить, отдаляется, она сжимает себя, свои кости, защищается от него, перебивая, не давая возможности:
— И поэтому ты хотел сломать мне ноги?! Поэтому ты ненавидишь таких, как я?! — она запинается, голос хрипит, у неё наверняка дерёт горло, всё сокращается, всё двигается слишком резко. — Ты смотрел тогда на мои ноги, осматривал, внимательно, видел всё. И твоя рука тянулась к ним! Ты ненавидишь меня, ведь да?! Сломаешь мне, — её безумный шёпот на грани нервного срыва, на грани сумасшествия, он у неё изнутри вырывается, прямо к нему: — руки? Ты отнимешь у меня руки, потому что ненавидишь меня? Сломаешь мне жизнь, как и другим?!
Володя подходит к ней, она поворачивается, и он следит, как смотрит на проход, как двигается, бросая на него взгляд. Он вцепляется в руку, которая выскальзывает, вырывается, не сдирая кожу — горит, помня другую нежность, это на что-то похоже, но ему не дают расчувствовать. Володя прикладывает руки ко лбу, дышит, он дышит, чувствуя запах травы, морозный воздух, дождя, грязи, трупа у Валентина. Чувствуя на своих руках горячую кровь, что растекается, не желая от него уходить, желая остаться с ним, засыхает, вживается в его руку, и прожить бы целый свой миг в его тепле, отогреваясь.
Походка чуть шаткая, сознание плывёт, Володя опирается на столешницу, чувствуя трупный запах — такой удушающий, кашляет, ощущая что-то в горле — будто на кадык давят. Хочется услышать самого себя, почувствовать себя, понимая, что сам он всё ещё у Ники.
— Что же…
И не придумать продолжение, лишь риторический красивый вопрос, в который можно упаковать самого Володю.
Что же он такое?
Руки разгибаются, ноги ступают, дверь к её картинам открыта. Он прислоняется к другой, выбрасывает руку, трогая за ручку, съезжает, и та не открывается, выскальзывая, палец в проём суёт, к полу, чувствует её, ветер дует, чуть прохладно — палец может онеметь. А если ухом наклониться вниз то можно услышать саму…
— Ника, — шёпотом, конечно, она не услышит. Зато он чуть ли не ощущает её дрожь прямо тут, у себя на руках. — Ника. Ника, — её имя так звучно, в нём не запутаться, но она его всё равно не почувствует, не почувствует его голос, оглушённая чем-то своим, — послушай меня.
Ухо скользит по её деревянной двери, дряхлая и очень давно не менялась, скрипит, и Володя мог бы при случае её сорвать с петель. Он мог бы выбить, испугать её, забить, заставить себе подчиниться, отнять свободу. Она бы больше не общалась ни с Ником, ни с кем-то ещё, не узнавала слухов, зависела сильнее, чем от матери, вставала по утрам, ожидая свой собственный шаг, слыша его, и давясь сладким привкусом слёз, но не проливала бы больше их. Потому что он мог бы запретить, он мог бы изнасиловать её, доставив большую боль, разорвав прямо изнутри, дав почувствовать на себе всё то видео. Он мог бы сейчас сорвать дверь, влететь и дать оплеуху, приказать заткнуться, оборвать все связи и контролировать её в интернете, раздражаться, когда она пытается от него скрыться.
Мог бы ещё много чего сделать с ней, что в голову не лезет или не вспоминается. Володя не хочет примерять на неё роль собственной матери, он не хочет примерять роль себя на Нику. У неё другая жизнь, другие вопросы, другое мышление. Она реагирует на него остро, но ведь до этого они общались. Володя не был ей противен, она слышала о нём, не видела, просто полагаясь на него — но то, что сам скажет нужное.
Если бы Ник тогда, около Северной Двины, признался в наркомании Ники, что с ним случилось?
— Ника, на самом деле, — у Володи напряжена спина, нога другую придавливает, ему неудобно, но потерять с ней связь, не услышать её голоса — сорваться и показать ей, не просто съёмка, а сделать прямым участником, — у меня есть что к тому добавить. Я хочу тебе рассказать, — месть? Ненависть? Справедливость в его понимании? Убийство человека — неважно какого, с её впечатлением, с её психикой и пережитым раннее, это загонит куда-то поглубже. — Хочу просто сказать, что нужно знать.
По его собственному мнению. Сколько она сама додумывала? Как отрицала, сопротивлялась? Где точка доверия к нему упала слишком низко? У него за деревом, там, пустота, а в пустоте — она лежит, разрушая, заставляя себе помочь — ему и ей. Но в этом доме не будет слышно ударов, грохота. После той ночи — уже нет.
— Мне не нравятся люди по каким-то моим мнениям. И я ненавижу отца. Я хочу убить его, — из неё рвутся стоны, тихие крики, но Володя сейчас практически перестаёт на них реагировать. — Слышишь, Ника? Я хочу убить собственного отца. Ты же, — ухом цепляется за края рамы, когда поднимается, оно болит и горит, Володя прислоняется лбом к стеклу, оно грязное, наверное, горькое — он не раз лизал похожие, когда его запирали и было нечем заняться, — понимаешь меня. Я вижу в других его и хочу это прекратить. Ника, я хочу хоть застрелить, хоть перерезать ему горло, пожалуйста…
— И ты думаешь, это выход?! — она кашляет, голос сорвала. — Думаешь, если убьёшь, то его образ прекратится?!
— Это месть, — и Володя отчётливо осознаёт столь короткое слово, быстрое и резкое, оно так созвучно с мясом — он бы, как в книге Джека Лондона******, засунул внутрь живота отца руки, только теперь у него бы получилось, чувствовал тепло, используя как ненужную собаку, что всё равно будет любить. — Я хочу убить его ради себя, а не других.
И слышать крики, с хрипом и свистом, чувствовать свою власть, захлёбываясь вседозволенностью, захлёбываясь этой жизнью, которая заставляет ходить по краю, вынуждает, показывая ему с самого начала его, задерживая развитие, отбирая столько возможностей! Сколько мечт, сколько целей, да скольких людей, само их стремление жить он похоронил из-за отца? Книги, фильмы, картины, очерки, мнения, слова, разговоры — сколько раз он смотрел на текст, вслушивался, говорил сам, писал от своей руки, чтобы понять это чуждое ему, но такое по-человечески родное? Как бы ему раньше пришлось ориентироваться в обществе без чужой помощи, без наставлений и предубеждений — засматриваться на людей, не боясь поднять взгляд, не боясь вызвать внимание, а на всякий агрессор отвечать с комплиментом, с шуткой, упрощая себе жизнь и другим?
Если бы Володя понял слова Софьюшки тогда, её действия, понял странность Валентина, обманчивость Дана; если бы он до конца понял Нику, признаваясь себе в её проблемах, то какие бы мысли ему открылись, какие помогли здесь, что он мог бы сказать, создав своими собственными словами нечто удивительное, новое событие, которое бы изменило, которое было бы только из-за него, а не стечением?
Он бы не закрывался от Ники, он бы прикасался к ней, давая её коже почувствовать и всего его тоже — дрожь, слёзы, кровь, слышать слова, слышать не только свои мысли, заполняя пустоту в их отношениях самой. Они довольствовались её историей, её проблемами, Володя забывался в её жизни, думая, что этого достаточно, что его ложь, его мнимая свобода тоже опьянит её, что она закроет глаза, доверится окончательно…
Ничему. Он не может предложить даже призрачных перспектив её жизни, его жизни, опоры, когда она помогла приспособиться к этому обществу. Она открывала для него людей, слишком сильно влияла, надеясь, что он останется с ней, привязав собственным секретом их. Она хотела понять его — сколько же до этого она сделала намёков, сколько раз спрашивала про отца, беспокоилась, говорила. Догадывалась? Она догадывалась, просто исходя из его характера и полученной информации?! Она запомнила тот вопрос про кабинет матери, зная, что там ружьё, насторожилась любопытству про армию, про старые истории?
Когда она принимала наркотики, надеялась ли, что придёт? Какой реакции ожидала, раз оставил тут, раз боялась, раз не хотела прогонять и терять? Хотела ли она детей из-за своей матери? Из-за самого Володи — его жизни?
— Я хочу почувствовать его тело, как оно остывает, — режет ли он сейчас её, причиняя боль, прямо по тому животу, как отца? Володя переворачивается, опирается спиной, чувствуя затылком свой пылающий жар и Нику. Руки на коленях — сжимаются, сминают штаны для того, чтобы пропустить прошлую историю ещё раз, эти воспоминания с ностальгическим привкусом мерзости, ему нужно всего лишь оказаться на месте Ники — вместе со слезами. — Я думал много о том, хочу ли я тебя бить. Хочу ли заставлять тебя принуждать, как свою мать или как делали со мной, — и прикрыть глаза, стукнуться затылком о стекло, удар сдавливает череп, слыша как-то её дыхание — будто здесь, но галлюциногенно, в любой момент может пропасть, когда стена окончательно закроет его. — Хочу ли я того, чтобы ты почувствовала себя на моём месте? Поняла меня? — звуки рвутся, у него сложены мысли в предложение, уже есть конструкция — ему не надо думать о смысле, двойном дне или том, что для него, пережившего насилие, ставшего самим насильником, неправильно, что это заставляет чувствовать отголоски стыда и унижения. С ней он чувствует, как этот стыд затихает, и в этой тишине слышится ему собственное дыхание с бьющимся сердцем без гогота, без прикосновений, хлопков, шорохов. Он слышит себя, желая присоединить к этому Нику. — Я просто хочу, чтобы ты поддержала меня. Что я могу вернуться к тебе после, — крови, очередной мясорубки, очередной муторки, очередной работы, которая не вошла в привычку, от которой он до сих пор испытывает раздражение и стресс, но та, которая подогнула под себя, заставив жить и выживать, — обратно к тебе абсолютно всего. И жить.
Его продувает, он только сейчас замечает жар на себе, пот, волосы липнут, они грязные, как и тогда. Но это квартира Ники, которая пахнет краской, он не чувствует трупов, он чувствует мяту, которую она каждый раз съедает с кусков торта, запах постиранного белья порошком, запах от сушилки белья, а ещё её собственные, когда они вместе.
Он помнит Нику по кусочкам, что перебивают всё прошлое. Он не готов к новой жизни, но он знает все эти новые ощущение, которые отрывают вцепившиеся пальцы, давая понять, что может. Он может быть принят ею, как и наоборот, небольшой отрезок времени, чтобы вернуться.
Володя встаёт, ощущая до безумия странно своё тело. Он осознаёт его, передвижения, трогает дверь в её вторую комнату, запоминая отчётливо краску и белый цвет, передвижную и резкую ручку, внутри — приглушённый свет от настольной лампы, чтобы не тратить электричество, и единственные окна на балконе. Внутри столько бумаги, полотен, к которым Ника прикасалась, запоминала, вслушивалась в слова, в музыку, шорохи, думая о недавних событиях — о нём.
Он рассказывал ей о магазинчике Софьюшки с ловцом сном — вскользь, на вопрос о фотографии. И она вырисовывает на его руке вены, родинки, сбитые костяшки, шрамы белые, ожог рядом с выступающей костью — получил, когда готовил вместо матери, доставал, а та не могла встать. У него получалась хреновая еда, и больше всего побоев досталось ему. Над матерью отец сжалился.
Он прикасается к картине, такой светлой и прозрачной, слишком легка, не приковывает к жизни, когда всё действует наоборот.
Володя слышит щелчок, подпрыгивает, выскакивает. Прикасается к ручке, нажимает медленно, видя, что длинный поворот. Дверь скрипит, он заходит к ней, захлопнув, лишь потом сфокусировав внимание на ней, всё равно не различая. Ника открывает глаза, не отворачивается, закрывая, утыкается носом в подушку, хочет спать.
Подходит к её кровати, одеяло смято, не знает, за какой уголок брать, да и стоит ли. Ему хочется прикасаться непосредственно к Нике, ощутить ток от неё, от осознания, от чувств, но не от тревоги, от того, что что-то там неправильно сделал. Он сделал так, как сам захотел, учитывая её.
У Ники звонит телефон, она затыкает уши, сопит, пытаясь уснуть. Говорит нечленораздельно:
— Сними.
Телефон замолкает, но потом снова шумит. Володя берёт в руки, такой холодный, имя того тёзки. И у него в руках звенит, разрушая всё.
Он не знает, зачем снимает. Не понимает, не думает о выходе из ситуации — у него совершенно другие проблемы.
— Что там с тобой?
— Она хочет спать.
Тот вздыхает, но не сбрасывает:
— Ладно, раз уж ты вышел на контакт. Могу я, — он мычит, подбирая слова, — встретиться, в общем, для кое-чего?
— Чего же?
Володя даже не знает, что хочет услышать в ответ на вопрос, нужна ли ему вообще эта информация. Ника скукоживается, она не видна и укрыта тёплым зимним одеялом, в котором опять промокнет.
— Это касается твоей матери. Так можем завтра днём?
— Можем.
Лишь бы избавиться от него, не думать, забыть, пойти в эту взрослую жизнь, начав разрывать связи. Ему нужно убить отца, распрощаться с остальными, действовать на себя, убеждая Нику, убеждая только её, потому что больше некого. Больше никто не откроет, никто не примет, пошлёт подальше, заставив его разозлиться.
Если бы он её избил, она бы простила?
Володя ложится рядом, кладёт на неё руку, обхватывая, не чувствуя её тела. Он не хочет её калечить, расстраивать. Если бы он её избил, он бы испортил обе их жизни.
Ника отворачивается, переворачивается в его руке, открывая спину. И он притрагивается к её затылку, волосы щекочут руки, обвивая. Он держит её плечо в своей, прислоняется, вдыхая её собственной запах. И засыпают они вдвоём, здесь, в этой квартире одни, без всех.
***
Голова чуть болит, спать не хочется, у него странное самочувствие — резкий прилив бодрости. И ему хочется вырываться из этих обстоятельств, из которых они стали состоять, он хочет не обращать внимание на вещи, забываться вновь и вновь, не помня о своей мести, что в обществе сковывает и одновременно освобождает, с Никой она абсолютно бесполезна — его отец где-то далеко, он не тронет её, не прикоснётся, оставив жить вместе с ней.
Иначе месть действительно приобретает черты, она становится объёмной, с чувствами, ворочается внутри него, задевая всё. Связаны ли баллоны с матерью Ники? Он всё равно не может уловить запаха гниющих белков или хоть сколь-нибудь похожего. Да его травить можно пиздец как просто.
Сама сейчас мокрая, волосы с одеждой липнут, от неё исходит тепло, Володя чуть скидывает одеяло, подкладывая ей под голову, как та часто делает, встаёт, прикрывая окно — щёлочку можно оставить. Звуки от него Нику не беспокоят.
Убрать бы сейчас эту иллюзорную бодрость, но кофе Володя не особо переносит, а чай — только по случаям. Валентин хлещет, у него заначек с разным составом — имбирь, бергамот и иже с ними, полно. Да ему даже элементарно жрать не хочется. И читать статьи, и пытаться вникнуть, и осознать всю суть тоже не хочется — как и сражаться против смерти, пытаясь играться с другими.
Он готов сбежать прямо сейчас от всего, не совершать, передумать, скрыться под обломками. А потом — встретить всех этих ублюдков, понять, что действительно цепной щенок, сосунок, малолетняя мразь. Вроде бы, отец где-то в тринадцать-четырнадцать обозвал шлюхой. Или шалавой. А всё потому, что встретил его с друзьями, другими пацанами, вечером ждало очередное насилие с оскорблениями, перетекающее в пьянку — когда же ещё смогут найти бесплатную прислугу. Интересно, чем он от отца отличается, если тот просит пиздюка старых ублюдков о таком одолжении — явно незаконном, раз наркотики ворочают? Да Володя раньше с тем общался — как же они близки, как же…
Пора это прекращать.
И зависимость от других — тоже. Им неплохо симпатизировать, чтобы держаться на плаву жизни и получать что-нибудь довольно вкусненькое и полезное, но такие, как Дан — не вариант.
А считает ли Илья его другом? После всего, как он с ним обходился, забывал, хотя тот сам не писал ему. Только когда Валентина не было — даже открывался, раскрепощался, следуя чуть ли не хвостиком за ним по пятам. Стоит ли захватить в этой мести ещё и Крючкова или уже будет пожизненное — суицид?
Дверь скрипит, Володя чуть ли не подпрыгивает, руки дрожат, он сам не знает, куда деть собственное тело. Ему хочется всё сказать Нике, сделать с ней — явно ничего из того, что относится к другим и его повседневным будням.
И её медленный взгляд, который она возвращает к полу, предупреждает, что не надо. Ей даже не хочется садиться рядом с ним — чуть не падает со стула, на самый край опускаясь, подальше, передвигает собой стул, отворачиваясь. День, какой хороший день — уже не утро, а лучше бы оно, потому что утром Володя мог бы успокоиться. Но какой там ранний подъём, если вчера было? Да у него натуральный пиздец — повезло ещё, что так обошлось.
Её истерику, сегодняшнее поведение можно объяснить, а вот вчера ночью, когда щёлкнула ручка, она приказала ему снять — почему? Что ей это дало, хотела ли она до конца? Или произошло как прогулка с подружками — нет стимула идти, а отказывать им жалко? Действовало бы в той пустяковой ситуации, но самому Володе хочется на стенку лезть, лишь бы не ощущать воздух давящим — может, дело действительно в веществе или что там Валентин нашёл.
— Ник звонил. Сказал, что ждёт тебя уже в лесу возле своего дома.
Его уже выпроваживают — классно. Какая у них высокая связь — понимают мысли друг друга при стечении обстоятельств.
Не хочется ему уходить, хотя надо бы. Как она себя накрутит? Что надумает? Ник вообще сам по себе раздражающий фактор любой ситуации — даже если с ним и испытывают оргазм, то только от того, что его рот не открывался во время всего секса.
— А это где?
— Как в прошлый раз.
Она чуть покачивается, смотрит в одну точку, перебирая руками. Её волосы закрывают всё лицо, сливаются с кожей, и Володе хочется прикоснуться к ней, чтобы почувствовать контраст разных поверхностей, разной её, чтобы понять — она не сон, не его больное воображение, находящее под стрессом, не совесть. Она действительно…
— Ника, — Володя встаёт, хочет подойти, но чуть не отшатывается, выпрямляясь, словно кот:
— Иди, — громко, твёрдо, с таким нажимом, будто рычит, у неё тяжёлый голос, тяжёлое произношение, давящее на него. Отчасти это обижает, отчасти — заставляет сделать то, что она хочет.
Володя оборачивается в дверях, смотрит на её профиль, впивается взглядом, пытается обратить на себя внимание, осматривает. Её рука дёргается, у него в голове отдаётся эхом тяжёлый, искусственно низкий голос, и он открывает дверь, захлопывая, не смотря.
Сделай такое мать, то обижался бы и злился. Но Нике почему-то можно — почему-то ему не хочется протащить её лицом по асфальту, а потом при всех, как она и лежит ободранная, сорвать трусы, выебать, наставив синяков, сделав ещё больше ссадин. Он может представить с той же Риной, хотя Валентин за такое запросто убьёт его, но на Нике срабатывает будто на себе самосохранение — словно эта грань сведёт его с ума, заставив утопиться. И такая ширма помогает облёгчённо выдохнуть, потому что, если рассуждать логически и сухо, то Ника ничего особенного ему не сделала. Он мог и не прийти во второй раз, мог послать ещё когда только начиналось, мог отказаться или бросить, решив, что отношения с психбольной — не для него. Она его не пытается привязать, хотя получается наоборот. Странный парадокс, на котором Володя явно двинут.
Почему же тогда будто перерыв был? Что её сподвигнуло открыть, хотя он мог бы поспать и в комнате матери, пусть и с раздражением? Этот пробел в их отношениях, совершенно без вариантов.
Володя вступает по траве, зелёной, даже цепляется, разрывая, останавливается. Если б здесь был Дан, он бы не сдерживаясь набил тому морду. Глухая злость у него есть, просто затоплена, ведь Ника — не мразь и не ублюдок.
Мальчишка, что раздражающе покуривает сигаретку иль чего хуже, закатав рукав, на запястье синяки, на шее царапины, но его, похоже, это либо возбуждает, либо забавляет. Почему все геи вокруг него — пидорасы? Где все те, с которыми он общался в чатах и играх?
Вот у него уже и букет дискриминации — сексизм, гомофобия… Что дальше? Кир заставит его обдолбаться, и он добрую половину родной Россиюшки будет презирать и ненавидеть?
Не хочется подходить к тому дому — одноэтажный, но довольно огромный, как сарай. Да такой содержать в лесу кучу денег стоит и копошения с бумагами. Или как? Цены снизились, и они ухватились?
— Так ты, — Ник оборачивается, выбрасывая себе прямо под ноги, в траву, рядом со своим жилищем, окурок и вдавливая, — пришёл?
— Решил насмехаться надо мной?
Он улыбается, смотрит без наглости, будто хочет рассказать. И Володя не знает, сбегать ли от грядущего подтверждения его придуманной правды или же выслушивать до конца. Хотя бы ради неё.
— Я бы вряд ли уже такое сделал, да ещё собственноручно распустил слухи, — хотя этими оправданиями и выгораживаниями себя лишь больше раздражает. — Я связан с Даном лишь по деловым вопросам.
— А со мной?
Он кивает на дом, смотрит, раскрывая губы:
— Пойдём, покажу.
Хочется бежать — у него что-то тянется в груди, он так давно не чувствовал этот сладкий привкус во рту, не ощущал бегущих мурашек, а ещё тревогу со смирением, с вдохновением, желанием жить. Он так давно никому не открывался, не пытался ворошить своё прошлое, зная, к чему то приведёт.
Он не искал связи между ней и собой, не выяснял мотивы, называя их — стечением обстоятельств, нечто вдохновлённое Вселенной, созданное ею с помощью минут и чувств, которое переросло в их семейный роман. Володя не называл её так вслух, обходясь лишь полным именем, как любила, но ласково, он хотел нежить свой слух, свой голос, произнося, смотря ей в глаза, а там — расслабленно всё, уставшее, но такое любящее. Она любила его, в этом нельзя сомневаться.
Ник не закрывает дверь, а Володя не понимает механизм, снимает с конфорки что-то, достаёт альбом с фотографиями из ящиков. С её фотографиями, с правдой. Есть ли там письма? У него в памяти сквозь слёзы всё это видится, слишком ярко, ослеплённо. Он не теряет зрение, нет.
Володя садится на стул, пока мальчишка упорядочивает по своему усмотрению. Её сын — неудивительно, что он находится в больнице и подобрал Руса, общается с Никой, которая говорила о той матери. Только почему, если Володя мог видеть старшего, да даже самого младшего в свои шесть и вплоть до девяти лет, то вечера всегда проходили вдвоём? Где остальные её дети?
— Она много кого подбирала. Все они называли матерью, хотя денег у этой матери практически не было. Мало — она ещё тратила их на свои безделушки.
Слишком равнодушно. Володя бы мог произнести небрежно, но голос бы дрогнул, он знает. Он жил в этом прошлом, выживал благодаря ему, приходя в грязную квартиру, пытаясь отыскать в кровной матери, что его не доносила, что не доразвила его, увидеть её, но в очередной раз натыкался на стену, натыкался на тень, мебель. Они обе молчали, но Софьюшка касалась его, поворачивала голову.
— А ещё у неё осталась девичья фамилия — Софронова. И единственный родной сын у неё — я, — он произносит раздражённо, у него это выходит будто вина в чём-то и своя, и её.
— А старший?
— Приёмный.
Так небрежно, снисходительно — рассчитывает на то, что Володя сам должен был догадаться. Ему не хочется сейчас вступать в спор, ему бы прикоснуться к кому-нибудь, увидеть, ощутить запомнить, не сквозь слёзы, не сквозь пелену страха, гнева или экстаза. У него нет желания спорить с тем, кто пытается как-то вывернуть историю, видит в ней одну сторону, отделённую ему.
Обделённый. Так ли он сейчас думает, сидя напротив и смотря на нетронутые альбомы? Жалеет ли себя, переводя взгляд?
— Мне она приходится матерью, а Фетисовой — сестрой.
Вот и мотив. Стечение обстоятельств, её колыхнувшиеся чувства, когда он согласился на подработку в магазинчике, когда он ненавидел ещё только отца, её снисходительность при вине его родной матери, её руки, прижимающие к себе, говоря — что-то упустила же. Что-то очень важное в жизни.
Он много раз думал, что жить без семьи, одному, гораздо легче. Сходиться с людьми, но держать дистанцию, чтобы не превратиться в привычку — все его привычки построены не на заботе. Приходить домой к кому-то только для секса, мало говорить, покидая в очередной раз надолго дом. Они с Никой превратились в общую необходимость, зависимость, они не стали семьёй в привычном понимании и вроде бы нормальными, хотя если она попросит про приёмных детей — не отказал. Они превратились в уютный дом, открывая в словах, в ощущениях собственную реальность друг друга, что скрывают у себя глубоко. Они с ней могут сухо признаться в своих грехах, но сделать это так, как при друг друге наедине — ни за что.
— Это же не единственная информация, которую ты мне хочешь рассказать.
Володя смотрит на альбомы, хочется их открыть до зуда, потрогать, увидеть, ему хочется оторвать руку от стола, как сегодня сделала Ника. И утопать, утопать в этом всём. Наконец-то пожалеть себя, вспомнить других, позволить, смотреть и смотреть не заставляя, мучаясь раз за разом, лишь бы жить, лишь бы понимать…
— А тебя не смущает, что она — твоя тётка?
Ему, в общем-то, плевать на родство. Их полусовместная кровь — прекрасный повод для дальнейшей жизни, для всего того, что она сделала, не просто поддерживая словами. Она чувствовала его как своего племянника, как своего дальнего сына, показывая ему, оголяясь, была единственной женщиной для него — матерью.
— Не то, что меня должно смущать.
Ник подтягивает к себе альбом, и Володя желает вырвать, он смотрит, как тот переворачивает, тычет пальцами, передирает фотографии, сминает, перелистывая, не обращает на них внимания — и уже есть порванные кусочки. Володе хочется, хочется по ладони вниз каждую пропустить, согреть, убрав руку, взглянуть, никто больше из взрослых не будет так равняться с ним, пуская на самотёк, никто не будет так с сомнениями твёрдо высказывать свою точку зрения, не исключая из мира чужое, такое новое и другое. Её мир в реальности делиться маленьким магазинчиком в посёлке, её мир в голове — слишком безграничный, как настоящая Вселенная, тот, что растил его тут, в этом пространстве, свои мысли закладывая прямо под корку, давая понять уважение с любовью, с восхищением, давая понять других людей, их мышление.
Ник вырос у неё внутри, когда Володя — снаружи.
— Они сёстры. И одна из них должна была стать Фетисовой. Это досталось тебе, — он смотрит прямо в глаза своими, рисунок меняется от света, но вроде и её радужкой, Володя не помнит линии, тени, хотя не раз засыпал на плече, груди, коленях, при контакте с ней прикрывая для следующего дня — без тревоги. — Побои и всё остальное. А мне досталась бедность с безотцовщиной.
Володе бы сказать, что лучше так, потому что добавление к этому комплекту насилия, унижения с безучастными родителями — Ник бы не пережил. У него появился тот же цинизм, только грубее и ослеплённый, не стал бы ходить в больницу, слыша в воспоминаниях прямо рядом с собой голос, помня слова — хоть текстом, прокручивая, до мелких деталей представляя и понимая, что слишком сильно влияют на него.
— Она не уделяла тебе времени?
Ник возвращает альбом на место, так твёрдо, злится, осматривая — оценивает?
— Ну да, — бровь дёргается вверх, он весь резкий, не даёт забыться в своих воспоминаниях и мыслях. — И меня это огорчает. Не ясно?
— Трудно не понять.
Тот стучит пальцем, удерживает внимание Володи взглядом, продолжая:
— Но моя мать умела договариваться, поэтому получила приёмного. А мой отец неизвестен, — он усмехается, прикрывая глаза, откидывается, хмыкая. Так вызывающе прост, слишком пуст для Володи — инфантильный подросток. — И, в итоге, пыталась вытащить свою сестру, но попался ты.
И надеется, что Софьюшка тоже не жалеет, что он тоже что-то для неё сделал, как и она. Володя чувствовал в крови тревогу, через сердце то проникало, в самое нутро загоняя, тревога от конца, от быстротечности, страха и риска. Они возвышались над всеми, понимая, что это ненадолго. И Софьюшка брала в руки сказки Гримм, говорила, что там, в их середине чудес и жестокости, находится реальность, к которой из раза в раз придётся возвращаться. Но Володя никогда не соглашался с этой скукой, что тянулась сквозь жизнь, понимая — эта амбивалентность существует и здесь.
А теперь ещё и знал. Он не особо задумывался о словах признания человеку в каких-либо чувствах, потому что они и сами могли у него вполне вырваться. Но с Никой это получилось так размеренно, плавно и логично до восхищения, что не сможет уже бросить. Валентин не доверят ей, считает обычным торчком, а Володе и не нужно чужое одобрение — как и Нике. У них нет причин не быть вместе, есть промежуточные проблемы, что можно решить.
Или сподвигнуть себя на более тяжёлое — выбивающееся из этой жизни, она бы пошла по засохшей краске, прикасалась к тонким кисточкам, как её пальцы, тоненькими кисточками к холсту, держа меж, её волосы росли, пока он вступал по более тёплой, быстрой, чужой крови. И чужое всегда опасно забирать.
— Тебя это тревожит?
— Может быть, злит, — хотя по напряжённому лицу вполне можно понять, что очень даже — кто виноват, что тот не решается говорить. — В конце концов, брат уже подрос, нашёл увлечения, а ты забирал её на вечера, ночи, приходил утром и забирал, — у него дрожат зубы, не знает, как сказать, боится, но выдыхает: — моё время. Впрочем, со сделанными другими детьми ей было легче возиться, чем лепить собственного.
В некоторой степени сейчас, при последних словах, он напоминает свою мать — спокойную, такую, что говорит о жестокостях, плача глубоко в себе, скрывая в себя настоящую правду — ей слишком одиноко. Она устала от этого всего, от людей, и её мысли о побеге кажутся единственно правильным решением, которое никогда не сделает. Потому что вновь и вновь привязывают подачками, её устои, сострадание, всё слишком влияет на чувства, на самоконтроль. И Володя понимал это, на том красном диванчике, таком дешёвом и уже развалившемся, всё было слишком лёгким, воздух будто проходил в огромных количествах внутрь него, ударялся о стенки организма, электризуя, всё заполнялось тем воздухом.
А у Ника, вот тут, столько пыли, свет приглушён, полно грязи, ржавчины, хотя сам он относительно чистый. У Софьюшки не было загара, но у неё не тонкое тело, она по себе объёмная, как маленький шкаф. Сын на фоне Руса теряется, а кожу выжег практически до болезни — и так выделяются белые участки вроде шрамов. Софьюшка не заводила отношений, грезя только детьми и родными, которые, как она говорила, далеко — далеко у тирана, что не так воспитал собственного сына, раз он стал сопротивляться.
Ему лишь бы пойти, ему лишь бы…
— Она пыталась вытащить сестру?
— Но ей хотелось сбежать из этого, — Ник улыбается, но опускает голову, прищуривает глаза, слепо рукой дотрагиваясь до альбома. — Ей не хотелось знать твоего отца, и по тебе я понимаю, почему. Поэтому ради сестры она предприняла одну попытку. Ей нужна была лазейка, вдруг нашёлся ты, она начала забрасывать меня, надолго уходить, не подпускать меня.
Ник явно ожидает если не жалости, то гнева, злорадства, который всегда видел над Русом. Ждёт ли он повторения того видео, что прислали Нике? Ему не хочется думать, что она почувствовала, когда смотрела — ему хочется спросить у неё лично, узнать. Ника всегда говорила, рассказывала ему. Так почему сегодня с утра она приказала, как и вчера вечером? Почему не разрешила, если всегда давала, если пыталась?
Володе не хочется думать про разочарование, про то, что она от него устала — не впустила бы. Столько пробелов, столько проблем, которых не ожидал.
— Не води вокруг да около.
Он вздыхает, запуская руку в волосы, оттягивает, морщась, и, не смотря в глаза, без интонаций, но со своими комментариями говорит:
— Она к тебе привязалась, хотя вполне было ожидаемо — бедный мальчик, вот как. Она хотела тебя перевоспитать, это сложно, моего брата она выбирала по самым адекватным действиям, да и маленького ребёнка — мечты, цели. Хотя он не похож на детдомовского, но норма собственная у него явно превышена, — Ник взмахивает рукой, но тут же опускает, выпрямляя спину. — В общем, через тебя бы план не пошёл, поэтому решила напролом. Ну и напоролась на, — кривит губы, смотрит исподлобья, тянется куда-то, но сдерживается, держа ровно спину, — всё это. Ты же должен понять.
Должен ли он понять после того, что устроила Ника? Да несомненно — у него даже чувств по отношению к этому нет, нет-нет, всё в порядке, ему…
Опять хочется этого. Месть давит, стягивает его страхи в единую злость, ненависть, но не может притянуть его руки к оружию, не может заставить выбить зубы, взять нож, порыться в кабинете отца, а не чужом. Это полностью его решение, которое он получит под воздействием чего-то. И думать хочется, и жить.
— Она сбежала?
— Конечно, — хочет засмеяться, но вместо этого фыркает, даже рта не открыв. — Они до развала Союза жили и ездили по теперешней Украине. Женатые родственники там остались, так что скрыться может где.
— А ты?
— А что я? — изгибает бровь, наклоняя голову в сторону, не качая — как собака. — У меня есть брат, у которого уже вторая половина третьего десятка идёт. Он вообще хочет в Москву перебраться, ему нравится риск и вечное передвижение — мобильность. Так что, даже если он уедет, я с деньгами.
Ник не ставит точку — он просто излагает информацию безмолвно давая разрешение на вопросы, хотя не очень-то хочет.
— Она оставила что-нибудь мне?
И мальчишка хмурится, губы вроде без улыбки, но ощущение издёвки есть — как будто от природы такие. Ник не прикрывает глаза — они у него широко следят за всем, что происходит без его ведома.
— Она бы отдала тебе на самом деле всё, хотя не сказала, — Володя смотрит на альбом, что лежит прямо рядом с Ником, почти под его сложенными руками. — Но я не дам. Не проси, иначе я, — он неопредёленно дёргает головой, явно не для хруста шеи, — влезу в твои отношения с Никой.
— Можешь попытаться. Думаешь, получится?
— Я принесу тебе проблемы, а остальное неважно.
Проблемы он действительно может принести — и с Никой, и с Валей, и, если поглубже, прямо под него зароется, то и с отцом. К отцу сейчас вообще опасно — Володя не ебётся, потому что в другом доме его трудно достать, но совершеннолетие только в июле, да ещё и в десятых числах — припекут по его же воле, херово будет. И очень прозаично, очень буднично, и…
Он не хочет оставлять Нику, утопая в чём-то вязком. Он хочет с радостью задохнуться с ней, порезаться, отравиться, да даже проверить свою толерантность к наркоте — лишь бы не от чужой руки. С Никой, но ни с кем другим.
— А посмотреть?
— Приходи потом, когда у меня настроение будет.
Ник злой, он напыщенный и наглый, но не вызывает раздражения, желания смять шею, сжать маленькую черепушку, пытаясь проломить. Не вызывает жалости, потому что сам давно смирился — просто сработал ещё и Рус. Володя не считает его братом, роднёй, как и Софьюшку. Они — слишком разные, дороги другим людям, что почему-то сходятся.
Володя отнимает открытую дверцу, чувствуя ветер и какое-то новое ощущение. Он шагает легко, воспоминания смываются, в чувствах нет надтреснутого — только его руки, которые зудят, просят чего-то. Не Софьюшку, уже другое — ему не нужны матери, семьи, кровная любовь. Ему нужен человек, с которым он будет идти ровно, а не дорастать до его уровня. Всего лишь тепло от равного тебе, без доказательств.
Он любит её без доказательств.
И рвётся домой, так привык, эта жизнь быстро устаканилась, он и сам этого хотел, не было никаких стрессов. Она приглашал его к себе домой, зная, что больше некуда. И сводить бы её в свой собственный, быть там с ней, без всех этих проблем.
На одиночный дом раскошелиться, как у Валентина, не получится, а у Ника столько же на ремонт нужно тратить. Можно сэкономить, конечно, выбрав прорабов, команду, следить за всем, тратя время, а главное — справляться со всей чёртовой документацией. Одной бумажки не окажется, и суд уже перевалит на другую сторону. Вот Ника, наверное, посмеётся, если его упекут за какой-нибудь лайк или репост, и никакой тебе мести. Так по-русски будет, с этой всей прозой — так тупо.
Володя открывает дверь, кухня проветривается, от ветра всё качается и ударяется, но пусто — как и в её комнате.
Если говорить об отравлении, о том, что нашёл Валентин, то с Никой это вряд ли рассеивается, в особенности зимой — она оставляет окно открытыми когда уходит, да и то не всегда. Могло ли это ослабить её иммунитет? И ко всему прочему, если действительно отец, то он должен как-то проносить баллоны или что у них там — потом открывать незаметно. И, с учётом перерывов, всё сводится к одному человеку.
Единственное что — распространяется ли это за дверь? Но если и так, то почему именно этот газ — есть более сильнодействующие, наверняка с каким-то хорошим эффектом. Им нужна её мать явно не для поговорить, ту можно уже травануть для своих дел. Так почему? Имеет влияние?
Вообще, это головная боль Валентина, а не его. Откажись тот — Володя бы ещё носился.
Ника сидит в своей комнате, рисует. Хочется привлечь её внимание, как-то неловко, но с другой стороны они уже привыкли к тому, что он ходит, не трогая. И Володя молчит, опускается на стул, смотря. Хочется сосредоточиться на самой Нике, движениях и сжатых трёх пальцах, на мазке, кисточке.
До него всё как-то слишком туго доходит. Он, однако же, рассчитывал на родственность между собой и Софьюшкой, это не необходимость, но такое подтверждение слишком крепко ставит на ноги, даёт уверенность, которой он не знает, как пользоваться. Что сделал отец, если она сбежала?
Это может затронуть и Нику — вернее, уже затрагивает. Ему не нравится её частые состояния переутомления, после которых она больно энергична — не до пробежки стометровки за секунды, а в своей норме. У неё, похоже, всё завалено, кроме двух основных да литературы с обществознанием — хочет пойти в художественный колледж. В Санкт-Петербург, конечно, Ника бы хотела увидеть не только на фотографиях, но и подлинно. Как отец может к ней лезть? К тому, у кого есть целая жизнь, а не до пенсии и потом тунеядство? Как он смеет вмешиваться в неё, пытаясь прервать?
У Володи звонит телефон, он вздрагивает, уходит поспешно, снимает, тихо прикрывая за собой дверь.
— Ты что-нибудь натворил? — снова прерывает. Сегодняшний день не очень-то подходит для этого, только вернулся сюда, а ощущения какие-то не свои.
— Да вроде слухи недавно поползли без моего ведома, — и усмехается, громко, пытаясь прямо в трубку передать, чтобы отчётливо понял. — А помнишь, что ты говорил про Ника? Ну, так вот: он мой двоюродный брат. Как тебе?
— А он тебя не наёбывает?
— Не волнуйся, — Володе хочется разозлить Валю не только голосом, но и мимикой, жестами, действиями. Посвящать в это дело нельзя — уже чуть не разъебал отношения с Никой, но кольнуть можно, — то, как ты наёбываешь меня, лишая девушки, никто не переплюнет.
Валентин прочищает горло, приказывает кому-то раздражённо.
— Так ты всё-таки…
— Подавись, — Володе и не жаль будет отработанных часов за дерзость — ради благого дела же. — Ты для чего звонишь? Позлорадствовать?
Тот сопит, бурчит что-то непонятное. Валентин в последнее время стал раздражёнными, скоро выпуск, его в любом случае возьмут — если не на бюджет, то за деньги. Отправка в эту школу была с той же целью, что и у Дана — найти хорошие связи, познакомиться с потенциальными работниками, точнее, мясом. Уж как не поднявшимся из глубин знать про сыновей офицеров, спецназа…
Сын майора, про которого он больше ничего не знает. Володя не помнит имени — вроде в конце было «ха», но каждый раз из памяти уползают первые буквы — Кирюха, Илюха, Валюха. Скорее всего, что-нибудь на эти две похожие буквы — Володя в детстве не мог выговаривать «Л», меняя лодку на водку. Отца забавляло, как и класс-квас, а вот для него бесплатный логопед в школе — манна небесная.
Если напрячься, то он вспомнит начальную школу, хотя чувствовал себя тогда амёбой. От деменции его отделяют симптомы слабоумия — неосознание ситуации, примитивные реакции организма и прочее. Месть — абстрактное чувство, на которое животные неспособны.
— Я постараюсь приехать завтра или после, — у Валентина голос притихший, тусклый. Уставший — не гоняли бы его, он бы стал нормальным, но без решений проблем и пользы. — Переселю вас в свою квартиру, вы побудете вдвоём. Её мать, вроде, на службе.
— Только не к чиновникам…
— Для тебя я выберу глушь.
И, прощаясь, сбрасывает, хотя Володе не очень-то хотелось говорить. Чем-то Валентин своим нынешним состоянием отталкивает — раньше хоть можно было узнать, а сейчас как штукатурка.
Володя толкает дверь бесшумно, Ника сидит на стуле, сгорбившись, опирается локтями о ноги, смотрит на него, губами, сжав их в трубочку, двигает по кругу, порывается встать, останавливаясь.
— Ника, — Володе хочется продолжить, но он закрывает рот, смотря её в глаза и давая высказаться.
— Не знаю, как ты отреагируешь, — она однако встаёт, голову опускает, поправляя волосы, тянет время, делая вид, что отвлечена. — Я бы хотела продолжить наши отношения, всё-таки они…
— Ты прогоняешь меня?
Ника хмыкает, качая головой. Какой она ему казалась в первый раз? Простой и клёвой девчонкой? Как же далеко зашли. Она бы пошутила про глубоко.
— Нет, — и руками взмахивает в его сторону, возвращает, жестами помогая себе: — Если ты сам не уйдёшь. Я хочу жить с тобой, но я не хочу анализировать всё это, понимать до конца, давать ответ.
— Я займусь этим. Я постараюсь, чтобы тебя оно не касалось, — Володя подходит, у него зудят руки, да и в принципе тело. Хочется секса, хочется чувств с ней, уюта, сидеть и наблюдать, ласкаться. Воздержание или химические реакции?
— Ты просил у меня поддержки.
— Я планирую это после окончания учёбы, когда всё относительно уляжется, и я стану свободным, — хотя про свободу он явно преувеличивает — появись кто-нибудь похожий на отца, его выдержка слетит. — И я надеюсь справиться сам.
Ника смотрит на его костяшки, губы раскрываются и, положив руки на его, тянется вверх, обнимая, путаясь в пальцах, она сталкивается с ним носом, наклоняет голову, прикасаясь рядом с уголком, вдыхает запах со щеки, только потом целуя. Володе хочется продолжить её жизнь, не оставив искрой, а именно этим долгим трудом, к которому шли такие люди, как Кинг — не читал, а вот у неё, должно быть, не только фильмы есть.
Надо бы поторопить Валю с этой дезинфекцией — этот дом при всём не хотелось покидать. Он будто их — укрывающее убежище.
***
Володя окидывает взглядом сумку, которую Валентин перехватывает, унося к ним с Никой в комнату. Тут светло, всё яркое, медовое и шоколадное, как её глаза, а она стоит, покачивая головой:
— Не люблю переезды. Переносить всю бумагу, краски, материалы…
— Он тебе купит, — Володя скрипит зубами, улыбаясь через силу вернувшемуся Валентину. Но, честно, нечто похожее для неё хотел — и она бы вносила свою лепту, свои краски, отстукивала обувью, вешая яркие, лёгкие, выбивающие из жизни картины, долго-долго усталыми вечерами рассказывая про собственные фантазии. — А если нет, то мы многое припомним.
— Купит-то купит. Я вот думаю: если эти пляски в политике перерастут во что-то большое? — она наклоняет голову, проводя по своим волосам — уже на грудь падают, даже чуть русые. — Не так давно была, правда. Что мне тогда делать?
— Маловероятно. А во-вторых, бежать на какой-нибудь полуостров — ту же Коста-Рику, — Валентин надевает перчатки, и его голос так неприятно разрезает. Как и он сам — весь синий, тёмный.
— Коста — дорогой кусок, на него все сбегутся. Лучше найти полуостров или вообще остров с нормальным климатом, подальше от всего этого — где-нибудь рядом с Южной Америкой, например.
— Там недалеко Никарагуа, — Володя прерывает Валентина — тому никогда не понять слов Ники, не пофантазировать с ней о том, как выживать. А с Володей можно. — Не символично?
— Ты же топографический кретинка, — Ника говорит за Валю, не давая вставить слова. — Откуда ты знаешь?
— Система предугадывания помогает.
Она фыркает, осматривается, идёт, вроде бы, на кухню, включает там кран. Ей сейчас плохо, она ничего не ела, но хочет чем-то заняться — слишком накручивает себя, слишком беспокоится о будущем. Как в ней может затихнуть жизнь? Она себе делает больно, себя же боится, но умереть, убиться — невозможно же. И Володе хочется, чтобы она дышала глубоко, но ровно, без всяких хрипов и кашля.
— Ничего не хочешь мне рассказать?
Да вообще говорить не о чём — Валентин не разочаровывает, он просто его как-то тяготит. Будто что-то липкое, мерзкое вытягивает из Володи, пытаясь прогнуть под себя прямо при Нике — вырывает, оголяя, но делать должна именно она.
Они не говорят о грехах друг друга. Но Ника говорит о вопросах про убийство, смерть — Володя отвечает, выслушивая, тревожась что-то упустить. Ей то помогает принять, он сам действует втихаря.
— О, может быть, я забыл, — Володя втягивает губу, но та выскальзывает, когда открывает рот: — Что ж я должен рассказать, а?
Валентин обхватывает его, выталкивает за дверь вместе с собой — пасмурно, ходят тучи, всё серое. Как и весь его мир, что продувает, уносит остатки чего-то — растительного или приобретённого, оно всё рудимент, бесполезно.
— Например то, что она давно была психбольной, — Валентин хлопает по щекам, но потом опускает на плечи, пока Володя не может оторваться от двери — не нравится, что выперли на улицу. Он рассчитывал на другое, если бы только Валентин ушёл, и ему удалось посидеть в той новенькой квартире. — Больной! У неё с головой не всё в порядке, ты понимаешь это?
— Как и у всех с телом, — Володя в ответ кладёт на плечи, пытаясь оттолкнуть, раскачивается, в их объятьях душно, кожа сминается. — Как у нас с тобой, — губы не закрываются, дышит через рот, на языке запах этого леса, глуши — не обманул, обещал и сделал. — Представляешь? Я вот недоразвитым и недоношенным был.
Валентин встряхивает, пытается привлечь внимание, он ощупывает зачем-то шею, особенно затылок. Не в первый раз — Володе бы взбеситься, но так…
Ника принимает наркотики, которые её уничтожают. Что он должен сказать на это? Выплакаться о том, как и ему тоже херово, лучше так? Что он должен сделать, чтобы получить эту систематическую помощь с милосердием? Никому не нужна наркоманка, художница, в ней нет этого планомерного, выбивается, вырывается прямо наружу, разрывая нутро всего устоя, показывая ему, пока он отворачивается. Но на руки Ники хочется смотреть, его тянет, у него проявляется изломанное, мучительное любопытство, искренность, он мог бы дать намного больше.
Сколько можно не замечать? Или нуждаться в других, стоять за чьим-то плечом. Ника права — в очередной раз её брошенные слова влияют на него. Но Володе не хочется сопротивляться, он не чувствует себя мерзко, воодушевляясь.
— Ты можешь любить не её личность, — Валентин проводит ближе к своей машине, Володя скользит по чёртовому асфальту, пытается поставить ноги назад, — а патологию психики.
— Некоторых любят с геморроем, раком какого-либо органа и мозгоёбством, — морщит нос, пяткой упираясь в землю. — У тебя это всё есть, но смотри: никто не бежит прочь.
Валентин вздыхает, эта серость делает его чёрным, он открывает дверь, кивая, и волосы сливаются с глазами:
— Тогда поработай уже наконец-то, — руки на талии, как мамочка, выгибает бровь. Феминный немного, просто с мышцами и этой мужской одёжкой всё как-то сочетается в прекрасного человека — ничего не перебарщивает. — Кто-то же должен покрыть твои расходы.
Володя скрещивает руки, его отпустили, но не уходит, печально смотря на местечко рядом с незнакомом водилой. И не разобрать — по приколу или взаправду. Как он сам помешался уже.
— Ника ещё ничего не знает.
— Я помогу ей освоиться, — и резко прерывает: — Я ничего ей не сделаю. К тому же, она не позволит.
— Какой же ты скользкий мудак, — Володя подходит, медлит, хочет убежать, хлопнув кулаком по голове Валентина, но залезает, решив ни о чём не думать — у него слушаться остальных всё детство получалось хорошо, он даже мало мыслил. — Как прекрасно, что она поимеет тебя по твоему желанию.
Тот захлопывает дверцу, скоро стемнеть должно, если тучи не пройдут. Свет из-за них всё равно яркий — есть серые участки, но остальное такое яркое — цвета, которые в призме. Водила кроме желания подраться ничего не вызывает, наушников даже с собой нет, в интернете скучно — затишье, нет никакой интересной информации или развлекательного контента. И он, рассредоточив внимание, прикрывает глаза, вздрагивая при резких поворотах. У него где-то за ширмой страх от незнакомого человека рядом с собой, которого не знает, хочется осмотреться, поднять веки, но мысли уходят, вместо них — картиночный сон, он не помнит и не вспомнит его, суть и сюжет, всё как-то тут, можно урывками увидеть, но после — остаться в непонимании и с ощущением тщетности от предательства сознания. Не надо даже пытаться — он всё равно знает, что пот появляется у него в первую очередь не от духоты.
Его трясут за плечо, вырывают из машины и сна, ставя на ноги, пока Володя чуть не падает, ухватившись за открытую дверцу. Отводят к скамейке рядом с забором, оставляют и уезжают. Опять он будет работать среди потных мужиков и пары-тройки детей гопников или ублюдков — если и попадались нормальные, то Валентин их сгребал к себе любимому. Это Володю можно было послать, его уже ничего не изменит, не сделает хуже или лучше.
Если бы этот тупорылый дал побыть с Никой, то…
— Поздно ты как-то, — Кир усаживается рядом, у него одежда пропахла куревом, да впиталось в коричневую и шероховатую кожу, и Володе со всей выдержкой хочется отсесть подальше, задержать дыхание. Или хотя бы дать этому бедному ребёнку нормальную одежду — или семью. У него самого с этой чёртовой семьёй как-то всё не задалось. — Валентин обещал прислать пораньше.
— У меня проблемы, а обещания Валентина действуют только если дело доходит до документации, — Володя встаёт, опирается рукой о стену. Чёртов день, хотя уже скоро вечер.
— Посидел бы ты, а то упадёшь.
— Ща пройдёт, — хочется взять за плечо Кира, но этот чёртов запах — он такой мерзкий. Химические хоть как-то приятны, какого чёрта тот пахнет как бомж? — Пошли, чё расселся. Закончим с этим и будешь свободен. Ну, наверное.
Таскать доски, краски, что-то делать механически это легко, но иногда движения становятся слишком примитивными. У Валентина бы получалось наносить всю эту чертовщину на стену не по три-четыре раза на одно и то же место, пока не опомнишься. Или доски — иногда засматривается, и спина прямо сейчас так растянется, и мышцы утянут за собой кости. Как хреново-то.
Не этого ему хочется. Не этого.
— Кир, — Володя грохает с шумом то ли крышу, то ли ещё какую-то строительную хрень — пусть расходует, раз так нравится, — в чём преимущество бромистого метила?
— Он способен к фумигации, бесцветный и без запаха, тяжелее воздуха и относится к первому классу опасности? — оборачивается, и из кармана выглядывает пачка сигарет — чёрная, бумага смята, явно дешёвые. — Что тебя вообще интересует?
— Первому классу?
— Ну да, — Кир скидывает перчатки со своих рук — резиновые, у Вали-то удобные, а им париться. — Он для того, чтобы травить, идеально подходит.
— А если хронически? Человека.
— От доз и самого организма зависит, — смотрит вдаль, хмурясь. — Ну, в среднем, дал бы полтора, максимум три месяца. Сложный довольно газ, его получать — в прямом смысле угробишься.
— А ты не пробовал?
— Я работал на Дана, ему нужны были наркотики, вот я и испытывал разные штуки. Ну, знаешь, «сюрпризики» в сигаретки вставлял или, — Кир оглядывается на разговаривающую группку — может, у него там отец, — были такие штуки для вдыхания кокса, так я всыпал туда кокс, сжимал воздух и запечатывал.
— От этого же быстро сдохнуть можно.
— Мне тогда было всё равно, — Кир хочет добавить к этому ещё, но решает оставить суд на Володю. — Мне были интересны реакции организма, нервной системы, мысли. Я же на психиатра иду, вот и, — балка где-то падает, ударяясь о что-то металлическое — Володя не шевелится, всё такое апатичное, только двигается кто-то и громко, у него внутри ветер проходит, заставляя делать движения, — думал, что это единственно правильный способ изучения. Никакого гуманизма.
Он смотрит, ожидая слов, и из Володи вырывается — от злости ли, усталости, но так просто:
— А замки?
— Что?
— Ты же делал всякие «сюрпризики» наверняка применяя логику, — и кивок — как подтверждение к действую, как решительность. — Значит, замки интересные ты можешь открывать?
Володя на телефоне щёлкает по фотографии от Валентина — при Нике такое нельзя, слишком много принесёт проблем. Умолчал опять — может быть, когда-нибудь это доведёт его до больших последствий в их отношениях.
— Интересный.
— Похож на розу.
— Где же ты тут розу увидел? — он приближает, осматривая, пролистывает пальцем партию, тянется к крестику, но останавливается. — У неё лепестки приплюснуты и маленькие. И острые.
— Они просто не объёмные, а плоские, — с Киром так хочется о терминах говорить — с Никой можно легко их вспомнить, она и сама скажет. Но при других — когда не знает ответа, то молчит. — Это как из Евиной геометрии.
— Евклидовой, — он присвистывает, но тихо и неумело — от свиста там только сам воздух и буква. — Странно, я думал, ты тот ещё оболтус.
Просто вдарило ему тогда вместо насущных вопросов и действительно важных изучать математику с биологией, когда до интернета добрался — анатомия ещё вполне пригодилась, а вот все термины, цифры — пустота. Он благодаря этому и вытянул тогда экзамен, да и с вопросами повезло — не было замудрённых, вполне логические задачки, перешёл порог наивысшего балла. Их такие по схемам учили решать, заучивать, но Володя пытался понимать без всего этого, только с формулами и фактами, сам выводил решение — и с подвохом ему вполне давались. Память у него ни к чёрту — она забита совершенно другим, а вот если сконцентрироваться на теперешней работе, мозги начнут работать.
Он сейчас забыл и большую часть названий организма — всех мелких костей или для чего нужно. Всё равно эта система тоже разваливается.
— Так что? Можешь посоветовать?
— Вот эти отверстия, которые там, где лепесток начинается — с его широкой стороны, — Кир тычет, пытаясь приблизить, разглядеть что-то внутри, но лишь размывается. — Там либо что-то есть, либо оно для чего-то нужно. Всё равно этот прямоугольник, что обе стороны захватывает, открывается, а там внутри наверняка какие-нибудь знаки или цифры, — и отходит. — Не знаю. Странный механизм и довольно сложный.
— И, если взломать, то можно найти много чего интересного.
Володя улыбается, пока Кир находит перчатки, оборачивается, глядит, вдыхая глубоко, будто передавая что-то.
— Может быть, — тускло, обречённо, с потерей интереса. Они и так не близки — Володе это незачем.
Работа на стройке его утомляет, к вечеру Валентин не приезжает — какой-то посыльный, эти водители есть у всех из его семейства, но остальные предпочитают пользоваться сами, когда тот платит.
— Слушай, — Володя всматривается в дорогу, пытаясь сложить карту в голове — у Ники это лучше получается, хотя ей легче выдумывать со своими правилами, — высади меня в одном местечке, а сам езжай.
Водитель кивает, вбивает в навигатор на своём телефоне, не останавливаясь. Видимо, Валя сказал слушаться — или попросту не сказал. Как просто обойти — и кто из них двоих ещё балда, странно, что домой эти водила пока никого не привезли.
Ника с радостью избавилась от ключей, отдав Володе на хранение. Она всё равно хотела бы отдохнуть от всей шумихи с матерью, выспаться, ни о чём не беспокоиться и проебать школу. И Володя ей это разрешает, он просто достанет ружьё. Лишь бы никакого добропорядочного офицера не встретить — они обычно в пять утра начинают выходить, и Володе особенно на чёртовых армейских сынков везёт.
Но для начала неплохо бы открыть замок в кабинет матери. Везде дует ветер, захлопывая двери, он стоит в ушах, вызывая звон, но не особо мешает — лишь подбадривает, не даёт забыться в жаре. Прикосновение к механизму напоминает про ручку Ники — у них тоже есть что-то похожее, эти секреты, две комнаты, отношение к жизни…
Чертовски похожи — до болезненного безумия.
Роза подвижна — только скольки ни крути, всё равно не открывается. Дверки, о которых говорил Кир, как у коробочки — ему бы как-нибудь подковырять в эти отверстия. И что он с ними обязан делать?
Лепестки чуть двигаются, нажимаются внутрь. Есть ли какая-нибудь определённая последовательность? И, если да, то на чём та строится?
С электронным механизмом всё было бы проще — там обдумать код, найти циферки. Этот можно выломать, но в том-то и дело, что Володе, тем более одному, не развернуть розу. Валентин говорил, что пытался похимичить, но безрезультатно.
Раз тот действительно химичил, то очень повезёт, если механизм не разъелся. В чём принцип? Как оно открывает коробку внутри, если это дверцы? Или их что-нибудь сдерживает?
В интернет смысла лезть нет — там только реклама психиатрических центров после запросов, а по этому найдётся всякая лабуда — не умеет Володя составлять их правильно для алгоритма. Если замок делали на заказ, да ещё в этом районе, значит, мать Ники не единственная в доме, а открытие его сулит проблемы — с деньгами.
Могли ли эти отверстия быть для ключей? Странных, но сюда вряд ли всунуть лезвие. Трудно подобрать, как чёртов бункер — а они же на высоком этаже, не в подвале.
Если нет никакой последовательности, а есть ряд лепестков, который обязательно нужно нажать? Володя замечает внизу след от чего-то, жмакает — лепесток не возвращается на место, не щёлкает. И сколько их тут? Возможно, лепестки на самих дверцах жать не надо. Из чего только сделано?
Можно было бы расщепить замок, но тогда бункер априори нельзя было открыть. Или можно, но денег потратить кучу.
Володя осматривает по бокам, внизу, не возвращаясь к коробке. Тот нажатый лепесток в самом верху стороны. Или внизу — как картинку повернуть. Он жамкает другой, и этот вместе с ним выпрыгивает на место. Чертыхаясь, снова бьёт пальцем, не особо заботясь об аккуратности — тут же сплошной металл.
Если бы только можно было догадаться о механизме. Как он работает? Для чего все эти отверстия? Володя светит телефоном, замечая, что внизу их нет. Слепой идиот.
Должна же быть какая-нибудь закономерность. Володя жмёт следующие с этой стороны, потом что напротив с другой. Вновь возвращает на место, ведёт пальцем по диагонали — на пятой тормозит, нажимает. Та не останавливается, щёлкая, но и прежняя не следует за ней.
— Да что за херня? — он втягивает воздух, руки дрожат, лицу жарко. Как же намучился.
Володя продолжает вести по диагонали от того, что был с противоположной стороны, находит очередной пятый, жмёт, и тот вместе с самым первым встаёт на место.
И так до конца — Володя от ликования сбивается, возвращается на место. Коробка не открывается, он доводит до конца и вторую половину, но реакции нет.
— Что ещё надо-то?!
Нажимает на случайную, начинает справа налево. Смотрит на прямоугольник внимательно, замечая, что при последней одна, самая центральная, которая меж дверей, выступает. Но не нажимается. Володя пробует слева направо, сбивается, матерится, но на этот раз кнопка поддаётся, распахиваются дверцы, а он отдёргивает руку, чувствуя на пальце зуд. Всматривается, видя кровь, поднимает за ребро одну дверку, не касаясь внешней стороны, на которых лезвия проступают — острые лепестки, они не приплюснуты, не влиты в красивую архитектуру. И на одном уже есть засохшая кровь.
— Ебать, — хочется пойти в ванную и промыть ранку, но любопытство слишком тянет, он почти у цели. Внутри осталась та центральная кнопка и новый механизм — как и предполагал Кир, цифры. — И кто такую хрень делает? Что за благотворительность творческого учёного, мать твою?
Он всё-таки уходит в ванную, ощущая жар и мерзость, зуд, промывает палец, щиплет, садится на стул, пытаясь вытереть с головы пот. Там всего три циферки — это не может быть день рождения, но может быть что-нибудь, связанное со службой. Модель автомата? Отряд? Или какая-нибудь точка — Володя в этом всём разбирался относительно так, чтобы, будучи девушкой, понимать, где её муж лжёт, а где нет. В принципе, именно так и воспринимал его отец. Лишь бы только не очередная загадка, где цифры — это буквы.
Наверное, какой-нибудь АК сотой серии. Повертеть недолго, Володя, по крайней мере, надеется. У него расплываются цифры, но слышит щелчок, и видит перед собой восьмёрку.
Сто восьмой? У неё сто восьмой? Или это первый? Володя даже не представляет как тем управлять — опять замудрили с описанием. А ему всё равно понимай, открывай…
Прокручивает ручку, дверь слушается его — тяжёлая, но, если школьные и парадные имели свойство возвращаться на место, эту можно оставить так. Второго такого мозгоёбства Володя не переживёт и плюнет на всё. Да у него уже азарт сошёл — теперь ещё ищи и ройся, но иначе, если уйдёт, придётся снова проворачивать ту какую-никакую цепочку, вспоминая детали.
Володя открывает ящик, второй закрыт, но сейчас нет настроя читать бумажки. Мог бы найти компромат, ухватиться за что-нибудь интересное — может быть, её мать сама что-нибудь скрыла про Нику.
Он замечает автомат чёрт знает какой модели на шкафу, не под самый потолок хоть. Удобный или нет — потом разберётся, сейчас главное достать и свалить побыстрее. Странно, что та вообще хранит здесь — запасной? Охотничий? От мужиков, которые попросили сохранить?
Володя за ручку удерживает, вещица достаточно тяжёлая, опять из металла. Он кладёт себе в руку, не ощущая как другой конец тянется вниз — как будто что-то поддерживает. И вверх ему поднять тоже что-то мешает — чуть не выпускает из рук.
— Надо же, — волосы в хвосте, длинные, Ника такое не любит, — своего нет, так надо пиздить у кормящей руки? Весь в отца.
Его вполне могут прямо сейчас отвести в тюрьму, закрыть там навсегда — он позарился на чужое, будучи таким неосторожным, хотя столько шансов было узнать. Володе даже становится немного стыдно, что бесит, он улыбается, стараясь, чтобы это не выглядело тупо.
— Она ненавидит вас, — одна рука наготове, у неё тоже, но никто не отпускает из них автомат — хотя курок ближе к нему. — Я даже не знаю вашего имени.
— Полина.
— Приятно, — опускает взгляд к её штанам, на которых кровь и чувствуется алкоголь — довольно дорогой. — Или не очень.
Володя смотрит ей в ответ, губы растягиваются, хочется уйти. Его хоть фотографируй и надпись про боль делай — всем бы зашло. Но названная Поля не уходит. Что там вообще её имя значит, раз его дали?
— Отпусти игрушку, малыш, — наклоняет голову, дрогнет лицо, мышцы дёргаются, она подтягивает к себе, хватаясь за магазин, удерживает. Володя признаётся себе, что у него трясутся руки, когда у той все пальцы массивные, почти как его. — На такое я люблю насаживать всяких ублюдков. Иметь их внутри, — она вся кратко рвётся, всего миг, хочет сжаться словно моллюск, утащив к себе — у Володи в грудную клетку утыкается, больно, он может нажать на спусковой крючок, но что дальше? — даже если те не хотят. Сопротивляются своей плотью. А я их рву.
— И меня разорвёшь?
Эти реки крови, шум в ушах и мясо, бесчисленное мясо с запахом металла, с металлическим вкусом, глаза застилал чёрный порошок, а под руками раскалённая земля, её ядро, самое сердце. И не уйти от этих объятий, задыхаться в агониях, теряя самоконтроль, утопая среди таких же трупов, теряя свою личность. Не это ли чувствовала Ника? Не это ли она видела, когда приняла тот дым внутрь себя?
Ему бы хотелось спросить, но так, как тогда, она уже не ответит. Он своим молчанием упустил все шансы.
— Было бы неплохо, — её зрачки будто бы прилипли, они не поворачиваются на звуки за открытыми окнами, не на обстановку. И Володе действительно страшно — он мог бы убить её. Просто взять курок, чёрт возьми! — Но какая мне выгода? Я уже предлагала твоему отцу, но ему на тебя плевать.
Тот не сможет прожить один среди всех меркантильных тварей — ему нужно использовать разбитых жертв, мясо, как когда-то это делали с ним. Его поломали в войнах, и он несёт это сюда, он сносит здесь всё, думая, что эта боль важна, хотя говорит по-другому. Они лгут, что слабости — это плохо, когда их слабость заключается в жестокости, и утягивают за собой Володю, выдирают из его жизни, из его личности.
Валентин не прав — он общается не с его личностью, как и она любит не его. Ей плевать на патологическую часть прожитого. Как он может отказаться от неё?
И эта мать, и тот отец, они все уничтожают жизнь на корню, заводя в тупик. Под победой, под их свободой скрывается власть, за которую они грызут друг другу глотки, желая напиться чужим, тем, что неведомо им.
Это чума, это пьянящая жизнь, из которой нет выхода. Она хуже наркотика, хуже бедности, слишком изломанная, каждый человек в ней — часть единицы, которые образуют целую — победителя, государство, армию, эту чёртову идеологию, которая опутывает, такая липкая.
Смерть и рождение — это неважно. Важнее всего сама жизнь, этот долгий процесс, который состоит из целого мира, а не немого крика от обстоятельств. Этот крик должен быть глубже, сочетать в себе столько всего, даже если быстрый, но не одну обречённость.
— Тогда, может, — Володя чуть отшагивает в сторону, автомат ещё ниже упирается, прямо между рёбрами, и ему не жаль такой наивности — ему лишь бы уйти, — разойдёмся?
— Разойдёмся, — у неё до жути доброжелательный голос, глаза скашивает на секунду на пол. — Всё равно ты даже мне помог, бабла не пришлось тратить. Может быть, — она улыбается, такие полоски, непохожие ни на что — они будто порванные, — тебе интересно узнать, как получилась Вероника?
У него замирает кровь, страх чувствуется, но он какой-то спокойный, может им управлять, податливый и не окутывает, не вставляет в руки иголки. Просто где-то тут, у него внутри растёт, как росла Ника при её… ненависти? Надежде? Что она хочет, что бы он узнал, почувствовал?
— То есть?
— Я не буду вас прогонять, ты бываешь полезным, — у неё медовый оттенок, он ещё ярче при лампе, а к её русым волосам, что подсвечены, прекрасно идёт. Всё портят черты лица. — Но посмотри на меня. Я её рожала, я её носила, у нас с ней даже есть что-то общее, — практически рядом пальцем с его, прижимает к животу отверстие, то втыкается, столько складок — мягких. — Разве ты не хотел узнать больше о, — рукой взмахивает вниз по своему телу, — своей и чужой плоти?
— Ника тонкая и лёгкая. Не грубая.
И рука всё ближе к нему, захватывает пару пальцев, ей больно наверняка, когда ствол упирается в живот. И тут до Володи доходит.
Дело не в её оттенках, какой-то иной красоте. Дело в том, как она их заманивает иллюзорно, ведь женщина не может поиметь мужчину, не может его выебать. Она обманывает этим фактом, а все забывают, что они не животные, а люди, господствующая раса на Земле, которая может управлять естественными процессами по своему усмотрению. Они забывают про это, потому что война создаётся их чувствами, такими простыми и природными, что те понимают, насколько это движение, этот процесс разрушителен и противоестественен. Геноцид, что создан не человеком, намного раньше, имел место в истории, но всё, что создано потомками, приобретает большую силу.
Она предлагает выместить на себе всё это, а потом окончательно сломаться от унижения, от давления обстоятельств, потерявшись в водовороте земли, крови и огня, раскалённом царстве, где от каждого мига видится прошлая жизнь, а воспоминания теряют значения.
Он обязан покончить с этим — хотя бы не продолжать. Лишь бы не продолжить эту пламенную дорогу.
— В ней есть и моя сторона, — и прикасается к животу, проводит. — Она же моя дочь. Не хочешь ли узнать её мать?
Володя пытается расслабиться, его хватка становится менее твёрдой, он чуть подходит, не зная, как бы заманить:
— Я, — любое его согласие или отказ выдаст замысел, но ему даже не промолчать, — я думаю…
Женщина берёт его за шею, тянет к себе, сжимая мышцы, кости друг к другу, большим на кадык, тихо шипит, раскрывая губы и соскальзывая с автомата от боли — у Володи щёлкает, он чуть ли не слышит этот разрыв плоти и металла, его тело в порядке, оно здоровое, и сам отдёргивает, и когти впиваются ему в кожу, хочется закричать и высказать свою боль, не может вырвать чёртову пушку, она утягивает его в сторону, от двери, делает рывок рукой, не удерживает, выбивается, все горят, вся кожа с руки сдирается, не чувствуется, только оголённый как провод нерв, с которого всё течёт медленно, всё мясо слезает с его костей, оставляя только малую часть сухожилий. И ему всё равно, потому что шея ещё чувствуется его головой, она двигается и поворачивается, дверь громыхает, он отбегает к входной, пока звенит где-то фоном:
— Сучонок! Я тебе это припомню ещё! Нашла шалава такую же мразь!
И бежит в коридоре, среди знакомого запаха, не может дождаться лифта, вниз по лестнице, спотыкаясь и ухватываясь за перила, ещё ближе к земле, к плитке, спрыгивает, пропуская три ступени, пальцами соприкасается с грязью, чуть не падая, поднимается, наваливается на дверь, ему хочется разрыдаться, жмёт на кнопку, в руках тремор, он протирает лицо, чуть не сдирает кожу, пока идёт, но влаги так и не находит.
— Володя! — Ника окликает, она подбегает, прикасается к нему осторожно, смотрит вокруг. Где-то всё теряется, не улавливается им, нет маленьких деталей, сама она — часть жизни, про которую так плохо помнит. Часть жизни, которая связана так близко. — Зачем ты туда полез?
Ему хотелось бы сказать, но больше — забыть и не представлять это изуродованное «если». Его слишком трясёт, пока Ника осторожно оглаживает руки, не заставляет.
— Что ты там делал? — Валентин хочет к нему подойти, но Ника шипит, чуть ли не рыча. — Что ты там забыл?
— Пошли домой.
— Чего?
Валентин сейчас раздражает, на его вопросы не хочется отвечать со всеми чувствами, хочется домой к Нике. Он знает, что опять ей ничего не скажет, но она и так понимает.
— Пошли, — голос твердеет, уже нет истерики в нём и можно давить с нажимом: — домой.
Валентин отлипает, махает, пока Ника берёт за плечи одной, а второй подносит к себе его, и можно почувствовать всё её тело. Только её, не чужое, не тень, не предшественника и не следующего, а именно ту, которой он признался. Которой он должен признаваться.
***
Ника насчёт слухов ни разу не преувеличивала, скорее, даже чуть преуменьшила или к нему много внимания из-за того, что он ещё не знает. Они перешёптываются, учителя смотрят, а самого Дана нет — он только приходит иногда, но не задерживается долго, вся эта канитель пролетает мимо него, больше ездят по Володе — крыса, сука, давалка, пидорас, шалава. И пятая доля этого достаётся и Нике — чтоб уж точно.
А они ведь даже не афишировали отношения — настолько неосторожен? Из каких источников достали-то? Даже отрицать бесполезно.
У неё самой элективы для девятых классов идут, русский, посему решила не прогуливать, когда у Володи чёртова химия — хватает с лихвой. Забыть бы всю эту историю и затащить наконец-то Нику ко врачу — Валентин пропадает, делает карту и сертификат, но молчит.
Ни Кира, ни Ильи — все заняты своими делами. Вообще, Валентина не мешало припугнуть статьёй за рабство, потому что тот явно промышляет таким, но судебная система в этом вопросе практически неподдающаяся — в случае Валентина, ничего не выявят. Тому не мешают запугивать других — он в бизнесе, и эта фраза конечная в их диалоге. Не Володя, что вылезает из-под горы цинизма с криком о справедливости, а жестокий ублюдок, на котором висят статьи за убийство — разных людей. От такого не отделаться, но удаётся же, продолжает.
Володя выкуривает наконец-то сигарету, припоминает удушение лёгких, ощущение дыма внутри себя вместо воздуха. Если долго задерживать в своём теле, то можно задохнуться. Где-то на хате у Дана одна девчонка, с которой у него случилась потеря девственности, говорила, что однажды так действительно не упала — хотя бы в обморок. Вдыхать хотелось, ей было больно, но смерть чувствовалась покалывающей эйфорией, чем-то далёким и близким, прямо внутри, таким приторно сладким. Потом она вспомнила про мать и долго не брала сигареты в рот, но порывалась.
Из окна падает пасмурный свет, Володя встаёт на батарею, выглядывая. Ветер дует, мир не такой серый, как в стенах. Но он всё ещё любит дом, любит искусственную теплоту, что вечно создаёт Ника, а теперь разрешает ещё ей и жечь днями напролёт, потому что платит Валентин. Перебьётся.
Он протягивает руку наружу, чуть не соскальзывая одной ногой, чувствует шлепок по заднице. Ухватывается за раму, вытягивая руки, спрыгивает, оборачиваясь. Незнакомые люди, с кем он только раньше пил, общался? А если его изнасиловали, изуродовали или втянули во что-то незаконное? Отчасти, легко отделался.
— Саечку за испуг, Вовчик, — указательный с большим соединяет быстро-быстро, потом средний, чуть не щёлкая.
— Могу и по ебалу, — изгибает бровь, руки скрещены — главное, не запутаться, не сжаться, когда вытаскивать будет. — Хочешь или поблагодаришь?
Парень улыбается, его друг придерживает за плечо, смотря скучающе. Да и не он лезет-то на рожон. Знать бы только их, так и сам смог бы подъёбывать — если словами не заткнуть, есть ещё один способ.
— Да ты не в том положении, — и гогочет, очень натянуто, вызывающе себя ведёт. — Тебя все хотят урыть — начиная с директора и заканчивая собственным отцом. Как шваль.
Как будто для него должна получиться новость. Эти серые будни, в которые он был погружён, испытывал свои силы, говорил и говорил, делал что-то, не понимая, он не хотел то делать, то действие было принуждением его к социализации, к людям. И не уверен, что все его убеждения раньше, в начальной школе, имели место, потому что они вызывают только отторжение, ощущение мерзости и жалости, будто слабоумный — был не так далёк от сего. Его спрашивали в конце года, хотели ещё лестных слов, и Володя их составлял, только без актёрского мастерства уже — мимики, интонации. И всё равно велись, думая, что у него просто период такой — наивные суки. Они просто поддерживали всю эту нормальность для себя, ни разу не беспокоясь о нём, а он не задумывался о них, потому что все тогда пустыми были, ненастоящими, делающими почему-то — без явной причины. Как излишняя жестокость с тупостью из русской литературы — неприятный осадок, а уж что о прямом участии говорить. Сейчас, в принципе, мало чего поменялось — зачем к нему доёбываются, непонятно.
— Открыть тебе глаза?
— Да.
И немедля кулаком ударяет к лицу, рядом с глазами, но чтобы нос сломать можно было — без расчёта, очень даже неплохо пошло. Хрустит, кожа прогибается, как пластилин, но всё равно твёрдое и как стекло внутри. Странные ощущения от плоти, от насилия — раньше это помогало вдохнуть жизнь, сейчас хочется не растрачивать попусту энергию, а переходить к более серьёзным вещам. Пора ли?
В коридорах не так много учеников, есть классы, что не идут на замены, некоторые отпрашиваются в туалет — и смотрят, смотрят. Как это давно было-то — будто Володя уже студент или работящий. Или просто бездомный. Его жизнь с Никой так резко крутанулась из месива с безразличием во что-то прекрасное и жестокое, сокрытое за повседневностями. Рядом с ней сейчас обсуждают кокс девочки или мальчики, а она молчит, когда к Володе лезут, чтобы унизить, думая — для него такое в новинку. Невероятное ощущение от их тайны — эта красная нить их вена, вера, что чрез сердце проходит и к горлу, рукам, ногам, в голову и скручивая узел, чтобы успокоить, чтобы призвать к здравому смыслу. Его не ведёт, его штормит с этих ощущений, он чувствует ветер даже с закрытыми окнами, как если они сидят вместе на окне, смотря с высокого этажа, жар при холоде, влагу, когда дожди не идут уже две недели. Ему так прекрасно хорошо, что разочарование обесценивается, кажется пустяковой проблемой. Как они друг друга не обманули.
— Фетисов! — завуч или учитель? Он с таким высокомерием смотрит на неё, что у самого голова кружится — вот сейчас как грохнется, вспомнит медпункт и чёртовых медсёстер. — Пройди к директору!
— Ну пиздец.
— Что?!
Пиздец заключается и в этом громком голосе, и чёртовом лицемерном спектакле — сколько он насмотрелся на советские, верил, что сейчас перекинуто на сегодняшние реалии, а какие речи тогда толкал. Вспоминать не то, что страшно — убиться хочется или хотя бы паспорт сменить от стыда. Как же всё это надуманно, прямо как в государстве — заумные словечки и поддержание порядка, но если улик нет, а у того денег больше, значит, деньги хотят отобрать и нам нужно хвататься быстрее и раньше них. Мрази, ему не жаль дерзостей и того, что отца всё-таки вызвали под завершение года. В десятом он держался, в начале одиннадцатого, но под конец — может, троечку поставят, но даже не может предположить, что дополнительными сдавать. Да и не хочется — всё это только подтверждение того, что система действует. Ведь паспорта-то государственные, никуда не денешься.
Он даже забывает, где этот чёртов кабинет — никогда, вообще, не знал, а всюду только комиссии, канцелярии, бухгалтерии, приёмные. Ещё назовитесь кабинетом с номером — претензий никаких не будет.
Володя чиркает Нике, та отвечает, говоря, что мужик у них явно жополиз и латентный пидор, но потом извиняется, отключаясь. У неё сейчас, вроде бы, математика — кто ведёт у девятого? Та фурия, что спрашивает на уроке, когда человек занят уравнением ещё? Какая ебанутая, хорошо, что все следующие занятия с ней он успешно прогулял, а их законная выздоровела.
В принципе, школу вообще лучше сейчас не вспоминать, иначе сдохнет от стыда. Каким он раньше был, каким…
Ещё пара завучей прикапываются по поводу прогулов, потом формы, потом попросту манеры общения и поведения, потом… он их посылает, говоря, что осталось полторы недели и его никто не увидит. Завтра, наверное, хуже будет — понедельник ещё ничего, никто не злой, а вот вторник с четвергом адские дни. Он всегда ненавидел их проводить именно здесь.
В кабинет не особо хочется идти, там всё-таки отец. Но это здание унижает и заставляет почувствовать стыд — напоминает, подтрунивая, и уйти бы уже, потом дождавшись Нику по дороге где-нибудь на скамейке. Жаль, что не хлопнуть себя по лбу от того, какой он дурак. Зачем сюда пришёл? Отец оглядывается резко, злится, но Володе так до лампочки, будто на суицид решился.
— Я понимаю, конец всей школы, — директор с чёрт знает каким именем улыбается, очочки поправляет, сам старый, на лице мясистые складки, волосы выпадают, а всё равно держат цвет, — но ещё ничего не поздно исправить: наша программа не такая уж и сложная, просто надо не лениться. Ваш мальчик так хорошо работал в начальных классах, майор, — отец наклоняет голову, кивая, руку другой придерживает, хочет пожать, — так что он у вас отличный малыш, примерный. Вы просто внимательно следите за его друзьями, а то тут полно шпаны, — и вроде бы смеётся, вроде бы наконец-то подыхает.
— Благодарю, — он выносит руку, сразу же хватая крепко чужую. — Я учту все ваши советы.
Отец такой улыбчивый, значит, этот скользкий хуй в сперме точно наведывался к ним домой. Вообще, он не раз предлагал позвать в школу маму Володи…
Больной ублюдок и скотина. Если ад существует, Володе будет не стыдно сгореть в одном котле вместе с ним.
Отец вместе с ним выходит, в спину толкая. И удерживает подле себя, подбородок такой квадратный, увесистый, и голова вся жёсткая — с костями, без жира практически. Убить его — не составит труда, всё натянутое быстро ломается.
— Какого хрена ты творишь?! — хмурится, голос шипит, клокочет, ярость из него рвётся, он даже не оглядывается, хотя урок скоро закончится. — Ты, мразь, не знаешь, от кого ты зависишь? Хочешь, чтобы я упёк тебя в тюрьму?!
Володя всегда ненавидел громкие голоса, рычание, крики, он любил делать всё тихо, грохотание — только сбивало, полностью опуская в другое сознание, где ему не скрыться от этого мира. И глаза, что смотрят, сколько же раз он видел, сколько раз разглядывал, но лишь тёмно-серые точки, что и блестят еле-еле. Они так прикрыты морщинами.
Никакой кричащий комок не сравнится с ним, хотя Валентин ненавидел детей больше, чем ублюдков. Валентин в очередной раз ошибся.
— И скоро перестану, — вдыхает запах, на языке ощущая алкоголь, только когда ему ради забавы вливали в глотку, вкуса не было, лишь пьяняще удушающий запах. — Или что, у тебя не найдётся ещё мальчиков? Не смог наплодить? Не слушаются, — нос отца морщится, но Володя кричит прямо в помятое лицо, не предугадывая будущее: — щенята?!
Он надеялся, что отец не станет при всех, что у него есть шанс, что он не сможет пойти обратно домой, потому что никто не уведёт от отца — даже Валентин. Он поверил, что отцу важна репутация, когда сейчас сам стоит с разбитым носом, на руку перетекает, и кости как мясо, они раздробились, он не может больше дышать обратно, воздух застрял на выходе, и странный страх, будто маленькие кусочки косточек могут попасть в лёгкие, вливаясь в эту красную реку, не отпускает. Прозвенел ли чёртов звонок? Теперь его унизят при всех, как дома, только вход безграничен — свободный, можно даже убить вместе. Посадят ли эту суку? Зачем Валентину стараться ради Володи?
— Засранец, — он хватает за волосы, смотрит на свежие следы, раскрыв рот — доволен. — Думаешь, если получил убежище у этой шлюхи, она поможет? Да она продаст тебя при первой возможности как проститутку.
— Зачем ты травил её?
И сбивает с толку — сжимает сильнее от ярости, за волосы дёргает, и по корням горяче-ледяной ток передаётся в голову, в мозг, в виски, всё болит. Столько бессмысленных действий, Володя мог бы…
Не мог бы! Он хочет бежать дальше, он хочет чувствовать руками землю, карабкаться по ней к плитке, стучаться в дом, но только бы не в свой обычный, только бы к одному человеку, а не другим. Как он может убить уважаемого майора вот тут, при всех? Его унизят ещё больше, чёрт возьми, уже не выдержит — его дерзость уже доказательства.
Прозвенел ли тот звонок? Так пусть звенит — пусть хоть что-нибудь это остановит вырежет из его жизни, почему он должен распиливать свою память, чувствуя такое заключённое в себе возбуждение со страхом? Что должно подтолкнуть к действию, разорвав изнутри? Собственная смерть? — так ему уже потом ничего не нужно будет.
— Нахуя тебе? Что ты за, — кадык дёргается у оппонента, тот на секунду такой незнакомый, слова странные. Володя вспоминает Полину — что жа она такого в нём увидела, раз предложила? И рука тянется, она почти такая же массивная, как у неё, только кожа загоревшая, а не красная, не больная, не чужая, а своя, пальцем большим по адамовому яблоку, вдавливать как кнопку — пусть подавится этим плодом, пусть задохнётся, лёгкие засорятся косточками, кожура по крови, а мякоть с ядом — в желудок, по пищеводу, на своём пути расщепляя всё. Как бы ему хотелось этого.
— Зачем ты, — его хотят отнять от орудия, но ведь мог бы получиться такой оранжевый компот, смешанный с кровью и зелёными яблоками, терпким вкусом и составом, что никак не поможет ему в предсмертном состоянии, ведь нельзя как бутылку использовать — напиток-то должен получиться неплохой, но кровь, их кровь никогда не соединится, — травил её? Зачем ты, — по полу шаркают, у Володи отзвон колокольчиков, ей бы понравилось, — хотел отнять жизнь у Ники? Что она тебе сделала?!
Его толкают в грудь, крик весь не выходит, застревая, мечется, не давая новому воздуху заполнить эти объёмные мешки, Володе плохо, у него кружится голова, по полу колокольчики, прикосновения их язычков, он может почувствовать это своими руками, такой гладкий, вылизанный.
— Да нахуй её! Травил, чтобы обе сдохли, твои суки Гордеевы! — он пинает его в позвоночник, по косточкам в живот отдаётся. — Небось, с обоими трахался, а потом к своему пидорасу вернулся? — отец поднимает за шкирку, пальцами в затылку, скребёт своими ногтями, под кожу, разрывая, будто вытаскивая всю глотку. Да достань же нож, покажи его, мразь! — А?!
Володе тоже хочется отбросить это тело, заорать в ухо, выворачивать руки, убивать, ему хочется разорвать уже наконец-то это лицо, раздробить — чтобы не слышать, не видеть — лишь кусок мяса, мешок с костями, заключённый в этих стенах, он сгниёт раньше них, уйдя вниз, в землю, заберёт с собой и весь гной. И Володе хочется, когда его хватают за сломанный окровавленный нос, выворачивают, пачкаются и скользят, отрывая маленькие частицы кожи, всё лицо горит по-адски, он орёт, всё рвётся — его самоконтроль, тело ломается, в какой-то раскалённой жиже находится и кажется, что перегородку вырвали у него из черепа, но пальцы сгибаются, он видит край, хватаясь за него, оттягивая, только бы слезло — даже если с мясом. Схватиться бы за что — оттолкнуть, почувствовать нечто похожее, он не дышит, он в реанимации умирает, в него вливают перегар во все лёгкие, алкоголь, в маске топят, потом сбросив всё на суицид — он сам, сам убил себя, как и сам не слушается, но позволяет, сам себе вредит, когда руки выставляет — это же воспитание, это же…
Что-то двигается прямо в ногу, соединяясь с ней, всё тело Володи сокращается, голоса нет — превращается в боль, распространяется, выше и выше, в его глотку, а из неё — наружу, ко всем в уши, он ёрзает, двигается, не контролируя, ему бы не чувствовать ни ногу, ни голос, ни нос, сознание их теряет, но зрение возвращает сюда. Раздроблено и тело — на куски порвано, оторвано, и так прекрасно, что в эту тишину, которую создал вокруг себя, ничто не проникает — только один раздражитель, но перетерпеть, всего чуть-чуть, Володя помнит из детства…
— Что?! — где-то тут, от чего-то, память не работает, он сам себя теряет, личность — в фарш, как и весь момент, из-под него течёт зловонная жижа, кучка гниёт, она мягкая и чуть жидкая, как его нос, за который можно взяться — будто отморозили. — Нравится быть шлюхой? Спиногрыз, блять!
Отец выворачивает плечи, руки не могут двигаться, они парализованы, кровь течёт, это — его рвота, капает на пол перед всеми, остаётся следом унижения. Его часть, что он видит перед собой в этом комке темноты пятна, где границы теряются, у него всё немеет, у него всё сгорает и возрождается из пепла, тянется боль по струнам мышц, костей, передаётся другим, нанизывает его минуты сознания, миги, считая когда же — всё. И за голову — её к спине, косточки оголяются, прогибаются из-за кожи, его череп утягивается к груди, когда наоборот — к спине, к позвонкам и лопаткам, что внутрь загоняются, как ухо кота выворачивается, только больнее, ему сломают, он не настолько мягкий, он — твёрже и тяжелее. И отскакивает — ударяется не больно о пол, но не так, уже не так, уже действительно мягче. Где его отрезвляющий страх — не это ли смирение? Неужели принятие смерти сейчас — нормально? Да почему это происходит с ним, почему именно сейчас? Почему это ещё не закончилось?!
— Раз только так привык слушаться, — отец пинает носком ботинка по лицу, щёки, он заберётся к нему в рот при всех, выпотрошит язык, запретит кричать, но иначе — иначе ему дышать нечем, сквозь зубы пластик с грязью чувствуется, в лёгкие пылинки вдыхает, они заполняют всё пространство, лишая воздуха, и Володя чувствует смерть, ему уже не жаль умереть, ему не жаль самому проваливаться, стать первым, ему не жаль полежать в земле с отцом, лишь бы закончить. — Сука! — и дёргает, бьёт его, оставляя синяк или вовсе снимая кожу. — Открой рот, скотина!
Ему чуть не выбивают зубы, дёсна сводит, Володя не знает, что с ними сделать, разжимает челюсть, некуда деть зубы, в рот что-то влазит, у него — болевой вкус, немой, не чувствуется, только лишь двигается, пытаясь пролезть в глотку, пока Володя старается укусить, зубы утыкаются в дёсны, вызывая кровь, вызывая боль. Рёбра хрустят вместе с ними, кажется будто плечи за собой утягивают, обнажают его органы, выдают, на полу — кожа с мясом, навесу — его потрескавшийся скелет, белый порошок падает в красноту, сразу становясь этим. И картина безумно похожа на бескрылую птицы, военный самолёт — жаль только, что не белый.
Что-то вечно течёт, перемазывая вокруг в вязкое, липкое, не выскальзывает, а соединяет с собой путами слюней. Где его отключённые чувства, где жизнь? Почему сейчас этот миг проходит по нему — так ярко, так смешанно?
Вторая нога пяткой в его сломанную упирается, нервная система дёргается, она внутри него жива и словно маленький организм, подводный, пытается спасти свою мягкую кожицу и хлипкий скелет от смерти, рвётся, пытаясь уйти. И кроха внутри него, такая мелкая жизнь, как и он сам, всё ещё имеет силы, всё ещё работает, и ему лишь бы не прекращать чувствовать её, импульсам по ощущениям, заглушая, лишь в лёгких оставляя грязный алкоголь.
— Нравится, а?! Выблядок, — отец отпускает руки, кровь рвётся по стенкам организма, растекается, хочет выйти и колется, у него всё горит, не двигаться — все движения делает за него организм. — Создал отребье, которое скоро сдохнет.
Отец надавливает на него, убирает, потом — щёку тянет к полу, зажимает меж линолеумом и своим ботинком, хочет разорвать, но лишь поворачивает, даже выходит — язык не вдавливает внутрь, с горла кожу не сдирают, ему не хочется кашлять, лишь закричать и исчезнуть словно во вспышке, раствориться в искрах в этом мире, просто стать памятью — чужой, просто стать читателем. И отец, приготовившись, загоняет обратно, в нёбо упирается, отбрасывая его, зубы Володи застревают на выступе, он разжимает челюсть, той больно, рот сейчас порвётся, тянется и тянется время по кругу — начало, середина, конец, этот кончик и слюна, что осталась, они током бьют по его сознанию, отрезвляя.
У него нет страха. И Володя упирается спиной в стену, видит мокрый ботинок, нос забит, его отожгли на лице, его изломали. И в голове лишь громогласное:
— Да ты сука!
И тишина. Где же оно? Почему рот закрыт? Где продолжение этой книги, картинки, воображения, чёртовой жизни? Он не может сопротивляться, но может наблюдать, следить, изучать и вымерять, но как ему плохо — как буквы расплываются в пятна, а ощущения обманываются, будто рядом что-то двигается, защищая.
— Только попробуй.
И голос такой тихий-тихий, он видит нож в руке, что направлен ручкой к нему, но пальцы для него слишком тонкие, слишком болезненно сжимают, трясутся. От унижения уже ничего не страшно — только забываться, только бы не кровь чувствовать, только бы слышать. Где же ещё? Где продолжение? Его последний якорь тут — на плече шевелится, и можно просто прижиматься. Нет ничего, всё бесформенно и безлико.
— Какого хуя?
— А что, — и резко дёргается, крест в воздухе вычерчивает лезвием, кладёт ему голову на плечо, прижимаясь к щеке, — ты выдохся? Так забить собственного ребёнка, — она резко оборачивается, уходит от него, восклицая, наверное, со слезами: — собственного ребёнка! И не сесть в тюрьму! Сколько же, — её голос на последних истеричных нотках, оборачивается лицом к нему, нож горизонтально, это раздражает отца, для Володи — лучший чувственный вокал, глаза закрываются от света, а уши слышат, и так уютно — будто их дом сейчас же снесут, но пока что, — сколько хуёв у такой шлюхи как ты побывало, а? Хочешь и его на это блядство подписать? Думаешь, гены всё решают?
Отец багровеет, у него выпячиваются глаза. И похоже на отсос — унизительный, когда наивного мальчика приводят к себе, заставляя делать что-то непонятное. У него вырываются невнятные звуки, рычание и бульканье вперемешку, и можно вытягиваться из воды, из болота вверх. Если получится.
— Ты, мразь…
— Да, — Ника берёт Володю за щёку, платок к носу прикладывает, больно, ткань соединяется с мясом, — я мразь. Так чего ты не грохнешь? Дочка генерала-майора — ещё и женщины, — она пытается хихикнуть, но никакого эффекта — лишь ощущение дрожи, опасности, тупика. — Как же тебя потом, почитаемого майора, забьют за такое предательство? Или просто найдут повешенный труп в моче.
— Отъебись от моего сына! — и хочет подойти, хочет вырвать из рук, тянется, кружится, ногами по полу перебирая, они мощные, но Володя будто видит уменьшенную версию откуда-то сверху, в пятнах, нет резкости, всё плавное — только глаза болят. — Это не твоё!
— Как и не твоё. Давай, — она раскрывает ладонь с ножом, — засади в меня или себя в тюрьму. Либо мы, либо ты. Ублюдок.
Володю потряхивает, но Ника так спокойна, словно стена, у него волнение движется, набухает:
— Да что такая шваль вроде тебя, — и подходит, ближе, по шагу, сжимает руки, и в них блестит, они в крови.
— Да ладно? — она чуть обнимает шею Володе пальцами, ощупывает, гладит кожу, прикасается. — Такой уж трусливый пиздабол должен знать, что к чему. Или…
— Довольно! — такой писклявый голос, Володя из-за гнева на него чуть не теряет сознание. — Валентин Олегович, прекратите. Вы же в светском заведении, здесь такие методы не приветствуются.
— И всё?! — Ника руками пытается его взять, оттаскивает подальше, рядом — его за плечи утягивают, к себе прижимают, помогая ей. — Это всё, что ему будет?!
— Гордеева, прекратите. Лучше давайте…
— Да пошли вы нахуй! — она разворачивается, прижимаясь к нему, кричит: — И вы все тоже! Нихуя не дождётесь, не получите!
Володю подхватывают на руки, Ника рядом, она заглядывает к нему в глаза, пытается распахнуть рубашку, но ей не дают. Шипит, спрашивает его о чём-то, удерживает внимание, потом — закрывая глаза, и всё утягивает его из сна сюда, всё болит, обжигается и застывает, он теряет нить жизни, её обрубают, в глазах синева, под ними — краснота, сплошные фиолетовые вены, они проходят чрез него, спутываясь. И он вместе с ними в этой паутине, разделяет вместе с ними боли, нет никаких людей, есть он один и сплошное унижение, только валяние в грязи. Ни вкуса, лишь чувство, которое крадётся, а он резко закрывается, бежит наверх по лестнице, дальше и дальше, спотыкаясь, поднимается, бежит, и она бесконечна, она необъятна и абсолютна, только сам Володя — всего лишь живой человек, всего лишь со смертью и рождением, что зарегистрированы. Кому нужна его изломанная жизнь, если не ему самому? Так почему?
Ему бы хоть раз почувствовать себя космосом, Вселенной, смыслом жизни всего человечества, лишь бы искупаться в их жестокой, насильственной любви, прекрасном, а не однобоком гневе, где он просто обуза без денег, как считают. И плыть космической пылинкой, брызги вверх, по кратерам и холмам, в темноту прятаться, играясь с безумцами, загоняя их в тупик, но ведь вот он — прямо перед ними! И куда только смотрят, почему ошибаются так же, как он?
И почему он сам ошибается как раньше? И этот вопрос, сказанный другим голосом, вырывает его, перед глазами — суета, перед глазами свет, который вторгается в его мозг, будит, мутузит, проникая к тканям.
— Очнулся!
Глаза болят, наверное, от слёз, но ему хочется ещё смочить слизистую влагой, закрыть всё в темноте, лежать и лежать, плыть по течению. У китов внутри хорошо — у них внутри вода, ледяная, она греет намного больше, чем то, в чём сейчас находится.
— Пусть полежит, — так тихо, что-то напоминает, что-то больное, но такое — только его. — Явно сотрясение мозга, а тут ещё и смещение, и растяжение, и перелом. Не дёргай, ну! Раньше надо было думать. Дернёшь — и заставлю на допрос с пулей в животе идти.
Эти слова занимают всё его пространство, выталкивают оттуда память, не дают вырваться на волю. Володя знает, что не осознаёт себя полностью, но если раньше эти мысли били током, теперь — лишь плавание в берегах, в свете призмы, что разливается, он такой режущий, мерзкий, но внутри, если прикоснуться, мягкий.
Только кости хотят двигаться, они больно зудят. Володя с закрытыми глазами дотрагивается до носа — даже маленькую часть не хочется видеть. Чем-то накрыто, и будто внутри сам его организм шевелится, не поддаётся мыслям человек.
— Сейчас расковыряешь что-нибудь, и вся моя помощь окажется бесполезной, — его берут за запястье, дёргают. — Вставай, и тебя отпустят, и нам кроватка-то освободится.
Володя не знает, зачем прислушиваться или нет. Слова, звуки — как расплывчатые буквы перед ним, глаза видят, уши слышат, а мозг не понимает. Его размышления какие-то слишком глупые, это до удивления раздражает, и он встаёт, чтобы заглушить, но как-то быстрее, чем обычно — будто не до конца лежал. Пол белый, да и в принципе всё — он поднимается, ухватываясь за стену, чуть не падая — упирается во что-то, нога не может ступить. Правая рука дёргается, она болит, там что-то хрустит или ему кажется, кровь пульсирует по телу.
— Вот дураки! — перекладывают, заставляя опереться здоровой рукой — у него вся правая часть больная. А этот голос не приближается: — Валентин, вот кто так делает?
И прямо над ухом, так громко, ослепительно до глухости:
— Сотрясение у него, что тут выяснять? Веди уже.
— Доиграешься, дорогой. Он даже стоять нормально не может по двум причинам.
Володю переносят, свет бьётся сквозь веки, он теряется в этой боли, только укладывают куда-то. Хочется спать, но хлопают по щекам — незнакомый и дряхлый:
— У тебя и так уже букет, куда усложняешь-то?
Он не понимает как передвигается, мысли путаются. Главное — вспомнить свою цель, то, что он делал до этого. Что произошло? Что предшествовало? Он где-то в знакомом месте, таком обычном, но название всё ускользает, хотя так очевидно. И то, что с ним делают — какие же буквы нужно сложить? НРТ? Что с ним делают?!
Свет исчезает, кабинет — всё серое, свет приглушённый, тёплый, но такой ярко-острый, тёмный. У него болит голова, всё разваливается, тут шуршит бумага, от неё будто блестит что-то — пятнышки пляшут, очень-очень хочется спать.
— Ну, что, отделались довольно легко. У носа смещение только, с этим повременим пока что. Плечо, конечно, плохое — отёк, но вот голень по сравнению с другими — в разы лучше. Что главное, — врач двигает пальцами в воздухе, смотрит в монитор, бумаги на столе, свет отскакивает от его кожи и кольца, — кости носа не проломили череп. Да вы ещё ему дали и заснуть, дебилы, кто ж так делает?
— А если он, — голос такой знакомый, напоминать должен о мягком, мягко-ярком, лёгком, успокаивает, но будто громкость повышена до предела — раздражает, но меньше, — потерял сознание?
— У него лёгкая степень, какие часы? Ну, — и смотрит прямо в глаза, блестящая штука, что вокруг шеи, так переливается, Володя не может вспомнить её название, — парень, вот скажи: что ты помнишь?
От него ждут ответа, вынуждают, и не этого хочется, не этого. Есть же нечто другое, в голове — дыра, всё тело как дряхлая футболка, она размокает в воде, становясь самой водой, но что-то же есть. Какой странный материал, такой как реальность, и такое сравнение слишком раздражает. Что он вообще должен ответить?
— Не знаю.
— Умники, дали поспать. Давайте теперь, выкручивайтесь. Но, — он улыбается, раскачиваясь в кресле, Володе кажется, что та скрипит, но не может уловить, старается, но ничего — совершенно, а ещё хочется домой, а больше не надо, — за каждое осложнение надбавка будет в три раза больше.
— И что ты нам предлагаешь? — а это уже другая манера речи, приказная и напыщенная, слишком надменная. Володя всегда ненавидел высокомерных и наглых.
— Выбирать с умом, что же ещё? Учитесь.
Тишина не звенит. Он закрывает глаза, и вместо этого его слух расплывается, перемещается по комнате и бьётся о стены, мечется, пытаясь за что-то ухватиться. И в то же время бездействует — всего лишь одна стена, так далеко не зайти. И всё безрезультатно из-за него же. Как же тщетно, почему он не может просто поменять направление? Что мешает? Комната же — так объёмна, всего лишь предметы занимают место, можно проникнуть под них. Так почему всё возвращается к исходной точке?
Мог бы. Мог бы, наверное… что-то. Он не знает.
— А ты, — она подходит, кладёт руку на плечо, и Володя видит — всё расплывается, только они будто в огромной лаборатории, что подсвечивается, на щеке у Ники свет искрится, волосы, — помнишь, как я к тебе подбежала?
— Я помню, — и как же сформулировать мысль? Донести? Он сейчас как будто вернулся во времени — всё тот же мальчик-амёба с малым запасом слов, для него понятна только литература с деревенским языком, нет никаких цифр, образы слов — перед ним образы слов, эти ассоциации, он говорит, представляя подушку с тремя линиями, что соединяются в центре, коричневую — и что с «ш» и «к», звонкое немного, но мягкое. Или синее, с множеством согласных и одной гласной — тёмно-синяя, как джинсы, палка с наконечником. Он возвращается в своё детство. — Помню, что ты угрожала отцу предметом.
— Ножом?
— Да.
— Какие были мои первые слова?
— Что-то про попытку.
Она зарывается к нему в волосы, и Володя вновь испытывает, изучает своё тело — делает себе больно, выгибается, ножницами разрезает кожу. Он роется в вещах, находя таз с водой и мамиными трусами — будто порошок красный внутри растекается, очищает, но ему не говорят ничего про цвет. И грудь у него не такая, как у мамы или тёти, или как у сверстниц — она слишком плоская, хотя с ним обращаются так же, как и с родительницей. А он трогает себя за соски, чувствует странно, в груди натягивается что-то, он вспоминает, как лежал так раньше при криках на своей кровати, вспоминает прогулки с мамой, башмаки отца, скрипящие доски. Ему нравится трогать себя там, но оно будто требует каких-то сил, вытягивает из него. А он не знает, что с этими чувствами делать.
— Сначала я схватила и ощупала тебя, вытерла кое-как. Потом отец стал подходить к нам, а я кричала «нет», вставая перед тобой. Ты помнишь это?
Володя качает головой, у него сейчас всё расплывается. Этот странный способ — он ребёнок и теперешний будто сообщающиеся сосуды, которые вместе, но имеют разные тела — у них разная картина мира, но у него есть эти детские воспоминания. Он сам сейчас может стать ребёнком, имея знания о себе. Кто он сам себе? Столько различий, столько наивности — эти истерики, когда ушли из его жизни, он будто бы потерял важную часть развития.
— Ну, а я говорил, что лёгкая, — врач расписывается на чём-то, листки печатаются. — И никакой тебе отёчности. А вы что? Вот зачем его вести обратно домой? Мне ходи туда-сюда, следи.
— Лёгкая же, — Валентин подходит, кладёт чёрный футляр. — Если ты напишешь где достать, то себе тоже работу упростишь.
— Лучше бы я вернулся в Москву, а не шёл на главного врача в округе, — он смотрит в глаза, и Володя прикрывает, всё такое режущее, но не мелкое, а всеобъемлющее. Тысячи, миллионы маленьких острых лезвий. — Не нравится мне твоё психическое состояние, парень. Психопатический ты какой-то и непостоянный.
— Это всего лишь, — Володя вспоминает фразу, она кажется сейчас предельно правильной, но для других — другие вряд ли когда-нибудь буду его понимать, — реакция на разрушение здоровья.
— Ментальный мир очень тонкий, — он возвращается к своим бумагам, так наклоняется низко над ними, отъезжает, рука на столе, а сам далеко и боком. — Вещь сама по себе******* создаёт вокруг себя свой субъективный ментальный мир, он сталкивается с другим, и именно этот мир болит, потому что он является составляющим вещи. Он болит и не сам, похож просто на орган, но внутри него тоже много чего может быть. Вещь, в принципе, сама по себе не может быть, она субъективна и находится в своём ментальном мирке, но абстрагироваться не может. Ой, — смотрит на листок, сжав губы и подняв их к носу. — Тьфу, ну вот что такое? Твои любовники, а мне нужно разбираться в каждом их досье перерывать и сортировать. Взял вот, а на этом половина о болезни Рыкова исписана, который у тебя всё ещё работает с грыжей. Вот что ты творишь?
— Он, — Валентин кивает, указывая на Володю, — не мой любовник.
— А, — осматривается на Нику, видимо, и это раздражает — ему самому хочется к ней. — Ну, наконец-то нормальный человек, а ты и его в могилу свести хочешь.
Его тащат по коридорам, по улице, придерживая за спину — приходится опираться рукой, всё выпрямлено до предела. Только пульсация повсюду, глаза прикрыты.
— Володя, — Ника трогает, сейчас хочется, чтобы она его не дёргала, а успокаивала, остановилась и прилегла вместе с ним, — дождись лекарств, а потом спи.
Дотаскивают до дома, Ника уходит, вертится-крутится, Валентин осматривает, но потом поднимается и уходит. Она садится рядом, шевеля ногами, разглядывает его не потому, что следит. У неё чуть морщится нос и рядом с глазом что-то течёт. Он столько раз видел это на своём лице, когда смотрел в зеркало — смывал и смывал, убеждая себя. Столько воспоминаний, столько всего необъятного и интересного. А ведь так и не узнал карту той деревни, в которую ездил из Котласа.
— Ника, — Володя тянется к ней, но лишь чуть поворачивается, всё тело опирается на спинку стула, — что ты мне хочешь?
Она угукает, но потом, резко вздёрнув голову, хмурится. Ему бы задержать эту картинку в памяти, ложиться вместе с ней и закрывать глаза, но там, внутри, под веками, под глазницами, в самом мозгу, только обрывки чего-то не его. И вопросы про местонахождение, пространство, время — ему хочется ответов, но не думать. Что за вещи сами по себе? Ника должна знать, но язык ворочается, выдавая только эти слова.
— Просто, — будто бы икает, но совершенно неслышно, не так резко, а по своей воле, её руки сжимают углы комода, на котором сидит, — не бойся. И всё.
Валентин возвращается, подходит и осматривает лоб — так забавно наблюдать почему-то за тем, как у него глаза ворочаются, на белке радужка разной формы, меняет своё местоположение. Он возвышается, в волосы зарывается на макушке чуть не вырывая, и Володе вспоминается, что у того под плащом нет обычно одежды. Сейчас тоже?
— Пошути, что ли, — Валя отходит, скрещивает руки. — А то я начну жалеть о том, что забрал тебя из больницы.
— Не хочу.
И цокает, смотрит на Нику, говоря:
— И зачем ему успокоительные?
Она пожимает плечами, продолжая болтать ногами, Володя вспоминает, что хотел бы купить ей серёжки. И всё ещё хочет — тогда ей, наверное, не пришлось болтать ногами от скуки, она так быстро устаёт, тратя энергию на бессмысленные вещи. Сейчас серёжки бы били ему в глаза, но зато казалось, что Ника улыбается, жалеет, пока у него крутятся воспоминания о ней.
Но всё, о чём бы он не подумал — блокируется. Володя вспоминает, как она для него пыталась танцевать, а словно одной важной детали не хватает — как и в её вопросах. Что делал отец? Что за здание с бежевыми стенками? Что он там делал? Опять же — такое знакомое слово, буквально рядом, но в то же время далеко.
Им звонят в дверь, и Володя замечает, что Ника стоит, разглядывая интерьер, а Валентин в очках изучает бумаги. Он теряет связь с этим миром, его бросают, его не слушают и не слышат — обуза. Нужен ли он кому-нибудь? Беспомощно смотреть на их копошение, которое делают ради него. Копошение, которое было — Ника выставляла нож. Ради него. Так почему её сейчас не надо успокаивать от шока? Что с ней?
Валентин вносит пакеты, встаёт рядом с ним, разбирая, пока Ника что-то называет — Володе не разобрать, наверное, что-то опять из этой темы. Какой — не может вспомнить, снова блокируется, снова Ника на той кровати в неизвестной комнате без кроссовок и носков, только ноги, ближе к стопе, оголённые, и на них сыпь. И её глаза, и вытянутая рука — сейчас трясётся, тогда тверда. И беспокойна, хочет утянуть с собой, пока здесь никуда не спешит. Что с ним творится?
— Первую недельку придётся побродить по больнице, хотя я всё практически привёз на самое-самое первое.
— Можешь показать, что да как?
Валентин подходит к ней, они вместе роются, переспрашивают, давая Володе — не просят, а дают. Странные таблетки, странные ощущения, только не расплывается всё, а чёткое.
— Ну вот, теперь можно и спать уложить. Завтра должен лучше получиться, — Валентин где-то сзади бьёт по подушке, переворачивает, столько хлопков. Сминается ткань, сминается кожа. Чья кожа? — Может быть, — Валя снова оглядывает его, это начинает бесить, потому что кровать готова, хочется спать, хочется хотя бы остаться с Никой. Её ли кожа сминается? — Володя, ты чего-нибудь хочешь?
И нечего ответить, потому что вопрос для него какой-то слишком абстрактный, не может достигнуть его понятия, монолога в голове, разрывает его, превращая в диалог. И лишь вырывается вяло-злое:
— Всегда любезен.
И настолько надменный, изогнутая бровь, губы, что не сжаты и не открыты, они как отлиты, глаза и волосы, что не жёсткие и не мягкие. Сколько напыщенности, сколько боли, столько ненужных чувств.
Их дом — не серый, не обыденный, не изысканный, а обычный, тёплый, где свет приглушён, где переливы Ники волос с тёмных корней на светлые концы и нежная, сминающаяся одежда так хороши. Нет никакого диссонанса с этим сине-чёрным, ведь тот фиолетовый, он что-то между. Не ультрамарин, не бирюзовый, который так выделяется на дереве, совершенно не вписываясь. Чужеродное.
— Да, может быть, ты не так и плох. Опять не хочешь говорить со мной?
— Ты всё равно уйдёшь, — так всплывает в голове, вырывается сразу же, Володя припоминает их ночь в машине, их разговор по телефону, Рину, хоронение трупа, диалоги. Он вспоминает, что теперь приходится ходить, а не идти по собственному измученному желанию в клуб. Не нужно убеждать себя, как-то подстраивать своё восприятие. И это облегчает.
— Вот даже так? — он вытаскивает из кармана плаща металлические часы, перематывая на них время. У Ники серьги будут белее, ярче, а не как чёрное железо, эти серые тучи, препятствующие свету. — Каким ты иногда бываешь неустойчивым.
— Что?
— Меняешь мнение о ком-то от одной своей догадки, — и Валентин будто бы возвращает его в своё прежнее состояние, заставляя поддаваться порывам, вспоминать, превращаться из забитого ребёнка в кого-то — в кого-то более сильного. Более спокойного и расчётливого. — Трудно с тобой общаться. Но ты всегда интересен именно этим.
И глухота. Ему необязательно слышать прощание, отвечать, Володя опускает голову, всё становится в разы чётче, понятнее. Эти вещи сами по себе, свой субъективный мир подстраивает под себя, как и слова. Воспоминания, жаль, ещё не все, но он слышит отголоски — и сколько крови, в костях золото, а орудия — дешёвый металл.
— Ника, — она не отзывается, что-то слышится. — Ника!
И прибегает к нему, наклоняется, такая маленькая, хочется её обнять, чтобы скукожилась, а потом по моментам распускалась в руках, обнимая его, заставляя закрыться ото всех в ней. И руки тянутся к нему, гладит наконец-то, успокаивая. Он хочет услышать не только её голос, но и что-нибудь фоном — как у них дома.
— Болит?
— Что ты делала, пока я был в обмороке? — и дотронуться, чуть не упасть, почувствовать её руки на плечах, она за рёбра его берёт, фиксируя, столько ощущений с ней.
— Сначала кричала «нет». Потом говорила достать нож, которым он тебя резал. Угрожала, а потом он стал подходить, — она показывает ему руку, напрягая пальца словно когти, поворачивает перед ним, трясётся, — достала сама нож у себя. Ну, такой, чтобы карандаши затачивать. Не знаю, как бы я его ранила.
Она смотрит на него, берёт за плечи, чертыхается, забираясь под левое, поднимает тихоньку, за него опираясь на комод. Придерживает за живот, обнимая рукой, стягивает, вся красная и чуть не стонет от его веса, разворачивается, пытаясь усадить и сбросить с себя. Падает на пол, откидывается на кровать, руки на диване, задирает голову, прикрывая глаза.
— Щас, погоди, не двигайся, щас я…
И встаёт тут же, набирая побольше воздуха, помогает уложиться, поправляет его, тяжело дыша. Осматривается, взгляд — на выход отсюда, вроде бы, на кухню, и Володя повышает голос — бодрый:
— Иди ко мне.
Она резко оборачивается, хмурится, но кивает, отходит, подтаскивая сумку, ложится рядом с ним, но слишком далеко, ему бы повернуть хотя бы голову. Но дело не в плече — в плече другое, хотя оно и болит, уже меньше, отдаёт немного в саму руку или в шею. Ему вообще больно находиться в любом положении, сейчас не так уж и хочется спать, его не сковывает никакая пытка и хочется делать что-то. Хотя бы думать.
— Ника, — и хочется, хочется. Хотя бы звать по имени, слышать её шевеление в ответ, только бы не терять эту нить, только бы знать.
— Что?
И больше, и ближе — не так далеко, всего лишь поближе к нему, всего лишь рядом. Как и всегда, теперь уже всегда. Успокаивает, давая силы для риска — и он влюблён в этот парадокс с ней, только бы чувствовать. Можно же столько всего ощутить рядом с ней, узнать.
— Нарисуй мне что-нибудь, — только бы прикасалась, только бы дотрагивалась, только бы ощущал, — на теле.
— Ну, — она щёлкает пальцами, хочет хрустнуть, но не может, — как насчёт эскиза тату? На бумаге.
— Только ближе, чтобы я видел.
Она копошится, роется в сумке, вытаскивая альбом — такой деревянный, как блокнот на пружинках, ищет страницу, присаживаясь к нему, долго укладывается, чтобы найти позу. И начинается — чирканье карандаша, как фломастер, только естественнее, у фломастера слишком скрипучий звук, яркие цвета, когда графит такой уютный для него — именно эскиз с этими линиями и переделками. Перья, бусинки, она рисует цветы, они гроздью в середине висят, словно виноград, из-под них рука выглядывает, прорисовывает пальцы, стирает, начиная заново, чуть злится. Верёвки на заднем фоне — будто делают темницу, закрывает среди разбросанных перьев, в цветах эту руку, его самого. Она, подумав, на конце среднего пальца добавляет кольцо, что вот-вот свалится, и он надеется, что серебряное.
Конечно, она рисует про Софьюшку, про его детство. Кем же он был тогда, сколько всего было, сколько раз он вспоминал её в своих буднях, когда не настала ещё эта свобода, незнакомые лица, пустословия, неизвестные места, чужие вещи, его вырубало тогда и без алкоголя, а Валентин часто оставлял одного, в темноте Володя искал выход — когда тот ему подарил телефон, стало проще. И шёл домой, в свою квартиру на окраине, на нижних этажах, отец из окна кричал на него, кричал своим дружкам-алкоголикам, только летом можно было уйти. Столько времени загубило, он пережил всё это благодаря Софьюшке, а потом — Валентину. Он не смог никогда навредить отцу, не смел, хотя нет голоса, нет страха, есть только ощущение ненужности и вечное хождение по знакомым, незнакомым.
Что ему делать? Как?
Ему нужен лишь толчок, ему нужен ад, чтобы дойти до крайней точки, чтобы убить. Ему недостаточно ни потерянной матери, которую мог бы вернуть, ни сбежавшей второй, ни всех остальных загубленных жизней. Но недостаточно ли ему сегодняшнего унижения?
А ведь было утро, так слепило, когда сейчас всё синее, всё мягкое. Тогда его били, его извратили, заставили почувствовать себя мальчиком, который задаёт глупые вопросы, он не умеет ориентироваться, странная походка, движения, его фразы непонятны другим, это злит, но больше — стыдно, как же ему стыдно за себя, за отца, за неспособную мать. И он задыхается в этой клетке без помощи, один, никого рядом нет, он сам никому не нужен, только с утра — окно, смотреть и смотреть. А ведь он знал о суициде, давно мог бы, мог бы…
Ничего!
Пора бы хоть что-то делать, но опять эти вопросы, опять этот замкнутый круг, в который сам себя загоняет. Сам себя считает беспомощным, себя гнобит, не любит, позволяет другим. Он не жертва, он сам, всё сам, столько вариантов развития событий, столько сил, чтобы остаться никем. Не под землю с отцом, не засыпать в том бежевом крематории, не разлагаться. Не может разлагаться — ещё же столько возможностей, у него столько всего есть. Не хочет терять себя, пусть бесцельно, пусть нелепо, только бы жить без этого — не другую, а свою, без чужих людей, без обстоятельств, только своё. Ему бы только увидеть свою собственную жизнь, почувствовать всё, но не так, не умирая — не суицидом, не в последний момент. Они же столько могут — в своих крохотных жизнях.
— Володя? — она откладывает альбом, видимо, на тумбочку, карандаш стучит о дерево, подползает к нему, дотрагиваясь пальцами до шеи. — Что с тобой такое? Ты, — и собирается что-то ещё сказать, но Володя тянется рукой, ладонью зажимая ей рот, сам приоткрывает, хочет приподняться, но не может.
У него сладкий-сладкий привкус, всё горит, так обволакивает, и Ника приближается, она наклоняется, слизывая с него слёзы, медленно, ожидая и высматривая, но Володе не хочется замечать собственные всхлипы. Она трётся носом, вдыхая, рядом, хочется спрятаться, хочется сохранить этот момент смазанным волшебством, без мыслей.
— Обними меня.
Она укладывается рядом, ей неудобно, но кладёт руку поперёк груди, дотрагивается, ему так хочется спать, перед глазами жёлтые мушки с коричневым фоном, но рядом — золотисто-серебряные волосы, слышится звон этого света, звон серёжек, карандаш по бумаге, передвижение воздуха по её груди. Ему бы испытать ту боль, которую она преподнесла, ему бы понять. И больше не откладывать — не надеяться, что не тронут. Они могут её убить.
***
Сегодня всё апатичное, и вряд ли дело в нём. Столько белых стен, столько рук и слов, которые он перетерпел, пока забирал её из школы — они сожалеют, он молодец, что держится. Лицемерные потаскухи — переобуваются зараз. Отблагодарить бы некоторых за то, что в тех же загаженных тапочках остались, но в реалиях этого мира вряд ли поймут. Володя уже научился, в принципе.
— Ну, что я могу сказать, в общем-то, — врач смотрит на листки, дебильная улыбка. — Вы действительно два сапога пара. Совпадения по всем параметрам.
— Что там? — на Володю смотрят так устало, хотя собственное раздражение и его тоже — как ответная реакция. Такое усиление — сколько мыслей вместе с ней утекло, вместе с ней сделали ради него то, что нельзя и не до невозможности нужно. И он помнит смазанное волшебство. Он бы не уставал её благодарить, если гипсы позволяли — скоро всё зарастёт, голень вообще не болит, плечом можно подвигать, но Ника злится. И теперь она тоже тут.
— Атония желудка. Это, в принципе, не так уж, если говорить об абсцессе лёгкого, — он поправляет очки, щёлкая по кнопке на компьютере. — И снова мне всё следить, да ещё без оборудования, хотя это же не Москва. Ну, — и к Нике поворачивается, — токсикомания или наркотики?
— Лечиться от зависимости не буду, — она скашивает глаза на Володю, губы поджаты. — И вообще, у меня сейчас чисто на психику.
— Да у вас всё на психику. И какой смысл в терапии, если — знаю уже. И вообще, спасибо за подсказку, что ли, покопаюсь, — и хихикает. — Мне от тебя, дорогуша, страшно: один деньгами закопает, второй позвоночник сломает, и мне гроб уже не нужно заказывать самому.
— Вы просто пытаетесь меня запутать.
— Может быть, — врач смотрит на Володю, выгибая бровь. — А всё-таки, тогда вдвоём переберётесь сюда? И вам лучше, не умрёте, а я смертельно устал.
— Вы пока не в могиле, — Володя держит правую руку другой, на весу неудобно — упирается в эту конструкцию, может пальцами только свободно подвигать, — чтобы до такой степени.
— Лучше бы я вернулся в Москву. Но там только молодые, а тебе, парень, — и стучит ручкой, голос севший, откидывается, нажимая кнопку на принтере. — Тебе вот, такому инфантильному, только в Москву и идти на риск. Приживёшься, даже если один.
— Что мне там делать?
— В этом и риск, — он усмехается, скрепляет бумаги. Часы у него старые, наверное, уже не ходят, на руке перекатываются — слишком большие, да и ремешок подвижен, они темнее, чем у Валентина. — Ну, не забываем и приходим сюда, раз можем. Если начнутся осложнения, то тогда придётся лежать под моим наблюдением здесь. Хотя я всего лишь нейрохирург…
Ника подходит, забирая листок из его рук, кладёт себе в рюкзак. Боком к Володе, помогая встать, вся её одежда лёгкая и сминается, не холодно ли ей только? А он опирается на костыль, пока она его за здоровое плечо ведёт отсюда к Валентину. И отговаривает, зная, что может подействовать — может щёлкнуть у него в голове:
— Не думаю, что гной так опасен, раз операцию не делают, — она закрывает за ними дверь, пока Валя сюда идёт. — Хотя чуть странно думать о том, что у тебя внутри находится что-то мерзкое, — и, вытащив, отдаёт весь лист с лекарствами.
Валентин переводит взгляд, вздыхая, прищуривается. С того дня они теперь нормальные — Володя без лишней усталости, а Валя ничего не добавляет к своим словам, не пытается вытащить наружу Володю, только молчит, хмурясь. И будто презирает — такой надменный, не узнать даже: всегда или только после той информации. Очень незначительной.
Девчачьи имена у ублюдков, любовные, как Ника за эту неделю сказала. Сегодня опять понедельник, дни быстро заканчиваются, но её слова помнятся. Память не предаёт.
— Вы теперь будете жить за мой счёт?
— Всего четыре учебных дня, а потом экзамены, — она наклоняет голову, с придыханием шепчет, растягивая губы: — А обстоятельства очень странно складываются. Вплоть до одинаковых имён.
— И что? — так резко, громко. Этим лишь призывает к себе внимание, даёт именно ту реакцию, которая нужна. Володя оглядывается на других людей, но их вид слишком скучающий или тупой, они совершенно бесполезны — лучше ему зайти за край, чем так. Риск, чтобы пробовать всё и находить себя? Может, что-то в этом есть.
— И то, что обстоятельства порождают идеи. А идеи — эволюцию. Или ненужный отросток, — она машет рукой, Валентин подходит, шёпотом ему: — А отростки быстро исчезнут за ненадобностью.
И становится с другой стороны, идёт рядом с ними, улыбается, когда смотрит в глаза Володе. Он теперь может вдыхать её запах волос, вспоминать запах их секса, да и самой Ники. А она, на улице, когда они идут по безлюдной тропинке чуть распевает:
— Валентин, Валентин, — и задорнее: — позабудь свой позор, ах, — и щёлкает перед их носами, — да чего не бывает в летнюю ночь!*********
На что тот поджимает губы, выгибается, расправляя плечи, но говорит:
— Твоя взяла.
— Вы про что?
Но от Володи отмахиваются, продолжая идти — уже более спокойно, без дополнительных контактов. И почему-то сейчас он сильнее убеждается в том, что мусолит целую неделю, заканчивая этим понедельником — Валентина, всё же, нельзя бросать. Почему-то память подсовывает с ними моменты, где они дружны, у них настоящая связь. И только их, такое сокровенное, молчаливое и израненное. Но такое прекрасное.
В их квартире Ника переставляет вещи, пытается готовить, и кое-как, но у неё получается — говорит, что раньше себе макароны с чем-нибудь или салат делала. От неё пахнет красками, они повсюду, Валентин хочет проверить картины и убрать эти беспорядки, но не даёт:
— Для чего? Продать? А не жирно будет? И вообще, сроки сдачи твоей квартиры ещё не подошли.
Володя увидел тот завершённый эскиз — рука, пальцы опущены, она тянется сквозь лепестки, и средний чуть приподнят, с него спадает кольцо, цветы окружают, щекочут кожу, они такие плавные, чуть острые под конец, одним слоем. Вокруг — бусины, перья, алмазы и звёзды, всё заключено в верёвки, и Ника уточняет, что они синие. Ему не хочется проводить параллель с ранними её словами, но если решится набить на своём теле — верёвки будут цвета предночного неба, вечернего, чуть светлого, но и не тёмно-голубого. Серое с синим — скорее, это она заключена в этих путах, находится там, не зная, как выбраться. Она только продолжает рисовать своей рукой, прикасается кисточкой мазками, и те у неё такие заострённые, как лепестки. А вокруг всё рассыпается и блестит, но у него тоже — так смертельно красиво они падают в общий мир, не зная, куда тот приведёт. У него нет ответов.
Валентин осматривает запасы, пишет, что надо. Володе хочется уже начать ходить, пойти хотя бы на терапии, но сегодня запрещают. И какого чёрта?
— Ты, — он снимает очки, хмурится, а ещё в последнее время Ника замечает у него мандраж, — нормально себя чувствуешь?
— В отличие от тебя — вполне, — Володя пытается поднять правую руку, но мычит и хочется самому крикнуть, какой дебил — так больно опускать, ей не найти места, снова болит. И всё-таки пытается не сквозь зубы: — Или я такой ценный сотрудник, м?
Валентин дёргается неизвестно почему. Хотя у того есть все основания — столько дел, ему столько всего нужно переделать, чтобы как-то заявиться в этой жизни. Володе хорошо — он действует порывами, и неплохо пока что обустраивается. И, что самое главное, можно позлорадствовать — всё равно второго шанса не будет.
— Не влезай во всякое.
— К Дану не полезу.
— Дану не так уж важен, — он оборачивается на Нику, но потом решает её не раздражать — она всё ещё помнит видео и вряд ли когда перестанет напрягаться в разговорах с Валентином, хоть с Володей и побольше свободы. — Не усугубляй проблемы. Они всегда могут решиться другим способом.
Володя суживает глаза, но туфли Валентина стучат по этим доскам, а напрягать шею не хочется. Даже если и догадывается, понять друг друга до конца, как бы ни принимали, они не смогут. Замкнутый круг — можно с этим что-нибудь сделать, но особо важной цели не видится.
Дом просторный, без второго этажа, но тут можно неплохо разгуляться, посему Ника разбрасывает вещи, оставляет везде и мерно зарастает пылью, иногда протирая что-нибудь тряпкой от скуки или чтобы размять руки. Она приносит разное Володе, если попросит — отводит к себе, да и всегда на связи. С ней можно так общаться через сообщения, роясь в интернете. Он бы хотел побольше свободы, побольше движений вместе с ней.
Она ложится к нему на диван, забравшись, ноги кладёт на его и практически рядом с пахом. И улыбается, потягиваясь:
— Сегодня чудесный день.
— Сначала я закончу всё это, — Володя здоровой рукой берёт за лодыжку, сминает чуть, разжимает, она хрустит, Нике щекотно и дискомфортно, но не больно. — Потом посмотрим.
— Ты не доверяешь мне?
— Зная все твои бзики во время секса — нет.
Она надувает губы, на платье у неё остатки краски, уголок порван, всё розовое и ткань не такая приятная, быстро мнётся, но очень лёгкая. У них осталось не так много времени до — в принципе, ничего. Эти обязанности просто уйдут из жизни, уступив другим, ответственности больше не станет — она просто будет серьёзной и тяжёлой. Ему некуда идти, экзамены после одиннадцатого заочно провалены, после девятого — кто его примет с биологией и еле-еле не заваленной общагой? Только на столяра и поступать.
— Получится съездить в Питер?
Володя не хотел бы отпускать её, но Питер — это, конечно, не Москва, возможности могут найтись и для него, а не закончить жизнь прорабом или офисным планктоном — или чем ещё похуже. Москва рискованна, он не потянет её, слишком много средств придётся вкладывать во всё, а Валентин из себя деньги сосать не даст — как двусмысленно-то, насколько испортился уже и привык.
— Посмотрим, — она заправляет за ухо волосы, горбится. — Мать не особо смотрит на то, на что я трачу, плюс у меня от бабушки неплохой счёт есть, мне ведь в январе шестнадцать стукнуло.
— Так тебе не пятнадцать?
Она улыбается, щиплет за бок, и Володя ухватывается за её щёку, к затылку, заставляя подтащиться к нему ближе. Хотя если и просто прогибала спину, его всё равно устроило.
— Не волнуйся, я всё ещё могу засадить за совращение малолетних. У тебя ведь уже в июле?
— Недалёк и твой январь, может, меньше половины года.
Она пожимает плечами. Сколько бы раз ни взглянул, она не кажется переслушанной песней, она не кажется ему и песней — ни материальной, ни интеллектуальной вещью, собственностью. Ника продолжает жить даже при своих болезнях, в ней столько тёмных красок, которые смешиваются с белыми, и, как бы ни хотела, не может препятствовать этим переливам. Она говорит про свои дни не очень увлекательно, работая от трёх и более часов в день, у неё столько эмоций происходит, столько пережитых чувств, и ему признаётся, что никакие долгие поездки или друзья не заменяет ей одиночества со своими мыслями или его. Ей так нравится запираться и таскать с собой тайны, проверяя остальных. Каждый её прожитый день с собой или с ним — отрада для самой Ники, развитие личности и навыков, каждый её день в обществе — всего лишь очередная вымученная страница, которую нужно исписать ради денег или просто потому, но какими словами — не знает, и получается бред, получается не очень, а другие не видят и не замечают. Ему так нравится чувствовать и ушами, и глазами, и носом саму Нику, потом соединять с чем-то внутри только него — это их единение живого, в них есть не только краски, в них есть абсолютно всё — даже сами они. Ему бы только побольше говорить об этом, объяснять ей, а может, тогда у неё появится настоящая причина расти ещё дальше — она бросит, она начнёт жить и рисковать так, как хотела бы.
— А ты? Решил, какой ВУЗ выбрать?
— Я всё равно всё завалю, — Володя поправляет подушку, смотрит на её ноги, поглаживает, чуть обнажая их — приподнимает платье.
— А предметы?
— Возьму анатомию с обществознанием, как и в девятом. Больше ничего.
— А ты так и останешься тут, — она кладёт подбородок на ладони, пальцы выпрямлены, ей такое нравится — часто пытается рисовать, но вечно чего-то не хватает, — в Архангельске?
— Скорее всего.
— И ничего больше?
— Ничего.
Здесь у него хотя бы была работа, пусть и прорабом, просто низшим классом или помощником в чём-то незаконном. Здесь у него были связи, но какая Москва или Питер? У него там совершенно нет контактов, приходить в съёмочную маленькую комнатушку и искать в холодильнике еду, злиться и вечно уставать. У него не будет никакой мотивации, только бесконечный голод. И есть всего одна цель, что перечеркнёт что-то в его жизни, заставив смотреть на другое — после такого ему не нужны будут жалости, истерики, пустая злость, ему нужен будет вечный покой или быстротечность, в которой он будет забываться.
— Знаешь, я очень много раз думал о мести, — он берёт её за руку, голова чуть наклоняется, она играется с ним вяло, внимательно следит. — И каждый раз я не могу.
— Но ведь ты не можешь стоять на месте, — и приближается к нему, чуть приподнимается, падая рядом, обнимает за плечи, трётся волосами о шею. — Знаю, что это другое, но если бы мать со мной такое сделала, я бы не сопротивлялась. Или твой отец, — Володя вздрагивает, боль тянется в теле — от одной точки к другой, от низа до верха, его изуродовали абсолютно всего. — Может быть, я даже соглашалась со всем.
— Это унизительно.
— Это задобрило бы. Я так раньше много чего у маман выпрашивала. Но ты, — голос глубоко, он движется вместе с воздухом из неё, ещё бы глубже, ему так приятно слышать: — ты мог с ним не только говорить, ты ещё и смотрел. И не предавал себя. Знаешь, сколько стоят эти силы?
— Я хочу убить его до своего совершеннолетия.
— Если будешь спешить, то сломаешься. И смысл тогда в выполнении?
Никакого. Ему нужно дышать чаще, чтобы чувствовать себя, но не задыхаться в этих чувствах, не жалеть себя ещё больше. Он так надеется, что если освободится от отца, всё станет лучше, легче и проще — его не так волнуют другие люди, от которых может зависеть тоже. Ведь появятся и другие перспективы, ничто не будет тяготить, преследовать по пятам, только иногда участковый покажется враждебным, но никогда не посмеет сделать и доли того — всего лишь проходить и проверять на наркотики, ведь Нику опять чуть не поймали. Его память как заживающая корка, как меняющаяся кожа, которая помнит раннее, но то подобие ей уже не нужно — превращается в шрам, становясь новой эпохой. И Володя анализирует думает, главное — не представляет, перед ним всё размыто до предела, только собственные способные на что-то руки. Нужно просто начать, и он понимает сейчас, как это легко — вывести из себя инфантильного подростка, к тому же запертого на долгие годы в ком-то другом — не в нём самом, не в его личности. Отец имеет чувства, у него есть своя воля, и как у Ники те выливаются в искусство, у него — в избитую жестокость.
— Ты не думал, что мог бы убить его психически?
— Он уже убит. Как видишь, это не помогает.
— А попробовать вытащить перед смертью? — она закрывает глаза, расслабляясь. — Это бы точно помогло. Сам подумай: ты хочешь единения с отцом на извращённом, жестоком уровне, то есть его уровне, но намного шире. Вот и получишь.
— Я не, — он осекается, вспоминая все свои изуродованные мечты о семье — хотел бы их вернуть, хотел бы сделать историю другой. Столько матерей, чтобы он ничего не попытался сделать, а только продолжал не замечать их помощи. Его решение стоит всей его жизни и остальных — чтобы закончить, прервать. И не пойти по стопам. — Возможно, ты права.
Его мать продолжала кормить грудью будучи изнасилованной, недоноска, ей не хватило сил выстоять и показать всю их любовь друг к другу, может, он требовал от неё слишком многого, подглядывая за другими детьми или видя картинки. Это предубеждение силилось в нём каждый раз от обиды, поэтому попросту решил поступить как отец — не замечать. И она сломалась, требовала помощи от всех. А потом, может, он сломал и Софьюшку своей ситуацией, она не выдержала выбора, она всего лишь хотела воспитывать детей без прошлого, она хотела освободиться вместе с ними от тех правил, что ей диктовала семья, но в итоге решилась взять слишком много на себя — из-за него.
Им обоим предлагали брак, а его мать никогда не была сильна духом, и ему не в чём её винить. Она не пыталась его защитить, не могла, как и он сам. Они отплатили друг другу равнодушием, забывшись, что никогда не были врагами, всего лишь соучастницами, как выразился бы отец, их больной маленькой группки, где царила безысходность.
Мать не изменится, он вряд ли её вытянет, но обезопасить её — это стоит того, это стоит всех его амбиций и дерзости, только чтобы однажды посмотреть на них двоих и почувствовать, что они — настоящие ему матери, настоящая семья без предубеждений и рамок. Этому единению, этой близости не нужна систематизация, эти чувства нужны ему самому — хотя бы последний раз в жизни. И именно ради всего этого ему и стоит мстить, чтобы понять своё новое обретённое.
И держать такие мысли до конца учебного года, без гордости и обиды. Ему пора проявлять чувства, а не закапывать, не продолжать этот род, а идти вперёд.
— Ты не сможешь поехать со мной в Петербург?
— В этот год уже нет, — Володя смотрит на её щиколотки, они чистые, гладкие и ничего нет. Шрамов нет. — Просто пообещай мне кое-то.
Ему столькому нужно научиться в этой жизни, чтобы прожить её до краёв, утонуть в ней и не увидеть дна. Страдания, счастье — всё прекратится смертью, перестанет иметь него для значение после этой точки, став ничем, отразив самого. И именно сейчас ему можно всё, можно испытывать и запрещать себе, понимать, что важно и нужно, а что — пустые слова с советами других. Он чувствует так ярко свои ощущения, ему так хочется попросить изобразить очередной поток сознания про них, чтобы потом наслаждаться.
— Что?
Всё так расплывается — и его неприязнь к веществам, и раздражение от того, что не может предугадать Нику, её странные идеи уже не напрягают, не пугают. Он больше, чем привык.
— Пообещай мне сдерживаться, — закрывает её стопы в своих руках, они изгибаются, двигаются, — этого всего.
И не хочется названий, просто ощущения близко, рядом, только дышать с замиранием, ожидая:
— Я давно уже не принимала, — её руки гладят его грудь, замирая с сердцем, она сама не двигается, шепчет: — С того момента, как ты те вылил, я уже не ходила.
Она обещает ему идти по маленьким шажкам, следовать новой эре, мечтая о чём-то возможном в их телах. Володе хочется кружиться с ней, поднимать, чувствовать её вес на своей груди или спине, подходить и заигрывать, и Ника тут, рядом, она всегда готова прислушиваться к нему. Она рождает ту личность, которая так идеально с ним сочетается, и сама Ника — единственное, что может слиться с ним настолько воедино. Никакая кровь, только чувства, ему не нужно насилие, ему нужны чувства, которые он получит посредством ненависти и мести или любви. У них не будет никаких тайн, всё будет тут, на виду, и она будет лежать, выслушивая его, отвечать и не пытаться как-то выдумывать что-то. Она будет предельно искренна, а ещё учит этому и его — по маленьким шажкам, как и обещает. И он верит, он верит ей.
— Я доверяю.
И Ника кутается, они безумно устали, обнимаются, лежат вместе, только рядом, так близко — так близко и их будущее. Их силы друг для друга безграничны, больше — только жизни, только истории, которые расплываются непонятными пятнами на полотнах. Мелкие детали бликами перемещаются по ней, отсвечивая разные оттенки, этот свет смешивает с остальными, создавая столь яркое для них. Ему лишь бы сохранять это вдохновение — только не смазанное, а настоящее, чувственное и чёткое, с мыслями. Ему так необходимо было сделать это таким, чтобы потом превратиться в единение. Их жизни слишком глубоко соединены, чтобы разорвать. И они окутывают весь окружающий мир, по маленькой ниточке, что незаметна. И всё равно продолжает жить, требуя их силы, им не жалко, они смогут. Ведь они не просто смазанные краски, краски — это всего лишь отражение одного из зеркал, которое создают вместе.
***
Он сидит рядом с домом, уже может двигать ногой, но таскает костыль с собой — на всякий случай, кости хрупкие, если грохнется, сломает ещё. Самое хреновое у него с лицом — дышать, конечно, можно, но иногда, стукнувшись головой о что-то, становится просто плохо. В принципе, он может опираться теперь и на больную ногу, но делать резкие опасные движения, которые Валентин ненавидит, палка только помогает — да только в радость же.
— Блять, неужели чёртова пятница, — она плюхается, тут же ложась ему на колени. В первые дни были даже проблемы со спиной, всё-таки у него есть ещё и сколиоз чёрт знает какой степени, который тоже надо бы вылечить, но Ника не знает, а сейчас наклоняться вполне можно, только спину и ровно не подержать, и не сгорбиться. — Я убью тебя, слышишь? Почему тебе два, а мне все четыре?
— Доучись, и будет тебе два.
— Лучше бы я после четвёртого ушла в художку.
Пойти ему всё-таки придётся два раза на экзамены, он к тому времени уже ходить сможет в порядках собственной нормы, без эксцессов, только такой же халтуры, как в девятом, уже не будет. Он-то и над итоговым сочинением в декабре не особо старался, просто чтобы пройти порог, потому что почивать в этой свинарне нет никаких сил. Ему даже деньги не жратву не дают, каким тут боком школа? Так будет и подработка, и какое-никакое, но занятое место в жизни. Ни бюджетка, ни деньжата на обучение — ему ничего не светит.
— Валентин говорил, что сегодня его сестра притащится, — она вытягивает руки, водит ими туда-сюда, изгибая пальцы. — А я нихера не знаю. Просвети, старче.
— Не рекомендовал бы с ней никаких дел иметь.
— Даже секса?
— Она трахнет тебя и убьёт прямо перед оргазмом. Смысла нет.
Ника хмыкает несколько раз, будто напевая, встаёт, спрашивая:
— Ты будешь их ждать здесь?
— Если они застанут мою меланхолию, — Володя подбирает костыль, кладя его на скамейку. Скоро левая рука превратится в рабочую за такое время, но благо, что отёк очень даже быстро спал. — А ты куда?!
— Прятать нас!
И он улыбается, дверь она не закрывает, хотя к ним могли наведаться — этого боится ещё с начала отношений. Вскоре разъедутся, и вряд ли кто-то дотянется до неё, но тут, всё же, безопаснее. Будет ли Валентин расширять родительское дело? В Союзе мало с чем можно было соревноваться, но, кажется, его мать с отцом ездили по азиатским странам и многое почерпнули как в архитектуре, так и просто полезного. Не зря у них обычно цвет шоколада, такой тёплый, большие окна, из которых бьётся палящее солнце. Скоро его опять прервут дожди, и рамы будут ударяться о стены, Ника недовольно бурчать и, разозлившись, закрывать до упора. Никакого тебе погреться вместе — Володе нужно уходить, а ей заниматься своими делами.
— Какой дурак оставляет двери незакрытыми?! — надо бы вздрогнуть, испугаться для приличия, но Володя продолжает смотреть на солнце, выжигая глаза. Скоро ему понадобятся очки с такими увлечениями. — Чего ты там расселся? Кто дверь закрывать будет?
— Можешь ты, — на что Валентин заслоняет свет, но его видеть не хочется, Володя закрывает глаза — всё равно он за последнее время стал выглядеть как больной. Хотя до этого выглядел убийцей и параноиком в одном флаконе. — И перестань уже вмешиваться в наши распорядки.
— Этой квартирой владел раньше Дан. Знаешь, как я у него выбил и после чего?
— Это полностью на твоей совести, — всё равно он скоро их выдворит. — И, кстати, она собирается уехать в Питер.
— А ты что?
— Останусь тут.
И ворчит что-то неразборчиво, в принципе, Володю это уже не интересует. Он слышит звуки с улицы, командный голос, женский. В мыслях у него было больше отвращений к Рине, когда ушёл, чем сейчас. Лишь бы только к Нике не клеилась — подтрунивать над Валентином можно сколь угодно, тот всегда был далёк от таких штучек, хотя красился явно из-за увлечения к чему-то, а вот сестра с матерью собаку запросто сожрали на издевательствах, в первый же день.
Тогда он сам предложил Нике секс, думая, что она может решиться первой. На словах, конечно, и да, но в первый раз была слишком зажата, чем после. Ему в любом случае пришлось бы вести — без учёта казусов.
— Я думала, тут будет молоденькая девушка, а не болезненный труп.
— Я бы предложил, честно, тебе своё место, — что открытые глаза, что закрытые болят от чёртового солнца. И голова тоже. — Но оно мне даже в таком состоянии дорого.
— В следующий раз предложу тебе мальчиков, если что, — и уходит, сразу льстит на всю комнату с порога и расстановке мебели, и прочих побрякух — будто это важно Нике. Хоть Рина и посредственная, но её голос, даже если просящий, всё равно остаётся командный.
— Как ты работу-то найдёшь?
Шлюхой он устроится работать, мать твою. У Ники эти вопросы выходили без двойного дна, лёгкие, она принимала и не осуждала, даже выслушивала его хотелки, что запросто могли поставить крест на всей её дальнейшей жизни и большая часть лет ушла бы на херовые отношения. Но они не сопротивлялись, да и если бы осталась — Володя не выдержал. Перед Никой не хочется быть виновным, садистом или убийцей. С ней хочется именно того, что вечно в голове, эти фантазии и разговоры, которые он никогда не осуществит, и она внимательно выслушивает — иногда даже с радостью.
— Разберёмся на месте, — Володя зевает и, предрекая, перебивает: — Иди в дом, я сейчас приду.
Валентин хочет ещё перечить, но его зовёт Рина, с Никой её одну не хочется оставлять, посему уходит. И боль в голове, она так длинна, ему даже плохо. Ему не хочется будущего в каморке, просто в баре или же в офисе — его могут затащить во всё и сразу, если не уже. Пить он не будет — наверное тогда, вечером, когда они в первый раз встретились, Володя и не выбрал её из-за запаха алкоголя, такого тяжёлого и мерзкого. Может быть, в чём-то в своих убеждениях неправ — как и в алкоголе, так и в армии. Но, по крайней мере, большинство всё равно продолжит считать отребьем.
Ника выходит из дома, вздыхает, тряся головой. На ней теперь нет платья, школьная форма — эти чёрные джинсы с подобием пиджака дают некую строгость, но в и то же время не мажористую, а рабочую и ответственную будто. Он бы потрудился с ней — хоть письменно.
— Они всегда такие семейные, — на руках синие верёвочки, мягкие и больше приближены к фиолетовому, что ли — те, что на картине, он представляет более серыми, — или только когда с рабочим классом?
— Вряд ли они замечают кого-то, кроме себя.
— Надо было снять лифак, — она потирает руки, смотрит, ищет что-то. Ей от этого слишком скучно, её внимание концентрируется на других людях, она вливается и забывает, что эта жизнь принадлежит не им и что не они смотрят.
Её злит, и вряд ли когда начнёт понимать общество, слишком странное и непонятное, агрессивное. Ей везде видится жестокость и, как бы ни изображала изуродованных людей, с отклонениям, они всегда улыбались. Или смотрели, они тянули руки, слышали, прикасались к другим, говоря, что не враждебны этому миру. И их отталкивали. У Ники столько отражается проблем, масштабные, прекрасны по-своему, но ещё — самой критической проблемой остаётся скука. Всё то муторное, уставшее, которое потом вытекает в нечто такое, от чего ей хочется убежать и скрыться, забыть про все постыдные для неё моменты. Она считает себя большей обузой, накручивая, пытается выбить место, когда для Володи нет никакой гонки. Для него есть только насилие и жёсткость, которые ей лучше не видеть — это унижение могут перекрыть не только равнодушием. У него есть и будут грешки похуже.
Как можно легко отделаться от остальных, сказав, что покаялся в своих прегрешениях — такое простое, пресловутое словечко. Оно никогда не сможет отображать и доли той реальности, тот клубок, в который они замешаны — да и никто не распутает, только усугубит. Люди пытаются, но выходит полная пошлятина с ещё большим багажом этого. Люди не умеют думать наперёд — или попросту ленятся, как и сам Володя. Все от этого страдают.
Ника хлопает по плечу, указывает рукой, двигая пальцами:
— Там Илья, — и явно не один — с кем-то ещё, Володя так выпал из жизни. — Хочешь с ними пообщаться?
— Я сегодня не в настроении.
Хотя те замечают, но как-то не очень удивлённо — специально ли? И, конечно, переговариваясь, идут — сначала вроде вбок, но то ли обходят, то ли дурят.
— Если хочешь, я их прогоню.
Ника готова помочь и мириться с его жёсткими настроениями, довольно грубыми и бесценными в обществе. Сама она могла столько всего преуспеть, если бы хотела — часто говорила так, но про него.
С, вроде бы, Киром пересекаться не хочется, но Илью просто так нельзя выбросить. Пусть он к нему и быстро остывает, всё же узнавать что-то про другого по его же инициативе — с учётом плохой открытости Ильи, очень даже неплохо.
— Пусть, — Кир в обновках, у него торчит флакон из брюк, что не очень нравится Володе. — Разговорятся и уйдут.
Хотя, конечно, задержатся ещё. Столько много слов, только не те — не подходят они под ситуацию, а потому не хочется говорить. Это применимо к книге, к писателю, но не к жизни — и Володя сам лишает себя таких отговорок, признавая, что не нужно, не так уж и плохо без откровений и особой надёжности.
Пошутить бы сейчас Нике про риск разговора с людьми, всю эту социальность, но Кир, пробурчав, видимо, приветствие, спрашивает:
— А Валентин где?
Всем Валентин сдался. А Володе нет — Володя может воспользоваться телефоном и дозвониться. Серьёзно, у него там, что ли, секретари отвечают, а некоторые в силу своего воспитания не понимают нихера?
— Поищи в доме.
Илья же остаётся, садится рядом с Володей, по другую сторону от Ники. Они, вроде, вяло общаются и кратко, но особенной обиды из-за недавней истории нет. Да и эта история всё равно останется навсегда свежей — особенно в том возрасте, когда они были молоды и не ощущали ещё всей этой атмосферы.
— Тебя разыскивал Дан.
— Насчёт отца?
И мешкает. Все они смущаются, им неловко и дико, но Илью просто корежит с таких тем, слишком много граней преодолевает, да и резко. Но перемены — это всегда плохо, но нужно. Хотя в случае Ники, как бы ни любила покой, перемены у неё происходят очень плавно.
— Нет, это, — он трогает за костыль, осматривает. Ей такое внимание к Володе не нравится, но Илья — не тот типаж для подобных разговоров. — В целом ищет. По всем вопросам.
С Даном говорить — только попусту проболтать. Сколько у них было попыток, даже с учётом других, всё заканчивалось либо дракой, либо их прерывали. Ничего путного не выйдет, и какая же цель у всего этого?
— А Олег? Всё ещё не сдох?
Отчасти его нахождение рядом со своим домом напрягает, ещё больше — тот разговор с Валентином.
— Он же информатор. Слишком ценный, — Илья раздражённо ещё что-то мычит, осматривает нос — Володю теперь могут смело считать гопником или просто криминальным из девяностых — до чего же тогда было херово. Слишком всё безвыходное, без мотивации — пусть и сейчас мало что поменялось, но тогда это губили на корню. Когда он читал, к примеру, про Великую депрессию, его не так брало, хотя американская свобода нравилась — эта ответственность его больше увлекала, чем затхлая иллюзорная надёжность. — А ты как?
— Да неплохо, как видишь, могу ходить.
— Верится с трудом, — как и то, что Ника так легко забывается в работе, не помнит про абсцесс — она ведь говорила тогда, пусть и мимолётно, пусть и не под настроение, но дрожь была. И от неправильного течения болезни она могла бы умереть, но его просьбу — надевать маску при работе со сколь-нибудь токсичными веществами выполняет. А пока что всё в порядке — кроме экзаменов и поступления. — Ты останешься в Архангельске?
Останется и просидит тут вплоть до того самого момента, как убьёт отца — про него наверняка напишут, объявят в розыск, а многие не поймут и осудят. Они не поймут ни безнадёжности, ни его стремления, ни боли. Но Ника обещает ждать, она держит обещание и единственное что — может сорваться снова. И всё потеряет цвет, даже эти соломенные, мягкие волосы, которые не такие блестящие и болезненные, как золотистые, теперь уже белее. К чему бы привело её отравление без помощи? Если бы она упала однажды на улице от неправильного течения и вскрытия гноя, кто бы её подобрал?
— Останусь. Мне нечего больше делать. Но, возможно, — Ника хмыкает, надеется и уверена, что знает, и пусть это будет правдой: — переберусь в Питер.
— Что вам вдвоём делать в Питере?
Да какая к чертям разница? У Ники будет зато стабильное состояние в здоровье, а у него — возможность обосноваться с более высокой зарплатой и без старых знакомых. Хотя в Питере цены должны быть побольше, чем в обыкновенном российском городе.
— Поступим куда-нибудь, найдём работу, — она отвечает за него, но Володя не сопротивляется — Ника этого хочет. — Неплохое местечко.
— Москва получше будет, — Кир перебивает, смотрит, вроде, что-то другое сейчас скажет, но продолжает: — Если из Москвы, то есть шанс попасть на обучение в Европу.
— Меня это не интересует. К тому же, я не могу на английском общаться с другими, — она поджимает губы, резко потеряв интерес. — Сравню источники, кое-как вычислю, но я же не писатель, мне главное изображение.
— А ты, Володя? Хочешь так и остаться уличным мальчиком?
— И что?
Переломная линия. Ему просто нужна переломная линия, а потом спокойная жизнь с новым лицом, паспортом, привычками и характером. Ему нужна новая история про двух сестёр-мам, его жизни, стёртые границы, найденные новые. Этот резкий переход для него будет слишком долгим, медленным, когда для других совсем иным.
Кто-то должен понять, есть же такая связь, которую он мог продержать вместе с Никой в голове.
— Тебе бы подошло.
Ему бы подошло утопиться и не заморачиваться. Лучше бы эти чёртовы кандидаты психологических наук проверяли свои дипломатические способности в более важных обстановках — тупее умного человека среди дебилов не найти, но ему же не один раз уже советуют. Какое бы решение он ни принял, всё равно поплывёт по течению, сдастся, уставши, а потом — долгое ожидание, когда проблемы спадут или хотя бы не будут такими катастрофическими — смысла особого заботиться нет, только совесть очистить. Но для этого ему не только нужно создать иллюзию, нужно сделать. Воткнуть нож, пристрелить — бросить гранату или распылить в воздухе не вариант, всё же лучше близкий контакт и всё это ощущение атмосферы крови, самого убийства.
Ему доводилось видеть, как убивают сподручные Валентина. Иногда это бывает очень быстро, что с равнодушием можно подметить, потом опомниться и удивиться, стараясь не осознать в полную меру. Длинные, которые те в шутку называли сессиями, проводились не на окраине или в самом центре, они были даже в квартирах, можно тогда подойти к плотно запечатанному окну и из-за занавески смотреть на людей, чувствуя всей кожей всё их безразличие. Они бы никогда и не задумались, ведь это паранойя и ненормально — у них совершенно нет никакой грани, которая не помешала бы, ведь Ника-то тоже вполне нормальная и приятная девушка — для кого-то очень даже привлекательна из-за нездоровой худобы или чего ещё, но если проводить долгое с ней время, начнётся чувствовать другое — этакий задорный огонёк, жесты, что не дадут думать про скуку или то, что она раздражает. С Никой есть определённая атмосфера, но та лишь смягчает, когда сама она — заслоняет всей своей личностью некоторую собственную темноту, пошлую и избитую, которая не принадлежит её миру эскапизма или затворничества.
Если бы она пошла к дилерам, Володя вычислил.
— Ты чего тут стоишь? — у другого бы, наверное, вышло раздражённее, но у Ильи слишком спокойно и действительно с любопытством. Ника как-то обмолвилась, что русский — довольно сложный язык, грубый, к которому легко можно докопаться, а описание вроде любви или прекрасного выходит либо надуманно, либо цинично, либо насмешливо. Володя в любом случае ориентировался больше на тон — в любом языке.
— Вас зовут, — Кир смотрит неотрывно на Володю, шёпотом добавляя: — всех.
Ника хлопает по коленям, вставая, она пропускает Илью, только потом подходит к нему. Она оттуда не зря ушла сюда к нему, но какая уже разница?
Кир идёт рядом, у него башмаки будто разваленные, но ходит нормально — почти даже не шумит, а Ника хочет оттащить Володю, только некуда — коридор для этого неприспособлен.
— Целишься на мировое признание?
Можно было кольнуть побольнее, но мотивация — слишком болезненная тема, принципиальная, Володя и трусит, и относится вполне с уважением. Ника в любом бы случае задумалась над всеми его словами, и другая формулировка — отдалила бы, она слишком накручивала себя, примеряя.
— Не отказался бы и тут, ресурсы для медицины только кто-то должен развивать, — он засовывает руку в карман и никакого флакона там уже нет. — Стерильность помещения, палаты с обогревом и всеми надлежащими условиями. Я уж не говорю о медикаментах.
Ника хмыкает, подлазит под здоровое плечо, хватая Володю за талию, она дышит слишком часто, но уже без надрыва. Иногда, во время секса, этот надрыв казался ему всхлипами, и видеть её истерику было плохо — по многим причинам.
Стулья рядом с Ильёй свободны, и Ника усаживается поближе к нему, чтобы разговаривать. На столешнице валяется успокоительное, про которое Володя вспоминал только если злился, хотя она заставляла его принимать и просто для того, чтобы избавить нервную систему от любого мелкого стресса и посттравматических симптомов. Может, из-за неё поэтому то утро так мало всплывало в памяти, да ещё и смазано. Только один образ — человек с крыльями, а они из костей, на которых кровь льётся, вокруг — белый фон, только почему-то всё равно одиночество не чувствуется — будто следят.
Рина ходит, ухмыляется, безумно рада словно, разговор кое-как с помощью неё клеится.
— А ты, Володя, как? Получше?
У неё, видимо, эти разговоры часто случаются — она неплохо умеет информацию добывать. И ему бы не хотелось отвечать на этот вопрос.
— Скоро вылечусь.
— К экзаменам-то? А то скоро поступать, — стучит пальцем по столу, перебивая, хотя Володя и не спешит отвечать. — Мне птичка напела, ты вот, вроде бы, в Питер. То-сё, могу с опытом помочь.
Передвигаться уже нормально нельзя, везде узнает. Быстро, очень даже быстро — это даже заставляет Володю встревожиться, но слишком вяло. Больше злости — такими темпами они даже каждое их передвижение будут знать в городе и записывать на память.
— Пойду, полежу.
Ника осматривается на него, но не поднимается, оставаясь рядом с Ильёй, она с ним лениво переговаривается, когда про них забывают. Он проходит мимо недавней собеседницы, и та подскакивает, хватаясь за его руку, тянет поскорее в комнату и, в отличие от непонятного крика Валентина, слышится прекрасно:
— Пойдём, пойдём, я тебе помогу. Заодно поговорим о твоём будущем.
— Моё будущее не будет существовать из-за твоего брата, — Володе даже улыбаться не особо-то хочется, не то, что дурачиться. — Пусти.
— Из-за твоего отказа тоже, — она толкает в спину, за дверь, рукой придерживает, не давая вырваться, и захлопывает их в комнате, чуть не ударив по спине ему. — Мы же сестра с братом.
— Не думаю, что моей девушке надёжнее оставаться с ним.
— Я бы и сама поболтала, но она, видимо, лучше сходится с парнями, — хихикает, разворачивает к себе, и весь шаг Володя, который он чуть не сделал, меркнет. Исчезает. — А с тобой клёво, ты у нас такой забавный, заёбываешь моего брата.
Эта спальня, в которую затолкали, вторая, только применяется если он слишком болен или спать с ним из-за медикаментов будет противно. Ника особой брезгливостью не отличается, но её иногда выворачивает от насекомых, переедания или некоторых анатомических особенностей человека. Когда сняли повязку, чтобы вправить нос, ей было любопытно посмотреть, что там осталось и как располагается, но ноги стали разъезжаться, взгляд потухал — и хорошо, что сидела на стуле. И что был нашатырь.
Володя заваливается на кровать спиной, хочет подогнуть под себя руки, но чёртово плечо — и в целом голова. Он достаёт подушку, подкладывая, а Рина смотрит, но садится. Если у Ники джинсы были простыми, создающие атмосферу некоторой прошлой связи с ним, их семейной жизни, то у этой — элегантно рыцарские. Как у графов с войны.
— Только не начинай про Валентина.
— Про него тоже неплохо бы, но я начну с самого непринуждённого, — она подтягивает резинку на волосах, те выбиваются. Даже её чересчур мягкие волосы вызывают отвращение — густые и слишком тёмные, в отличие от Ники, слишком тягостные, вязкие как болото. — Чего у тебя с Даном?
— И это — непринуждённое? — слишком рычащий. Он мог бы и помягче обойтись, всё-таки Рина, честно, не такая уж и сука, он встречал пострашнее. И разбивал им морды, чтоб неповадно было.
— Ну, ты пойми правильно. Дан очень странный человек.
— И поэтому меня нужно пытаться хотя бы фиктивно уличить в причастности?
Рина пожимает плечами, плюхается рядом, вздыхает как после полоскания лица, переворачивается к нему, подкладывая руку под голову, смотрит. Володя глядит в потолок, застывая, любая близость с ней такая нарочитая, избитая и слишком грубая. С ней можно лежать просто на постели, но слишком паниковать — она сковывает, не давая двигаться, тем для разговоров нет. И вроде бы всё так свободно, можно что-то сделать, не стыдясь, но так давит на окружающих людей, а ещё выслушивает только для того, чтобы человек после понял всю пустоту своих сказанных слов — и она не в праве. Рядом или прямо, тут нет личности ни оппонента, ни её. И это в разы хуже даже Дана.
— Он такой человек, — Рина дышит рядом, Володе хочется следить за ней, рука дёргается, но сдерживается. — Вроде бы дурак и вообще пустой, богатенький мальчик, который ничем не отличается от бедного с навешанной лапшой о правительстве. И вся его жестокость строится на забаве, — хочется возразить, сказать, но слов не подобрать. — Если с первого взгляда. Его чувства достаточно примитивны, но его мышление ещё запутаннее.
— То есть?
— Выбирая жертву, он ставит её во многие ситуации — такие знаешь, — мычит, пытаясь подобрать слово, — двоякострессовые, что ли, назвать. Они достаточно жёсткие, но вот реакция человека на них — разная.
У Володи остался один непонятый вопрос — в тот день он себя успокоил, что Валя потерял такую уж большую власть и забыл, но в реальности-то нет. Директор ни за что бы не предал развивающегося независимого бизнесмена с риском олигарха на отставного майора, который явно много у кого отсосал — может, даже в прямом смысле. Пацаны слишком тупые, чтобы донести, из-за слухов не пошёл бы — поворчал, позлился, а потом напомнил, когда Володя заявился, но так ему было слишком муторно. Нужно давление, настоящее. Кто родители Дана?
— Он показывал мне изнасилование, — и к Рине — она ничего не выражает, только бессмысленный жёсткий взгляд, в котором ничего нет, вряд ли уже осознаёт свою жизнь, пытается сделать что-то — только надобность. — Перед этим напоил чем-то, знал, что я алкоголь и остальное не очень, а в компании не пью.
— И кого насиловали?
— Руслана, — и очень хорошо, если Илья так и сидит рядом с остальными, пусть с Валентином они не особо. Тот вполне мог уйти, в отличие от Ники, и подслушивать — если его застукать, то продолжит смотреть, но легко припугнуть — будет бояться за жизнь. Вроде и переломанная реакция, но не больная всё равно.
— Кольцова?
— Его.
Рина берётся за руку, и Володя очень благодарен телу, своему больному плечу, что та не вздрагивает. Он отворачивается, не желая с ней контактировать — потрогает и всё.
— А ещё что-нибудь было?
— В основном насилие. Про отца и последние события ты знаешь, — добавить бы вводное слово, выражающее сомнение, как обычно делает, но Рина — не та, с которой неловко. С ней либо жёстко, либо валить подальше.
— Как у него всё хитро сплетено, да? — она так близко, дышит ему в ухо через рот, по стопе бегают мурашки, он иногда вздрагивает, будто засыпает. — А вся проблема в том, что за ним попросту не следили. И обстоятельства сложились так, что он сумел подглядывать за отцом и матерью — в своих благих целях. Умный мальчик, вроде бы славный. Его даже винить не в чем.
— Лично мне, — Володе хочется сказать прямо сейчас Нике, но и эту надо на место поставить — хотя бы отрезвить, — есть в чём.
— Ты тоже избиваешь.
— Ты сравниваешь меня с Даном? — он поворачивается, перед ним — её щёки, эти два пятна, только тогда видел всего одно-единственное. — Ты думаешь, что его грехи можно считать эквивалентном к моим?
— Но сам факт насилия и бездействия есть, — она опускает голову, так спокойна, пока в нём бьётся энергия — Володе часто хочется встать и бежать, бежать, сделать круг, оставив позади Нику, а потом прийти к ней и поднять на руки, успокаиваясь от её фальшивой обиды — не ту настоящую, от которой ему так плохо, которая перемешивает и выворачивает всё его нутро, заставляя. — Ты не можешь отрицать.
— Не могу, — он впивается пальцами в её руку, рядом с мизинцем, надеясь, что отпечатки останутся хотя бы на этот вечер. — Но у него больше грехов. Может быть, я помышлял изнасилование, но я не насиловал, хотя причины есть, — Рина дёргается, морщит нос, и её губы наконец-то двигаются — смыкаются и самую малость опускаются. — Я не накачивал никого наркотой. И не убивал, в отличие от тебя или твоего брата.
— Но хотел бы?
Не просто хотел. Желал, каждый раз превозмогая сомнения, он понимал, что нужно, его просьбы к жизни — только бы знак, который помог достать ружьё или смягчить пребывание в стране. А размышления не пусто-циничные, в них есть тяжкие и жёсткие чувства, слишком сильные для такого невыросшего мальчика, как он. И в животе скручивает, к груди распространяется, у него рвутся слёзы — и не ответить по своему желанию почему, только фантазировать, как из него вылазит пуля, так и не добравшись до сердца, слишком сильное для неё тело изувеченное, но такое живое. В этом — их свобода в обстоятельствах, их собственное, ненужное выживание.
Он слишком ценит жизнь, чтобы пытаться на других, пусть эта цель — слишком рискованная.
— Может быть. Всё равно этих фактов нет в реальности.
Мысли слишком бесформенные. Благодаря им так легко выставить себя великим — и дело не в писателях, дело просто в правильных речах, мелочах и умении. Или дураком — от невозможности связать предложение по правилам визави. Да и в самих классических книгах столько цинизма — сколько сатир было сделано, теперь они более упрощены.
— Хороший ты, — Рина нажимает на его нос, чуть отдаляясь, — как личность.
— Типо спасибо, что я так старался, — вставить бы матное слово, у него же в голове столько брани, — ради кого-то вроде тебя?
— Из-за этого Валентин и заинтересовался тобой, — она усмехается. — Вроде простой дурак, а вроде…
— А я вот вами двумя нихуя не заинтересовался.
— И что же ты тут делаешь?
— А меркантильность ты, видимо, не усмотрела, — Володя прикрывает глаза. Пусть перед ним будут образы её слов, он не боится увидеть их. — Я про вас нихера не знаю.
— И с чего же мне начать? Про какое детство его рассказать?
— Хотя бы про то, — голос ленится, всё выходит шёпотом, но внятно, — почему вы с матерью так его принижаете.
— Вот тебе и меркантильная помощь, — она отворачивается, лбом чувствуется её локоть в кофте — видимо, лежит на спине. — Наши родители были полны энтузиазма. Зинаида любила читать запрещённые книжки, ближе к развалу это можно было сделать всё легче и легче. А Роман мог ездить по европейским странам, но особенно — по азиатским, поэтому впитывал их культуру, — она прочищает горло, говоря так простодушно и чуть задорно, только тело бы ей не вялое — и тогда хорошая сцена для американского кино или в принципе, если прекрасно исполнена, то и даёт почувствовать какое-то возбуждение и связь с самой Риной. Но она закрыта. — А встретились они на съезде родственников. Его родители практически олигархи, у неё чуть не судимый отец. И некоторые из их родителей были братом и сестрой. Смекаешь?
— Не думаю, что с деньгами это проблема.
— Скорее, с деньгами это возможно, но проблемой остаётся, — она убирает руки, Володя приоткрывает глаза — они вверху, тянутся к потолку, и, когда уже закрыл, перед ним всё ещё стоит это изображение и движется, и кости пальцев у неё выпирают из-под кожи, вены окутывают. — У них было схожее инакомыслие, а в Союзе это нехилое везение. И он таскал её по Азии, иногда по Европе, говоря, как бы они конкуренцию рынка подняли в своём объединённом захолустье.
— И подняли?
— Самую большую волну не словили, но их бизнес пошёл, поначалу был дорог, но ближе к кризису и девяностым становился дешевле. Им это помогло прокормиться, а для олигархов и всяких криминалов завышали цены, — Рина дёргает его за волосы, от чужого больнее, но воспоминания не проскакивают — он сам их прокручивает. — Это было типо вступление.
— А дальше захватывающий сюжет твоего романа?
— Тебе не нравится, когда писатели пишут автобиографично?
— Слишком надуманно.
— Зато их мнения правдивы до чёртиков, — её ноги двигаются туда-сюда, прекращают, но кровать скрипит — видимо, положила одну на другую и теперь размахивает. — У компании родителей была большая власть, много махинаций, начиная с брака. Но вот сами они долго вместе просуществовать не могли. Мать не любила заниматься домами, ей больше хотелось развивать письменное искусство и вкладываться в издания, галереи. Отцу это не нравилось хотя бы по той причине, что работники у них были на двоих и иногда срывались сделки из-за отсутствия одного. Вот он с помощью меня и отправил мать в декрет, пусть и на пятом месяце, — Рина дёргает за плечо, пытается оттянуть ухо, но Володя вслушивается и представляет слепящее солнце, под которым ходят люди в дорогих одеждах, она из тонкой ткани. — Моя мама так и не сказала до самого моего рождения, что я — девочка. Отец тогда от осознания чуть прямо в больнице не грохнулся в обморок.
— И сколько у вас разницы в возрасте?
— Четыре года. Но пока что пять. Суть не в этом, — Рина снова поворачивается, кончиками пальцев надавливает на больное плечо, но прекращает, выдохнув. — Мать думала, что победила, а мне были интересны отцовские задумки, Валентину — мамины. Мы росли, я считала себя старшей, ему часто доставалось от отца. И я его защищала.
— Поэтому он такой мудак?
— Он мудак потому, что хотел свободы и пускался во все тяжкие. Наркотики не пробовал, родители ничего про связи с мужчинами даже на виду не говорили, но сначала он стал вертеться рядом с чиновниками, не забывая заманивать и простых людишек. А потом я и не заметила, как уже забрал мой бизнес, — как тихо-то, неужели у тех не найдётся тем для разговоров? Не пристают ли к Нике? — Мы не хотели, в детстве он обещал, что отдаст, но так этого не сделал и не собирается. Отец сильно задавил его, и теперь сам Валентин передавливает ему глотку. Родители уже развелись, объяснили, что они всё же родственники и в прессу это может пробиться, но на самом деле это просто отговорка. Отец думал, что теперь они с сыном на равных, но Валентин вырос сильным монстром.
Она переводит дыхание, Володе не получается заснуть под её монолог. Без описаний, у Ники лучше.
— Сигаретка есть?
— Будет только хуже.
— Дама спрашивает для флирта, — ей не расшевелить его — так зачем продолжает? — Я слишком доверилась брату и чувствовала предательство от него, вспоминая, как он рыдал или какие идиотские речи толкал. Стала крутиться у писателей, познавала всю их философию с вытекающими, даже подумала, что недурно. Он, честно, много от кого пытался меня спасти, только девственности я лишилась в лучших жанрах проблем девочек, с подругами особо не клеилось, даже свободные отношения. Я хотела это дело, жила им. И он отобрал. Понимаешь?
— Нет, — Володя открывает глаза, ему хочется подскочить и помчаться, упасть к Нике, и только с ней понимать всю суть этой ситуации. — У меня нет цели.
— Фактически, это одно и то же. Пока ему семнадцать, мы ловим момент, но потом в нашем сотрудничестве будет соперничество. Расколотая компания сольётся либо в издание, либо в моё строительство.
— А не проще ли, — для шутки надо улыбнуться, хотя бы издать звук, но ничего нет, — повторить опыт своих родителей?
— Пожалуй, я лучше попробую охмурить его главного по СБ. Он мне больше пригодится.
Нет никакого сочувствия. Это просто такая же история, как их с отцом. Только Володя всё равно думает про одинокие вечера Валентина — в алкоголе ли, со шлюхами любого пола или просто действительно один. Он думает про его слёзы, про то, что у Рины тоже должно быть полно личных моментов с ним, да даже больше — они могли днём стоять вместе на обрыве, сидеть в машине каждый день, играясь, а ещё лежать и разговаривать, подмечая разное строение тела, одеваться и чувствовать что-то тёмное такое, чёрное, которое стало бы родным, которое стало бы искренним.
Это не Володя, который задаёт глупые вопросы, потому что его не научили. И не те мимолётные моменты, когда его не пытались использовать для выгоды и грязной работы, чтоб авторитет поддерживал, пока шатается где-то. И не помощь только когда есть проблемы — это Ника ему помогла. Ника пришла, не дав забить, когда Валентин просто оплатил лечение.
— И я должен проникнуться вами, такими же меркантильными мразями?
— Здесь нет ни мразей, ни кого бы то ни было ещё. Просто стечения обстоятельств, вырванные из контекста чувства людей и жизнь ради выгоды и выживания, — Рина поднимается, засовывает свои ноги в туфли. — Просто хотела сказать, чтобы ты не беспокоился. Они все на мне. Это не твоё дело.
Сама достаточно статная, её каблуки отбивают по полу, из окна льётся свет, и подушка пропитана разлитым раствором чего-то недоработанного — у Ники случайно получилось.
— А Саню знаешь?
Она останавливается, выгибает бровь, её губы разлепляются, отнимает их от зубов, говоря:
— Может быть, — голос невозможный, раньше звонкий, сейчас лишь безличье.
И уходит, слишком мягко закрывая дверь. И его не выпустят из этого дома, наверное, Дан может убить в любой момент, ведь куда их ещё поселят? Его местонахождение могли разболтать, чтобы подготовить отца к действиям. Но эти богатые детишки не узнают в своём запутавшемся круговороте, от которого так безнадёжно, и доли его спектра чувств — в них нет избитости и мороки.
А Ника приходит, ложится рядом с ним, ничего не говоря. С ней всё такое спокойное, с ней так до одури безопасно, что хочется и увидеть другую сторону — знать бы, чего ожидать. И она сворачивается, утыкаясь в него, пока где-то нарочито громкие крики, в словах которых скрыто совсем другое. С ними не нужно откровений.
Рина считает, что он может стать таким же монстром, как и Валентин. Рина тоже не права. Одни ошибка на двоих — у них с Никой всё не такое, всё раздельно, но так вплетается, когда те сами ножницами разрезают, пытаясь исправить. И в этом правда. Он засыпает, надеясь, что синхронно, не заботясь об остальных, не принуждая к разговорам.
***
Хреново вчера было — это последний день, проснулся легко — будто и не спал, как и измучить Нику рано вечером, только его попадание в один класс с Даном перебило возбуждение, в котором мог забыться.
Володя не знает, кричал ли его имя кто-то или всё-таки по чистой случайности другое. Или вообще другого человека.
Нике ещё придётся пойти, она зарывается в книги, путая романы со справочником по экономике. Что она забыла в этой глуши, ненавидя историю как таковую и не принимая всё то, в какие формы загоняют? Ника видит в ней только мысли людей, максимум психологию, красивые рассказы, но не пример для подражания или обязанность. Шаблон человека для неё невозможен, всё расплывается — столько разных личностей, которые вполне могли заменить и всех правящих.
Все эти заботы теперь так от него далеки. Он даже не станет ждать результатов, а найдёт себе дом, переночует. И, если решится, то можно и план обдумать.
— Так по-блядски, ненавижу это всё, — она потягивается, перекатываясь к нему. — Плечо твоё не болит, зато я теперь хочу рисовать. Не видать тебе секса.
— Думаешь, у тебя не найдётся сил после работы?
Она фыркает, ощупывает его тело, по позвоночнику спускается к заднице. Такими темпами у него уже ко всем извращениям выработается иммунитет — что главное, с Никой это не выглядит мерзким, об этом не хочется рассказывать, а хранить и прокручивать в голове, ничего не замечая в реальности.
— Мне нужно сегодня сбегать на почту. Пойдёшь со мной?
— Конечно.
Её даже о посылке спрашивать не надо. Не покажет сегодня — узнает потом.
Ему нельзя резко вставать с кровати, но Ника уже топает по коридору, когда он держится за голову. С таким наплевательством процесс немного замедлялся, не осложняясь, но когда-нибудь это его волновало — они явно стоят друг друга.
На улице облака с солнцем, они серые, а ещё и холодный ветер — теперь он с ней может чувствовать и температуру. Окна так распахнуты, так огромны. Они мало когда закрывают, Володя согревает её, исполняя капризы, не желая засыпать в духоте. И так легко пробраться к ним, украсть, первый этаж и забор, пусть и высокий, чёрный, чрез него при желании можно перелезть. Успокаивают только сигнализация и их слух.
Ника ставит чайник, толстовка приподнимается от движений рук, и Володе хочется усадить её на колени. Если у него сейчас начнётся более выраженная эрекция, Нику не порадует — устала, да и тело в принципе у неё болит в последнее время, всё в синяках. И спрашивает его, в чём дело, когда Володя сам и не понимает, пытаясь отрезвить себя. Только замечает свои новые черты характера — ему хочется тепла, и он тянется к ней, пытаясь закрыть в собственном теле. И не узнать, может ли довести их отношения до психологического абьюза или уже домашнего насилия.
— Всё люблю парней с опущенными волосами до плеч, — она вытягивает руку, два пальца выставляет, улыбаясь. — А ты с этими короткими, но отросшими, чертовски хорош: они особенно так стоят у тебя горизонтально, будто ветер дует. Только не делай ёжик, я их терпеть не могу.
— Летом с волосами жарко.
— Волосы — последнее, от чего тебе может быть жарко у нас, — и пробирается пальцами под рукав блузки, щекоча.
Естественно, если будет плохо, а в этом году риск теплого удара сильнее, она сама его выпрет. Потому что его постригание всегда было в конце июля.
Она спотыкается о свои же ноги на улице. Злится, что-то говорит губами, без звука. Рядом с почтой ошиваются всякие отбросы — от них веет алкоголем, куревом, и Володе не хочется всматриваться в лица. Но он продолжает, чувствуя омерзение, чуть ли не вздрагивая, знает зачем. Только не осознаёт в полной мере — глупые вдолбленные в него потребности, чуть ли не инстинктивные, они не вяжутся с его разумом. Это — болезнь. Нельзя пытаться даже представлять — всё равно мозг потом разорвёт всё на куски. И правильно сработает.
Ника останавливается рядом с лестницей, осматривается. У неё вещи в руках переворачиваются, сумка болтается и явно мешает.
— Что может пойти не так?
Её такой вопрос может запросто выбесить, но при условии, если не предлог к разговору. И она понимает, что Володя не будет обесценивать проблемы.
— Не знаю. Даже если всё в порядке, — Ника поворачивается, ухватывается за его руку, разглаживая кожу. — Любое слово. Любое, чёрт, даже если нормальным тоном, — и сжимает, пальцами надавливает. Это выглядит так, словно только их — словно не людей на улице нет, а наоборот, и они стоят где-то в тени, всё серое, окутано серым. Невозможная жизнь, до безумия принадлежащая им и обволакивающая — она прогибается, но всё равно остаётся собой. — Меня всё равно пробирает дрожь. Или я могу задуматься о чём-то и не уловить смысла. Или перепутаю. Или вообще запаникую. Ненавижу эти стрессы, — а голос всё равно не раздражённый, тихий и беспомощный.
— Я помогу. Никогда не бывал здесь, но смогу подсказать, — Володя поворачивает её, рукой прижимает к себе, а она продолжает через своё плечо тянуть и стискивать. — Не думаю, что возникнут проблемы.
— Это как знать, — хмурится, смотрит на него, но смягчается: — Хотела бы я поехать с тобой в Питер.
Володя согласится, он проебёт здесь все шансы, но спустя год пересдаст, у него получится хоть как-то выжить. Или попросту найти работу, начать что-то делать — можно столько разных сфер устроить, легче всего притянуть художников и остальных, продвигаться будет сложно, если разбавлять злободневными темами, на которые у них должен быть мнение, то вполне получится. Издание — не так уж и плохо, можно специализироваться на книгах, комиксах, журналах и видео.
— А он чё? Будет продолжать крысятничать?
Её рука вздрагивает поверх его, да и сама ли не подпрыгивает, упираясь в подмышку. Не поднимать бы взгляда, вообще развернуться ко входу по лестнице и уйти.
Слова даже не складываются. Всё такое остаточное, уязвимое, на заднем фоне переговариваются пацаны в форме, дальше — курит упитанная женщина. И больше интересует, нежели реальность.
— И чего же тебе надо?
Не стоит сейчас характеризовать действия. Он утопает в ожидании, понимая, что сейчас будто в дыре, но и в то же время — у себя в голове, наедине с мыслями. Слишком неприкасаема эта реальность, бесчувственная кожа, исполосованная в недавней грязи. Его обваляли против воли, выкинув на улицу.
— Ответ на вопрос. Какого хера, — голос такой злой, отец называет его приказным и командным, Володя — истерически психопатным, — ты пиздишь всяким шлюхам?
И все мысли прерываются только:
— А хули ты сам не следишь? — Ника его практически отпускает от напряжения, у неё так тихо, Володя подхватывает её за талию, хочется прикоснуться к груди, чтобы забыть это время и попросту не помнить. И нельзя. — Семнадцать лет ничего, а теперь какого хера?
Ответь ты. Володе и самому нужно сказать. Между ними столько расстояний, теперь уже столько людей и различных форм, независимости, а на воспоминания наслаиваются другие. У отца кожа жёсткая, она морщинистая, но не слезает и не оттягивает лицо. Его зубы такие ужасные — со всем запахом, они мерзкие.
— Нас она не заботит, — пальцы нажимают на её кофту, проваливаются, дальше и дальше, но они всё выше — они проваливаются прямиком к небосводу, по собственному желанию устремляясь ввысь. У него же столько недосказанных слов, всего лишь одна попытка, которую нельзя пресечь. Отцу нужно заткнуть ебало — не реальными угрозами и не другими. — Она и сама может кого угодно продать. Ты же предупреждал не просто так?
Так быстро — так быстро вырывается всё, резко, вразрез с его ощущениями и желаниями, против него:
— Да ты что смог бы…
— Не стоит оправдываться. Ты же не в первый раз у неё сосёшь, — и чужой рык — как сигнал к действию, к первым словам: — Мне это не нужно. Я не буду вмешиваться в твои отношения, — тишина, он мог бы вслед за ней провалиться в темноту, как тогда, залечь безвольным телом ине чувствовать. Его могут убить. — В конце концов, даже ты не сможешь исправить весь пиздец своими унижениями.
— Да с какого хуя ты выпендриваешься?
— А с какого хуя ты пристаёшь к её дочери, а не к ней? — Володя не знает, сжимает ли Нику сильнее, но, видимо, да. — Ёрничаешь перед матерью, чтоб потом заебать своими тупыми проблемами? Хочешь, чтобы кто-то решал их за такую мразь, как ты? Вали нахуй отсюда.
Отец слишком хмур, у него нет злости. Его зрачки так сдвинуты, далеко так смотрит на Володю и будто обижен. Обижен на собственного сына, на породившую его мать. Из чьего же семени, раз так печален?
— Сдохнешь в первой же канаве.
— После тебя. А потом твоих ёбырей, — Володя усмехается, замечая мимо проходящего полицейского. Слишком успокаивает — до одури, как тогда, с Риной и Даном. Как давно было-то — всё слишком бесформенное, ему теперь не нужен сон. — Они-то явно тебя разъебут раньше всех. Такой гибкий?
Отец отворачивается, делает шаг, чтобы потом прорычать так громко на улицу — будто не далеко, а рядом с ними:
— Шваль подворотная.
И всё. Больше ничего. Никакой темноты, ничего нет. Только Ника рядом, только его почти здоровое тело, картинки в памяти, но ни рук, ни чужой власти. Будто эта жизнь действительно принадлежит им, а не принимает форму, чтобы обмануть глаза. Слишком явно он чувствует её настроения — и этот ветер, и солнце. Есть же что-то, кроме темноты.
— Володя, — как громко, на него вроде бы смотрят, но слишком чувственно с ей. Нет никакого общества — нет и тревоги, и тяжести, и обязанностей. Они где-то далеко от всех них, где-то такие маленькие. Бесценные. Он теперь знает весь измученный смысл — такой лёгкий, как крыло.
— Пошли, надо забрать же.
Она заводит руку за его спину, цепляется за ближайшее плечо, придерживаясь. Туфли стучат по каменным ступеням, такие обычные и чёрные, на них легко остаётся песок, а после — разводы, не сравнить их с её красками. Очень хилые — не достают до всего от них.
Ника говорит на автомате, оглядывается на него, и контактировать вот так, чтобы потом просто быть у себя в голове — слишком прекрасно. Ему безумно нравится, когда она не отворачивается и переспрашивает, пусть и морщась, отдаёт нужную сумму и делает подпись. Берёт коробку под края, и Володя рукой подлазит по центр, поднимая.
— Какая лёгкая и какая большая. Что же ты там такое прячешь?
— Через год или два узнаешь, — она улыбается, перехватывает, прижимая к груди картонку, и Володя обходит, чтоб сумка не упиралась ему в бок. — Это очень хорошая посылка.
Ему, конечно, не надо спорить. Всего лишь подождать, у него этого времени будет столько, что он даже узнает спустя три или пять.
На улице неплохо, но в их доме привычно и закрыто. Он забывается и теряется в пространстве, током прошибает, что это помещение — не его. Но ещё больше ощущаются мурашки по рукам от её, что лезут ниже и ниже, сквозь джинсы чувствуются. И так хорошо, так легко — без всех дальнейших забот, омрачений. Он, может быть, научился наконец-то жить без чувств наперёд, выискивать в настоящем хоть какие-то шансы, а не только свои желания.
Ника вытряхивает банки красок из пакета, раскладывая их в пирамиду, садится и берётся за карандаш, качая головой.
— Всегда ненавидела графику. Не умею я надавливать на этот чёртов карандаш и вовремя менять. Рисую HB и мне нормально, не вижу смысла.
— Собираешься применить каждую из них?
— Для пробы, — так спокойна и расслаблена, не как обычно, улыбается мягко, ёрзает и хочет двигаться — хочет вылить в картину. — Страх повышается или понижается прыжками, слишком незаметно, но так ярко. И мне надо бы…
Успокоить себя и его. Оставить свои прошлые предубеждения и найти эту середину, чтобы спрыгнуть вместе — выше и выше, куда-то вверх, по собственному желанию подниматься. Они растут так быстро вместе, резко меняются — непонятно для чужих. Хотя бы для этого надо было начать отношения.
Не где-то мимо людей, мира, где-то рядом существуют в своих собственных колбах, переливаясь стольким, что недостаточно и уместить. Они сами — бесформенные, вообще без, чтобы как-то вставлять в рамки. Только смотреть на разноцветное крыло, окутанной дымкой с фигурами прошлого, оно так двигается вперёд уверенно, с ошибками и нет — карандашный контур не стёрт, это не пойдёт в её галерею, на выставку, оставшись с ними хотя бы этой фигурой прошлого. Ветер дует, и время куда-то уходит из их комнаты, переливаясь чем-то прошедшим, чем-то теперь неважным и совершенно безразличным, только рукой дотянуться — и падать, падать вверх, не чувствуя ничего под ногами. Они сами — опора, только их ноги могу быть ею, стоящими на воздухе, и вверх по нему взмывать, понимать всё и знать, что любое решение — не морока, а жизнь.
Следующие мгновения и утёкшее время — не жаль ни литра прожитого кислорода здесь, спустя и даже после. Не жаль и приобретённых надежд, с которыми так легко теперь жить — так легко перейти черту и забыть.
Нет никакой психической зависимости. Ему нужно отрезать плоть — и на этом окончить израсходованный воздух, последние капли. Они не станут только его, они уйдут из безжизненного тела, испарившись где-то рядом, занесутся куда-то — к другим, с которыми он теперь уже вряд ли встретится. Только жить вот тут, на этой земле, без желания уйти и освободить своё место — получать всё, что нужно.
***
Ника дёргает его за воротник, руками пробирается повсюду, берётся за его кожу. Она жмётся, что-то пищит на ухо, и Володе спросонья не разобрать — он хватается за её руки, к плечам, разлепляет губы, спрашивая:
— Что случилось?
— Сигнализация сработала! — она оглядывается, наклоняясь к нему. — Я лежала и слышала, как кто-то упал, а потом ещё и сигнализация. А до этого такие странные звуки были.
— Как что?
— Как, — Ника берётся за его лицо, оглаживает, — как хлопки.
Володя морщится, хватая её, он всматривается в открытое окно, где деревья чуть дёргаются, ветви закрывают их. И пасмурно, тучи — всё равно светло, не темно, только недостаточно. Недостаточно для его успокоения.
— Позвоним для начала.
Он накрывает её плечи курткой, придерживая около себя — мимо прекрасной возможности им двоим навредить — или уже убить. Телефон на тумбочке, только Валентин опять долго не берёт — по шорохам, и с каждым новым всё больше тревоги, всё больше он закрывает её собой, пытаясь уберечь от чего-то, все шумы разбегаются и мало что вообще может быть слышно. По крайней мере, Ника ещё живая.
Конечно, никого из них не оставят в покое. Дан, отец, прошлые партнёры Валентина — столько угроз, которые они не хотели замечать. И не хотели возвращаться в другой дом, где абсолютно то же самое.
— Что там с тобой?
— Кто-то залез во двор, а после, скорее всего, и в наш дом, — Володя наклоняется к Нике, отходит к стене, упирается, но поближе — её подальше, закрыть собой, держа за плечо, смотря на окно и дверь — какие же фантазии должны преобразить его тревогу? Сколько ждать? — У нас все окна открыты. До этого были слышны хлопки.
Валентин вздыхает в трубке, и Ника слышит, издаёт звук, вроде бы всхлип, её бьёт дрожь от этого всего. Откуда она может понимать серьёзность? Кто её научил этому, показал?
— Я не могу прямо сейчас подойти. Никто не может.
— Да какого чёрта?!
— Не ори, если действительно беспокоишься, — и снова что-то — неизвестно где, по всему мирку их распространяется, залезая в голову, залезая в мысли — у него так ведь и нет оружия. У него нет и шанса. И он может утянуть за собой Нику, оставив тут одну — как его безвольное тело может закрыть, пусть и маленькую? — Я буду через, примерно, двадцать минут. Плюс-минус пять.
— Обнадёживает.
— Осмотри двор и аккуратно вылазь, если можешь, — голос Валентина становится то неслышным, то громким, будто трубку подносит на разные расстояния. — Или через двери, но лучше к окну. Следи. Я показывал выходы. Не медли и думай.
Звенящая тишина, она превращается в горячий телефон, Ника рядом, Володя подходит к стене, где окно, держит её рядом, но чем ближе к проёму — тем дальше отодвигает. На дворе земля, он просовывает руку, держит, ожидая выстрела. Сначала — ноги переставляет, и так потихоньку и голову не откидывает уже. Ничего нет, всё пусто и тихо, только ветер, чёртов ветер, всё серое и пасмурное, деревья с обновлённой листвой и сырая земля. Как ему хочется безумной удачи сейчас — как ему хочется снова спрятаться в другом доме, сбежав отсюда. Не думать и не анализировать, а просто бежать с ней на руках.
— Я посмотрю в окно, но ты не двигайся.
Ника кивает, он хочет убрать руку с её шеи, но перед этим — всего лишь пропустить сквозь пальцы соломенные волосы, такие свежие, она только вчера помылась, вернувшись с последнего экзамена к нему. И всё было лучше — она не знала всей атмосферы тревоги, сделанной в прошлых ошибках, а может, и не вспоминала, в отличие от него.
Кто же ей показать успел ту сторону? Именно поэтому так страдала?
Володя взбирается на тумбу, немного громко, прогибается под рамой, ветер так щекочет кожу — все нервы. Ничего нет, только крыши и земля, лучше упасть и спасти Нику, чем дождаться. Если за ним, так почему не стреляют? Почему всё такое нетронутое и тихое?
Скрип слишком тихий, ему тут, снаружи, ничего неслышно, кроме отчаянного крика Ники:
— Володя!
И хлопка. Громкого хлопка — быстрого и молниеносного, будто и не было, он разворачивается чуть медля, не зная, чего ждать, видит далеко автомат — совершенно непохожего на то, что Володя держал, из него рвётся дым, лицо отца застилает. И всё горячее, сам ветер словно пар раскалён, ноги подкашиваются, мышцы разрываются и стягиваются, он хватается за тумбу, видя, как отец закрывает дверь. И сваливается с неё, перекатывается на спину, пытаясь на животе что-то прощупать — раздражающее и тёплое, вся кожа там размазывается, кровь вытекает, должна вытекать.
Для него это мало имеет значения.
Ника лежит, не скрючившись, дышит тяжело, он хватается за её ногу, подтаскивая себя к ней, ближе, глаза на уровне носа, поднимает голову, ощущая, как кости упираются и самого душит, смотрит в неё, и зрачки Ники поворачиваются к нему, в ответ с чувствами, с чем-то недосказанным, в них сейчас столько тьмы, отражённый свет — где-то далеко, где-то за ним. Ему хочется спросить, видит ли она его, всё ещё понимает ли, что чувствует, трогает её за руки, плечи безмолвно, и где-то в груди у неё застряла пуля. Она губами выговаривает звук «а», ради него напрягаясь:
— Дышу…
И тихо, её дыхание такое безвкусное, оно неживое, в ней столько пламени, которое выдыхается на него, которое уходит из организма через кровь, превращаясь в воздух для него. И всё расплывчатое, он соединяется своей болью с ней, отсчитывая каждое моргание — смотря, как то замедляется, тише и тише, белизна с тьмой уходят, ничего не отражается, не это должно быть. Не этого он ждал, а всего лишь её сильного перепуга, не смешения их крови где-то на полу из дыры, которую не по их воле сделали. Её глаза закрываются, до последнего смотря в него, она сопротивляется, она всё ещё бьётся, пытаясь говорить, пытаясь вцепиться в его руку и дышать, её воспоминания живы — и картины, и будущая жизнь, и планы, и чувства, столько всего несделанного, столько мыслей. И рядом он, с которым прожила столь немного, всего лишь чуточку, её дрожи нет, нет и шрамов, нет и тела, нет и разговоров больше с ней — всё канёт в лету только из-за слабого дёрганья в его руке, рядом. И он такой же безвольник, ему хочется быть таким же.
Володя подползает ближе, утыкается носом, дышит за неё, за губу, пытается протолкнуть воздух, но всё такое холодное — словно уже мертвецкое. Но он не может больше ощутить истинные свойства её кожи, волосы — будто и не Ники, будто стена стоит, вся боль, его собственная, эгоистичная боль перекрывает всё это.
Они лежат в собственной квартире, погребённые под своими жизнями, мыслями и действиями, они погребены под своим побегом и бездействием, совершенно одни. Или же это только он совершенно один, трогает пальцем её веко, не чужое, пытаясь разомкнуть глаза, заставить Нику смотреть на себя, но никакого отклика. И кусает её за губы, чувствует раны на них, не пытаясь разодрать. Находит дыру в ней сжимает, сжимает до смятой кожи, теряя силы, совершенно один, больше ничего нет, только смерть. Без неё. Один. В земле. Далеко. И только ничего — пресловутое ничего, которым он сам является, окончательно превращаясь вместе с ней.
— Пожалуйста…
В никуда, ни к кому, во тьму её уставших глаз только к крови, тёплой крови, что продолжает вытекать, её не остановить, он сам задыхается. И только волосы, её волосы, которые пахнут так знакомо, того же цвета и ощущения, до которых столько раз дотрагивался и наблюдал. Безжизненно рядом с ней, не спадают с лица, она не переворачивается, не мычит и не бурчит, как во сне. Просто тоже лежит, поваленная, но рядом с ним. В последний раз рядом с ним, а не далеко где-то под землёй, куда скинут их тела и всё, больше ничего не будет, просто лежать в земле и холодеть, и гнить, и дарить жизнь другим организмам, забыв про себя. У них и нет и права на выбор, только вниз, только в пустоту без всего — без температуры, чувств. Просто в никуда.
И Володя прикрывает глаза вместе с ней, он вцепляется в неё и видится, что она говорит с ним, просто разговаривает, и они сидят где-то, двигаются, всё в порядке, она скоро выздоровеет, мать не побеспокоит, найдутся деньги, всё станет нормальным. И творить будет — вдохновляясь им, давая ему самому советы, столько общих моментов с мыслями других, всё заколоченное, никто не проберётся, им ничего не нужно от людей.
Они и сами являются ничем. Теперь уже окончательно.
И её забирают у него, не дают руками дотянуться, говорят что-то о нужно, не понимая, что ему нужно совершенно другое — лежать с ней на полу и задыхаться в этом раскалённом холоде, не умея дышать, ему хочется к ней, но глаза насильно закрывают, и боль уходит, растворяется в цветах. Теперь он уже, возможно, такое же ничто, как и она.
А сквозь это пробивается свет, угасает и снова прикасается, давая почувствовать раны, и Володя хочет упиться этой болью, захлебнуться замертво, чтобы потом уже отключиться окончательно, но сколько бы ни смотрел, его всегда прерывают, закрывая насильно глаза.
И больше не открывает, хотя его заставляют иногда. Ему в голове, в собственном мирке снится резкая смена температур, лёд в ногах, рядом — огонь, и они двигаются в свете прожекторов, взмахивая руками, ощущая, как их уносит, и скользят по поверхностям, по краям, пока у него внутри выворачивается, и он кричит, сжимая её, омывая слезами лицо Ники, прикасаются и трогают. И зная, что теперь уже — в последний раз так чувственно. В последний раз действительно их, а не только его.
По простыням, этим белым простыням, должна растекаться кровь, выходить из него толчками, как пульс, словно потушенный фонтан — как в последний миг. Но как же жаль, что он уже не в своей голове — его выдворили. Она не помнит его, не думает о нём и не прикасается уже ни к чему.
— Она мертва?
— Да.
Столько подтверждений здесь, у него в мыслях, и всё равно. Всё равно не верится.
— Я хочу увидеть.
— Пролежись, — Валентин подходит, кладёт руку на лоб, убирая волос. — Ты уже шестой день в неуравновешенном состоянии.
— Я не против бы…
Умереть бы. Всего лишь забраться рукой под бинт и вспороть — у него наверняка хватит на это сил. В последний раз видя с ней этот опасный танец, такой рискованный, который у них не получился.
Они промахнулись, зацепившись друг за друга, не сумев пойти плавно.
Валентин берёт за запястье, сжимая, и Володя падает вниз в землю, такую водянистую, она обволакивает. И выходит из неё, горло першит, хочется снова закрыть глаза, но не спать. Его всё равно заставляют.
Если бы только Володей управляла Ника, вела по правильному пути. Но это она сама показала сюда, в эту больницу и к растворам — с самого первого их дня, они знали про эту грань слишком ясно, просто потом вспоминали. Что же она чувствовала здесь? Что же таилось в её частых выдохах — какие слова?
Дышит. Он дышит за неё.
Он только открывает глаза, понимая, что ещё жив, и старается вдыхать вместе с ней — улавливать не предсмертный воздух, раскалённый, из её лёгких, а тот, который память блокирует и не хочет вспоминать — тут же выбрасывает наружу. Он у Володи в руке и снова выскальзывает. Снова ускользает за днями, пока его рассудок приходит в нормальное состояние. Валентин называет это именно так, не отвечая на те вопросы, которые были бы от неё. И ответы бы тоже.
За две недели она могла купить билет. За две недели она могла уехать вместе с ним, а сам он мог бы давно показать собственное жалкое место другому человеку. Но он не сделал, решив, что не в его силах. Не в его и спасти.
Его пребывание в больнице не столько ужасает, сколько опустошает. Ни одного шанса на побег из реального мира — только у себя лежать и плыть, отмечать факты, чтобы потом, после окончания действия успокоительного, осознать — и дальше стараться унять, не слышать ни открывшиеся двери, ни вопросы от других. Слишком много непонятного и вопросов.
Есть только одна мысль — смерть. Ему хочется суицида, но не того, не самой смерти, а просто закрыться в своём мирке с Никой, не стать ничем, а обратиться в их дальнейшую жизнь. Даже если с её бездыханным уже телом, вещами, картинами, переписками, воспоминаниями — действиями, разговорами, ощущениями.
Три месяца. Так мало — насилие над ним длилось дольше. И он угробил её так быстро, в отличие от всех остальных. Он вынуждал её раскрываться резко, но так ещё много недопониманий. Ему не нужны объяснения Полины, информация от Валентина или тех лечащих врачей в психушке. Ему не нужно общаться с теми приехавшими родственниками, друзьями. Никто не знал её, как сам Володя, та умершая Саша. Или Ник. Нику можно прийти на могилу — и говорить, о Софьюшке, об отце, обвинять самого Володю, рассказывать о Нике. Об их сплетённых жизнях так поверхностно, так чуждо и без понимания — раздельно. Просто выжить на её могиле вместе с ним — больше никого. Но ничего превратится в него и Ника, в рассказы и образы вместе с землёй.
Валентин притрагивается к его лбу, ткань шуршит, он без перчаток и пахнет химикатами, очень холодный. И мокрый.
— Нельзя же так, — он садится в ногах на кровать, смотрит, шевеля тело Володи.
— Мне станцевать на кладбище? — беззлобно совершенно, хрипло. Живот иногда болит, ноет, но так мимолётно — сколько у него ни изнывали мышцы, всё равно от переломов ужаснее. Может, потому что раньше не уделял внимание анальгетикам или не был так увлечён собой. Ника ведь раньше придерживала, лазала под его здоровое плечо, шутила. Что-то было. Что-то раньше было — так почему сейчас не вспомнить? Почему тогда, за эти две недели, столько всего в голове, слилось в одну кучу?
— Тебе пора вставать, — Валентин берёт его за плечо, совершенно не смотря, не оглядывается, просто пытается тянуться к двери и утаскивает за собой раздражённо — не может поднять. И будто всё в порядке — будто никакая чужая жизнь не стоит того текущего, что сейчас бурлит в последние четырнадцать дней без него, совершенно потерянного. Одного. Теперь уже окончательно одного. — Что с тобой?
Володя ничего не ощущает. Есть ли у него слёзы? Он не знает. Ему нужен сейчас не Валентин, который ничего не понимает, не представляет, какова Ника. Ему нужен совершенно другой человек.
— Отвези меня к моему двоюродному брату.
— Тебе мало остальной выписки? — взгляд мимолётный, да и не нужно осматривать, подмечать, только не контактировать, не видеть. Что же у него можно найти, кроме правдивого разочарования и отчаянья? Ничего. Не пустота даже — пустоту можно осязать, её размеры велики. Ничего и голове нет, что там до той реальности.
— Или ты отвозишь, или я сам добираюсь.
Валентин обращает внимание всё-таки, выгибая бровь. И кивает без слов, слышится какой-то посторонний звук, отходит, не решая как-то тревожить все их отношения. Никому не нужны его истерики, эти испытания — только наедине с собой. Без всех. Уже без всех.
Отвозит его другой человек. Володя не применяет смысл смерти в её понимании, который показала — ему просто хочется пропасть у них в доме, бродить и подмечать, как он меняется по мыслям, фантазиями и состоянию. Забыть абсолютно всех, умереть голодной смертью в очередном припадке, хотя не зная, что это такое — получить пулю и за секунду понять всё ничтожество и отчаяние. Ему бы не знать этот край жизни и смерти, не рваться, ведь она, пусть и заверила его в надобности течения ещё при жизни, ещё не научила. Сколькому она не научила! Сколько вещей он ей не объяснил, оставив дыры где-то у неё на полотне, оставив недосказанные слова и двойные смыслы, из-за которых не так трактовала его решения. Но теперь уже — в прошедшем. Всё прошло и исчезло, но в памяти осталось — и опять в прошедшем.
Воронка закручивается, и он изгибается по этим линиям без неё. Либо вместе жить, либо умереть. Но у неё — у неё столько шансов, столько жизни наяву, когда он ходит так рядом — со всем рядом.
Он сам её сгубил. Теперь, спустя припадочные апатии, наступает психоз из-за злости от беспомощности. И Володя прекрасно ощущает гнев, от которого так тревожно — разъедает изнутри, врастая. Точка, с корой всё началось — можно ли убить отца, но так, чтобы ещё и его самого? Две пули, два хлопка — это должны были быть они с Никой, закончить свою жизнь и никому не дать, но не кто-то чужой.
Ник сидит на доске, что опирается на два камня. Что-то раньше это напомнило бы. Что-то раньше заслонило бы эти мысли. Но этого уже нет — вытекло сквозь его пальцы, будто через кровь, к земле.
— Как видишь, у нас теперь много общего.
Его внимательность — его угасшая внимательность, благодаря которой мог отмечать и тон, и голос и слова, и жить, и расстраиваться от всяких пустяков, и наоборот — веселиться от них. Испытывать счастье в этой жизни. И что же было до? Что же было такое важное, нестерпимое, которое так легко сломали, превратив из очищения в омывание грязью?
Она поддержит его месть. По-своему — мертвецки.
— Её уже похоронили?
— Похоронишь, когда у тебя явно может быть ружьё с собой и нестабильное состояние? — Ник убирает ноги в другую сторону, достаёт сигарету, говоря: — Садись.
Дым — как лекарство. Так же не чувствуется и притупляет всё, заворачивает во что-то. Но эти факты и маленькие ощущения не перекроют. Уже нет.
— Надо бы тебе что-то рассказать про неё, но я в выборе темы хреновый собеседник, — он качает ногой, смотря на вид Володи, снимает волос с плеча. — Сложно это всё.
— Просто начни.
— А дальше?
— Опиши, почему сложно, — глаза смотрят на него, они так близки, хотят выглядеть усталыми, но сколько в них пламенной горечи, которая бьётся в агонии. И Володя подносит лицо ближе, ощущая такие же хладные выдохи, еле-еле, как пульс и сердце. Вот бы остановилось медленно, и он бы не почувствовал, поняв всё до капли — не осознав. — Ты знаешь.
Пальцы прикасается к его, хотя отворачивается, поддерживает связь, а кровь незнакомая пульсирует не тихо. Сколько у них двоих общего с ней? Может ли она спасти обоих? Будто вместо Ники — только живая. И насколько же состав связан?
— А что я могу сказать о своих чувствах? Конечно, подавлен. Но при этом слове ты можешь разве почувствовать хоть долю моих, а не своих? — Ник скидывает раздражённо сигарету. Не дотлевает даже. Она не доживает до хотя бы середины своей жизни — самого разгара и переосмыслений. Она умирает так рано, так быстро. Как из руки Ника под ногу, так — от него к ружью. Не её ружью, которое бы держала, убивая его — как бы это было? Что до этого сделал бы? — Ника говорила мне учиться на метафорах. Вроде при правильном подборе слов и воздействии на ассоциации людей мало-мальски получится. Но, знаешь, — и пальцы сжимают, хотя её тогда так неподвижны — бились неслышно в конвульсии, сквозь кровь и пламя вспоминает, — думаю, ты понимаешь всё это выше моей меры. Что бы ни было и все эти причинно-следственные связи. Какая к чертям разница?
— Уже?
— Вообще. Вообще, что даст тебе злость?
Мало чего. Злость необъятна, она вырывается и вырывается, высказывая свою боль таким отчаянием, безысходностью, разочарованием и жестокостью. Только вниз — только ниже и ниже в ней утопать.
Но он ведь уже не боится, верно? Столько всего после себя оставила, не унесла никуда. И до безумия верится, что тело в гробу спит. Спит, а не гниёт — разлагается. Всё, на что способно. На бессмысленное разложение ради других — не ради него.
— Если только действовать с рассудком, — Володя поворачивается, ловя взгляд, он так мелко задыхается в чужом человеке. Что ж, до чего сумасшествие дошло в его жизни — а если только вспомнить пустое раздражение. Отдаётся глухо на периферии, всё ещё живёт. Не умерло, как и те его слова — случайно брошенные и, может быть, не к месту. Но это его первая чистая правда перед ней — и только так, только так можно. — Есть одна-единственная вещь.
— А Ника?
— Я всё ещё танцую с ней. В припадке, — ветер дует. Чем же он должен чувствовать — каким описанием? Как рассказать? У неё бы нашлись слова, а у него всегда выходило никак — кратко и пошло. — И под ногами лёд, вокруг пламя, а в небе слепящий свет.
— Все две недели? И сейчас?
— Сейчас я ещё чувствую твою кровь.
Но его мысли не бьются в такт, не сменяются. Он теряет связь с миром, не чувствует как раньше, всё осталось где-то не с ним. Или он ушёл, оставив всё. Ник говорит, что к чертям разницу.
— Ещё, значит? И ты не думаешь, что жить с этим — слишком убийственно?
— Возможно, я отчасти и хочу. Но не смерти. Что-то между.
Цинизма нет, нет этого обесценивания насущных проблем, так далеко он ушёл, оставив всё там, с ней. Лишь изредка вспоминать как старую пластинку, которая в те времена казалась такой прекрасной и близкой, тревожа по-доброму, сейчас она — просто пошлость.
— А чужой?
Можно было бы произнести что-то для людей, но любой факт — лишь доказательство, отстаивание. Сейчас всё такое естественное, обычное, тем, к чему и должен был прийти. Что тут доказывать, объяснять, оправдывать?
Так почему в то же время нет? Почему всё — без разницы, как продолжить, да плевать на сам вопрос, его структуру и смысл. Просто дайте ответов — обыкновенных, но нужных. Где они все? Почему ничего не помогает? Почему разговор всё ещё такой? Где же его старые чувства, куда же они ушли?
Испарились для чего-то другого важного. Не к нему, они ушли против воли его, оставив одного, как и все. Как и всегда.
— Конечно, конкретной. И единственной.
Ник убирает руку, вытягивает вперёд и тут же опускает, когда Володя смотрит. И зачем ему это?
— Всё равно пойди. Смерть бывает разной, а ты живучий. Просто проспись, а потом подумай. Иди и попробуй.
Ник встаёт, придерживает его за плечи и дышит, дышит. Без резких толчков, так спокойно и утихает. Будто на ниточке. И толкает его в спину, говоря пойти, Володя делает шаги, на ходу оборачиваясь назад и видя, что у того с домом всё в порядке. Рус всё ещё жив, хотя какой тот на самом деле — уже не знает даже он. Но все живы.
Эта трава раньше была не такой зеленоватый, было больше же. Ветер дует, волосы лохматятся. Здесь были подозрение — самые первые её, когда они втягивались в эти отношения. В самый первый раз стала открываться. И серый так прекрасно перекликается с выцветшим золотым и оранжевым, выцветшей кожей. Помнит ли вправду те ощущения, сколько обманывает самого себя, как и её?
Вопросы появляются и гаснут. Без ответа. Одни.
— Тебе неплохо в последнее время живётся, — Дан улыбается вроде сожалеюще, но так жёстко. И зачем? Зачем эта бессмыслица? Что он хочет вызвать этой избитостью? — Чем дальше, тем интереснее история.
— Что-то предлагаешь мне?
— Поговорить, если хочешь, — вытягивает пачку сигарет, но, ничего не дождавшись, подходит ближе, кладя в карман — даже как-то быстро. Или Володя действительно так забывается в секундах? — У меня всё как раз готово к случаю.
Рина и Валентин хотели бы остановить его. Рине и Валентину не хватает Ники или Ника — они никогда не поймут всё это, не оживут в своих шрамах, оставаясь циничными, что даже при плаче не хочется утешать. И они не утешают в ответ. А Дан — это промежуток, посредник, который даст один ответ, и больше ни на что негодный.
Страшат не столько прикосновения чего-то чужого, чужой кожи, как опасная дозволенность. Володя знает, что не будет сопротивляться, не будет мешать что-то сделать — наверное, вскрикнет, ударится в истерику или психоз. Но этот крохотный ответ — возвращает в реальность, заставляя держать дистанцию, оглядываться и, может, пытаться гадать, куда загонит. На место Руса? Отдаст отцу? Убьёт, как Нику? Других вариантов нет — они все связаны с ней. Они не говорили с ней о них, он так и не узнал многих мыслей, не сохранил её личность у себя в мозгу.
Дан заводит через чёрный вход — за домом никого нет, всё пусто. Убьёт? Он убьёт его, заставив окончательно почувствовать Нику? Ему не нужны другие способы. Только пуля в лёгком — и в самый центр, чтоб больнее, чтоб балансировать и вдыхать кислород наполовину, думать, что работает, обманывая себя. Но не перекрыть окончательно воздух — она, наверное, ещё вдыхала вместе с ним.
— Сейчас у меня полно здесь родственников, но мы можем переговорить у меня дома, — он берёт за плечо, и если скинуть, то вполне может ударить. — Чуть-чуть посидишь со мной, а то совсем скучно.
Пропускает внутрь, ведёт за собой, переходит куда-то и открывает свою сторону, дёргает к себе, оставляя возле двери — давая, вроде бы, свободу выбора. Оборачивается и смотрит, выжидая. Сейчас так расплывается — пропадает в других отражениях на воде, что прямо тут, на окнах, стенах, потолке, на предметах перетекают, принимают их форму. И Володе, похоже, всё ещё важно, чтоб тот не увидел ничего из того доступного Вале или, хуже всего, даже сейчас дозволенного Нике — слишком много.
Он начинает думать о ней в настоящем времени. Действительно ли спячка спадает?
— Не сбегай. Я же ничего не сделал. Проходи, поговорим, — он поворачивает рукой, разминает запястье. — В конце концов, есть столько непрояснённых вопросов.
Володя ступает, под ногами доски, и они будто прогибаются, обволакивают, давая управлять собой, но и остаются на месте. Садится на кровать, всё расплывается, и кровь стучит, но вместе с ней — что-то дотрагивается, что-то другое. Может быть, живучий огонь. Может быть, мёртвый холод.
Она жива? Она может двигаться? Ещё раз встать и прийти к нему, как в последний шанс. Доказать, что всё в порядке, что этот промежуток исчез, совершенно неважный. Почему же не с ним?
— Ты весь бледный. Рана открылась?
— Что ты хочешь от меня?
Так часто бьётся его сердце, теперь он чувствует его как своё собственное, единое с ним целое. У неё тоже? Тоже ведь внутри, рядом с тем лёгких?
— Много чего произошло. Хочешь у меня просить сам?
Ника говорила, что лучшая чужая смерть от своих рук — психическая. Но что он может сделать собой, таким истерзанным и потерянным, совершенно бессильным? Всё красное и жёлтое, оно багровое и слишком светлое, примешивается с серым, переливаясь резко. Раз и — два, переходы — у неё шаги всегда не имели никакого ритма, только хаотичное хождение на дорогах, только стремление идти и идти, как это можно у неё отнять? Как можно заставить её перестать? Что делать? И не его руками — только он имеет право её убить. Так почему же кровь ещё и на чужих руках?
— Переходи к делу.
Только он сам и она имеют права задавать ему вопросы, подавлять и манипулировать. Так что произошло? Почему случилось именно так — как угадать третьи незнакомые мысли, как их узнать, понять и пойти по этой цепочке вверх, начать выбираться, надеясь там найти её?
Ему нужно чувствовать третью кровь, которая так омерзительна. Она слишком чужда ему, как яд по их венам растекается, не спасает, а уничтожает. Только Володя ещё барахтается, захлёбываясь в ней.
Это ли ответ, которого хотел Ник? Или нечто большее — продвижение, которого так и не достиг. Но это ведь нужно только ему — какая польза другим?
— Даже и не знаю. Всё очень хорошо складывается, — издаёт какие-то звуки, ничего неслышно, всё завешано — завешано абсолютно другим, неважно чем, нельзя сбиваться с мыслей — нужно выбираться из спячки. — Как твоё тело после прошлого раза? Того, с отцом. Всё ещё болит?
Всё ещё пульсирует, не может прочувствовать кожей теплоту чужой крови, свихнуться от взгляд на текучесть и объёмы, ощущать на языке запах и слушать. Слушать чужие толчки — как её вдохи, как её жизнь. Её отнятую жизнь другим.
— И этот раз тоже почти прошёл.
— Вот как? А мои слова? Не убеждают тебя?
Нет никаких чужих мыслей — есть только он и она, остальное — неправильно, остальное противоречит ему и ломает. Ника не может поломать, она убыстряет его кровь своими руками, своими выдохами прямо у него на щеках, так мертвецки тепло, так холодно от её тела. Она отталкивает от своего обрыва, вызывая омерзение, но это омерзение сейчас так нужно чувствовать, только прикасаться к нему — его механизм не работает, она неправильно рассчитала.
— У тебя есть ружьё?
— Что?
— Автомат? Пистолет? Револьвер?
— Похоже, я поспешил с тобой, — Дан подходит ближе, наклоняется, смотря. Такой обычный и совершенно безобидный. Чего же не всегда? Выбрал неправильную тактику с ним — для Володи нужно другое, более искусное, которым может владеть Валентин. — Убиваться тебе ещё рано.
— Мне не для себя.
Он усмехается, берёт за руку и придерживает, отворачиваясь. Так близко, такой прекрасный шанс для убийства. И своего собственного тоже.
— Пойдём, если хочешь, то покажу.
И сквозь доски, через дверь к шкафу, к обыкновенному и опасному шкафу, как Дан, в нём сокрыт риск под древесиной, запах, запах новой мебели, и на полках одно ружьё — наверняка лёгкое.
— Всё ещё хочешь?
— Да.
Дан разворачивается, закрывая, подходит и кладёт руки на плечи, надавливает и наклоняется. Почему все так непохожи на Нику? Что с ними не так, почему неинтересны и отвратны, совершенно бесполезные люди? Что им только нужно от него, спящего где-то тут, в мире, совершенно одного и беспомощного? Только чужие прикосновения и действия, чтоб против его воли, чтоб задавить…
И что дальше? Что, чёрт возьми, дальше — какое продолжение?
— Лучше тебе это не трогать. Ты же знаешь, — сжимает, сжимает зачем-то, совершенно механически и вымерено, нужно ведь для запугивания — только страха нет. Она унесла ту боязнь с собой, оставив решительность — такую жалкую в его исполнении. Разве это может быть её амбициозностью? — как я умею действовать. Помнишь, да? Тот вечер? Что после него с тобой? Всё ещё чувствуешь?
— Не знаю.
Ему нет дела до воспоминаний прошлой своей жизни и прочего. Только вперёд — только бы с ней, как и хотела, как и просила. Если она желает в последний раз увидеть его всего оголённого прямо в это время, то он покажет и расскажет — где-нибудь там, когда слова станут таким же ничем, как и сам. Но не сейчас. Сейчас только оставить последний след, прежде чем всё. Эта красивая кульминация — за неё, как и любит. Захватит ли такой сюжет? Заставит ли досмотреть до конца?
— Даниил! — какое ужасное, незнакомое имя, после которого что-то ещё следует. Но его отталкивают, озираясь. И скалятся.
— Продолжай так же стоять, как щеночек, не двигаясь. И не высовывайся. Иначе разонравишься.
И за дверь — ту на замок, одного его, как и всегда в чужом доме с незнакомыми людьми. Заслужили ли те смерти? Жизни?
Всего лишь подойти и открыть шкаф. Как же легко — легко и снова почувствовать страх от замка, от странного голоса рядом — тогда, с Полиной, он ошибся. Теперь такого быть не должно — это уже действительно последний. Для неё.
Ручка скользит вниз, слушается и выпускает, ещё дальше — через эту комнату, где на щеках раскалённое дыхание, по коридорам к выходу. Не сейчас, не нужно сейчас смертей, когда должна быть единственная — в этот раз ничего не ускользнёт, всё будет в руках размазываться и доживать свои остатки, вперёд — сквозь звуки и ветер, сквозь лес и деревья, вдоль по забору, и что-то внизу — что-то внизу стягивает и не даёт, но повсюду дыхание, он в её воздухе, внутри её кислорода, она делится с ним, подталкивая дальше, не давая зациклиться на мыслях о промахе, только по тропе, сквозь чужие вещи и странные голоса, ещё пару шагов — и к ней, только бы увидеть её, только бы знать, что встала. Что всё ещё с ним.
Но его выхватывают, как и тогда, пулю куда-то ему в живот, ей — в лёгкое, и выбиваться теперь из рук, стараться. Кто же только сдерживает, останавливает? И его роняют к земле — его могли уронить к земле тогда, если бы чуть раньше, если бы не мешкал и не боялся, теперь только перевернуться и смотреть, как руки залезают с ружьём в чёрную сумку, ему улыбаются — с болью, с кровью. Почему-то вымученной.
И кидает вещи, оставляя рядом на земле, смотрит, изучая, но голова чуть вбок — будто напряжена.
— И почему? Зачем всё это?
— Кто-то же должен, — Олег вытаскивает кулон, держит пальцами перед ним, давая рассмотреть — какие-то восточные символы, будто новое — будто обращается слишком бережно, а не кладёт к своему телу, — это контролировать. Так уж получилось, что не ты.
Володя встаёт, его шатает, он закидывает себе на плечо, ухватываясь сзади за лежащий камень, пока Олег садится на противоположный, указывая дорогу — на которой как раз и стоит, правильно выбрал, провела. В глазах мутнеет, но шаг, ещё шаг — и обернуться, не понимая ничего, столько разных историй, которые связываются им, складываются с помощь него. И бежать вперёд, не обращая внимание на то, что запинается, только слыша:
— Беги быстрее!
Быстрее, только бы быстрее, ведь секунды утекают, ему нельзя терять их двоих, только дальше продолжать и жить, только бы вперёд — всего-то несколько метров до забора, вытягивать руки, быстрее и быстрее, упасть и привалиться, не видя, где замок, рыскать руками, крутить что-то, злиться, чтобы потом просто снять — и вперёд, дальше, дальше, оставляя эту черту жизни действительно в прошлом, забывая, у него ведь есть воспоминания поважнее. По траве, добираться до камней и одинокой остановки, дальше, по асфальту, к ещё одной, чтобы сделать просто шаг, обычный и без бега — и провалиться вниз, к земле, где может лежать она, упасть замертво, чувствуя, как боль разливается по всему телу, отдаётся во всё, забирает силу и воздух, не даёт дышать и говорить — как и ей, что наверняка находится тут рядом, ощущая каменный асфальт. В руке — ружьё, добраться до кармана, потому что другой помощи нет. Потому что хоть раз всё должно получить правильно. И вспомнить, как набирал ей, только найти другое имя.
— Забери.
И упасть, держась за асфальт, пытаясь ногтями вскарабкаться по нему, взобраться по этому обрыву вверх, к жизни, здесь нет голоса Ники, здесь ничего, он ошибся. И лежать, бросаться ниже по скользкой земле, чтобы захлебнуться в вязком и поселить в лёгких свою кровь, что уничтожает их кислород. Но ведь всё ещё может чувствовать ветер — прикосновения, представляется тем нежным шарфом, что порвался у матери. Он тоже представляется красивым.
***
И всё по-старому — он опять вернулся в больницу, пролежав там неделю. И непонятно, чего все ждут — у неё же есть мать, которая после того раза буквально ненавидит Володю. Так почему? Почему?
При поиске ответа ему начинает казаться, что Ника жива. Что единственный человек, с которым он смог быть рядом и не предал особо-то всё ещё. И далеко не смутно — видит отчётливо с ней, чувствует, погружаясь в какую-то другую реальность, со своими законами. Может быть, его тоже отправят в психушку — как вслед за ней.
Валентин идёт рядом, держит его крепко. Вряд ли рана уже откроется, но она так хорошо напоминает о тех чувствах и словах, смешивая с какой-то собственной реальностью, где время течёт похоже, но бесконечно. Ему нужно было высказаться кому-то, чтобы начать действовать. Но Ник продумал наперёд, только оружие опять отобрали — теперь уж ненадолго. Перерубить связывающее звено — с той историей, что была до этого побегом, теперь окончательно покончено. Он её даже не вспоминает — насколько же прожитый зазря период.
Странный, вымученный период, в котором чувствовалась атмосфера — та же, что и дома у отца, только Володя думал, что он командует, а не другие. Слишком большие потери, чтобы осознать мелкие ошибки и прийти к самой большой.
— Куда ты меня ведёшь?
Всё муторно, но будто до сумасшествия, в отличие от того периода — закрыться в чём-то, зная, что не спасёт. Даже замок. А они вдвоём не предусмотрели — всё могло только…
Выстрелили ли сквозь дверь? Выловили ли на улице? Подсознание не даёт ответы, рисуя разные развилки, но он не запоминает те, где сам умирает — случается слишком молниеносно, чтобы осмыслить.
— Развеяться, — он раздражается каждый раз, когда волосы лезут на лицо. Володя и не заметил, как из того исчезла детская азартность, заменилась нервами. — Тебе нужна помощь, но со мной ты говорить не хочешь.
Если компания сольётся под его руководством, то что Валентин выберет? Рине ничего не стоит поменять русло в целом. А Валентин — чего же хочет? Почему всё ещё возится, хотя мог бы — сильнее же её?
Володе тот казался мудрым, когда задевал что-то, показывал и давал надежду — как правильно прожить жизнь. По-своему правильно — как Ника. Но действительно ли хочет книги? И почему? В нём нет и отголоска неё.
— У тебя просто никогда не хватало смелости, — Володя не поднимает взгляд, хотя Валентин бы посмотрел — сейчас всё слишком размытое, расфокусирован же. — Что Рина, что я, что родители или даже подчинённые. Ты кому-нибудь говорил ту правду, которую сам видишь?
Дойти в этих отношениях до такого толчка. Как же долго всё осознавал, начинал понимать, и нет, у него не было зацепок — только дебри, на кронах деревьев оставляли знаки, которые указывали на северо-юг. И он не знал, что выбрать — ведь и так находился в центре. И плутал, ища не там.
Не успел поговорить об этом с Никой. Не успел спросить про границы дружбы, ведь у них с самого начала тех не было. Что ему мешает прямо сейчас взять тело и держать у себя, делая всё, как она любит — готовить что-нибудь, ласкать, читать вслух драгоценные книги?
Ему разрешили забрать всё её. Кроме тела. Остальное было её голосом, но не физической оболочкой. И этот голос повторял одно и то же, оставляя его на месте. Обещал новое, но где? Володя ничего не видит — не может увидеть то, что сделала бы сама, без его мнения.
— Возможно, но я не замечал, — и, замедлившись, наклоняется, лбом прижимается к виску, говоря далеко от уха, тихо, но всё равно слышит: — Возможно, и ты.
Возможно, и все. И Ника тоже, погружённая в свой мир, она тоже много чего не замечала, пытаясь не думать — по понятным причинам. Он хотел уберечь её от старой болезни, помочь и понять, но вместо этого загнал в самую глубь.
Чувствовала ли она отголоски прошлого — глухие стены, лекарство, непонятная для неё мать и скрытная бабушка, которая помогает — с неизвестной целью? Они так мало с ней говорили, что она замкнулась, а потом, вместе с ним, решила попробовать — рассказывала и рассказывала. Потому что ему это надо знать, а мысли, слова, которые она придумала за годы одиночества, складывались в идеальное описание — поэтому-то и посоветовала Нику метафоры.
Ей тоже. Ей тоже много про что от него надо было знать.
Володя смотрит на забор, пока Валентин отпускает. Тепло от него смущает, потому что ситуации слишком незнакомы — даже в голове. Может быть, это и есть их граница.
— И ты выбрал самый банальный вариант?
— Иди уже, — Валентин подталкивает, стоит и смотрит в спину. — С тобой, по крайней мере, ничего не случится.
С какой бы стороны посмотреть. Если они вообще заговорят с ним, а диалог увлечёт. Его теперь не привлекает ничего, кроме чувств — собственных чувств.
На скамейке сидит Илья, хотя вроде бы дом Кира — очень похоже на те, что Валентин давал нерусским работникам, кое-как ещё и помогая выживать.
Нике никакие бактерии не помогут. Если её тело всё ещё в морге, оно, наверное, не так разложилось. Просто приостановилось — и всё. Это уже не её жизнь, где она могла сама дотронуться или сделать что-то.
На сколько спонтанных решений она его не подписала? Что не показала?
— Садись, — Илья поворачивается к нему, руки не скрещены — его тело безвольно, только опирается позади на забор. — Другого варианта нет.
Да и кто ему даст сопротивляться? Дальше — только хуже. Он помнит Рину сломленной и плачущей, а ещё мерзкой, непонятной и депрессивной. Возможно, и сам сейчас является прямым её отражением — так ничего не ускользнёт, он в таком состоянии впервые, когда у той выработалась уже привычка.
Любая тема, заходившая за окраину теперешней Ники, её несбывшимся планам, естественно, мучила. И иногда он специально не пил успокоительное, потому что самокопания больше помогали шутить или возвращаться к прошлой жизни, подмечая — раньше делал с Никой это. Подмечая так, будто долго не виделись — будто действительно живёт внутри него, в мыслях, теплится среди его разума.
Сможет ли поцеловать её тело, уже разложившееся? Там уже сплошные бактерии, а гной лёгкого так и остался в подвешенном состоянии — он бы развёл в воде лекарство, влил в неё, или же вспорол, вырезая оттуда, зная, что уже не регенерируют. Какая же она тонкая — её так легко разложить на кусочки, ещё и маленькая. Сколько там? Метр шестьдесят, но не больше пяти?
Иногда ему снилось посреди сюрреализмов и ещё худших развитий что-нибудь больше приближенное к физическому. И он не ощущал мерзости, только тоску, сидя на диване и обдумывая, пока слизистая глаза высыхала — как и всегда, но такие сны успокаивали, не накладывая на ту ещё нечто. Они помогали ещё и помнить их разговоры, и мотивацию.
В некоторые моменты эта мотивация заходила вовсе не туда, и он долго всматривался в её вещи, а потом лезвия — ножи обычно. Если бы действительно умер в них, его бы обсмеяли. Но сколько раз такое было ещё в начальных классах?
Мёртвые ничего не чувствуют, в отличие от живых.
— Её тело всё ещё держат для тебя, — Илья помнится чем-то. Володя теперь не любит вспоминать события до Ники — особенно детально, они мешают. — Замедляют процесс для похорон.
— Я не знаю, когда они.
— Уже завтра. Её мать не стала добиваться продолжения дела, а просто уехала. И вся церемония на твоих плечах.
— И почему?
Илья не отвечает, лишь кивая. Он не понимает ответ в той глупой форме. А Володя не знает, что будет с ним, если ему разрешат поцеловать её — все эти сны были настолько личными, что он просто досконально их вспоминал, не пытаясь придать что-то своё. Это бы испортило, разрывая связь — связь с ней, которой нет.
Да блять, как же ему хочется рассказать о её будущем, об их будущем, но слов нет, они вытекают, а он задыхается, заключённый в своей голове. Без всего. Один. Снова, чёрт возьми, один — ещё и с проблемой. Он бы, честно, мог рассказать Нику, но даже тот неправильно поймёт. У него всегда были проблемы с другими людьми — не мог донести, не слышали, не обращали внимание. С Никой такого не случалось — их недопонимания в любом случае сводились к решению проблемы. Но теперь — теперь есть кое-что похуже. Мимолётный и молниеносный — ему бы так же действовать.
Кир складывает дрова, вздыхает, а замечая, улыбается окровавлёнными губами — размазанное засохло, наверное, случайно языком задел. Те израненные губы тоже улыбались — легко. Она говорила, что у неё может часто появляться герпес, но этот момент не застал. Зато можно было именно попробовать чужую кровь, а не пить. Через тонкую плёнку — если прокусить, ей будет больно. Но уже нет.
Кир встаёт рядом с окном, а за рамой — отёкшая кожа, по костям, как воск. Хотя глаза всё равно видны, только нос и губы слишком изуродованы — двигаются, всё плоское. И до банальности просто — их ответы лежат на поверхности, распространённые факты. Ника говорила, что своя жизнь всегда особенная — не просто реальность, а воспоминание с прошлым, отношение ко всему. Но Володя всё равно не мог представить — это…
— Война бывает так близко. Поэтому большинство направлений и терминов не редуцируют.
И они с ней обсуждали, только не затрагивали одно-единственное.
— И я живу рядом с ним. Всегда.
Столько смешанных тем — это детство, переломная грань и подростковая жизнь. Все три линии так продолжительны, они связываются и заплетаются, чтоб потом образоваться в клубок чувств — и выплеснуть. Он хочет не убегать на другие стороны, хочет не терпеть, а попытаться защитить последнее, что после неё осталось — свою память. Только нажать посильнее — и всё пройдёт.
— А сейчас? А потом?
Сейчас он готов слушать её, приходить в квартиру и каждый раз видеть. И думать, и уставать, и настроения же меняются. Как и прошлое.
— Ещё тогда. Тогда, если бы я взял её ружьё, было бы раньше.
И не только его. Если бы проснулся первым, если бы обдумал всё тщательно, а не спросонья и не в панике, если бы просто дал ей надежду, а не обоим — оторвать пальцы от себя, сломать что-то только ради чужой жизни. И своей собственной смерти — бесцельной жизни. Она рисовала бесцельно летающих бабочек, спрашивая, что же будет, если сломать крылышки — и теперь он понимает ответ. Теперь он знает, что даже это не поможет.
Чего бы он хотел потом — после этого всего? Что бы он хотел, будь она жива? Но себя не убедить и чувства не развить.
— И когда ты собираешься?
— В любой момент.
Она не хотела бы его гниения вместе с ней. И всё же — так мало, она за эти три недели стала так отдалена! Всего три месяца и три недели, только чтобы рассоединить, расчленить.
Июнь не самый хороший месяц для них. Он должен быть муторным, и Володя чувствует эту нежеланную тягость и на ту наслаивается одно, перекрывая всё. Его одиночество — его понимание того, что вся близость начинает обесцениваться. Последнее, за что держался.
— Тогда я помогу, — Илья трёт пальцем карман, в котором наверняка лежит кое-что — очень похожее, но это не сделает их ещё ближе. Ничего уже не сделает. — Утром. Я принесу тебе.
Плевать на мотивы и разбирательства, плевать абсолютно на всё. Володя знает, что не выдержит. Но он будет стараться выживать для неё, дышать за двоих, чувствуя её так спокойные губы, а ещё вспоминать глаза — очень внимательные. И тело. Он будет утопать в её остатках всю оставшуюся жизнь, пока не дойдёт до края. Потому что тот должен быть обязательно — но с ней никогда не было границ.
***
Ему бы не хотелось ставить точку именно так, в спешке. Ещё только половина пятого утра, рано, отец скоро вернётся с пьянки — ближе к восьми. По крайней мере, он умрёт минимум разъярённым, просто будет плыть по течению, не пытаясь — и лучше, если сам встанет на колени.
Ника забрала с собой страх, но вместе с тем — и некую радость защищённости от других. Теперь ему уже не нравится быть зависимым и в долгу. Только побег — он посетит её захоронение, поцеловав на чувствах, не хочется думать, к чему дальше перейдёт. Он и не будет себя останавливать.
Илья пролезает под забором, Володя берёт его за плечи, поднимает, и тот падает на грудь, тяжело дыша. Хотя и у Володи эти рёбра сдавливаются.
— Подожди немного, сейчас.
Илья сминает рубашку, вытягивает руки, отдаляясь, и чуть не падает, пока Володя подтаскивает того к камню — странно вообще, что на стройке не сплошь доски, пусть тут и забор, за которым весь процесс и идёт — испорченные-то должны быть.
— Ты надышался там чем-то или что?
— Анемия, кажется. Я, видимо, слишком рано прекратил пить таблетки, — он откидывает голову, закрывая глаза, с плеча сползает сумка, и берёт её в руки, под цоканье распаковывая — Володя смотрит на пальцы, весь тёмный, только клетчатая рубашка светлых тонов, под которым скрывается тело, и язык слишком зло отщёлкивает, хотя это — всего лишь предвестник истерики. Может быть, тогда, до Саши, только алкоголем и питался. Володе всё равно неуютно, слишком всё мерзкое — не сам Илья, а ситуации с ним. Безнадёжные — как хорошо, что можно не осознавать эти параллели, хотя хочется провести. — Забирай.
Мог бы и не распаковывать в таком состоянии. Ружьё не слишком уж тяжёлое, как у Полины, заряжено, но мало. Если отец сможет сбежать или ему просто посодействуют, Володе придётся не останавливаться и не думать. Но ведь в любом случае постарается, чтоб поняли — Ника говорила, лучше всего ментальная смерть. Так что же будет, если наступят обе?
Он вслушивается в дыхание Ильи, смотря на подрагивающие руки. У неё такое тоже было. Беспомощное состояние, которое вряд ли зависит от других — Ника не любила отвечать на вопросы, сама говорила, когда нужно. А ещё ей не очень нравилось, если лезли не туда. Зато можно было схватить её где-нибудь в укромном месте, чтобы выплакалась, а потом всё более-менее устаканится. Такие перепады настроения не вызывали особой радости, но Володе казалось будто у него появляется ещё большая власть или нечто похожее. А больше ничего и не надо, только привязать посильнее, быть с ней на одном уровне, а может, её даже посильнее оказался — и ему нравится представлять эти мысли. Они всегда разговаривали о чувствах, но чтоб о таком обширном — слишком рано. И он упивался, придавал действиями смысл, от которого так вело. Слишком безумно осознавать, что кто-нибудь делал бы взаимно ради него — без всякой дряни, которая есть у других отношений, у них были прекрасные времена, они не делали что-то без своего согласия, а говорили и не давили. Слишком легко, слишком свободно — даже если на расстоянии, они просто смирялись с предательством, видя в тех реальные причины.
Единственное, из-за чего расстались — странный период, который никак не вписывался в их подростковый отрезок. А про детство вспоминать уже слишком плохо — он, скорее, додумывает картинки, фантазирует на чувствах, в чём-то лжёт, хотя очень уверен. И хорошо, что такой мираж не отдаётся никакими чувствами.
— Тебе лучше? Знаешь, с кем доехать?
— Я дойду, ничего.
Володя растягивает губы, выдыхая. Его эмоции меняются на нечто такое долгое, но незначительное — теперь уже мало, но только сегодня с Ильёй — впервые. Может быть, он теперь возвращается в своё прежнее состояние, но сам вряд ли вспомнит свои старые привычки, потому что в любом случае будет думать о Нике, не слышать и ничего не замечать, только анализировать что-то. Теперь его уже не отпустит.
— И всё-таки, — берёт Илью за руки, проводит по пальцем, чуть надавливая — Нику это успокаивало, — почему?
— Ты про помощь?
— Вообще.
Кажется, так кто-то говорил — и слишком похоже выходит. Добавить бы только то, что тогда было сказано — что кое-как повлияло, и всё получится. Но ничего нет, только бред. Лишь бы Илья не убегал от вопросов, как и всегда — как же аккуратно рассказывал про Сашу, будто затрагивая эту тему и нет. У Ники получилось более открыто и с эмоциями, а флегматичность Ильи — не показатель.
— Потому что не знаю, что там с будущем, — он открывает глаза совсем чуть-чуть, всё слишком влажное, как нутро куриного яйца — так же отсвечивается. И чем-то напоминает кошку, если насильно той поднять веко. — Вот и цепляюсь к прошлому.
— Тебе же могут помочь.
— Я — не ты. Я приношу большие проблемы и мало кого интересую.
Он бы в другое время посмеялся над этим, всё такое тревожное, ему хочется играть и заставлять себя надевать отдельные от реальности эмоции, спасаться и прятаться, потому что по-другому не может. Эта переломная линия — последняя в его жизни. Нельзя ошибаться.
— У тебя есть будущее. Только если не продолжишь ничего не делать, — Володя ловит взгляд Ильи и резко меняет тон на быстрый — даже чуть надавливая: — У тебя есть с собой телефон?
Он ускользает, даёт себе передышку, потому что откровения с этими людьми — тягостные, они вряд ли понимают его, как и он их. У каждого ситуация индивидуальна, слова Ильи — не факт, что он похож на других страдальщиков от несправедливости. Хуже — только если с моральными устоями, ругают собственное самое драгоценное, к которому так привязаны, и не пытаются даже использовать в своё же благо.
Пропавшие люди. Илье таким быть нельзя — даже после всего, у него же всё равно сохраняется навык, мечты обтекают согласно реальности.
У Ники было так, она помогла бы советом, ведь больше понимает замашки свободных людей — тех, что заперты в комнате. Володя же может скитаться и на улице, думая о своём, пока не найдёт триггер для страха, паранойи — благодаря Дану теперь у него есть склонность ещё больше к боязни людей. И это злит.
— Нет.
Володя достаёт свой, кладёт в карман Илье, поправляя сумку, потом берёт из рюкзака и бутылку воду, кладя к нему в руки. Он взял как напоминание о ней, но если не сможет — то уже дороги нет. Пусть другие живут.
— Пароль — обратный порядок моего рождения, в конце — русской раскладкой Костальгенск.
Больше делать тут нечего, Илья поможет себе, а время утекает, ему ещё столько всего открыть нового, столько пережить. Может быть, эти потрясения будут последними, но пока что он идёт, чтобы перейти дорогу.
— А ты?!
Володя разворачивается, смотрит, как тот еле-еле держит глаза открытыми. Сжимает ружьё и, спохватившись, убирает в рюкзак.
— Выживу.
Хотя в большей степени уверен, что нет. И даже если так, то ему всего лишь забрать бы с собой отца. Их двойное самоубийство — на его месте, рядом с Володей должна быть Ника, чёрт подери. Она бы, наверное, сначала ранила его в плечо, а потом, решившись, и куда-нибудь в грудь. Как и тогда ранили её.
Его район не очень заселён, по эту сторону — небольшое возвышение, поросшее травой, не так уж и пустынно, но места ей для роста хватает. Ему хочется думать о ней, глядеть, но всё сбивается в тревогу. Как хорошо, что он буквально бежит.
Дом стоит тут рядом, на асфальте, но за ограждениями можно увидеть землю — после дождя, размытую. Володя путается в кармане, доставая из того ключ, смотрит, кивает головой и прикладывает. Ему не над чем раздумывать, хотя туда бы не ступать — идёт по грязному полу, медленно по каждому шагу. И разрыдаться — да, хочется истерики.
Он вставляет ключ, вспоминая, как много-много раз приходил к Нике, открывая двери, её же ключом, из дома которой выдворили. Можно ли осмотреть обе её комнаты? Забрать вещи?
В квартире бесшумно, мать опять сидит в гостиной. Она вяжет, и вряд ли достойна этого зрелища. Но кто-то должен стать свидетелем, его опорой — невидимой. Он подходит, садится на корточки, смотря на пальцы, как те двигаются.
— Знаешь, как открывается кабинет отца?
Она в петлю продевает палец и опять высовывает, заменяя спицей. Володя чуть прикасается к волосам, и в тех есть кое-что похожее — матери всегда приходилось выглядеть презентабельно, даже замазывать синяки, хотя все знали и видели. А может, участвовали.
И он действительно думал о том, что мог бы сделать такое с Никой? И, главное, за что — за то, что она не может прожить без дозы, когда можно было просто вылечить? С ним она стала больше засиживаться дома, читать учебники и рисовать — разве этого недостаточно для её нормальной жизни? Зачем?
— Поверни ручку влево. На другой стороне будет дыра. Дальше я не знаю.
Она так и не поднимает взгляд, голос хриплый и большую часть мычит, но всё равно продолжает монотонно измерять петли пальцами, а потом продевать спицу туда. Нике муторка помогала подумать, о чём-то поразмыслить, так что же мать? Надеется? она представляет то, как её отсюда заберут, будучи такой привычной для него, но потерянной?
Володя находит на кухне зубочистки, вспоминая. Эти мурашки щекочут пальцы, распространяясь к запястьям, и ему хочется разрыдаться от одного ощущения. Свет чуть расплывается, он видит полоски, размытые лучи. И зажмуривает глаза, пытаясь видеть её, представлять, как она, пусть и не одобряет, но уверена в нём. Как же ему необходимы её слова.
Механизм здесь очень простенький, в отличие от Полины или той же комнаты Ники. Володя поворачивает ручку, чувствуя неровный металл, такой шероховатый. У Ники ручка всегда скользила по его ладони.
В кабинете стол с одним ящиком, под одним уже отдельные, где скрыты новые бумаги. Ему не это нужно.
Володя смотрит на шкафы, убирает книги с военной тематикой, видя там тетради и альбомы. Армия, где-то даже есть моряки — вряд ли на фотографиях будет что-то, хотя отец тот ещё ёбнутый ублюдок. Должен же быть документы, что пригоден. Или нечто такое. Где всё это?
Есть несколько неоплаченных квитанций — кажется, что-то по машине, может быть, раньше была. И где только брак с его матерью?
Дверь скрипит, и Володя подпрыгивает, берёт в руки рюкзак, смотрит, застыв, вдыхая и выдыхая, чуть ли не всхлипами. Он прекрасно помнит тот день, последний с Никой, только сегодня ему нельзя вспоминать его — нельзя очернять Нику. Отец не мог её убить. Он покушался, но его дрянные руки не могли дойти до неё.
В бумагах есть даже кое-что о жизни — что надо бы знать, взять, всякие заметки, дневников, конечно, нет. Если бы отец излагал свои мысли, то непременно на том уровне, который есть у обиженного подростка — совершенно одного. Или же всё-таки ввязался в передрягу — государственную.
В новостях всё видится легче. Там можно выработать план, и вроде бы можно знать. Это как с горящим домом: можно вбежать, спасая детей, быть уверенным в своей безопасности, ведь всё предусмотрено, память отличная, столько раз об этом слышать. Но ожидания — слишком завышенные, нереальные. И только теряться в дыме, задыхаться, абсолютно не понимая, что дальше делать, кого первым взять и куда бежать — такие быстрые течения жизни, где неспокойно. У него сейчас есть время подумать, но потом…
На самых нижних полках лежит хронография их семьи — сам Володя тогда гулял много с кем, вроде, эти взрослые люди его бабушка с дедушкой, держат на руках, пелёнки чистые. Дальше — одёжка тёплая, да и мать ещё не забитая. Она нормальная, когда её родитель целует в щёку — улыбается, а отец Володи недалеко, подавлен и измотан.
Где-то на этом моменте должен быть перелом. Эти побои-то начинались уже за год до школы — наверное, был на службе и приезжал временами. Вряд ли измена матери, если и произошла, могла как-то повлиять, да и ни Софья, ни Мария не относятся к сексу как-то особенно — и к людям тоже. Хотели ли вообще такого ребёнка, как он?
Володя не знает, заступалась ли она за него в таком состоянии, когда ломалась. Он не хочет разочаровываться и не верит.
Если просмотреть альбомы с дружками, можно увидеть много разных стран и пейзажей — даже Германию. В большинстве своём сами люди на них одинаковы. А в бумагах ничего. Ничего, что бы помогло.
Но маму это непосредственно касалось. И он возвращается к ней, наклоняется, держит за руки, продевая сразу спицу, без пальца. Она дрогнет в них, всё так же бессмысленно смотря, но рот открыт от удивления.
— Когда всё началось?
— После кризиса у нас, — мать опускает руки, и переводит взгляд к его, смотрит на них будто прямо ему в глаза. Что жес ней творится? — Он сам всё продал и решил уехать сюда. И деньги раздал другим тоже.
А хотела ли мать сделать что-нибудь для себя? Что у неё вообще есть, было?
Он может дойти до такой её жизни сам, только хуже. Для других будет существовать в лице знакомого, что-то делающего человека. Он сам будет этим что-то, полностью и до краёв. Совершенно один, заперт в ней — только в мыслях, без крови, костей, кожи, мяса. Даже праха.
— Потому что у него отобрали, — и последнее слово тонет в рёве, Володя отпускает её руки, отбегает к стене, где дверь, и ловит взгляд матери. Она расплачется. Точно расплачется, особенно когда он из сумки достаёт ружьё.
У него нет больше места для жалости, любви, привязанности, но именно из этих чувств будет рождена месть. Неважно, что про него скажут — важнее, что будут думать мамы. И другие дети, находящиеся у ублюдочных дружков, тоже.
Володя подходит ближе к двери, прикладывает руки к стене вместе с ружьём, распрямляется, вдыхая поглубже. Мысли лезут, даже когда слышится щелчок, а ещё чувствуется сквозняк. Шаги, слова — он вытягивает оружие, чуть вбок поворачивается, хочется кричать. Но у него для этого будет другое время — как же грубо с собой, совершенно не помогает.
Он видит куртку, чёрную, она движется, в пальцах такой же металл, он сгибает их, пока у того рука в плече поворачивается, движение как вскрик, как у Ники его имя, команда к действию, и Володя жмёт — до глухости, ток проходит сквозь тело, теряется пространство, страшно посмотреть, страшно увидеть, страшно знать, что уже — совершено.
И он понимает по вздохам, по загнанному крику, что да. Что теперь — только безысходность. Вызовет ли кто-нибудь полицию? Что сделают с ними?
Володя подходит ближе, шаги странные, они громкие, невозможного ультразвука, а ещё пространство искажается — ему так кажется, будто вступает в неизвестность. Парадокс — мозг заставляет думать, что он обманывается. Но больные вряд ли поймут такое.
Садится рядом, пока отец поднимается, поворачивается и, заметив, тянет здоровую руку к нему, которую Володя сжимает, чувствуя, как та податлива. Впервые в жизни как крепкое рукопожатие равных, чего у них никогда не будет.
— То и тебе не знать, что такое болевой шок, — Володя сжимает сильнее разминает, и свои пальцы сквозь чужие растопыривает, поднимая. — Благодаря тебе я к нему чуть ли не привык.
— Уёбок, что ты делаешь?!
Володя вглядывается в вытекаемую кровь — через ткань, там наверняка дыра. Но не это ему нужно. Он встаёт, надавливая на спину, вспоминая кое-что. Та картинка с крыльями — она так мотивирует, даёт силы. И ножом разрезает ткань на плече, убирает в карман, замечая силуэт матери — сейчас он её предает. Но это последний ужас её жизни.
За волосы взять отца, сжать, одновременно ногой вдавливая грудь в пол. Пусть у него трещат рёбра, гораздо интереснее играться с сознанием издалека, чтобы приближаться по чуть-чуть. Хотя рычание и рёв портят всё, отец должен другое говорить, а не угрожать, как будто выпендривается.
— И где же твои приспособления для людей? — встряхнуть, вдавить носом в пол, будто бы заложен, но на время — теперь уже ни к чему ломать, всё равно не будет скоро дышать. — Ты уже убивал, да? Помоги перенять опыт, хоть чему-то пригодишься, — а в ответ — бессмысленные угрозы, которые уже не имеют эффекта. Ему нужно просто сделать грязную работу — как и всегда для Валентина, только теперь уже посложнее. И голос повышать нельзя — лучше орать на ухо, так в разы лучше будет. Истощать и истощать, выпивать все силы, что ещё не до конца истрачены на насилие. — Мама, принеси, пожалуйста, простыни. Крепкие.
Он смотрит на неё, обдумывает все сказанные им слова, хочется сбежать и забыть, струсить, но она поднимается с кресла, складывая пряжу в пакет. Проходит, и вглядываться в неё, не обращать внимание на тело рядом с собой так рискованно, но на маме лёгкое платье, несколько слоёв, на руках почти всё прозрачное. Ему бы так хотелось с ней поговорить — не об этом всём. О другом. Может быть, даже о том, которое он не затрагивал ни с Софьюшкой, ни с Никой.
И она возвращается с простынями на руках, так быстро, подходит к нему и ничего не боится. Но не смотрит на отца.
— Возьми нож и отрежь три полоски, — он чувствует, как та достаёт нож из его кармана. Сделала ли так Ника? Но вряд ли бы ей позволил. — Пожалуйста.
Володя садится рядом на колени, заламывает отцу здоровую руку — гнётся как скрепка, когда он ещё был тощий и бессильный, хотел выехать благодаря учёбе. Уже не поможет. Он коленкой придавливает запястье, второй, почти сидит на теле отца. Лишь бы кости у того хрустнули. Мать подаёт полоски, и он наклоняется, берёт за бёдра, заламывая ноги к себе, толстые, но уже старые, держит за щиколотки, обматывает. Из-за ора уже болит голова, его тошнит от грязи, которую вдыхает, а всё тело отца злит. Третью перевязывает уже кое-как, чуть не сваливается, переползает на коленях обратно к руке, сжимая и дышит. Если потеряет сознание, что дальше?
А мать перевязывает, ещё одну завязывает, крепко, как лесенка — до коленей сделано.
— Принеси ещё одну и отрежь полоски шире. Надо много.
Руки затекают, они трясутся, и, вроде бы, отца это радует — чувствует, ощущает истощённое тело Володи, и от этого хочется с того содрать всю кожу. Бормочет что-то, хочется заткнуть ему рот, но ещё слишком рано. Он должен сам себя заткнуть.
Володя следит, как мать нарезает полоски, они волнами опускаются на пол к его ногам. Могут порваться, продеть бы в них что, но не может придумать, только верится, что всё получится. Он и сам слишком измотан, закончить бы, но больше в его жизни такого не будет. Ему пора ощутить смерть на собственных руках.
Он отпускает отца, потом оба его запястья придавливает к полу, своими, Володя нависает, опираясь на выпрямленные руки, их сводит, пока под ним лежит потное дряхлое тело, пахнущее алкоголем. Мать кладёт рядом с ворочающейся головой полоски, башмаки бьются носкам о пол. Володе не хочется вслушиваться в мат — ему уже по горло хватает отвращения, совсем не хочется слышать этот громкий, пьяный, хрипло-клокочущий голос.
— Если я сейчас заверну прямые руки назад твои, — Володя сдавливает, проводя прямо к плечам, массирует — особенно раненное, — заставит ли это тебя заткнуться?
Отец рыпается, что-то орёт про жизни и в принципе насущные проблемы. Володя безумно устал, ему не хватает воздуха, но по усталому телу распространяется ток, и он не знает, от чего грохнуться в обморок — этого приближающегося аффекта или неспособности своего тела и психики выдержать всё. И берёт за руки, чуть привстаёт, туда-сюда чужими размахивает и, когда отец поднимается — резко назад, чтоб плечи вывернулись и лопатки соединились. Как и тогда — чуть-чуть под правильный угол, вспомнить, как свои поворачивались, и он уже отходит подальше, чтоб длиннее вытянулись. Володя придавливает ногой грудь, в которой звуки, скручивает руки, но завершённый оборот еле-еле получается кости хрустят, а мышцы — они скоро станут жиром.
— Перевяжи, — дожидается, когда подойдёт и зафиксирует, кожа у неё не такая бледная, но само состояние — хуже Ники. — Мама.
Она не смотрит, делает несколько оборотов аккуратно, пальцы сбиваются, не туда накручивает, но получается, берёт из кармана вторую, ещё раз, а третью — ему, и Володя держит отца, чуть двигая, тот, вроде, хрипит после крика. Но это снова не то.
— Ты будешь делать цепочку?
— Хочу закрепить, — оборачивается к стене, где висит икона — подарок от какого-то лжепрофессора, — вон на том гвозде.
Она кивает, отходит и берёт свой мешок, доставая длинные иголки, воткнутые в серый шар. Достаёт
из своего кармана четвёртую, перевязывает кое-как, прикладывает кусок последней, надевая вместе со второй на иголку, ещё раз, протягивает дальше, берёт другую, связывая их, пока Володя держит отца ногами — он уже слишком устал, а тот продолжает что-то заливать про уродца-сына. Каков родитель. Мать не может дотянуться до гвоздя, смотрит на Володю.
— Есть что-нибудь, — отец орёт, рыпается, пытается согнуться в спине, хоть как-то подняться, а Володя не может докричаться до матери. И бьёт — не чтобы грудь, а там, где позвоночник защищает живот. — Заткнись, — шипуче, негромко, ему нужно контролировать свои крики. — Мама, есть что-нибудь тяжёлое?
— Бочка. Она с тележкой.
— Положи поперёк его ног, ближе к щиколоткам.
Он так теряется в этих звуках, действиях, всё происходит быстро — по коридору уже с каждой доской тележка отдаётся стуком, и Володе хочется запомнить именно это, а не слабое пыхтение отца. Ещё далеко не всё — это будет больно, но недостаточно для того, чтобы узнать правду. А ему слишком плохо, хочется упасть, ноги не держат, смотрит на оставленный канат — мог бы добежать, но ему ещё рано тратить все силы. Можно и помедлить.
Случится ли у него психоз с истерикой? На таком краю, давит в себе всё, заглушая мыслями — что потом. И от них хочется зареветь сильнее, от своего собственного непозволения.
Грохот от тележки с бочкой большой, его очно могут засечь. Посадят в тюрьму, но только после этого дня.
Отец дрыгается, и Володя берёт импровизированный канат, натягивает, дальше и дальше идёт к стулу и гвоздю, лишь бы не порвалось — хоть и широкие очень, пять простыней ушло, но в любой момент могут порваться. Мать ещё обмотала остатками для надёжности, закрепила, но ткань — пусть и сжимает запястья, не впуская кровь, чтобы сделать ярче коричневую кожу, оставляя следы, всё равно это не верёвка. Верёвки у них давно нет — с тех пор, как мать собиралась повеситься. А Володя фиксирует на гвозде, чуть ли не вспарывает себе кожу на пальцах, внутри всё кипит, внутри больно, чуть не ломает ноготь до крови, и видит, как отец натягивается, кашляет, его голова так и висит, шея, наверное, затекает, а воздух с трудом можно взять в себя носом или ртом. И Володя задерживает налету этот скелет, на котором уже есть пятна крови. С цепями могло выйти звучнее — во всех смыслах.
Он спрыгивает со стула, и мать берёт его за плечо, смотрит прямо в глаза, гладит руки и, наклонив голову, отворачиваясь, уходит — Володя видит, как она садится у стенки, обнимает себя, тощую, не качаясь, закрыв глаза и слушая. Конечно, он обещает ей все слова, которые так хотят.
Подходит к отцу, садится рядом — у того вытекает слюна, брызгается ею, морщится, делаясь омерзительнее — кожа сминается, и маленькие прыщи делают её неровной вместе с морщинами, вся красная. Можно было бы вбить голову в пол, ещё нашумев, но теперь — теперь эти переломы и первая пуля прямое доказательство, ведущее к нему на кладбище.
Хотела ли она его увидеть?
— Это ведь больше помогает говорить, да? — Володя оттягивает ухо, прямиком так, чтоб вся ушная раковина смотрела на него в полный размер. — Помню, твои психозы только так и успокаивались. А мои даже не начинались.
— Мелкая мразь, хули тебе надо?
Отец зажмуривается, не смотрит, у него только губы двигаются. Всё же до пола лицом маловероятно дотянуться — если только лбом, рвать конструкцию нельзя. Пусть это будет его творчеством, которое в детстве отобрали и обсмеяли, не дали развиться. Пусть это будет мерзкой аллюзией на боль.
Какой же мешковатый. Отец Кира так двигался без пафоса и грации, вполне нормально, ловко, хотя вряд ли себя так чувствовал. Спалить лицо? Эти сравнения с другим дают слишком радикальные методы, нужно медленно. Хотя и палить лицо тоже можно небыстро.
— Не задавал бы ты так серьёзно.
Володя достаёт зажигалку, пара щелчков, потому что ему нравится этот звук — у Ники ногти тоже щёлкали, пусть это поначалу его чуть смущало, особенно боль или то, во что они затем превращаются — острые края, так легко двигаются, белые, потом она их поддевает, пытается оторвать, и так чуть до крови не доходит. Вместе со звуками он чувствует и тепло, смотрит на отца, что открыл один глаз. Берёт за подбородок, потом щёки двумя пальцами сжимает, подносит огонёк к газу и водит вокруг него, следит, как тот отражается в этой слизистой. Володя чуть-чуть приближает, чтобы к реснице, но отдёргивает резко руку — не подпалить брови, когда отец зажмуривается — это уже против его воли. Такое нельзя позволять. И сжимает сильнее, проводя сначала недалеко, а потом чуть ли не вжимая в щёку маленькое пламя, пока отец не мычит сквозь закрытый рот, и дым в нос забивается — что-то с гнилым связано. С повреждённым — как тогда он мало-то чувствовал.
— Скажи мне одну вещь, и я перестану.
— Да блять, — истерично, так истерично психопатически, когда люди сходят с ума, Володя вздрагивает, но ожидает большего эффекта. — Что такому утырку надо?! Хуе…
— Отрубить тебе язык и заставить тебя мычать слова, — он захлопывает отцу рот, очень надеется — тот дёргается потому, что прикусил язык. — А пока я не начну понимать твоё мычание — сжигать кожу, — Володя давит на щёку, всё тёплое, ему даже немного жжётся, можно расковырять и увидеть ещё сожжённые и нет ткани, но он и так чувствует зубы и дёсны — скоро всё это не нужно будет, как и его пытка. — Скажи, зачем тебе моя мать или Софья?
— Ради денег, — сипло, так унижающе. Но так, будто уже привык.
— А я?
— Чтобы привязать её, — и губы растягиваются, чувствуется рукой, только глаза сильнее зажмуриваются. — Куда они без работы и образования?
— А что ты сделал с Софьей, раз она сбежела?
Володя по открывшимся маленьким глазницам понимает, что его уже выворачивает, в теле тепло и энергия, которая куда-то рвётся — либо в силу, либо к Нике. Но как же он уже устал.
— Да выебал…
И снизу, чувствуя подбородок и задевая нос, ударить, у Володи тоже болит кулак, но не спотыкается на выступах, уже привычка к дискомфорту. У отца клацает челюсть, отплёвывается, хочет ещё что-то сказать, хотя ему никто не задавал вопросы. И повторить ещё раз чисто механически и без явных, острых ощущений, что надо и правильно. Теперь он сам знает.
— Что ты сделал с Софьей? — Володя ногтём пытается мочку отделить от лица, но как же мерзко — словно чужой изняк, жирный и грязный. Слишком претит. — Давай быстро, если я много думаю…
— Да всего лишь сказал, что её сын — нагуляный ублюдок от наркомана ему самому, а второй по документам — дрянь подколодная, которая задолжала некоторым денег! И продолжала пиздить! — он ворочается, и Володя отпускает — какое трепыхание, жаль, что бессмысленное. Он мог бы, честно, сделать и раньше без страха. — Выпусти, блядина ты ёбаная!
— Тебе мало моего сотрясение мозга? — Володя вытягивает шею, берёт его за волосы. — Что именно произошло?
— Что?
— Что случилось?
— Хуй знает, что с тобой. Иди вообще нахуй, — отец смотрит, напрягается, хочет поближе, но лишь орёт: — Шлюхастая тварь без мозгов вообще как сучка слушается всех, кто её кормит! Себя-то, шалаву, прокормить не может! Вот и, блять, будет использовать тебя как очередную доилку. А ты думаешь…
Володя затыкает рукой рот ему, пальцы сжимаются, и он не будет контролировать себя — всего лишь добиться последнего ответа, потом всё. Потом он будет вспоминать то унижение перед всеми и её — ещё живую, когда полезла. И не спаслась.
Володя берёт в руки зажигалку, фиксирует шею и подносит прямо к кадыку — почти рядом водит, туда-сюда, наверх, а потом — глаза в глаза, да надавить, водить зажигалкой по кадыку, давя металлом и ещё царапая, смотреть, как глотательные рефлексы такие быстрые — как бессознательно ускоренно двигает кадыком, под его рукой будто хочет вырваться, и Володя слышит глухой кашель, чуть ли не рвоту, он и сам задыхается в этом дыме, не зная, где достать её кислорода, как очистить кожу. Теперь ему некуда уже бежать, только продолжать так же автоматически, до следующего:
— Прекрати! Прекрати, сука! Блять! — И Володя отдёргивается, сжимает и смотрит сквозь дым, а чужой голос такой чудной — в отвратительном смысле, теперь по-другому будто хрипит, ещё ниже: — Хули тут происходит?
— Да.
Отец закашливается, не напыщенный теперь, втягивает судорожно воздух. Сколько бы ни хвалился, такой, как он, вряд ли переживёт всё это нормально. Вряд ли вообще любой человек переживёт это нормально, не сломавшись — но факт не является оправданием.
— А нехуй было твоей матери воровать у меня на тебя деньги. Сама виновата, раз ребёнка захотела, — он наклоняет голову, снова поднимает, и не знает куда деться, только смотрит, а глаза блестят в этом дымном запахе больше обычного. — Потом ещё другие лоханули. А я хотел построить центр.
— Какой?
— Чтобы, — он прикрывает глаза, втягивает носом, потом ртом, не знает, что делать, как говорить, но продолжает — пусть и очень медленно: — люди после войны учились жить.
Кашляет, уже не сопротивляется, и из глаз течёт. Володе этого достаточно. Он сам уже испытал свою психику на предел — не только ведь руки горят, ломается весь, не может вспомнить то, что дальше будет. Этот странный анабиоз, повредивший выборочно его ощущения и функции, но он всё равно помнит о Нике — живой или нет, уже не разбирает.
Он встаёт, вынимает из каната иголки, идёт, сдёргивает с гвоздя, и тот падает, пока Володя высыпает всё в пакет матери.
— Она просто искала себя в людях, как и все. Может быть, потому что те были хреновыми, — подходит к отцу, смотря, как тот лежит на боку и часто дышит. Волос почти нет, лицо нечем закрывать. — Как и ты. Это не было поводом.
— Ты не жил…
— Жил. Как раз-таки из-за тебя нет, — он достаёт ружьё из рюкзака, тот открыт, действовал так быстро, что и не задумался — если упадёт. Всё чёрное. Берёт снова так же, направляя.
— А как же…
— А помнишь, ты обещал больше не насиловать нас? — Володя тыкает ботинком в щёку, тот смотрит на него, не на ружьё. — Единственное, что мне жаль — это будет не так ярко, как я ожидал. А всё из-за твоей глупости. Но для меня это не глупость.
И ружьё в руке лежит так же правильно, как и все эти действия до него. Где-то здесь мать, она станет тем, кто побудет вместо Ники. А его не убили ещё. Всё ещё жив, смотрит на такого же человека.
Стоит ли отказаться? Продолжить бессмысленную жизнь или понадеяться на спасение?
Но то спасение, которое действительно нужно — оно превратилось в ничего. И он один вместе с ней в этой комнате, может быть, загробный мир действительно есть. Может быть, эти двое встретятся раньше вместе, чем он с ними. Он останется жить, чтобы закончить её волю. Невыполненную, но ту, что будет существовать с другими.
— Я предупреждал тебя насчёт неё. И насчёт остальных тоже.
Отец зажмуривается, он скрючивается, дышит тяжело и рыдает, пока палец Володи давит на спуск не до конца, всего лишь ещё раз посмотреть в эти маленькие точки, в которых не определить цвет, и медленно — чтобы не успел сомкнуть веки. Оставил крохотное расстояние тут, отделяющее всё. Отделяющее от прошлой жизни, наполненной хоть чем-то. С людьми.
У неё веки уже навсегда. Замертво.
Володя садится рядом, смотрит. Кровь стекает из головы. Вот и всё его вдохновение. Лучше бы Нике не видеть такое — она же никогда не видел себя со стороны во время приёма дозы, а он себя в гневе — вполне. Ему уже не раз показывали, отчитывали, говорили, что так нельзя. И ей действительно видеть такое нельзя. Пусть все простыни, что сбиты, одежда, станут ничем. Сгниют и исчезнут. Не стоит их давать другим людям — особенно детям. Любым детям.
Он уходит к матери, смотрит на неё. Заправляет волосы за ухо, но она не обращает внимания и не пытается сопротивляться.
— Хочешь чего-нибудь? — голос где-то за стенкой, вряд ли его. Вряд ли он вообще здесь находится, всё впадает в холод — в спячку. А этот дом горит и сужается.
Слышит ли она вообще его? Может услышать сквозь сон? Как же он беден своими понятиями с ней. Как и со всеми остальными. Его привязанности всегда не определяли границ, они были без мерзости, он не говорил о них ни с Софьюшкой, ни с Никой. Или с кем другим.
— Она всегда говорила, что ей для движения нужен толчок. Чтобы выбраться из рутины, — ладони к себе, смотрит, сгибает мизинцы и надрывно, до истерики, не до хрипа, а настоящего голоса: — У меня уже ничего нет.
Володя смотрит на её колени, но слёзы не появляются. И Ника тоже уже не может плакать вместе, хотя тогда, с ним…
Он знает теперь, как всё достать. Только сам не готов ещё к новой жизни — у него руки дрожат. Абсолютно без ощущений, будто мертвец, чувствует холод.
— Володя, — дверь хлопает, а его берут за плечи, всё так быстро, совершенно безэмоционально. Валентин смотрит, отбирает ружьё, поджимая губы. — Ты убил его?
Какая разница. Да. Именно так. Без вопросительного знака — Володя устал задавать вопросы только себе, находиться где-то не там. Ему слишком плохо.
— Почему ты это делаешь?
— Потому что могу, — он берёт футболку Володи за края, снимает, оставляя с собой. — В машине возьмёшь. Беги быстро, можешь опоздать.
И толкает к двери, Володя видит его вместе с матерью, как ощупывает её, что-то спрашивает. Но уже неважно — не осматриваясь идёт, бежать не получается, всё деревянное, но только вперёд. В последнее нечто. Ему туда не хочется — смотреть и увидеть случайно открытые глаза. Он бы сам умер вместо неё, но никто не узнает его труды.
И выходит на улицу, открывает двери, переодевается пока его везут к ней. Можно ли её поцеловать? Обнять? Можно ли с ней наладить контакт — как с живым человеком? У него нет слов, потому что и у неё уже не осталось. У неё уже не работают голосовые связки, и глаза не открываются.
Ему не холодно чувствовать ветер сквозь тонкую футболку. Всё медленное, как три месяца — они текли так размеренно, так ярко, с каждым разом всё больше, они переходили границы друг друга, ни разу не сдавшись. Их поломали без собственной воли, мгновенно, без промедлений. Без прощания, только одно вечное дыхание у него на щеках, вокруг. И он надеется, что если там её оболочка не распадается, как здесь, то и она дышит им — глубоко и не спеша, пронося сквозь всех, не оглядываясь — она теперь уже, наверное, не медлит. Нисколько.
Деревья изогнуты, листья мешают, вокруг трава, это кладбище — оно не просто земля, дорожки зарастают живым, пока на месте мёртвых вырывают, ухаживая за процессами ухода, помогая. Они помогают ей умирать, как и листья ложатся на холмы, иссыхая. Разлагаясь. И он смотрит на всех других, смотрит на лишних, на Полину, что подходит к нему, за ней, к её гробу — холодная, ледяная, только кожа с рисунками — с её венами, которые он пытался укусить сквозь защиту. Она идеально белая, как он часто представлял. И Володя наклоняется, не чувствуя ориентира, прикасается губами к её подбородку, хватаясь за гроб, тепло разливается, кровь льётся по нему, в отличие от неё. Он отворачивается и смотрит Полине вслед, как та уходит. Оставляет жизнь так же, как его отец. Этот человек тоже умрёт раньше него.
И его сердце ещё сильнее задыхается, отказывается перекачивать кровь, хотя та рвётся, стоять на месте рядом с ней, чувствовать холод губами — своим теплом, накладывать на её бездвижное тепло в их прошлый последний раз, сплетая его с ней. Отпечатывая в его жизни навсегда — и в чём же ему сохранить это всё?
Солнце освещает его слёзы, оно слепит, на него смотрит, смотрят другие, а Володя плачет, он видит только Нику, покрытую растаявшим льдом — не затмевается образами из головы. Она сокрыта под тонной мяса и костей, которое чуть не сломалось, её тело ускользало от него так стремительно, она ходила по краю, но всегда возвращалась к нему, ловя эту жизнь, продолжая ломано вместе с ним двигаться, и не под тяжестью погребена. Под единственным мигом, мигами, которые им неподвластны никогда — в их собственном мире, где всё так тихо. И Володя останавливается, замедляется, долго всматриваясь в то, как резко берут крышку. Как её закрывают, не давая унести с собой. И всё её тело пропадёт в земле, как и этот ящик, ему не дадут её прах, не отдадут маленький мешочек, из которого рассыплется пыль — ей бы, может, пришлась по вкусу. И все кричат, они шагают, молоток отбивает, пока у него руки дёргаются, он сам вместе с сердцем сжимается. Её больше не будет в доме.
Её больше не будет даже рядом с ним — в самом нём. Теперь уже только воспоминаниями, застрявшими где-то в прошлом, в странном времени, которое так фантастично для него. И эти миги, они тёмные, серо-чёрные, любимых её цветов, что были неподвластны в палитре — она не умела управляться ими.
Ему щёки обдувает ветер, вознося дыхание к кому-то другому, уходя, дальше и дальше, только дальше, но не сквозь атмосферу. Как и не сквозь тело. Кроме этого тела больше ничего нет, чтобы продолжило. Возродило.
Его оттаскивают с поляны, по мягкой траве, питает ту своей водой. Довольно странной. Он задыхается в машине, ему не хочется, пытается открыть дверь, но его выпускают. После чего-то непонятного. Неясного, потонувшее в сознании, закрывшиеся коркой памяти. Может быть, он увидит это с ней во сне.
Володя идёт по дороге, дальше, по полосам. Сквозь живую природу, что столько раз изменилась. Но когда-нибудь была настоящей? Сколько времени застало Нику — провело с ней больше, чем он? Он пугался странных запахов, грустных людей, напоминающих смесь отца и матери, но они были понятны ему. Но не им. Он уходил к другим, не зная зачем, просто чтобы. Чтобы увидеть её гроб — конечную его полосу всех глупостей собственной семьи.
Он слышит треск деревьев, крики, наверное, отчаянные — уже не чувствует других. Людей много, но они загорожены забором, их не увидеть. И только слова:
— Она рабочая! Рабочая, мама!
И странный, склизкий звук. Он слышал его, когда кому-нибудь отрубали палец. А Олег сидит на заборе, выставляет две руки и одну сжимает в кулак. Улыбается, болтая ногами, под ними стоит Дан — у него из локтя вытекает кровь. И всем всё равно на них троих. Как и другим — он просто бежал вместе со всеми. До её разложения, почвы. Несправедливо подаренного тела другим, тем, кто разрушит, не оставив ничего.
А ведь он мог бы заботиться о ней, о теле. Как и о других.
Володя поднимает руку вверх, пока дует ветер. Может быть, слишком бессмысленно, построено целиком на его чувствах, не на ней, но он ощущает и её безнадёжность. Её ведь нет. Но так явно слышит рассказы про листву, про линии ветвей деревьев, машины и езду в них, он слышит её смех, притихший голос, всхлипы. Слышит и истерики. И обвинения. Она его уже не будет прощать и принимать. Он остался без дома. Без людей и всех.
На выходе Валентин стоит рядом со своей машиной. Подходит, берётся за лицо и вытирает всё. Стирает все мысли о ней, последнюю связь.
— Почему? — из него рвётся всё, абсолютно всё, помещается в такое маленькое. Слишком хрупкое — как и она. — Почему даже вот этот мой вопрос бессмысленен?
— Тебе пора перестать думать только самому, — Валентин укрывает своим пальто, проводит к машине, помогая сесть на место. — Поспи.
Володя откидывается, вслушивается. И тихий шум машины, пиликанье может быть дальше, как тиканье часов, звуки дверей. Валентин поправляет пальто, ещё больше в нём укрывая. И что же она слышала в этих машинах? Что они вообще все слышали?
Нравоучения отца. Он действовал сам, не используя жизнь. И поплатился ею. Все его нравоучения разбились об один факт.
Он закрывает глаза, в чёрном пальто так тепло и жарко, в его безразмерной кофте продувает. И ему не хочется вырываться из своего подсознанья, изучая ответы на свои же вопросы. И даже учитывая других, своих. Абсолютно своих — по маленькой крупице чувств, действий и историй. Они всё равно будут жить у него тут, во снах — и с рукой тоже. Только подальше от неё, эти ответы только для него. Он заснёт, и будет спать вместе с ней среди опавшей, разложившейся листвы, изогнутых деревьев, мягкой травы, там, в земле, с другими существами. Пусть и действительно один, он будет чувствовать всю её — и это будет являться всем. Всем ответом на всё.
Примечание
*Имеется в виду могила писателя Чарльза Буковски: на надгробной плите есть эпитафия «Не пытайтесь»
**Отсылка к пушкинской повести «Пиковая дама»
***Отсылка к фильму «Титаник»
****А если поточнее, то Flёur - Отречение
*****Lana Del Rey - Born To Die
****** Отсылка к Джеку Лондону, рассказу «Костёр»
*******Вещь-в-себе, философия Канта(Вещь сама по себе - более точный перевод)
********Стих Гумилёва «Маргарита», но Ника имеет в виду и исполнение Хелависы(плюс, небольшое изменение оригинала для лёгкой экспрессии)