Елизавета Алексеевна Арсеньева была женщиной властной, жесткой, держащей всё под контролем, но внука, оставшегося от милой дочери Машеньки, любила безмерно, позволяя ему всё и делая всё для того чтобы Миша получил хорошее образование, занимался тем что ему нравится и был доволен.
С раннего детства Лермонтов очень любил рисовать — гуашью, восковыми мелками, акварелью, фломастерами, маркерами и цветными карандашами был завален стол юного художника. Миша обратил внимание на книги, оставшиеся от покойной матери, зачитываясь ими, несмотря на возраст и сложность произведений русской классики — был специально заказан новый большой стеллаж для книг, которые Миша либо покупал, либо постоянно откуда-то таскал. Мальчик изъявил пусть даже недолгую любовь к игре на фортепиано — почти год Мишель занимался с учителем на дому, а после ему это наскучило. Единственное, пожалуй, что он играл — это те композиции, которые так любила его мама и которые она наигрывала, усадив совсем маленького Мишу к себе на колени, наполняя музыкой всю квартиру. И крайне редко — что-то другое, более лёгкое и не такое грустно-тоскливое, как все любимые произведения Марии Михайловны. Бабушке, конечно, нравилось. Тёплые воспоминания о дочери грели душу, а Мише было тянуще-тоскливо и даже попытки глушить боль от отсутствия матери в его жизни путем изучения того что ей нравилось только усугубляли всё.
Доволен полностью Миша никогда не был, но цепляясь за разные хобби, он всё-таки нашёл то что ему действительно нравилось и не переставало приносить удовольствие долгое время — писательство.
Стихи все прятались, бабушке показывались лишь пару раз и то наиболее простые, не такие откровенные. Стихи и короткие прозаические зарисовки спасали, помогали справляться со всем, что уже к пятнадцати годам точно напряженно роилось в голове и в душе, служа бескрайней чашей для всех бурь эмоций и вороха навязчивых мыслей. Лермонтов терпеть не мог показывать кому-то свои стихи, потому что в них было слишком много его самого, будто кто-то, прочитав пару строк, сразу полностью поймёт всё, видя Мишу насквозь. Но именно за то что в хоть какой-то предмет творчества Лермонтов смог вложить всего себя самого, он и любил писать. На клочках бумаги, в заметках на телефоне, на последних страницах тетрадей по физике и химии — любил.
Вместе с любовью к писательству и книгам, а особенно проявившейся любви к байроновским стихотворениям, поэмам и повестям после прочитанных произведений вроде «душа моя мрачна», ещё в девятом классе было твёрдо решено идти на факультет зарубежной филологии в Российский государственный университет имени Алексея Николаевича Косыгина, дабы погрузиться в литературу и языки полностью, с головой. И так же в шестнадцать, только перейдя в одиннадцатый класс, со свойственной Лермонтову любознательностью и желанием знать больше, чем дают в школе, был нанят репетитор по французскому — английский уже был хорошо изучен, причем в том числе и благодаря Байрону. Перевод его стихотворений увлекал, особенно учитывая то, что слишком часто в строчках Миша находил себя и описания того, что он чувствовал: I tell thee, minstrel, I must weep, or else this heavy heart will burst.*
Бабушка, конечно, опасалась, что Миша не будет успевать с подготовкой к ЕГЭ ещё и учить другой язык три раза в неделю, но была заверена Мишелем в том, что всё будет нормально. Не то чтобы сам он в это верил, потому что уже абсолютно ничего не было нормально, но попробовать хотелось.
***
Совсем непривычно промозглый поздний сентябрь принёс с собой хандру и ещё больший ворох проблем в виде докучающих учителей, толком ничего нового не рассказывающих, а лишь исправно запугивающих экзаменами и пробниками. Даже на бесполезном по сути ОБЖ всё равно тема так или иначе затрагивала экзамены. И со скукой и зияющей пустотой внутри вкупе это угнетало совсем, будто перекрывая воздух.
Как бы кто не пытался убедить Лермонтова словами «ты перспективный», «у тебя большое светлое будущее», «ты всё сможешь» из близких — Мише было не то чтобы совсем всё равно, но и каких-то особых эмоций не было. Было почти плевать. И, кажется, лишь это гадкое «почти» заставляло барахтаться лягушкой в молоке, чтобы всё-таки выплыть, а не утонуть следом за теми, кто уже сдался. «Ты загоняешься на ровном месте, что не так у тебя в жизни?». Лермонтов точно не знал, что не так у него в жизни. Но не нравилось уже вообще всё, не устраивало в полной мере, будто всё что он делал, всё что окружало его приносило удовольствие лишь вполовину, а не до конца. Сплошная рутина без какого-либо разнообразия и необходимых юной душе тревог усугубляла положение. Липкий страх того, что всё так и будет продолжаться, что ничего не изменится, останется абсолютно таким же и всё что останется сделать — это застрелиться со скуки, засел где-то глубоко, окончательно не давая отдаться чему-то, убивая всякие надежды на «перспективное и блестящее будущее».
Очередной школьный день проходит нудно, долго, совсем безынтересно. Его не спасают даже весёлые разговоры в столовой и смешки на задних партах на уроках географии и биологии. Разве что короткие отвлечения от реальности в виде карикатур на полях исписанной тетради с черновыми, небрежными вариантами стихов и парой-тройкой абзацев произведения, которое никогда не будет дописано, заставляют время течь чуть быстрее, чем вечность. Раевский заболел и от этого было совсем тоскливо. С ним было легче, потому что с ним Миша был полностью собой без ужимок, не ощущая абсолютно никакого дискомфорта — будто с родным человеком, братом. Общество Славы уже хоть и несколько надоедало оттого что разнообразия толком не было, но было хоть чем-то, чем ничего.
Льющий дождь как назло подбивал забить на первый же урок французского и бродить по улице без зонта, чтобы заболеть и не видеть никого из одноклассников неделю, заболеть и в просто спать-спать-спать всё время, лишь бы перестать думать, отдохнуть от себя самого. Лермонтову было явно не до каких-либо занятий, не говоря уже о том что летний энтузиазм в изучении французского языка вместе с наступлением осени и появлением большей чем прежде нагрузки чуть поубавился, но отменять всё уже было поздно — курс был проплачен на месяц вперёд. Очередная точка морального кипения, из раза в раз до которой Миша со своей склонностью к бесконечному самоанализу доходил плюс-минус каждые две недели, была вновь достигнута. И катализатором, опять же, был никак не увязывающийся диалог с отцом, который просто-напросто игнорировал сообщения сына, хотя неоднократно говорил что очень дорожит Мишей. Очень заметно, Юрий Петрович. Немало дорожит. Бережёт как зеницу ока, черт возьми. Раньше, впрочем, так и было. Лет до пятнадцати Лермонтов-старший с унизительного согласия тёщи водил сына в кино, театр, а иногда и в парк аттракционов. Миша теперь лучше чем прежде понимал насколько были ценны эти дни. Но понимал Миша и то, что отцу совсем не хочется каждый раз отчитываться перед его бабушкой. Однако что папе мешало просто-напросто отвечать на сообщения? Лермонтов хотел думать, что отцу просто действительно некогда.
Миша открывает почти пустой диалог с репетитором в телеграме, быстро дрожащими пальцами печатая сообщение, вышедшее с ошибками из-за дождя, капли которого то и дело попадали на экран смартфона, заставляя не попадать по нужным клавишам клавиатуры. Спасло, на удивление, ненавистное автоматическое исправление.
@ars_lermontov
Я немного задержусь, простите.
Вы уже где?
@ivbunin
Ничего. Я у твоего дома.
@ars_lermontov
Постараюсь быстрее приехать.
Лермонтов поначалу надеялся, что репетитор ещё не приехал и удастся перенести занятие, договорившись с ним, но было явно поздно. Надо было назначать хотя бы на половину пятого, но теперь выхода не было — пришлось вместо блужданий по сырым тёмным улицам в тон настроения тащиться домой, хоть и крайне не хотелось не то что тратить время на учебу, но и опять находиться в квартире. По крайней мере сегодня уж точно.
Ещё подходя к подъезду Миша заметил Ивана Алексеевича, стоящего под козырьком, сразу понимая что это скорее всего он, хоть и не знал как он выглядит. Бунин был среднего роста, в обычном строгом черном пальто и, на удивление, чистой, несмотря на погоду, обуви — сразу видно, педагог. На вид ему было года двадцать четыре, хотя, вроде бы, на самом деле ему было лет двадцать семь, но всё это было совсем не важно. Зачем-то отмечая про себя, в голове, тут же исчезая за абсолютной ненадобностью, мелькнула мысль, что он довольно привлекателен. Нехотя пришлось убрать наушники в карман ветровки, надетой совсем не по погоде, а уже оказавшись в паре метров поздороваться, уточняя:
— Здравствуйте. Иван Алексеевич, верно? — остановившись в паре шагов от мужчины, уже привычно натянув легкую улыбку уголками губ и непринужденную расслабленность, почти непроницаемую неглубокую скуку стараясь выражать взглядом. Незачем лишнему человеку, репетитору тем более, видеть то что прямо сейчас Миша готов вот-вот позорно разрыдаться от всей этой неразборчивой неопределенности с отцом, пусть даже в этом случае всё было более чем очевидно, но Лермонтов не хотел, Лермонтов боялся терять связь с единственным родителем, потеряв возможность хотя бы редко разговаривать с мамой. Разрыдаться от того, насколько, кажется, было легко жить всем, не считая трудностей в виде экзаменов, поступления и каких-то домашних дел. Никого не волновали вопросы о том, будут ли они счастливы в будущем, есть ли хоть какой-нибудь толк от того что они делают, толк от приложенных усилий, смогут ли они сделать всё чтобы обеспечить собственное благополучие. Хотелось кричать, хотелось узнать действительно ли все так уверены что всё сложится хорошо, и п о ч е м у они так уверены в этом?
Почему я один сомневаюсь во всем? Почему мне одному настолько страшно разочароваться в представлениях о своем будущем?
Иван Алексеевич улыбается холодно-безучастно, натянуто, не по-преподавательски, и это слегка задевает, — так сложно взаимно натянуть нормальную улыбку? — но руку протягивает, видимо, из одной лишь вежливости. Вроде бы совсем мелочь, волновать не должно, но все все равно неприятно. Складывается стойкое ощущение, что за исключением двух человек всем было глубоко плевать на него. Миша тут же одёрнул себя — вот уж кому-кому, а Бунину явно не должно быть «не плевать», и винить его не в чем.
— Верно. Ну, пойдёмте? — Миша дёргано быстро пожимает руку и кивает, открывая входную дверь в подъезд и давая пройти Бунину, а затем уже и проскальзывая следом. Остановившись у лифта и дожидаясь, пока он прибудет, Лермонтов ощущает всю грузность молчания, которого бы хотелось избежать, но и лезть с ненужными разговорами не хотелось. Очевидно, оно не приносило репетитору ровно никакого дискомфорта, судя по его абсолютно спокойному выражению лица. Странная появившаяся суетливость вызывала раздражение у самого себя, но Миша оправдывал это тем, что просто не знает как именно нужно общаться с этим человеком.
— Ты в университете учишься? — и опять же неприкрытая формальность диалога, заставляющая раздражаться ещё больше.
— Нет, в одиннадцатом. Поступать буду, — в тон вопросу ответ. Лермонтов заходит в лифт вместе с мужчиной, нажимая на кнопку пятнадцатого этажа и убирая руки в карманы.
— На филфак?
— Да.
— Понятно, — выдержав двухсекундное молчание, Иван отвечает не сразу, вполголоса, в одобрительно-оценивающем жесте коротко кивая и сжимая тонкие губы. Бегло окидывает Мишу взглядом и отворачивается, а юноша старательно пытается игнорировать какую-то высокомерную надменность Бунина, которая уже выводила — оставалось надеяться, что преподает он лучше чем ведёт диалог, о чем, кажется, стоило не беспокоиться, судя по рекомендациям на сайте. Иначе будет ещё больше отбиваться желание учить новый язык и этот месяц станет совершенно невыносимым.
Эта сухость напрягает, а этот день, кажется, решил окончательно добить одиннадцатиклассника добавочными негативными эмоциями.
Лифт, слава всем несуществующим богам, быстро поднимается на нужный этаж и с коротким тихим звонком открывает двери. Звеня ключами, Лермонтов открывает дверь, вновь пропуская Бунина вперед, а затем прямо у порога стягивая с себя грязные, промокшие кроссовки, убирая их куда подальше и дав себе почти сразу забытое обещание помыть их и поставить сушиться позже, после ухода репетитора. Ветровка, тоже чуть ли не насквозь мокрая и оттого совсем потемневшая до тёмно-зелёного, потому что зонт был благополучно забыт дома, была также оставлена в коридоре.
— Проходите. Чай будете? — такая же подчёркнуто открыто-формальная вежливость в ответ. Откровенно говоря, даже после такого короткого знакомства Миша уже мог точно сказать, что Бунин ему не понравился.
— Нет, спасибо. Тебе бы самому не помешало, ты промок, — доносится из гостиной. Ого, ничего себе. Заметил, не проигнорировал. Юноша мысленно нервно усмехается и вновь лишь сдержанно кивает вместо ответа и проходит на кухню, включая чайник, а затем быстрыми шагами подходит к двери своей комнаты, оборачиваясь и, тараторя, произнося:
— Вы… не могли бы подождать? Мне нужно переодеться, я быстро, — взгляд устремляется сначала прямо в серые, спокойно-утомленные, но не только сегодняшним днём, а утомленные всей жизнью, глаза, а затем ниже, к плотно прилегающей к телу чёрной водолазке, отчего в голове секундно возникает короткое «вау» и аналогия с леншерровской, абсолютно такой же водолазкой из первой части фильмов. Прямые плечи и сложенные на груди руки в такой полузадумчивой позе выглядят эстетично. Красиво. Хотелось бы смотреть чуть дольше, словно на картину или музейную статую, если бы было можно. Бунин как раз своей мраморной холодностью на какую-нибудь статую и смахивал, прямо-таки удачное попадание в образ было бы при попытке её сыграть.
— Конечно, — негромкое, сжатое, с кивком. Будто бы действительно его ответ что-то решал и будто бы он держал под контролем всё, несмотря на то что, вообще-то, далеко не хозяин квартиры. Будто бы он ему разрешил. Сука, злит.
Стоило бы задуматься почему столько эмоций вызывает обычный учитель, но было совсем не до этого — Миша юркнул за дверь, закрывая её и избавляясь от промокшей черной рубашки и брюк, неприятно липнущих к телу. Он бросает вещи на стул в углу комнаты, натягивая на себя первые попавшиеся домашние штаны и более-менее не мятую футболку, потому как надевать джинсы и сидеть в них вместо удобных и гораздо более комфортных штанов совершенно не хотелось.
И опять же — заниматься французским тоже совершенно не хотелось. Разве что завалиться спать прямо сейчас, упав на мягкую тёплую кровать и утонув лицом в подушке, которая днём почему-то всегда именно такая, какая надо, а ночью то слишком жесткая, то слишком мягкая.
Последний, страдальческий взгляд Миша бросает на заправленную постель, а затем Лермонтов приглашает в комнату Бунина, притаскивая с кухни ещё один стул и усаживаясь на него за рабочий стол. Благо что тот был довольно большим и можно было спокойно работать вдвоём.
Иван Алексеевич начинает с обычного введения, рассказывая о том откуда пошел этот язык и как он формировался, насколько он используем сейчас и какие есть книги на французском. Так же говорит Мише какие нужно и какие лучше приобрести учебники и практикумы для изучения, а Лермонтов слушает внимательно, забыв о вскипевшем чайнике. Бунин кратко, мельком касается отличий от других языков по структуре и только потом приступает к основной части.
Что удивляет, Иван Алексеевич объясняет увлечённо, с точной ясностью и пониманием того что он говорит, и это показывает насколько все-таки он увлечён своим делом, насколько он разбирается в этом. Несомненно, этим же вызывает непроизвольное уважение и восхищение. Крайне редко можно встретить учителя, настолько любящего свой предмет и знающего его чуть ли не «от» и «до», относящегося к преподаванию без пренебрежения. Миша спустя минут десять-пятнадцать забыл о том, что хотел пропустить этот урок, потому что ему уже понравилось. Неизменное неутомимое любопытство играло свою роль. Деньги явно были отданы не зря, а рекомендации на сайтах были не пустыми словами.
Самое смешное было то, что как преподаватель Иван Алексеевич Мише очень и даже слишком нравился — едва ли он может вспомнить учителя лучше несмотря на то что учился в достаточно неплохой школе, но как человек — совсем нет. Почему-то хотелось надеяться, что это только лишь первое впечатление, собранное неправильно, ведь не может такой хороший учитель оказаться неприятным, отталкивающим человеком? Впрочем, мог, конечно, но по крайней мере, Лермонтов надеялся что так не окажется. Зачем — самому было неясно.
Со своим знанием английского и умением учить язык, французский даже на начальном этапе давался не так сложно — они начали с правил чтения на французском, простых слов, местоимений и совсем коротких предложений, выражений вроде элементарного «bonjour» и «je m'appelle Michelle». Мужчина сам проговаривал всё, показывая пример, и мягко поправлял Мишу там, где было неправильным произношение или ошибка в каких-то правилах.
Ошибок было много, но скорее из-за рассеяности — другой язык, совсем по-иному звучащий чем русский, из уст Ивана Алексеевича звучал приятно, правильно, — хоть и Миша не знал как именно нужно было говорить, но в этом не сомневался, — и главное красиво. Он совсем отличался от родного языка. Даже голос Бунина будто бы слегка изменялся, становясь более глубоким. И Лермонтов откровенно наслаждался чужим произношением каких-то бытовых фраз.
Бунинское «bonsoir» было мягким, тягучим, а «comment se rendre à la bibliothèque?» звонким, но не режущим слух. Было приятно вслушиваться в голос и иностранную речь.
Миша не успел даже устать, когда как занятия ощутимо быстро подошло к концу. О чае он вспомнил только уже когда Бунин стоял в коридоре, собираясь уходить. Из вежливости Лермонтов вновь предложил выпить кофе или чай, видя какое-то вымученное выражение лица мужчины, но Иван Алексеевич ожидаемо отказался, накидывая на плечи пальто и, коротко попрощавшись с Мишей:
— Bonne soiree, Michelle, — в качестве практики. Юноша вполголоса выговаривает «bonne soiree» в ответ и Иван, одобрительно улыбнувшись успехам своего ученика, уходит. Хоть какая-то невербальная, не такая формальная похвала. Приятно.
На часах было почти шесть часов и это означало что вместо привычного дневного сна придётся сразу приступать к урокам практически не отдохнув. И приходит осознание, что теперь так будет три дня в неделю из шести учебных. Дерьмово по сути и по ощущениям.
Лермонтов валится на диван в гостиной, блаженно прикрывая глаза и слушая мерное тиканье часов на стене. Тишина обволакивает, а долгожданное одиночество позволяет свободно выдохнуть.
Как итог — занятие ему понравилось, причем очень даже, но всё равно мотивация, а главное силы приступать к домашним делам и заданным урокам, за исключением, пожалуй, внешкольного французского, окончательно иссякли. Желание просто забить на всё и уснуть было соблазнительно велико, а потому лишь огромным усилием воли Миша заставил себя подняться, в конце концов выпить горький черный чай без сахара и кое-как сделать пару самых важных уроков.
К счастью, от усталости в голове было лишь желание сделать всё как можно быстрее и вырубиться, а все иные мысли ушли на второй план.
К восьми часам домой вернулась Елизавета Алексеевна, сразу расспросившая о занятиях, но, заметив, что юноша совсем не настроен на разговоры, оставила его в покое. К этому же времени Миша оставил какие-либо попытки выполнить утомляющую и совсем непонятную, бесполезную для будущего филолога физику, сонно укладываясь на заправленную постель прямо так. Предел моральной измотанности по ощущениям был достигнут с нервным блеском, а скинутые Раевским довольно смешные мемы и близко не спасли ситуацию, потому осталось лишь одно — лечь спать, забив на то что ещё время совсем детское. Плевать. Главное отдохнуть хоть как-то.
Миша почти проваливается в сон, как слышит уведомление на телефон и через силу и преодолевая желание забить разблокировывает его, открывая мессенджер. Сонливость тут же быстро отступает — наконец-то пришёл ответ от отца.