и умирает к весне

      «Вишня не цветёт посреди зимы».


      Глупо-глупо-глупо, — как же неимоверно глупо.


      Гию неловко сжимает в ладонях бутоны бархатно-розовых весенних соцветий — они пахнут нежно-сладким теплом, свежими чувствами и — совсем капельку — металлическо-тёрпкой болью. Он с отдающимся в ушах хрустом ломает душащие стебли, прорастающие где-то изнутри острым кустарником. Кажется, что Томиока почти чувствует, как веточки тонкими лезвиями пробивают кожу шеи, больно щекочут впадинки ключиц и царапают горло, — дышать становится тяжело и кислорода категорически не хватает; он хрипит задушено, вновь откашливая осадки вечно прекрасной весны.


      Господи, какой же он всё-таки идиот.


      Цветы не умирают от мороза: ни от того, что хрустит снежно-ледяными хлопьями метели вокруг, ни от того, что Томиока так старательно прячет в глубинной пропасти своего истерзанного сердца.


      «Не смей привязываться», — клеймом на подкорке разума когда-то, ещё очень давно, он выжег себе жизненный принцип. Кажется, он даже помнит: именно тогда, когда его милая, чудесная сестра погибла из-за демонических тварей, разорвавших её на кусочки. Гию тогда сам себе казался маленьким и беспомощным — спрятаться бы где-нибудь в уголке и разбить кулаки о твёдость стены, пытаясь достучаться до того, кто так небрежно разрушил всё, что у него было. Больше не хотелось ничего чувствовать или ощущать. В какой-то — особенно острый — момент и вовсе хотелось пойти да перерезать самому себе шею новообретённым блестящим клинком от гложущей безнадёжности. Ведь это не Цутако должна была умереть в тот день, а Гию — Гию, который всегда от всего трусливо бежал.


      Лишь когда в его жизни появился Сабито, что-то обрело хоть какой-то смысл: сначала самый ничтожный, почти неуловимый, но приятно щекочущий изнутри, а потом… а потом Гию опять проиграл — в этот раз самому себе. «Не привязываться» стало бесполезным, безликим и ничтожно-фальшивым.


      Сабито был живым, тёплым и очень волевым — хотелось к нему тянуться, но Томиока сам себе не позволял. Но пока Гию искал в нём дефекты и недостатки, он и сам не заметил, как без него жить бы спокойно уже не смог.


      Его опять уделали.


      Сабито — его личная весна посреди извечной зимы.


      Это всё — его личный кошмар, в котором чувства играют роль главного врага.


      Эта задорная улыбка, щекочущая уста приятным теплом; ладони, поддерживающие в трудные секунды; проницательные лавандовые глаза, читающие между строк; персиковая копна непослушных волос, словно рассветная полоса возле солнца; смех, переливающийся звоном колокольчиков; шрам на щеке — совсем не портящий, лишь укращающий и придающий Сабито ту… особенность?


      В нём всё становилось особенным.


      Гию Томиока же всего один раз в отчаянии схватился за протянутую ему руку, а отпустить так никогда и не смог. Образ лучшего друга навсегда впечатался в память — крепче всех жизненных принципов и устоев.


      Но только… друга ли? Не врёшь ли ты, Гию, опять самому себе?


      Вихрем размётанные по земле цветы сливаются в белёсую пелену, плывущую поволокой перед пустым сапфировым взглядом. От разъедающей боли внутри он вновь с кашлем нагибается, и вишня в этот раз мешается с хлынувшей из лёгких кровью. Она окропляет рубиновыми каплями снег и пачкает мятую одежду Томиоки, клочком ткани сжатую в заледеневших пальцах.


      Впервые он так рад тому, что его хаори — карминово-красного цвета. Потому что — очевидно же — на красном не видно крови.


      Внутри противно сворачиваются стебли цветов, прорастая в лёгких и под рёбрами тихой — убивающей медленно и мучительно — весной. Цветы растут даже сквозь кожу — приходится только ломать и ломать.


      Томиоке кажется, что скоро вместе с вишней он так сломает себя.


      Сабито — цветущий сад в лёгких Гию.


      Сабито — его отныне извечная болезнь.


      Сначала оба делают вид, что не замечают ничего особенного. Ну, как бы… Гию довольно сложно не заметить лезущие из-под кожи стебли, с пламенно-жгучей болью прорезающие путь к свету, и не заметить удушье от кашля, когда из глотки вырываются горсти окровавленных лепестков. Но он — честно-честно — пытается. Сабито тоже не слепой, но лишь смотрит сочувственно, придерживая Томиоку за плечи и обещая прикончить того человека, который приносит ему такую адскую боль.


      «Не обещай», — хочется прокричать ему в ответ, но из горла вырывается лишь задушенный хрип и несколько соцветий, которые Гию тут же уничтожает, ловя в ладони.


      Ему почти слышится противный ломкий звук.


      Как же всё хрупко: цветы, чувства, люди… У цветочных веточек переламывается пополам хребет, и Томиока лишь чувствует пустоту всеми фибрами своей души: каждой клеточкой, каждой жилой. Пустота заполняет зияющую дыру в груди, течёт по венам и артериям, смешиваясь с кровью, — безпросветная пустота абсолютно везде.


      — А кто это?


      — Да не важно, — всегда холодно и равнодушно чеканит он. Потому что это правда совсем никому не важно. Потому что он не достоин…


      — Да признайся ты уже! — злится Сабито, встряхивая задыхающегося Гию за трясущиеся, как в чёртовом припадке, плечи. Из него, как вата из тряпичной куклы, сыпятся лепестки. — Идиот! Посмотри на себя, ты же умираешь, чахнешь, как эта грёбанная вишня!


      Томиока видит в родных глазах напротив тихие отголоски боли и еле-еле выдавливает из себя:


       — Ладно. Как-нибудь после финального отбора, — кивает.


      Теперь они оба просто обязаны выжить.


      Ведь… умереть от цветов — намного глупее, чем быть съеденным демоном.


* * *


      «Я люблю тебя, Сабито», — но тот уже никогда не услышит.


      Гию плачет в первый раз за очень долгое время, пришивая неровными стежками половину узорчастого хаори к своему, и…


      …рассыпается вишнёвыми лепестками.