и солнце

Примечание

так получилось, что и взрослые тут не взрослые, и дети не дети, зато вот мира вышла хорошенькой, немного ломанной)

Было жарко. Солнце, огромное и слепящее, обгладывало кости мёртвой собаки, который год лежащей у турника в парке. Собака притягивала взгляды любопытных, совсем ничего не понимающих в трагизме чужой смерти детей-дошколят; они лезли, подходили близко, палками или одними только носками тряпичных кроссовок трогали кости, но никогда не тянули руки: боялись, что родители увидят. 

Солнце лезло и к Мире на коленки, до неприятной ломоты пекло растрескавшуюся кожу, и девочка раздражённо одёргивала юбку ниже, расправляла пальцами маленькие складки-линии. Она не приближалась к собаке, пусть та и заслуженно была единственной достопримечательностью её маленького села — скелет этот посещали чаще, чем ленинский памятник у сквера. Мира была старше многих детей, считала, что не должна даже смотреть в сторону бедного животного, потому что взрослые, внимательные и вежливо-приторные, то говорят про неё, то вороньей стаей собираются в тени площадки и смотрят со своей высоты — будто птицы — на ребят, ловят и следят-следят-следят, пока глаза не отсохнут. Мире всего двенадцать, она не может ходить в школу, и пока все дети из её класса отсиживают по семь часов в помещении, она сидит тут, издалека смотрит на людей, собачий скелет и дошколят. Её уже не опекают ни мама, ни бабушка, так почему она не может наклониться и хотя бы подушечками пальцев тронуть открытые рёбра собаки? Та давно уже просто костяная куча, даже мухи вокруг неё не летают, трогать можно. Мира неловко сжимает пачку влажных салфеток (самых дешёвых, которые только могла найти в магазине), долго смотрит на выбеленный бордюр, и чувства, заставляющие сердце колотиться у поджелудочной, угасают: девочка чувствует, как ласковое ничто подхватывает её, качает на волнах, прижимает к себе крепко и добро, широкими рукавами укрывает от суеты, и, кажется, нет ничего за пределами ласкающего её ноги солнца и качки волн. Мире казалось, она дремлет, но сознание было тут, при ней, рядом, она могла подумать о чём угодно и даже выйти из этого состояния, если бы хотела. Из объятий ничто её вырывает постепенно: сначала чувствует, как жидкость вытекает из зажатой в её руке пачки салфеток, затем понимает, что дети, резво носящиеся туда-сюда, уже прощаются и хватают родителей за руки, идут домой. 

 Мира смотрит на вконец иссушенную кожу на коленях, трёт, отрывает корочки и пальцем утирает кровавые разводы, пачкает белую футболку, с неподдельным любопытством смотрит за тем, как красные влажные пятнышки тут же становятся коричневыми, сухими. Она ловко выуживает из кармана юбки мобильник, смотрит на экран и жмурится стыдливо — два часа, скоро должны кончиться уроки, пора и ей уходить. 

«Уезжать» — мысленно поправляет себя девочка (потому что уйти она никуда больше не может) и кладёт тонкие, грязные, пахнущие железом руки на обод, разворачивает свою коляску вправо, затем толкает вперёд, к выходу, едет прямо. Домой. 

На следующий день она приезжает позже обычного: бабушка никак не хотела давать с собой на площадку книжку, а Мира упрашивала, повторяла упрямо, что всё равно возьмёт, прижимала книгу к груди так сильно, что на ладонях и у ключицы до сих пор виднелись впадинки от твёрдых уголков. Ей отчего-то думалось, что так, с энциклопедией на коленках, она будет чувствовать себя уверенней. В конце концов, если станет страшно или случится что-то стыдное, всегда можно уткнуться носом в бумагу. Раньше (словом «раньше» девочка привыкла выделять именно тот период, когда она ещё не сидела в коляске) ей частенько приходилось падать, влетать в дверные косяки и раздирать колени об асфальт — не то чтобы была совсем неловкой, просто любила побегать, да так, чтоб до спёртого дыхания, вымокшей одежды и белых точек-мушек перед глазами. Конечно, она падала часто, но мама — милая и славная мама — никогда не ругалась, только смеялась вместе с ней и подавала руку каждый раз, стоило Мире упасть. Раньше Мире никогда не было стыдно, если кто-то видел её беспомощной. 

Впервые она катит инвалидное кресло так близко к собаке, делает вид, что не смотрит на расступающихся, неловко мнущихся в метре от неё детей, смотрит навскидку, сможет ли дотянуться рукой до рёбер животного, и облегчённо понимает, что да, сможет. Солнце, всё такое же огромное и слепящее, лучами путалось в выжженных светлых волосах, забавной кучкой выглядывающих из-под панамки, слепило глаза мягким отражением на глянцевой обложке книги.

Мира открывает энциклопедию на двести тринадцатой странице, с интересом, с каким ребёнок может стремиться к новому, разглядывает нарисованный скелет собаки в полный рост. Она пропускает латинские названия, потому что умеет читать только по-английски чуть-чуть, останавливается у описания черепа, вздыхает разочарованно: череп-то уже давно утащили, остались только рёбра, позвоночник, кости хвоста и две конечности (как она потом прочла по описанию, обе конечности оказались передними). Взглядом внимательно пересчитывает позвонки, представляет, как мышцы могли бы натягиваться вдоль костей — и совсем не смотрит на время, сидит долго. Опомниться получается только тогда, когда рядом останавливается одноклассник и старая школьная подруга. Их она не видела с четвёртого класса и было ей почему-то стыдно, до волнения и неприятного кома в горле неловко перед ними. Мира закрывает энциклопедию, мотает легонько головой, здоровается несмело, и это становится спусковым крючком для её ровесников. Дети обступают её с двух сторон, сначала осторожно, а затем всё активней втягивают в диалог, что-то говорят, спрашивают. Одноклассник тянет книгу, разглядывает ту самую двести тринадцатую страницу, а подруга, никогда не имевшая интереса к словам на бумаге, бьёт мальчишку по коленке, возмущается громко, и Мира улыбается. Пусть не широко и вежливо, как нужно улыбаться лечащему врачу или родственникам, но улыбается из-за того, что ей хочется это делать.