После мора они вцепились друг в друга, как распоследние собственники, потерявшие абсолютно все. На деле у обоих остались важные вещи и важные люди. Мистики-Каины, ренегаты-Стаматины, чудо-Многогранник. Дети-избранники, степняки-хранители, Город-удург. Но друг без друга кажется, что жизнь вот-вот оборвется, разлетится осколками или потонет в кровавом месиве, таком тошнотворно-привычном.
…
Дом Бураха они переделали под себя: все комнаты завалены их общими записями, иногда продолжающими друг друга отличным почерком, их инструментами и оборудованием. Кухня наполовину переделана в лабораторию, едят они всегда быстро, за голым столом, откладывая посуду до следующего раза. Спальня больше похожа на жилище людей: там книги не для работы, там разложены их вещи, часто вперемешку, там одна для двоих кровать, куда приятно вернуться для редких моментов передышки. А еще в их доме тесно — нарочно тесно, так, чтобы всегда чувствовать, что не один. Соприкоснуться локтями, вскользь — спинами, лишь бы почувствовать эту опору на двоих.
…
Даниил точно знает, в каких ящиках их дома лежит оружие, какое, сколько рядом патронов. Он всегда теперь спит с заряженным револьвером у изголовья. Все ножи и скальпели дома отточены до предельной остроты, пули вкладываются в оружие автоматическими движениями. На громкие подозрительные звуки оборачиваются вдвоем, хватаясь за то, что ближе всего, не отступая друг от друга — прикрыть спину, как всегда, как правильно и безопасно.
…
Даниил перестал верить людским словам, пропускает их через десяток сетей, чтобы приблизиться к истине, делит на тысячи, а иногда и на ноль. Артемию верит, потому что тот ни разу не обманул. Говорил, что сделает — делал. Говорил, что им нужно проветриться — желал этого искренне и первым уходил, чтобы не раздувать ссору. С ним Даниил научился разговаривать без недомолвок, потому что друг от друга они теперь зависят во всех известных смыслах.
…
Даниил знает, что после эпидемии на Артемии нет живого места. У него по всему телу такие шрамы, что содрогнулись бы бывалые солдаты. Левую руку ему чуть не разодрала псина, под ребрами спереди не один след чужих ножей, бедра и одну икроножную ему не раз пробивало пулями, которые вытаскивал Даниил лично. И на спине был отпечатан потрясающий своим ужасом узор, превративший кожу в перепаханную Степь. Артемий по-звериному вздрагивает, если неосторожно задеть некоторые шрамы, но к рукам тянется, если трогать мягче, с желанием убрать боль.
…
Даниил не понимает, как, но Артемий всегда оказывается рядом, когда это нужно, держится в стороне, настороженный, если нет повода для явной тревоги, или бросается, огрызаясь, на других, если видит угрозу. Даниил вольно и невольно принимает — хотя чаще всего с шипением — опеку Артемия, доходящую до невыразимых пределов. Знает, что тот, послушавшись своих линий, может через весь Город добраться, найти и обязательно проводить до дома, не объясняя нормальных причин.
…
В постели они друг на друга набрасываются, даже если весь день провели вместе. Даниилу нравится чувствовать себя столь желанным, чувствовать, что хоть одно сердце не выдержит, если он вдруг исчезнет. И он провоцирует, доводит Артемия до дрожи от нетерпения и напряжения, чтобы чувствовать, как захлестывает страстью с привкусом отчаяния, когда в последнюю секунду настигаешь самое дорогое и жаждешь это сохранить только для себя. Но потом всегда наступает миг, который Даниил так и не научился предугадывать. Артемий резко меняет животную страсть, ощутимые укусы и рваную резкость движений на убивающую нежность, долгие ласки и глубокую тягучесть предельной близости. Он заботится, охраняет, ограждает от боли, умышленно продлевает удовольствие, пока Даниил не начинает велеть или, изредка, просить — голосом или телом. Артемий окружает своей прямой и простой нежностью, безусловной, иногда грубоватой, но заставляющей Даниила даже во время удовлетворения похоти чувствовать себя самым нужным, единственным на свете, кто имеет значение.
…
Артемий старается не смотреть после мора на свое отражение: он видит в глазах решимость загнанного зверя, готового разорвать напоследок как можно больше глоток, видит угрюмость того, кто получил слишком много ударов, чтобы не огрызнуться на любой случайный замах. Открыто Мясником его, кажется, называют пореже, но и особо лучше не относятся.
…
Артемий давно заметил, что Даниил неосознанно берет скальпель так, словно собирается им бить. За собой легко заметил то же — нож в руках ложится удэем, жертвенным лезвием, ржавым бандитским клинком. Запах крови не вызывает тревогу, он будоражит. Боль больше не останавливает, не убеждает прекратить, она подстегивает завершить дело до конца — один раз Артемий уже неосознанно заработал ожог, которого почти не заметил.
…
Артемий никого не подпускает со спины на три широких шага всегда, когда есть такая возможность. Никого, кроме Даниила, который хоть и мог ужалить, но ни разу не ударил, который всегда перевязывал, залечивал раны, потому что так нужно. Во время Второй Вспышки было так же: встречались, сталкивались, латали друг друга и вновь разбредались… Кажется, Даниил тоже понял, что такое линии, но признавать не желает до сих пор.
…
Артемий привык к тому, что иногда приходится просыпаться среди ночи: Даниилу все еще снятся кошмары, наполненные символами, которых он не понимает. Артемий остается рядом, будит, приносит успокоительные, добавляя к глоткам лекарства свои поцелуи. Сам же внутренне мечется в злости на свою беспомощность: он не может оградить Даниила от всего, не может выбросить из его головы и жизни эпидемию и ее гниющие следы. Пытается хотя бы помочь забыть.
…
Артемий часто неосознанно целует Даниила в макушку, туда, где сохранился, почти невидимый, шрам от удара по голове. Еще у Даниила осталась пара следов от пуль, красочный шрам на животе, ближе к боку, похожий есть у ребер — ему доставалось нечасто, но последствия требовали швов. А еще у Даниила не проходят синяки под глазами, время от времени холодеют пальцы, и он согревается только в тепле Артемьевых рук.
…
Постороннему услышать от Даниила смех почти невозможно, даже его любимая саркастическая усмешка стала возникать реже. Артемий тоже давно не смеется, стараясь каждую крупицу приподнятого настроения целиком подарить Даниилу или разделить с ним поровну. Зато они оба давно разговаривают с неизбывной горечью и тяжелой, черной иронией. Окружающие пытаются воспринимать их речь как шуточную… они же двое подразумевают под сказанным то, что говорят, и не улыбаются.
…
Спать без Даниила почти невозможно. Его дыхание Артемию — колыбельная, его тело, теплое, живое — якорь, держащий в осознаваемом времени и месте, далеком от бескрайней Степи. Даниила хочется уберечь, удержать, ублажить, хочется видеть и слышать, как под поломанной личиной Бакалавра проступает настоящий Даниил — страстный, отзывчивый, ненасытный. Такой удушающий собственник, что цепкая хватка крепких корней по сравнению с ним кажется невесомыми нитями паутины. Артемий впитывает каждую секунду с ним, отдающим все подчистую, забирающим все до капли, потому что чувство, что завтра не настанет, у Даниила всегда было куда ярче. Его всегда приходится успокаивать лаской, убеждать, что счет не идет на часы, показывать долгой и сладко-замедленной близостью, что у них теперь есть время для двоих, большее, чем короткая ночная встреча и полчаса до утра сердце к сердцу. И когда Даниил в тишине расслабленно, благодарно целует, отплачивая нежностью на нежность, Артемий чувствует, как они оба заново учатся идти к возможному исцелению.