Примечание
Когда ещё выложить главу, если не в день рождения Фрейда. с:
Я узнал однажды: у каждого в сердце — сад. Отголоски мелодий и голосов из внешнего мира пробиваются сквозь решётку и разрастаются в пёстрые, ароматом пышущие травы; но не только красоту несет ветер извне, куда больше в его потоке семян сорной травы, и в тени её острых углов меркнут цветы, и высока цена за то, чтобы сад сберечь.
Из моего сердца прорастали песни. Ничего другого я миру не мог дать.
Философом я не стал. Долгое время жил тем, что стритовал в подземном переходе на стыке двух центральных улиц: зеленоволосый мальчишка в чёрном, бренчащий на укулеле грустные песенки. Звучал я негромко, и потому эхо и свист ветра, просачивающегося под землю, вторили мне точно из жалости.
Громче я не умел, потому что начинал надрывно кричать или кашлять: прокурил голос Красным «Максимом» и «Донским табаком» за сорок два рубля, пока не перешёл на «Бонд». Тяжелое детство, деревянные игрушки, отчисление с филфака. Филологом или герменевтом я тоже не стал, даже сны толковал не в свою пользу.
Я играл по четвергам и в запасе имел отточенный репертуар на полтора часа. В тот день я тоже встал в переходе чуть позже обеденного перерыва. Люди ходили мимо, стуча подошвами о мрамор подземелья. Жизнь уносила их дальше по лестнице, к бытовым проблемам, суете, бессонным ночам, прочь от музыки, которую я дарил за копейки. Бросив в меня равнодушный взгляд, они оставались при своем, не вдаваясь в подробности текстов. Не было дела им до пресловутой «искренности» исполнения.
Спроси любого профессионала, что важнее: техника или душа, ответит, не задумавшись. Не поймешь только, где соврет.
Вместо того, чтобы надрываться в переходе, я мог арендовать лофт или антикафе для квартирника, но боялся, что никто не придет, кроме меня. Однажды на песенном конкурсе мне не дали диплом под предлогом: «Извините, неформат». С тех пор «неформат» преследовал меня всю жизнь: я не мог выступать нигде или там выступал, где почти никто не слушал. Меня не ждали на вписке, чтобы покричать «Батарейку», меня не ждали в пабах, чтобы пьяными голосами кричать в унисон: «Все идет по плану»; не пригодился я и в переходе: песни мои не внушали надежды, не привлекали внимания. Но порой проскальзывали они под кожу тех, кто не успел целиком обернуть шею в колючий шарф. Эти-то, услышавшие, и бросали мелочь.
Растопить чужие сердца — вот чего я хотел, как мне казалось.
Второй час я смотрел на горсть мелочи в шапке, лежащей у ног, и прикидывал, что заработал рублей триста. В час пик переход оживал, становясь похожим на муравейник. Казалось бы, больше народу — больше шансов, но в толкотне меня никто не слышал.
Только девочка, которая неспешно шагала за мамой в дорогой шубе, размахивая ярко-зелеными варежками, перетянутыми через рукава на резинке, встретилась со мной глазами и улыбнулась. Постояв недолго девочка робко спросила у мамы монетку. Получив желаемое, подбежала ко мне, бросив копеек пятьдесят под презрительный взгляд маменьки. Я улыбнулся, между строк вставив мелодичное «спасибо», и девочка с матерью скрылись в толпе.
Несмотря на легкий обогрев перехода, я вскоре ощутил, как зябнут пальцы. Зима не щадила уличных музыкантов, даже тех, кто укрылся по подземельям. Руки шептали: пора закругляться, и я послушался, напоследок решив исполнить что-нибудь непривычно светлое. У меня было много кумиров, и один из них среди вороха мрачных, тоскливых мелодий выкроил в новом альбоме место под песню о людской доброте. Так и признался на концерте: «Злую песню написать проще: встал с утра… А ты попробуй, напиши добрую». Я так не умел.
«Снега белая перина от метро гудит альтом,
Ураган метёт Катрина, бьет в лицо комок в пальто,
Холодрыга губы ранит. Кто стоит в такую рань?
Бабка у лотка стоит с геранью.
Мне как раз нужна герань...»
Доиграв, я рассовал мелочь по карманам парки. Укулеле спрятал в чехол, а шапку отряхнул и натянул на уши. И поплелся по лестнице, подгоняемый другими прохожими.
Улица окатила колючим зноем декабря. Зима началась в октябре, день за днём становясь беспощадней и злее. Мела, тревожа улицы ледяными ветрами, кусала за щеки, отчего лицо приходилось закутывать шарфом, а пальцы скрывать в толстых перчатках. Мир казался белым, лишь у обочин высокие сугробы обретали грязно-серый оттенок. С утра по радио обещали до минус тридцати.
Я пошел по улице, разглядывая витрины магазинов и прикидывая, в каком мне поменяют мелочь. Манипуляции эти я обычно проводил в продуктовом, но он закрылся на неожиданный учёт, и я побрел дальше, мимо офисных зданий, банка, нелюдимых гастрономов и заколоченных подъездных дверей. Думал: жизнь тоже несётся мимо. Как ни старался я нащупать ее крыло, она ускользала, делая рывок в облака, и оставляла мне одинокую землю.
Я остановился, чтобы закурить, и стянул перчатки. Когда я защелкал зажигалкой, по телу пронеслась боль, точно игла, которой пугали в детстве: по сосудам пойдёт и заденет сердце; я не знал, бывает ли такое на самом деле, а знакомые говорили, что у меня нет сердца, будто давно разрослась в нём игла. Не игла. Льдинка.
Каждый четверг возвращаясь домой с импровизированной «трудовой деятельности», я проходил мимо цветочной лавки, но упорно старался её не замечать. Оттого, быть может, что у неё не было вывески, лишь табличка «ОТКРЫТО» на железной двери, да растения, несуществующими глазами глядящие на улицу сквозь стёкла витрин. Тогда, не найдя иного варианта, я решил в неё заглянуть.
Я поднялся на скользкое крыльцо. Дверь встретила меня звоном китайских колокольчиков над головой. Только потом я сделал вдох, из морозного воздуха переступая в мир одурманивающих цветочных ароматов и влажной земли. На миг голова закружилась, и я зажмурил глаза. Я закрыл дверь и огляделся. Всюду пестрели цветущие и лиственные комнатные растения, я даже вспомнил несколько названий, а у тех, какие не вспомнил, висели таблички, выведенные каллиграфическим почерком. Я пошёл вдоль стендов, разглядывая надписи. Сорта растений порой звучали как заклинания. Гибискус. Дельфиниум. Гиацинт. Были здесь и срезанные цветы, упакованные в тонкую бумагу, незаметные, у кассы. В лавке играла классическая музыка, еле слышная виолончель наигрывала убаюкивающие мелодии, сливаясь с запахами цветов, и вторили музыке колокольчики, продолжающие звенеть над дверью.
Я снял шапку и перчатки, отогревая пальцы. От перепада температуры тело налилось жаром, будто в него нежно вонзали крохотные иглы. Я ждал, пока боль стихнет. Оглядывался в тысячный раз, скользя от одного до другого стенда. Остановил взгляд на герани, стоящей на широком подоконнике, но не сразу заметил, как один стебель, повернутый к зимнему солнцу, почти пожелтел и иссох.
Сперва я услышал легкий скрип за спиной. Затем спокойный мужской голос обратился ко мне:
— Вам приглянулась герань?
— Всем нам нужна герань, — ответил я с улыбкой, вспоминая строки из песни. — На самом деле, я зашел мелочь поменять.
Я отвёл взгляд от цветка и обернулся на голос. В тот момент, когда наши взгляды соприкоснулись, я замер, а на кончиках пальцев заскользила колючая дрожь. Он был… не похож на других людей. Длинные пепельные волосы, собранные в растрёпанный пучок, свитер в норвежских узорах. Светло-серые глаза, в которых танцевали блики электрических ламп, будто искры костра, разведенного среди заснеженного леса. Он был… словно тепло зимы, горячий шоколад, шерстяное одеяло, укрывающее колени, когда за окном торжествует пурга, и рисует на стеклах узоры. Недостижимая сказка, которая не случится в серых хрущёвках, не отыщешь её в пабах, в подворотнях, в мещанской жизни. Только передвигался он в инвалидной коляске.
— Музыкант? — с радушным интересом спросил мужчина.
— Да, играю тут, в переходе неподалеку. Правда, никому это особо не интересно.
— А для кого вы играете?
Вопрос оказался метким выстрелом в голову: обычно задавали другой вопрос: «Для чего вы играете?», и я мог ответить, что играю, потому что не могу иначе, потому что творчество просится из меня, прорастает, как зернышко, посаженное в землю. Нет, скорее, как одуванчик из асфальта, сломать готов любые преграды, чтобы встретиться с солнцем, не зная, что его обожгут.
— Для… Не знаю, — я замялся. — На самом деле, я еще не определился со своей… Аудиторией, — признался я.
Задумавшись на миг, мужчина склонил голову, после чего отвёл взгляд в сторону подоконника. Глаза замерли на увядающей герани. Та будто в тоске склонила к земле темнеющие листья: не то холод витрины пробирал до корней, не то она тосковала по весне, боясь, что не успеет её дождаться, ибо век цветочный — короток.
— Вы не думали, — неожиданно начал мужчина, обернувшись ко мне; тонкая, изящная улыбка очертила его лицо, — петь… Цветам?
— Даже представить не мог, что когда-нибудь этим займусь, — ответил я, выдавив улыбку. — Все-таки музыкант нуждается в такой публике, которая… Может оставить обратную связь. Важно знать, что тебя кто-то услышал и понял правильно.
— Что, если не всякий может выразить восхищение через слова? — спросил мужчина. — Что, если немое восхищение порой важнее слов?
— В принципе… — я задумался, сделав пару шагов в его сторону. — Вы правы. Детскую улыбку я ценю больше, чем тирады взрослых, полные громких, красивых слов, которые на деле — пустой звук.
— Если вам улыбаются дети, чем же тогда вам ответят цветы?
— А давайте, я попробую! — ответил я и сам удивился тому, как ожил и окреп мой голос.
Не сразу я заметил у окна крошечный табурет, на котором стояла высокая пальма: благодаря дополнительному помосту ее листья достигали потолка. С позволения мужчины я поставил её на дощатый пол, а сам занял табурет.
За те десять минут, что я провел в лавке, не вошёл больше ни один посетитель. Зато прохожих я мог наблюдать сквозь стекло витрины, чуть подёрнутой морозом: они шли мимо, опустив голову. Будто не нашли того, на что хотелось смотреть.
Из чехла выскользнула укулеле и приземлилась в мои ладони. Оживлённый интерес окрасился тенью сомнения. Я задался вопросом, что же могу спеть цветам. Настраивая инструмент, я задумался, прокручивая в сознании десятки композиций, заученных за годы моего несостоявшегося ремесла, и не мог выбрать той, единственной.
Я удивился себе: уже минуту перебираю песни, размышляя о том, что подумают о них комнатные растения, которые, в общем-то, не наделены даром мыслить как люди. Любая музыка им покажется разве что парой красивых нот.
Пока я сидел, погружённый в себя, мужчина меня не торопил, только смотрел с интересом, положив руки на плед, укрывающий ноги. И тогда я понял, что цветы мне ни к чему — нет, я хочу исполнить песню, которая впечатлила бы его и рассказала обо мне. С этой мыслью я поспешно нащупал нужный аккорд и негромко запел, прикрыв глаза:
«Казалось бы, вырос из клетки, и вроде
Бы в клетку уже не захочешь опять,
Но не получается жить на свободе
Тому, кто не привык за неё умирать.
Себя осечёшь — не подумать бы лишнего,
И лишние мысли смахнешь рукавом
О том, что не просто любить даже ближнего,
Тому, кто не любит себя самого».
Очарованный запахом влажных листьев и сухой земли, от ноты к ноте я шагал все дальше в одурманивающую бездну, будто растворялся, распадался на крошечные частицы, становясь неделимым с целой Вселенной. Вдыхая цветочные ароматы, я выдыхал песню, и комок, привычно роящийся в груди, наполнялся доселе неведомой мне нежностью и ощущением счастья.
Чаще я пел по привычке, механически перебирая аккорды пальцами одной руки, а другой — отстукивая бой. Мысли же мои в такие моменты оставались во внешнем мире, и я чуть повышал голос, чтобы впечатлить старика и отступал шепотом, видя проходящую мимо маму с коляской, в которой дремал ребенок. Чаще я думал о выживании, о деньгах — сколько подниму, если буду петь громче, отчётливее, более профессионально. О том, что куплю на эти деньги, когда выйду из перехода: пирожок, шаурму или пуэрный чайник.
Оттого, наверное, моя музыка не всегда находила адресата.
В цветочной лавке без вывески я впервые ощутил, как вместе с музыкой по венам разливается счастье от того, что творишь собственными руками.
Или то была любовь, к которой музыка не имела отношения?
Доиграв, я приструнил звенящие струны касанием ладони и замер, глядя мужчине в глаза.
— Не думал, что вы умеете колдовать, — произнёс мужчина.
— Колдовать? — переспросил я, и он рукой показал в сторону окна.
Цветок, который медленно погибал, выпрямился, расправив изумрудные, пушистые листья. Подгнивающий уголок с увядшими цветками на глазах расцветал, обретая нежно-белые оттенки. Он ожил, и прочие цветы вслед за ним вмиг посвежели, даже кактус начал зацветать в углу.
А за окном алел ярчайший закат. Заснеженное небо окрасилось в алый, и сквозь замутнённое окно проникало в магазин, придавая новые оттенки предметам. Я оторопело застыл, не веря в собственные чудеса.
— И всё это сделали вы, — сказал мужчина.
— Но ведь это просто музыка, — ответил я. — Я даже не напрягался...
— Разве? — улыбнулся он. — Вы пришли с доброй вестью в мой скромный сад.
— С вестью? — переспросил я, пожав плечами.
— Чудеса умеют творить только те, кто знает, откуда они берутся, — ответил мужчина причудливой загадкой.
— То есть я… Да нет, не может быть, просто какие-то фокусы…
— Вы полагаете, что я решил устроить перед незнакомцем шоу? Но скажите тогда, чего ради? — мужчина слегка повысил голос, и я вздрогнул. Но добавил он спокойно: — Ведь не я герой этой сказки, а вы.
— Да, пожалуй… Так вы… Поменяете мне мелочь? — напомнил я, переводя тему, чтобы не сгореть от неловкости.
Мужчина подъехал к прилавку, на который я успел высыпать пригоршню монет, и сосредоточенно занялся пересчитыванием мелочи. Я отвернулся, неловко перемещаясь взглядом от витрины к витрине и ёрзая на месте. Отчего-то я не мог смотреть, как столь возвышенный, неземной человек в таком удивительном месте занимается рядовым занятием: считает деньги.
Я успел трижды пожалеть, что заикнулся про мелочь; мне стало казаться, что в глазах мужчины я теперь выгляжу как меркантильный кабачный артист, который споёт что угодно, кому угодно — только бы денег дали.
Наконец мужчина положил передо мной чуть смятую тысячу.
— Но…! — Не успел я договорить, как он произнес:
— Заглядывайте. Буду рад услышать еще пару песен. Да и цветы, думаю, останутся довольны.
Он обезоруживающе улыбнулся, и мягкое лицо в свете электрических ламп засияло, словно у святого. Я понимал, что отныне буду менять мелочь только в этой лавке, и дело было не в том, что вместо трех сотен мне дали хорошую купюру…
— Кстати, меня Матвей зовут, — сказал я, решив напоследок представиться. — Раз мы еще увидимся…
— Яков, — назвался он, пожимая мне руку. Его ладонь была чуть тёплой и мягкой, как бархат. Мне не хотелось её отпускать: я всё прощупывал её, будто исследователь, своей неуклюжей, взмокшей рукой, толком не разбирая, что стремлюсь отыскать. Затем сам же отдернул руку и натянул перчатки.
Когда я вновь вышел на улицу, город давно подёрнулся синевой позднего вечера. Мороз впивался в щёки, но я нёсся домой, не чувствуя холода.
Что-то случилось внутри. Что-то расцвело, крутилось в мыслях, выдумывая всё более невозможные сценарии. Нет, обманывали люди, нет во мне никакой иглы, и льдинки нет. Лишь цветок, сумевший дождаться весны.
Примечание
Песни:
Бранимир - "Герань".
Павел Фахртдинов - "Смоковница"