Пять

январь 16, 1972

+11 °F

переменная облачность

Переметнёмся в то самое воскресенье Супербоула, когда в тылу циклона к нам затёк холод собачий, а я обнаруживаю папу за необычным занятием.

Оглядываясь по сторонам, папа достаёт из шкафа диковинную шкатулку: деревянный ларчик на ножках, украшенный резными драконами и узкоглазыми мудрецами. Должно быть, какой-нибудь китайский комиссар хранил цитаты Мао в этой красивой вещице, а теперь папа держит там ветеранскую страховку или скидочные купоны. Занятное открытие. Прежде я была уверена, что знаю обо всех его азиатских сувенирах. Немного странно так озираться, копаясь в собственных вещах, но это же папа.

Он опускает взгляд к шкатулке. Набирает полную грудь воздуха, а потом замечает в зеркале подкравшуюся меня и вздрагивает.

— Закрылочек, — рассеянно выдыхает папа и поспешно убирает китайскую штукенцию обратно.

Эти предсказуемые родители, которые прячут свои секретики повыше... Спустя годы я изрядно подросла и почти догнала папу ростом, так что привычка кажется совсем уж неактуальной, особенно если вспомнить о нашем негласном соглашении: папа не лезет в мои фанфики, а я не исследую его верхние полки.

— В Ниагара-Фолс кризис техперсонала, — говорит папа, прикрывая зимней шапкой редеющие волосы. Шапка меховая, со спадающими на плечи ушами, из-за чего папа напоминает военно-воздушного спаниеля. — Служаки собирают рики-тик весь доступный народ, так что останусь я там на ночь.

«Кризис техперсонала». Экая формулировка. Папа снимает шапку и зачем-то её встряхивает.

— Закрылочек, ты не боишься ночевать одна?

Да с чего бы.

— Что за вопрос, пап. В восемь лет не боялась, а в восемнадцать и подавно не.

— Помню, помню — ты взрослая, просто переживаю. — Папа надевает шапку вновь. — Столько плохих вещей про Баффало успел услышать от парней... Безработица растёт, преступность... А ведь приличный город был. Половина домов на улице пустует, в других чёрт знает кто живёт.

Когда папа не читает страшилки в журнале «НАСТОЯЩИЕ МУЖИКИ», он узнаёт их «от парней». Хорошо всё-таки, что доминиканцы и уличный соккер остались для него тайной. Те бруклинские друзья явно попадали в папину категорию «чёрт знает кто».

Папа делает стремительный шаг мне навстречу и обнимает крепко.

— Ты мой самый дорогой человечек, — растроганно говорит он, прижимаясь колючей щекой к моей.

Боже... Что с папой? Пора начинать операцию «Мачеха IV»? Как некстати. Может, в шкатулке любовные письма? Да не, бред. Кто в наше время пишет любовные письма.

Он подозрительно быстро сваливает, оставляя меня в полнейшем смятении. Хлопает дверь. Хрипит отъезжающий пикап.

Я по-прежнему в дверном проёме. Взгляд мой прилип к верхней полке, и мистер Сатана подстрекает: «Загляни, подсмотри одним глазком». Нет. Нет. Я — католическая школьница и хорошая девочка. С Богом в школе, с Богом в семье, с Богом в сердце. Повторяя эти мудрые слова сестры Терезы, я побеждаю дьявольское искушение. Дабы предостеречь руки от греха, беру винтовку Мосина-Нагана, из которой красный китаец пытался застрелить папу, и выполняю несколько подсмотренных у почётного караула приёмчиков. Сама себе командую: «К но-ге!». Приклад из сибирской коммунистической берёзы бьёт о паркет. Замираю.

Дарерка Имджин Килпатрик заступает на защиту папиного дома и папиных секретиков. А-минь.

Из морозного снаружи сигналит телеграфными точка-точка-тире клаксон «Мустанга». Другое моё греховное искушение подъехало.

Под негреющим солнцем я иду к красной машине, чья радиаторная решётка заботливо укутана одеялком. Похрустывая мёртвыми листьями, забираюсь внутрь. Сама Пьетра на холод не вылазит.

— Какой-то непонятный стук на первой передаче. — Она горбится, прислушиваясь к дыханию тачки, и задумчиво морщит нос. Похожа на доктора, только стетоскопа не хватает. — Подскажешь, в чём дело?

Когда окружающие узнают, что мой отец — авиационный механик, они начинают расспрашивать меня насчёт автомобильных двигателей. Почему-то люди считают это логичным. Помотав головой, я говорю:

— Папа ведёт себя странно.

— Ага, — продолжая слушать, Пьетра втыкает вторую передачу, — едва не протаранил меня. Но шапка — отпад.

— Подозреваю, что у него завелась женщина.

Этот ночной кризис техперсонала. Эти обнимашки ни с того ни с сего. Наверное, папа пытается успокоить меня и убедить, что мачеха не станет главной в его жизни. Б-р-р.

— ...Почему обязательно женщина? Вдруг мужчина?

Вот это она вывернула. Даже извращенка вроде меня сразу не додумалась.

— Не-не, — говорю. — Папа точно не таков.

— Когда-то и я думала, что мой папа не таков. — Пьетра выразительно изгибает брови.

Ну и ну.

— В смысле? Он ведь военный.

Брови Пьетры лезут ещё выше.

— К твоему сведению, военные тоже бывают бисексуалами.

— То есть, твой папа изменил маме с мужчиной? И поэтому они расстались?

— Ну да, — непринуждённо подтверждает Пьетра. — Правда, причин для разрыва хватало и без папиного любовника. — Она резко выставляет передо мной указательный палец: — ...Но, кажется, я просила не упоминать мать.

Моё воображение уже нарисовало мощную сцену: в глубине ангара, на фоне ниагарского заката, на фоне всех «Вуду» и «Геркулесов», некий мужчина в лётной куртке протягивает другому китайскую шкатулку, и камера берёт крупный план, и я узнаю в том другом мужчине папу, и папа открывает шкатулку, и папа достаёт скрытое в ней кольцо, и папа говорит: «Боже, Фрэнк, я тоже тебя...».

Не готовилась я к такому варианту. Хоть и нравится мне про любовь между мужиками писать, но одно дело, когда эти мужики посторонние, и совсем другое — если один из них твой папа.

Пьетра смотрит на меня через зеркало и говорит нежным голосом, каким успокаивают малолетних детей:

— Эй, ты чего, не загоняйся... Я просто личный опыт пересказала. — Говорит обычным: — Это вовсе не означает, что твой отец тоже. Может, действительно женщина.

Руки в шерстяных перчатках плавно направляют длинный красный капот «Мустанга» на краешек парковки. Большая часть асфальтового поля захвачена гоняющими шайбу мальчишками. Пока Пьетра ходит за пиццей, я стою, согревая дверцу машины теплом своей задницы. Наблюдаю, как мальчишки-хоккеисты задорно фехтуют на клюшках, если кто-то оказывается неправ, и снова бегут-скользят без коньков по замёрзшим лужам. Клюшки. Клавиши пишущей машинки. Расслабляют меня постукивающие звуки.

Тут я обращаю внимание на вывеску: вижу затейливо выведенную фамилию «ЧИККАРЕЛЛИ» и склоняю голову набок.

— Ты что-то говорила про «настоящую неаполитанскую каморру»?

Вышедшая наружу Пьетра лукаво щурит глаз, повторяя моё-своё движение.

— Одно другому не помеха. — Выпуская из ноздрей струи пара, она прижимает коробку с пиццей к белому полушубку, воротник которого — закинутая на плечи охапка некрашеной овечьей шерсти.

Так жаль, что художник из меня неважный. Пьетра с улыбкой Моны Лизы, морозным днём украшающая собой парковку перед пиццерией Чиккарелли, могла бы стать шедевром нью-йоркского Возрождения.

Руки в перчатках направляют капот «Мустанга» под жёлтые корпуса светофоров Мейн-стрит. Мимо заиндевевших автомобилей и редких утеплённых прохожих.

— С каждым приходом зимы я вспоминаю февраль пятьдесят шестого в Европе, — говорит Пьетра. — Снег и лютые морозы в Мюнхене, в Милане, даже в Риме. Мне ещё трёх лет не исполнилось, и те неистовые холода стали первым детским впечатлением об окружающем мире. Мы ехали вдвоём — я и папа, — а за окнами машины люди катались на лыжах вокруг Колизея, и солдаты гребли снег. Было же времечко. — Она меланхолично взмахивает ладонью и добавляет: — Хорошая погода, чтобы остаться дома и закутаться в одеялко со своей второй половинкой.

— У меня нет второй половинки.

— У меня тоже. — Пьетра изображает взгрустнувшее лицо и поглядывает вправо.

Я только в её сторону и смотрю. Усмирив притопывающую ногу, говорю:

— И где в Баффало селятся богачи?

Пьетру моё незнание местных реалий забавляет.

— В Баффало — нигде, — смеётся она. — Дедушка в Эггертсвилле живёт. Технически — другой город, хоть и слиты воедино.

Длинный красный капот сворачивает на улицу, где все дома — особняки в георгианском стиле, расставленные на вежливом расстоянии друг от друга. Все стены здесь — камень. Все крыши — черепичные, с произрастающими из них печными трубами. Каждый земельный участок обязательно опоясан живой изгородью. Если поблизости шоссе — живой изгородью толщиной с крепостной вал. Нечто похожее я видела прошлой весной, когда ходила с доминиканцами попялиться на буржуазные красивости Форест-Хиллс в Куинсе. Этот зарегулированный сотнями правил райский сад для пожилых богачей, чья тишина может быть нарушена только стрекотанием газонокосилки или перезвоном специальных причиндалов обслуживания из пикапа чернорабочего. Но застройка в Эггертсвилле гораздо менее плотная, нежели в Куинсе.

— Добро пожаловать в дедушкину обитель, — объявляет Пьетра, закатывая «Мустанг» через распахнутые створки ворот.

У них есть ворота, хотя высота заборчика из неотёсанного камня — по колено. Такой себе баланс между приватностью и приличием; обозначать территорию можно, но загораживаться от соседей — дурной тон. Внутренние порядки богатеньких районов, установленные миллионерами для миллионеров. Архитектурно-ландшафтный дресс-код, как на званом ужине.

Между нашими с Пьетрой домами всего-то две мили, но они — только физическая дистанция. Социальная измеряется в световых годах. Астрономической разницей в суммах годового дохода семей.

Прежде чем выйти из машины, Пьетра закрашивает число 83 на каске из альбома.

Я всё жду увидеть скульптуру какой-нибудь античной богини, или льва, подминающего шар, но нет, ничего подобного. Только благообразный старичок метёлкой стряхивает снежную крупу с теннисного корта, обмотавшись широким шарфом и натянув берет на уши.

Пьетра говорит, захлопывая дверцу «Мустанга»:

— Синьор Мекатти — наш садовник и мастер на все руки... Негласно следит, чтобы я не закатывала вечеринки с мальчиками в дедушкино отсутствие. — Она заговорщически подмигивает, будто знает и мой секретик тоже.

Да-да. Папа так же считает мальчиков главной угрозой моей невинности.

Пока Пьетра беседует с синьором Мекатти, я грею уши. Люблю слушать диалоги на итальянском: ничего не понятно, зато красиво. Как будто не подслушиваешь даже, а просто наслаждаешься звучанием.

— Синьор Мекатти так и не освоил толком английский. — Пьетра открывает мне дверь свободной от коробки рукой.

Пожалуй, в лингвистической лени итальянских эмигрантов есть логика. Зачем осваивать английский, если уже владеешь более красивым языком? Я делюсь этим наблюдением с Пьетрой, а она спрашивает:

— Выпьешь чего-нибудь горячего? Капучино?

«Твой модный интерьер нового десятилетия — это коричневый, коричневый, немного красного, коричневый, коричневый, немного жёлтого, коричневый и коричневый» — утверждал дизайнер из журнала, пролистанного мной в ожидании стоматолога. Что же, синьор Да Во соблюдает диктуемую модой семидесятых цветовую гамму.

Львов я всё же нахожу. Их маленькие позолоченные головы здесь в роли вешалок. Лев кажется свирепым до того, как устраиваешь пальто на его нижнюю челюсть, а после — умственно отсталым.

Невидимая Пьетра рассказывает из помещения под лестницей:

— ...Дедушка и синьор Мекатти с юных лет знакомы. Вместе ушли добровольцами на Первую мировую. Вместе сражались против австрийцев в Доломитовых Альпах. Вместе уплыли в Америку... Дружба длиною в двадцатый век. Порой мне кажется, что синьор Мекатти ему ближе любого из многочисленных родственников.

По центру гостиной — коричневый кожаный комплекс «кресло-диван-кресло». Журнальный столик того же цвета. Венецианское зеркало отражает ещё больше коричневого. Среди ароматной кожи я замечаю дивное диво: коробочку с кнопками, проводом соединяющуюся с большим цветным телевизором. Поджав ноги на диване, зажимаю кнопку, и телик включается. Нажимаю другую, и — вжух! — Эй-Би-Си прогоняет местные новости. Вжух! — Си-Би-Эс сменяет Эй-Би-Си. Можно переключать каналы и прибавлять-убавлять громкость, не отрывая задницы от насеста. Ах, здорово быть богатым. Крутейшее изобретение. Кайфуя от процесса дистанционного управления теликом, задаю чудовищно глупый вопрос:

— А бассейн имеется?

— Поплавать раньше мая не получится, — отвечает приближающийся голос Пьетры.

Полная чашечка-миска вручённого Пьетрой капучино греет мои ладони сквозь керамику. Колотые дрова так удачно размещены на подставке у камина, что изымешь одно — и вселенская гармония окажется нарушенной; перекладывай заново. Над камином — фотография: двое мужчин в итальянской винтажной военной форме стоят на фоне снежных шапок гор и завораживающих даже в чёрно-белом исполнении небес.

— Клёвая дружба, — говорю. — У твоего дедушки грандиозный особняк, а друг детства — при нём садовник.

Приземлившаяся рядом Пьетра укладывает на журнальный столик длинные ноги в расклёшенных джинсах.

— Дедушка всегда был целеустремлённым. А синьор Мекатти, — она подёргивает плечами, — просто славный человек. И его это устраивает.

В преддверии Супербоула телик подкидывает ленивые воскресные новости. Репортаж с раскалённого бетона взлётно-посадочной полосы аэропорта города Дананг. Восьмой сезон реалити-шоу подходит к концу, и очередной батальон 101-й воздушно-десантной дивизии покидает Вьетнам. Упыри-телевизионщики высасывают информацию, окружив микрофонами и камерами паренька в зелёной тропической форме. Кто-то из братанов окликает интервьюируемого, и тот поворачивается в профиль, и телезрители видят надпись сбоку на его каске: «УБЕЙ КОММУНЯКУ — ПОРАДУЙ ХРИСТА».

Мы с Пьетрой салютуем ломтиками пиццы, приветствуя далёкого собрата по вере. Желаем ему счастливого полёта домой. На следующих кадрах взмывший в небо «Боинг» берёт курс на Калифорнию.

— Десятого апреля, — Пьетра складывает пальцы сердечком, в центре которого — самолёт, — папа сядет на такую же белую птицу, и та вернёт его в Америку.

— А вдруг он решит продлиться ещё на год?

Набившая рот Пьетра мрачнеет. Потом трясёт волосами, будто стряхивая сомнения.

— Ну уж нет. Я отослала генералу Абрамсу письмо. Предупредила, что выкраду папу, если он разрешит ему продлиться снова.

В телевизоре гремят фанфары Супербоула. Камера с вертолёта: заполненные трибуны стадиона Тулейн и прямоугольник игрового поля, издали похожего на теннисный корт у дома Пьетры. Режиссёр трансляции переключается на нижний вид, возвращается на землю, где чирлидерши с примёрзшими к лицам улыбками исполняют все необходимые телодвижения, чтобы согреться и выжить. Воздушные массы из Канадской Арктики провалились аж до Нового Орлеана. Комментатор сообщает, что этот Супербоул — самый холодный в истории.

— Если бы не школьный спорт, — говорит Пьетра, — я бы поедала пиццу Чиккарелли каждый день.

Что тут скажешь? Пицца — величайшее итальянское наследие по эту сторону Атлантики, а пицца из Баффало — нечто особенное. Здесь мастера не жадничают, как в Нью-Йорке, и честно укладывают на фокаччу с мягкой корочкой столько сыра, что лезет через край. Они удобряют пухлое тесто соусами из завещанных бабушками рецептов, присыпают всё перцем, тонко нарезанными поджаристыми сосисками, и получают Баффало-пиццу — тягучее произведение искусства. Кулинарную душу Западного Нью-Йорка. Волшебный сыр-ковёр-самолёт.

Голос комментатора ускоряется до ритма игры. Расклад таков: качки в белом — это «Ковбои» из Далласа; зелёные качки — «Дельфины» из Майами. Когда любой качок сбивает другого с ног, зрители на стадионе радостно орут. Когда случается качкозавал из многих тел — вообще восторг. Каждая команда пытается продвинуть репу на сколько-нибудь ярдов вперёд, и качки сшибаются шлемами, как крутые бараны, и роняют соперников, и пытаются убежать, но всё безрезультатно. Много тестостероновой агрессии, мало толку. Позиционная война, как в Первую мировую.

Истребляя второй ломтик, я говорю Пьетре:

— Хотела кое-что выяснить.

Пьетра настороженно замирает, но быстро возвращает прежнюю себя:

— Давай.

Затихший на ничего-интересного-момент комментатор возобновляет речь-стрельбу. Мы обе берём паузу и делаем вид, будто заинтересовались схваткой качков у зачётной зоны.

— Ты явно узнала обо мне раньше, чем я — о тебе.

— А-а, — небрежно тянет Пьетра и принимается теребить крестик-меч. — Да, так и есть. Я впервые увидела тебя пятого сентября прошлого года. Наверное, помнишь, что тогда было.

Пятого сентября. Пятого сентября.

— Последняя игра «Нью-Йорк Космос» на «Янки-стэдиум»?

Пьетра утвердительно мычит.

— Я сидела на несколько рядов выше. Видела твой солнечный затылок и думала: «Вау, та рыжая девчонка тоже любит соккер»... Подойти и познакомиться постеснялась.

— Ты умеешь стесняться?

— Я не машина, знаешь ли. — Она оказывается на дюйм ближе. Рукава наших свитеров щекочут друг друга. — К тому же ты была в компании трёх парней латиносской наружности.

— Доминиканцы, — говорю не столько для информации, сколько для прочистки горла.

— Ага, — соглашается Пьетра. — Они называли тебя Дареркой. Только я не поняла, прозвище это или имя такое странное. — Она прищёлкивает пальцами. — А пару месяцев спустя Дарерка Килпатрик из Нью-Йорка прислала заявление в святую Агнессу, и я сразу вспомнила девчонку с «Янки-стэдиум». Сказала дедушке, что ты — крутая спортсменка и сможешь усилить мою команду. Он пробил грант по линии попечительского совета.

Комментатор тараторит в фоновом режиме. Должно быть, качки забодались особенно сурово. Я не смотрю. Моя голова повёрнута к Пьетре. К её ресницам. К её шее. Однажды мои демоны сорвутся с привязи, и я покусаю её куда-нибудь.

— И ты рискнула затащить меня в свою школу только из-за спорта?

— Не только... — Пьетра неожиданно атакует первой. Кусает мою губу и тут же отстраняется, хотя мне уже нравится больше, чем с кузеном в спальном мешке.

Наши одинаковые джинсовые ноги как-то сами собой перемешались на журнальном столике. Тихонько спрашиваю:

— Почему остановилась?

— Вдруг ты сочтёшь меня извращенкой. — Пьетра склоняет голову набок. — Захочешь отпихнуть и сбежать.

А я говорю каким-то хриплым и не совсем своим голосом:

— Так может, я ещё худшая извращенка, чем ты. — Говорю: — Может, тебе нужно было бежать.

Пьетра смеётся, нацелив расширенные зрачки в мои. Всё-таки есть в её глазах, в изгибах её скул — даже в улыбке — что-то варварское, сколько ни маскируй цивилизованной европейщиной. Мы обе ненормальные. И это чудесно.

— Тогда... — С лучшей Пьетра-ухмылкой она накручивает локон на палец. — Ватикан далеко, Папа не узнает.

Эта католическая поговорка, вечно предвещающая интересные делишки.

А я думаю, что Папа Римский и вся его коллегия кардиналов могут осуждать мои вкусы хоть до Второго пришествия. Что Американская психиатрическая ассоциация может находить у меня сколько угодно расстройств. Мне это нравится. Мне так комфортно. Мои отпущенные на прогулку демонята весело смеются и показывают им всем средние пальцы.

И волосы Пьетры вплетаются в мои. И «Ковбои» в холодном Новом Орлеане зарабатывают три очка. И мы целуемся до тех пор, пока сзади не падает на пол садовый инвентарь синьора Мекатти.

Содержание