военнопленные

— я умру.

— да, эрен. я помню.

— и я.

больше ничего они не помнят.

слова выходят клеймом. печатью. словно йегер не говорил этого самого минуту назад.

у них — ни прошлого, ни будущего. заросло пылью, залилось кровью, умерло, стеная и моля о пощаде. ни прошлое, ни будущее никто не собирался спасать.

армин как-то сам сказал, что жизнь включает в себя людей и моменты. это же неизменно. сейчас ему думается о том, что они оба ничего не помнят: детство осталось где-то так далеко, что почти в одной из прошлых жизней; все воспоминания и хоть какие-то остатки радости — да всё же вынесли к чёрту, будто нарочно ворвались и обокрали без сопротивления. а будущее и вовсе никак не вспомнишь, если ещё не дожил и не пережил. и как им пережить, если не суждено?

у них есть только «сейчас», и «сейчас» не меняется — всегда какое-то ломанное, побитое на части, подстреленное «сейчас», будто тоже не пережило. армин знает, что оно скоро закончится.

он сглатывает тяжёлый, невыносимый просто ком в горле, чувствуя, что его больше ни на что не хватает, — все слёзы военнопленными в груди замкнуты, они просто никак не могут выбраться из-за стены, не могут её пробить. армин и сам не может: мимолётно ему кажется, что стена между ним и эреном становится только выше, растёт по кусочку, будто её продолжают строить: избитую, неровную, искривлённую — такое уже не реставрируют. он думает о том, что совсем разучился плакать, — просто ресурсы истрачены, просто слёз не осталось, просто всему приходит конец, а ему лишь бы разреветься.

и всё равно ничего не получается. стена не колышется, а эмоции военнопленными воют под клеткой рёбер.

эрен говорит ему, что скоро наступит конец этой эпохи, и эти объяснения всего, о чём армин и так догадывался, кажутся просто иррациональными и раздражающими настолько, что хочется всё пробить: и стену, и вообще всё, что в нём осталось. вот скажите: ну разве может такое быть?

не бывает так у людей.

не бывает у людей так жестоко и беспощадно, чтобы вместо прозрачного океана — океан крови, солёно-железной, разлитой по всему миру киноварью несмываемых пятен. не бывает у людей, чтобы всё кончалось вот так: горько и разбито, с утратами и жертвами, с безвыходьем из порочного круга. правда армин и так не уверен, имеют ли они право называть себя людьми.

человечество порочно, но по-другому и не бывает, если они пытаются отбить для себя место в мире. мир слишком тесен.

армину хочется злиться на эрена за то, что он его избил, что оставил ему столько ран, зияющих гематомами, ярко, как космические галактики: и внутри, и снаружи. он ещё не решил, что больнее, но на теле синяки с регенерацией заживают так, словно их и не было, а сердце почему не лечит. просто никак.

армин хочет злиться за микасу и за слова эрена, ядовитые, жгучие, выжигающие всё живое. до кладбища из слов, до горящего пламенем, занимающим всё небо и греховно-уничтожающим.

хочется злиться за все невинные жертвы и за лживые слова, но даже это у него не получается: лишь вымороженно-холодное спокойствие и, наверное, остатки понимания. но… разве нельзя по-другому?

боже, эрен.

армин думает: нет, он ни разу не фаталист.

но военнопленные скребутся в груди, воспламеняются, когда арлерт смотрит на эрена, и желает о том, чтобы они были предназначены друг другу судьбой. ну давай, судьба, отозвись. расплети свой клубок, раскидай свои нити. скажи хоть что-то.

ну же, скажи.

скажи, что всё будет хорошо.

соври, соври хоть тысячу раз.

армину хочется верить хотя бы во что-то, ему хочется наглотаться пряной лжи, хочется захлебнуться, чтобы больше ничего не осталось. почему-то в голове так много мыслей, что их все никак не собрать, — растерялись осколками по всем путям, просто просыпались куда-то мимо него, потерянные, запутанные, надоедливыми насекомыми жужжащие.

армину бы так хотелось думать поменьше.

только сейчас арлерт осознаёт: он вовсе не готов к такому концу.

они с эреном смотрят друг на друга, на все потухшие, вымершие во взглядах звёзды, на не взорвавшиеся сверхновые, на разрушенные надежды.

в них всех было столько надежды, что хватило бы на весь мир.

если бы только можно было выбрать что-то иное, они бы не колебались. но им никогда, никогда на самом деле не давали выбора.

эрен бы рано или поздно просто с грохотом вскипел, потому что когда люди наполнены протестом, они не держат это в себе — они мгновенно взрываются, а взрывы не приводят ни к чему хорошему — люди от них умирают.

взгляд эрена жрёт вина.

и ещё что-то такое, что армин не возьмётся описать. у него это самое скребётся в клетке рёбер военнопленными, но они оба не помнят, как с этим жить.

как этим жить.

это чувство где-то внутри совсем лишнее. это, по правде, всё совсем лишнее, но они не откажутся от того, чтобы побыть фаталистами, когда больше ничего не остаётся под конец эпохи.

они обнимаются, эрен до боли сжимает в ладонях ракушку, а армин сжимает эрена. его, кажется, парализовали все слова, попав в самое ядро, — туда, куда просто никогда. нельзя. попадать.

армин не хочет спасать человечество. он просто хочет вернуться.

военнопленные рвутся наружу, и такое чувство, словно в груди всё прогнило насквозь, пропиталось бензином, а потом — всё. хватит всего лишь одной спички. одно движение, и стены ломаются, крошатся под тяжестью мыслей, сыпятся под напором эмоций так громко, что заглушает все звуки. военнопленные пробиваются наружу вместе с солёным морем, и у армина по щекам текут слёзы.

он видит, как эрен противится, потому что фатализм наказуем, потому что последствия потом растягиваются на целую вечность, потому что конец ему самому — совсем скоро. армину же с этим жить.

эрен противится, но потом сам тянется к нему, сносит все оставшиеся стены. льнёт и сцеловывает солёные слёзы с его щёк и губ — получается отчаянно-больно, почти жертвенно, как смертоносная катастрофа, вызванная впоследствии бунта ополчения из военнопленных: после такого уже не оживают.

так бывает, когда подлетаешь к солнцу слишком близко, сжигая крылья, которые перьями разлетаются и разносят пламя по всей округе. так бывает, когда бросаешься в это пламя.

так бывает, когда одним из самых главных человеческих пороков считается трусость, а у них вообще не об этом — места для трусости не осталось, от них самих ничего не осталось. ни прошлого, ни будущего.

так бывает, когда эпоха кончается.

когда совсем не хочется такого конца.