если ты - плоть от плоти слова

Примечание

Q: Расцеловываем шрамы.

У адептов почти все раны затягиваются скоро и без следа: их тела ведь ненастоящи, сотканы из света, из ветра и пения птиц, из чужих желаний и бутонов цинсинь. Их тела безупречны.

Их души изуродованы.

Алатус научен все свои раны прятать, сбитые в кровь ладони успокаивать снегом, бабочек в пальцах давить, выгрызать мнимое счастье у смертных — и тем своё глупое, ломкое тело латать. Он скулит в темноте, расцарапывает грудь, и плечи, и бёдра — пока хватает сил, пока ненастоящее его тело ещё выдерживает и остаётся под когтями кровавым месивом ветра и лепестков.

У адептов почти все раны затягиваются скоро и без следа.

Остальные — превращаются в уродливые, грубые шрамы, что не сходят веками; даже их изуродованные души не в силах порой поглотить всю боль. Алатус пытается: он не рвётся боле в небо, не слушает ветер, не следует за его зовом — забывает, привыкает, прячется в пещерах и позволяет себя приковать к земле.

Но шрамы на спине остаются.

Там, где когда-то были крылья.

Алатус теряет рассудок от боли, от чужих проклятий, что следуют за ним по пятам, от запаха крови, от криков, от Страха, что иглами впивается в его тело — Она боится.

Она боится, Она кричит и Она зовёт его — вернейшее из своих копий; Алатус — даже если сам обратится в ветер, уже не успеет и не спасёт, но всё равно бросается вперёд.

Потому, что так должно.

А затем бросается вновь — без копья и без сил, но с единой едкой мыслью, что сковала его безупречное, хрупкое тело и душу вылепила наново — под себя.

Выжить, когда Она умерла — верх бесчестья. Пусть даже он не сделает ничего — когти едва задевают чужую грудь, — но он умрёт вместе с Ней.

Потому, что так должно.

Но победивший бог опускается рядом. Победивший бог берёт его руки, чёрные от крови, в свои.

— Оставь, — говорит.

— Идём со мной, — повторяет.

На груди у него — три едва заметных следа.

Алатус, верно, умер в тот день; вернее — так говорят все вокруг, но Сяо лишь хмурится сильнее обычного: он всё ещё Алатус, и все ещё юный птенец в ветвях миндаля, и всё ещё не обретшие форму слова — и всё ещё Сяо, копьё воинственного бога.

Всё ещё Сяо, Якша-Защитник.

Всё ещё Сяо, последний из легенд.

Всё ещё Сяо.

И у него всё ещё широкие полосы шрамов на спине.

Чжунли обводит их покрасневшие края осторожно, каждый раз — словно боится, что сделает хуже.

Что сделает больно.

Сяо дышит через раз — и все равно невольно вздрагивает. Пытается привыкнуть — но это сложно, так сложно, когда Чжунли касается его так тепло и так нежно, когда обнимает так крепко, когда целует, и шепчет, и вновь целует побелевшие давным-давно шрамы, когда рассыпается сотнею слов, красивых, и громких, и искренних — но всё ещё слишком малых, чтобы выразить то, что на самом деле у него на душе. Будто за все тысячи лет, что они знают друг друга — и ещё тысячи, что провели порознь, — воздать хочет.

В тишине постоялого двора Чжунли понимает вдруг так остро: все эти годы, все эти тысячи лет Сяо отдавали приказы и хвалили за то, как он их исполняет, говорили, как хорошо он сражается и как верно несёт свою стражу — и только сейчас. Только в эти короткие месяцы — Чжунли его обнимает.

Чжунли, не зная — всё ещё, — что такое любовь.

Решает, что любит Сяо.