— Каков же красавец, хоть ночи напролёт стой да любуйся: глаза как камни драгоценные, а локонам сам Льювинн бы позавидовал, — Сольвейг, облокотившись о плетень, накручивает светло-русые волосы парнишки на палец. — Тебя часом не Сно́рри зовут? Отчего один стоишь, где родные твои?
Юноша, по другую сторону плетня стоящий, вздрагивает и взгляд прячет. Польстила ему Сольвейг, конечно, знатно: волосы у него ни дать ни взять мокрая солома, а взгляд туповатый, — однако попадается юнец на крючок, как глупая рыбёшка.
Говорит он что-то, краснея да запинаясь — только не слушает его Сольвейг, ведь и без того всё, что надо, знает. Сиротка этот Снорри, нет у него в городе родной души — одна лишь старая кузнечиха, что из жалости когда-то под опеку взяла, да и та в чёрном теле держит. Не станут его искать — а если вдруг и станут, то пошумят для виду, побродят по лесу пару деньков и забудут.
— …Нет, вы не подумайте, что я распутник какой, если из дому показался после заката! — Сольвейг вдруг обращает внимание на его болтовню, половину которой прослушала. — Просто вышел свежим воздухом подышать, пока госпожа уснула — эх, и влетит же мне за это, если узнает!..
Юноша тяжко вздыхает и потирает тонкие запястья, раскрашенные багрово-синими пятнами, а глаза его тотчас слезами наполняются. Сольвейг еле слышно хмыкает, осмотрев его с ног до головы, а затем, скрестив руки на груди, бросает:
— Недурной ты парнишка — отчего без жены до сих пор?
Снорри с тоскою осматривает руки свои без единого украшения и платье, скромное да неяркое.
— Да кто ж на меня позарится: неказист я больно для местных женщин. Меня и выдавать-то госпожа ни за кого не спешит: хозяйство ведь всё на мне. Эх, а родись я девой — может, взяла бы и подмастерьем…
Сольвейг морщится, небрежно махнув рукой: снова парнишка в болтовню, ахи да вздохи пускается. Пора бы уж и сворачиваться, задержалась она здесь — а то, небось, соседки заприметят, кто там у чужого двора ошивается.
— Знаю я место, где растёт цветок такой редкий, что не всякому посчастливится хоть раз за лето его увидеть: так славно с твоими очами бы смотрелся, будто для того его и создали богини, чтоб украшением тебе служил, — начинает она заговорщицки. — Могу венок тебе из них сплести — сразу таким красавцем станешь, что любая богатая госпожа в мужья захочет.
— А сплети! — Снорри с горящими глазами перегибается через плетень.
Состроив задумчивое лицо, Сольвейг принимается волосы его перебирать — нет, не чета они локонам Эйнара, светлым, как солнечный луч, мягким, как заморский шёлк.
— Сплела бы, но одна беда: лишь в полнолуние цветёт он, в дни прочие на том месте одна трава сплошная. А грядущей ночью луна как раз полная: я бы и тебя позвала с собою цветы собирать — только, небось, забоишься выходить глубокой ночью из дому.
Косит она глаза на окно соседнего дома: кажется ей, что шевелятся ставни, будто отворяясь. Сольвейг вздрагивает — и, ответа не дожидаясь, разворачивается.
— Не забоюсь, милая госпожа! Пойду, пойду! — доносится вслед ей радостный крик, когда уж остаётся позади кузнечий двор.
Славно справлялась Сольвейг с прошлыми заданиями, всегда всё бесшумно да спешно исполняла — вот и поручили наконец доставить добычу покрупнее да поинтереснее. Не знает она, какая судьба у того, что за дверьми загадочного дома скрывается, да и знать не желает: её дело — деньги забрать и уйти тихо.
Вновь мысли её к парнишке возвращаются. Худющий он, забитый, дрожит пуще осины на ветру — в самом деле, будь за теми дверьми хоть сам Фьотрхейм, вряд ли там станет его житьё хуже, чем с кузнечихой.
Сольвейг, утешив себя, самодовольно улыбается и поправляет косу. Есть у неё ещё одно дельце — не менее важное, хоть за него и не отплатят звонкой монетой.
Много уж раз сменилось солнце луною с тех пор, как Сольвейг впервые за Арнлейв проследила, начали уж деревья покрываться первым инеем — и всё чаще уходит куда-то ночами странная скальда. Частенько, сидя с Сольвейг за кружкой эля, сетует Бринья: мол, много раз уединялись они с невестою вечерами, но так ни одного рассвета в одной постели и не встретили. Не знает Сольвейг, что на такие слова отвечать.
Этой ночью выкраивает она себе время, чтобы снова прокрасться за скальдой — хоть и не думает Сольвейг, что придётся оружие в ход пускать, однако остро кинжал заточила, чтоб самой было спокойней. Помнит она, с какой стороны Арнлейв город покидает, по какой тропке в лес уходит — однако на этот раз пусто там, не видно её и не слышно.
Хмурится Сольвейг с досадой: неужели опоздала? Оглядываясь, словно воровка ночная, углубляется она в лес — только не по тропе, а меж деревьев вдоль неё, чтоб слиться с ночною чащей. Кажется ей, что уж слышит она знакомый шелест перьев — или шелестят это ясени остатками неопавших листьев?
Сольвейг прижимается к дереву, вглядывается во тьму и видит сквозь голые ветви чьи-то крылья, тёмные да размашистые. Нет, не скальда то шумит, а птица лесная — Арнлейв, видать, далеко уж ушла.
Птица тем временем крылья складывает: похожа она на орлицу, только никогда не видела Сольвейг таких здоровенных. Да и вдобавок — спят орлицы ночами в гнёздах своих, а не летают по лесам, тем более вблизи от города.
Едва успевает Сольвейг о том подумать, как взмахивает птица крыльями и вздрагивает в воздухе её зыбкий силуэт, словно рябь на воде. Не успевает она ахнуть — как аккурат на том месте, где птица сидела, появляется фигура женская.
Падает лунный луч на лицо её и тело нагое, одним лишь плащом из перьев прикрытое — и Сольвейг, обомлев, узнаёт в ней Арнлейв.
От потрясения не может Сольвейг ни вздохнуть, ни с места двинуться — и в самом деле знакомая скальда, ничуть не изменилась: и плащ её, и бусины с перьями в волосах по-прежнему. Глаза ли обманывают, разум ли помутился?
Глядит Сольвейг на неё в оцепенении, пока та подбирает одежду, под деревом припрятанную, и одевается поспешно. Хрустят под ногами Арнлейв примороженные мелкие ветки; едва она проходит мимо притаившейся Сольвейг, как та, не раздумывая, хватает её и к дереву прижимает.
— Не шевелись, проклятая свартхёвда, — или зарежу тебя как собаку последнюю, — шипит Сольвейг ей на ухо не своим голосом. Арнлейв вскрикивает и дёргается, из хватки вывернуться пытаясь — но та приставляет к её горлу кинжал. — Ох, знала я, что с тобою дело нечисто, но и представить не могла, что ты… нет! Даже сейды не умеют обращаться зверьми да птицами — кто же ты тогда?..
Арнлейв растерянно мотает головой — будто это не она только что летала по лесу, птицей обернувшись.
— Сольвейг? Откуда ты… Всё расскажу, только отпусти: от мёртвой ты от меня ни слова не услышишь, — хрипит она: Сольвейг не спешит отнимать ледяной стали. — Не сейда я: они людьми рождаются, а я птицей родилась и человеческого облика возжелала. Если лишь это стоит того, чтобы убить меня, то…
— Ложь! — кинжал Сольвейг ещё сильнее упирается Арнлейв в шею; на коже выступают кровавые капли, наливаясь, словно ядовитые алые ягоды. — Знаю я: это ты юношей по всей стране похищаешь, страх наводишь. Гибель богинь предвещаешь. Это ведь о тебе шепчутся городские, а вёльвы предсказания складывают: с чего мне тебе верить, если все только и твердят, что зло ты приносишь?
Арнлейв облизывает пересохшие губы, прекратив трепыхаться: на деле могла бы она легко и в человечьем облике прочь Сольвейг оттолкнуть — а затем, птицей обернувшись, позаботиться, чтобы не встала уж та с промёрзшей земли. Только не для этого пришла она некогда в Халльдисхейм — не того хотела, когда направлялась десять лет назад на поклон к сейде-отшельнице.
— Обе мы знаем, что не веришь ты в богинь, а до чужих юношей тебе дела нет. Да, природа моя тяжела и кровава, но отреклась я от неё — вот и скитаюсь теперь, чтобы, когда позовут богини, умереть человеком, — с трудом выговаривает она. — Вот тебе слово моё — хоть и не стоит оно для тебя ни гроша, и подкрепить его нечем: не будет никогда моя сила использована во зло дочерям Халльдисхейма.
Сольвейг, прищурившись, осматривает прижатую к стене противницу. Руки марать об неё — дело бесчестное: скальда всё же, а не воительница, это всё равно что дитя зарубить или юношу хрупкого. Да и не сделала Арнлейв ей ничего дурного — мудрее будет позаботиться, чтобы и дальше не смогла.
— В плаще этом твоя сила, не так ли? — Сольвейг небрежно проводит пальцами свободной руки по жёстким перьям. — Отдай мне — и тогда не трону тебя, слова больше дурного не скажу. Знать буду, что нет от тебя вреда.
Арнлейв вздрагивает от страха.
— Лучше уж сразу убивай, — выдыхает она. — Он мне что шкура вторая, долго без него не могу… Но представь только, что с Бриньей станется, если со мною разделаешься: может, я и орлица, но любовь наша — человечья, настоящая. Разве ты не любила никого в жизни своей?
Сольвейг медленно опускает кинжал. Не тронута она ничуть: знает, как скальды умеют слезливые речи слагать, — только и впрямь не может собственными руками убить то, что Бринье всего дороже.
Отпускает она всё же скальду — с камнем на сердце. Та спокойно отряхивается и принимается ветки мелкие из кос вытаскивать — будто не угрожали ей только что смертью, будто и вовсе Сольвейг здесь не было.
— Любовь моя — не твоя забота, не понять тебе её всё равно. Но отныне пуще прежнего за тобою следить буду, — Сольвейг, прежде чем оружие в ножны вложить, указывает остриём на Арнлейв. — Не нужно мне за всех клясться — знаешь ты, что пекусь я лишь об одной, и, если случится что-то с нею по твоей вине — не будет границ моему гневу.
Кивает обречённо Арнлейв, улыбается через силу и, шелестя плащом, глубоко в чаще исчезает, оставляя Сольвейг наедине с тайнами её и печалями.
***
— Я пошлю отряд дев щита на границу с Элеостеей, — Хьяльмвида поправляет на себе накидку и прочерчивает пальцем на карте дорогу от столицы. — Как вы знаете, от них недавно приходили посланницы с предложением союза, однако плохо верится мне, что чисты их намерения.
Тинг проходит как обычно — только вот место Гримгерды, самой верной её советницы, пустует. Хьяльмвида, конечно, один-то тинг и без неё провести может — на то она и кюна — однако непривычно всё равно без правой руки своей.
— Оттого, что раньше с Эрлендрой дружили? — спрашивает одна из советниц с правой стороны стола, осклабившись. — Что Элеостея, что Эрлендра — два сапога пара, две собаки из одной стаи. Небось погрызлись меж собой из-за куска мяса и теперь на стороне союзниц ищут.
— Верно мыслишь, А́стрид, — кивает Хьяльмвида. — Непрочный это союз, однако другого нам не предлагали. А что касается Эрлендры…
Она прерывается: с гулким грохотом отворяются входные двери. Сразу понимает она, кто на тинг пожаловал — и еле удерживается от глубокого усталого вздоха.
— Пусть войдёт, — Сигмар сразу хватается за топор, но кюна останавливает её коротким жестом. — Она, как и остальные, может сидеть здесь и в тинге участвовать — если пришла, то наверняка есть ей, что предложить нового.
Анборг, грузная рыжекосая женщина в длинном плаще, накинутом на одно плечо, как у дев щита, врывается в залу тяжёлым шагом и подходит к столу.
— Предложение моё всегда неизменно и тебе это известно, Хьяльмвида, — наконец говорит она и опирается на стол руками. — Эрлендра крепнет, зализывает раны прошлой войны — только не все счёты у нас сведены с нею. Известно ли тебе о новых землях, куда она посылает своих людей?
— Да. Посланница из Элеостеи называла это место Алыми Озёрами, — Хьяльмвида устремляет взор на самый юг карты — пустой, без единой пометки. — Говорит, земли эти мёртвые, проклятые: только местные дикарки там жить и способны, нашим и месяца не продержаться. Везти оттуда нечего и некого — да и путь туда от нас тяжкий и долгий: до Скирхейма вплавь добраться — и то шансов больше. Нет нужды направлять нам туда свои корабли…
— Но ведь Эрлендра направляет, — с лукавой усмешкой перебивает Анборг. — Что-то, видать, нашли они в этих «проклятых землях» — если посланницы, конечно, правду сказали и не хотят просто нас загодя оттуда отвадить. Всё же эти соседки наши и вправду из одной стаи: пока одна раны зализывает, вторая зубы заговаривает…
Хьяльмвида краем глаза замечает, как на этот раз отворяется маленькая неприметная дверца сбоку залы. Советница по имени Астрид оборачивается, встречая худого мужчину в покосившемся платке, и принимает от него младенца на кормление.
Не думала Хьяльмвида, что приживётся в народе её скромная поблажка: мужчине на тинге, как на поле боя, делать нечего, — однако вот уже десять лет не приходится дочерям советниц часами изнывать от голода, пока не кончится собрание.
Астрид распахивает рубаху и прикладывает дитя к груди; её муж поспешно удаляется.
— Не такого будущего я хотела для Халльдисхейма, — говорит Анборг, нахмурившись; внимательно следит Сигмар за тем, куда движутся её руки. — Никогда мы не оставляли врагов недобитыми щенками, чтобы те потом росли, озлобленные, и месть готовили; не оставляли им на милость неизведанные земли. Создали нас богини завоевательницами — наделили нас силою, чтобы могли сокрушать врагов во славу их…
— Хитростью, чтобы предугадывать их планы, — вставляет Астрид, покачивая ребёнка.
Анборг пронзает Хьяльмвиду взглядом, словно отравленным клинком.
— А ты… Признаться, удивлена я, что ты дев щита новых набирать хочешь. Я-то думала, что ты их и вовсе распустишь, чтобы эрлендские свиньи к нам вошли как к себе домой, даже оружие не доставая.
Сигмар медленно достаёт топор, многозначительно на кюну поглядывая — у той лицо спокойнее, чем у каменного идола.
— Каждая из нас оставила что-то в Эрлендре: столько вас по всей стране, что из пламени вашей ярости можно сложить костёр выше деревьев, — отвечает она, словно не услышав, как ей почти вызов бросили. — Права ты: создали нас богини сильными, хитрыми — но также и мудрыми, чтобы не вступать в битву без нужды: не хотели они, чтобы дети их шли войной сестра на сестру.
Ребёнок на руках у Астрид заливается криком.
— Что ж, — Анборг шумно встаёт из-за стола и прямо в глаза кюне смотрит. — Не думала я, что избавилась ты вдруг от своей мягкотелости и бездействия — однако всё ещё надеюсь, что образумишься.
После того, как уходит она и захлопываются за нею двери, не складывается больше разговор: молчат советницы, лишь изредка что-то вяло бормочут да о своём думают, — и Хьяльмвида вскорости распускает тинг.
Расходятся советницы, меж собою шепчась. Кюна с усталым вздохом прикладывает пальцы к виску — и, когда зала пустеет, сворачивает карту: красно-бурым пятном очерчена на ней Эрлендра, словно пасть хищной кошки, готовящейся к прыжку, словно пролитая кровь. Её, Хьяльмвиды, кровь живёт там и по сей день — как и многое другое, оставленное там в пору её молодости и бесстрашия.
— Моя кюна… — осторожно начинает Сигмар, с уходом повременившая — только сейчас Хьяльмвида её замечает.
Дева щита склоняет голову — одной рукой она по-прежнему держится за рукоять топора, будто ожидая, что враги вдруг из окон могут повалить или с потолка посыпаться. Если любая из её воительниц готова умереть за неё по первому слову, то эта — лишь по взгляду, по еле заметному жесту руки.
Хьяльмвида внимательно следит за своими взглядами и жестами: такой верности нельзя дать умереть просто так.
— Я набрала отряд, — начинает Сигмар, не поднимая взгляда. — Выступим в тот день, который вы назначите — и в который вам не потребуется моя защита.
Лицо её, как всегда, сосредоточено и напряжено: оставила она свою улыбку в эрлендской войне давным-давно, взамен унеся оттуда шрамы и рунические боевые узоры. Давно не говорили они по душам, как равные — с тех самых пор, как одна стала повелевать другой.
— Твои сёстры защитят меня не хуже, чем ты, — отвечает кюна, хотя в мыслях её совсем иное. — Подумала я — может, претенденток тогда с собою возьмёшь? Место там, на границе, спокойное — а они смекнут хоть примерно, каково в походы ходить, дороги разузнают.
— Всех претенденток? — уточняет Сигмар.
Хьяльмвида усмехается.
— Нет, вестимо: не потащишь же ты всю эту ораву желторотых девчонок до самой Элеостеи. Выбери тех, кто лучше всех справляется — только дочь мою не бери, как бы ни упрашивала. И проверь, чтобы тайком не пробралась, — добавляет она. — А то она может…
Дева щита кивает, тряхнув рыже-бурыми косами — узоры на её лице будто темнеют, в мрачную маску складываясь.
— А теперь уходи, Сигмар, — устало заканчивает Хьяльмвида, доставая из тайника, вырубленного в стене прямо возле трона, полупустую бутыль с элем. — Мне нужно поразмыслить одной.
***
Дом старухи-вёльвы, подсказали Сольвейг городские, высоко в горах стоит, куда и деве щита-то бывает тяжело подняться — не то что хилой крестьянке. Ноют от холода и промозглого ветра кости, болят от усталости ноги, утопающие в снегу, что даже летом с вершин горного хребта не сходит — только нет Сольвейг до этого вовсе дела.
Подкрепилась она прежде местным пойлом, чтобы с лёгкой головой за советом идти — но мысли пуще прежнего в голове роятся, словно вороны над полем брани. Нет впереди ничего, кроме узкой горной тропки, в снегу протоптанной, — однако чудятся Сольвейг снова крылья тёмные, да когти стальные, да птичий стеклянный взгляд. Возлежит Бринья каждую ночь с чудовищем, что может растерзать её, словно овечку — и живёт счастливо, истины не ведая.
В размышлениях проходит долгий путь; лишь к вечеру добирается Сольвейг до одинокой, плохо сколоченной хижины.
— Есть кто? — бросает Сольвейг, дверь отворяя, и отряхивает от снега башмаки — лишь сейчас она понимает, что вовсе ног не чувствует, так они окоченели в пути.
— Смотря, кого ищешь, заблудшее дитя, — доносится в ответ голос, пустой да безжизненный, и кажется Сольвейг, что звучит он сразу со всех сторон. Она оглядывается: комната свечами да руническими камнями уставлена, а в центре её, коленопреклонённая перед идолами всех девяти богинь — восемью белыми и одним чёрным, — сидит старая женщина в белом и не шевелится.
Говорят, что вёльвы и не живые вовсе, а наполовину в Скирхейм ушедшие — оттого не знают они ни жажды, ни голода, ни течения времени; что нет для них ни прошлого, ни будущего — оттого им ведомо всё. Не знает Сольвейг, чему из этого верить: верит она лишь предчувствию своему дурному.
Старуха на приближение не реагирует: слепы её глаза, белёсой пеленой затянутые, — но кажется Сольвейг всё равно, что та в упор на неё глядит.
— Смятение привело меня сюда, госпожа, совета просить, — начинает она и как на духу выкладывает всё о чудовище, в шкуру бродячей скальды облачённом.
Жарче пламени речи Сольвейг и острее кинжала. Будто наваждения, лезут ей вдруг в голову образы жуткие, кровавые: как убивает она ужасную свартхёвду — и как возвращается к Бринье героиней, и как преподносит ей изувеченную голову, словно трофей. Охваченная гневом, едва ли не клянётся в этом Сольвейг перед ликами богинь.
А вёльва лишь молча слушает да медленно головой кивает.
— Свет богинь озаряет всех живых существ, дитя: каждое из них своё предназначение имеет и каждое жизни достойно, — отвечает она, не шевелясь — словно белокаменная статуя вдруг ожить и поговорить решила. — Уж не возжелала ли ты спорить с ясноликой Бергдис, что даровала им свою милость?
Сольвейг заливается краской, радуясь втайне, что слепая старуха возмущения её не видит.
— Куда мне-то, ничтожеству, с богинями спорить — только вот свартхёвда эта нас не шибко милует: юношей жрёт да страх на народ нагоняет, — дрожащим голосом возражает она. — Но не за тем я к тебе пришла, не оттого волнуюсь — подругу свою хочу уберечь от когтей её кровожадных…
— Подруга твоя сама себя спасёт, коль захочет быть спасённой, — будто нарочно вёльва вокруг да около бродит, по делу ничего не говорит — и зачем только народ приходит к ней в такую даль? Она вдруг поворачивается в сторону Сольвейг. — Себя убереги, дитя, о себе беспокойся: мраком твоя судьба отмечена…
Загорается вдруг Сольвейг интересом, тут же про цель свою забыв.
— Каким таким мраком? — ухмыляется она и, устав стоять, на стену облокачивается. — О чём ты, госпожа?
Вёльва медленно растягивает белые, без кровинки, губы в грустной полуулыбке.
— Знаю я жизнь твою бесславную, Сольвейг, от начала и до конца. Трудно разобрать мне шёпот богинь, переплетаются и спорят их голоса — но только в одном они сходятся, вновь и вновь в унисон твердят, — она качает головой, словно ветхая ива в грозу. — Тебя убьёт наследница Исанфриды.
***
— Разве не должна невеста сама за ним приехать на рассвете? — спрашивает Бьярт, поправляя на Эйнаре расшитый серебром белоснежный платок. Тот не шевелится, сам белее полотна — только глаза его красны от долгого плача.
Исанфрида, тяжёлым шагом войдя в горницу, осматривает мужнину работу: сын стоит готовый, в полном свадебном убранстве. Хорошо они справились, завидный вышел жених — только вот не легче оттого на душе, не так видела она этот миг. Темно уж на дворе, спит весь город, спят дочери, и только в доме ярлины юношу к свадьбе готовят.
— Нет, — отрезает она, проводя пальцем по рунам, выгравированным на железном обруче. — Нездешняя она, и свадьба по её порядкам будет.
— Что ж за порядки такие дикие? — принимается причитать муж. — Где это видано — чтоб без пира, без благословения, да глубокой ночью?..
От этих слов пуще прежнего заливается слезами Эйнар и длинными голубыми рукавами глаза утирает.
— Болван! — прикрикивает на мужа Исанфрида и замахивается тяжёлым кулаком. — Не суйся в чужое дело: он и без того так рыдает, будто на смерть ведут… Иди-ка вон с глаз моих, пока не напросился!
Муж повинуется, но Исанфрида уж забывает о нём, отвлекшись на возню и лошадиное фырканье со стороны конюшни. Оставив сына, она отворяет дверь и выходит в просторный двор: скоро мальчишка не то что лошадей — весь город перебудит своими рыданиями.
Однако лошади вовсе не из-за Эйнара проснулись и встревоженно ушами шевелят: возле Э́гира, самого быстрого её коня, возится Гутрун — узду надевает да седло прилаживает.
— Эй! Что задумала?! — Исанфрида в гневе подбегает к ней и за руку оттаскивает. Видит она на дочери дорожный плащ, а за спиной её — набитый доверху мешок.
— Матушка! — Гутрун отдёргивается и пытается руку вырвать. — Как ты не понимаешь: обещала я сбежать — и сбегу! Хоть налегке, хоть пешком!
Исанфрида устало закрывает глаза: до сих пор злится на неё Гутрун за то, что Бринью так скоро отослала. Тяжко с ней с тех пор, как стукнуло ей двенадцать зим, и перешла она из детства в девичество: отец ей теперь не указ, а у матери других забот полно, — так и растёт дальше, словно сорная трава на богатом дворе.
— Полно уже убиваться, не стоит оно того, — Исанфрида отстёгивает от Эгира седло и снимает со спины Гутрун мешок — здоровенный, чуть ли не в половину её роста. — Что ж вы все тут с ума посходили? Ладно Эйнар, что взять с ранимого юноши — но ты, дочь моя, гордость моя!..
Гутрун прекращает упираться: бесполезно уж, коли матушка её уже нашла. Теперь и вовсе, глядишь, дружинниц приставит к дверям её горницы — а если вдруг и удастся мимо них проскользнуть, то сама нагонит на резвой лошади. Так горько становится Гутрун, что заливается она слезами.
— Не успела я ни косы ей заплести, ни рассказы её послушать, — сокрушается она сквозь плач. — Даже попрощаться не дала — будто сердца у тебя нет, матушка!.. Тоскливо мне без неё — а давеча и вовсе такой сон жуткий приснился, что до сих пор глаза закрывать боязно. Здесь-то меня больше никто не утешит, не убаюкает…
— Какой? — Исанфрида садится на корточки перед дочерью, утирает ей слёзы и пристально смотрит в глаза. — Что за сон, Гутрун?
Та замирает и, кажется, успокаивается немного.
— Там было… Была женщина, высокая женщина на каменном троне. Она улыбалась, говорила ласково. Звала к себе на пир — обещала, что с нею никогда я не буду знать ни слёз, ни горя. Она манила, а я шла всё ближе и ближе… — Гутрун шмыгает носом. — А когда подошла… увидела, что мертва она и пирует с мёртвыми. Не знаю, почему так подумала — но не говорят так живые, не выглядят… Хотела убежать — да только некуда, кругом одни голые скалы да ледяная вода. А потом она на меня глянула — и так страшно стало, что проснулась сразу…
Гутрун замолкает и прекращает даже плакать. Исанфрида вздрагивает и цепенеет: слишком знакомы ей эти слова, эти образы. Медленно и осторожно обнимает она дочь сильными руками — по обыкновению скупа она на нежности даже с собственными дочерьми, совсем не знает, как это делается.
— Не могу обещать, что увидитесь скоро, — шепчет мать — тело Гутрун под её руками тут же начинает в ответ дрожать в рыданиях, — но обещаю, что не придётся тебе больше плакать от страха и утешенья искать.
Исанфрида вздыхает и смотрит в небо Фаригарда — ледяное, безлунное и кромешно-чёрное.
***
— Врёшь… врёшь, старуха! — у Сольвейг темнеет в глазах. — Не может… Не бывать этому, не такая она!
Вёльва молчит и лишь продолжает трясти головой — белые глаза её будто не на Сольвейг глядят, а сквозь неё.
— Не повторяю дважды я своих предсказаний — а богиням Скирхейма врать незачем, если только не хотят над своими хрупкими созданьями потешиться. Болью вымощен твой путь, кровью да предательством; отрекутся от тебя богини — лишь одна будет над тобою.
— Ложь! — перебивает Сольвейг и ударяет кулаком в стену, смахнув с полки ритуальную глиняную чашу — падает та на пол и разбивается вдребезги у её ног. — Не верю я твоим богиням, ни единому их слову!
— Отчего же гневаешься, заблудшее дитя, если не веришь? — спокойно продолжает вёльва. — Не орлиной наследницы тебе стоит бояться, а…
— Нет… замолчи! Врёшь!
Сольвейг и сама не замечает, как кинжал, остро наточенный, ложится из ножен в её руку — будто сам собой; как бьёт она один раз, и другой, и третий, и повторяет, как одержимая: «Врёшь, старуха!», и не слышит ничего за своими криками, и не видит ничего за алой пеленой.
Словно не властна Сольвейг над собою, словно направляет её чужая ледяная рука. Падает вёльва под очередным ударом на залитый кровью пол, словно поваленное бурей дерево, — и лишь тогда Сольвейг замирает.
Повисает тишина — давящая, душная. Последний хрип умирающей вырывается из приоткрытого рта и теряется во мрачном углу хижины; Сольвейг, тяжело дыша, приковывает взгляд к её одеждам, из белоснежных окрашенным в ярко-алый.
Мелкая дрожь пробирает Сольвейг. Ей и раньше убивать случалось, но не за слова простые — и в тех местах, где никто больше не знает ни лица её, ни имени. Не думала она, что именно так суждено было взяться за старое: только поделать уж тут нечего…
Вдруг отворяется дверь; в комнату врывается свежий порыв ветра и задувает несколько свечей на алтаре. Медленно, как в полусне, Сольвейг оборачивается на звук шагов.
— Ещё одна за советом иль за пророчеством пришла? — молвит она в пустоту с напускной ухмылкой. — Опоздала ты: ничего она уж больше не скажет, поворачивай назад.
Женщина выходит на мерцающий свет свечей — по синему плащу и белому лицу Сольвейг узнаёт в ней Гримгерду. Ни один мускул на лице её не шевелится, когда встречаются они взглядами — будто так и знала она, что в хижине вёльвы встретит вместо хозяйки перемазанную кровью девицу с кинжалом в руке.
Сольвейг выдавливает из себя кривую усмешку, пытаясь унять неистово колотящееся в груди сердце и сбившееся дыхание.
— Славно же у вас тут преступниц ловят, на совесть работают: оружие в ножны вложить не успела, как за мною уже прибыли. И что теперь? — бросает она, задрав голову. — В острог или на плаху? Ну же, госпожа, не томи.
Она силится сказать ещё что-нибудь — но вдруг, выронив кинжал, обессиленно падает на колени, словно ноги в один миг отказываются её держать. Гримгерда медленно ходит вокруг неё кругами — как тень, как дыхание смерти, как те хищные чёрные кошки, о которых как-то рассказывала Бринья, вернувшись из странствия.
Круги всё сужаются и сужаются, но Гримгерда безмолвна — и чем дольше она молчит, тем сильнее дрожит Сольвейг в страхе неведения. Сползает притворство с её лица: видит она, как тянется тощая бледная рука к полу, подбирает окровавленный кинжал и прячет в складках тёмных одежд.
— Стой! — выкрикивает Сольвейг в бессилии. — Знаю я, что ты сейда, сразу это поняла — так что, какой бы ни была моя судьба, скажи напоследок… — она роется в поясной сумке, разворачивает скомканный клочок пергамента и протягивает Гримгерде, — какая это руна? Что означает, какую судьбу сулит? Коль и вправду все руны на свете знаешь — утоли любопытство моё.
Вместо ответа Гримгерда кладёт тяжёлую руку ей на плечо и поворачивается в сторону убитой.
— Сперва отправим её к богиням.
Она берёт одну из свеч с алтаря и медленно подносит к бревенчатой стене, словно не чувствуя горячего воска, капающего на пальцы. Сольвейг молча наблюдает, как быстро сухое дерево занимается пламенем — словно и нет её тут вовсе, словно сон это или очередная хмельная грёза.
А будь это и явью, отстранённо думает Сольвейг, — может, так бы и осталась она здесь, погребённая под обугленными брёвнами, и только Бринья справила бы по ней тризну.
Комната медленно наполняется дымом. Сольвейг не двигается с места — до тех пор, пока Гримгерда не вытаскивает её обратно на свежий ледяной воздух и не укрывает плащом. Темно уж совсем над городом, и ярким погребальным костром вспыхивает затерянная в горах хижина.
— Одною тайной ты теперь со мною связана, — молвит Гримгерда, и языки пламени пляшут в её чёрных глазах. — Придёшь грядущей ночью, — после того, как мальчишку доставишь, — к тому дереву, где орлицу впервые приметила: встречу я там тебя, и всё тогда узнаешь.
Примечание
Свартхёвда — букв. «чёрная голова», в данном контексте — общее название для оборотней.
*топает ногами и орет* а я знала! Я так и знала что Гримгерда возьмет Сольвейг в оборот!
Но теперь интересно зачем.
И что же Арнлейв действительно ест людей? Но если она столько лет просидела в городе и никого не съела это вроде как необязательная часть программы? А еще Сольвейг как-то очень скора на суждения, ведь вполне возможно су...
Сцена убийства вёльвы сильная, очень ярко встает перед глазами. Ты тут проспойлерила, что Сольвейг могла сделать это не по своей воле, но ощущение "Что же ты наделала?" не отпускает, и это клево. Текст должен вызывать подобные эмоции.
Мне понравилась непримиримая оппозиционерка на тинге. Такой живой образ! Хотя, разумеется, вырезать врагин...