С рассветом отправляется отряд Сигмар далее, оставив в городе лишь Бринью со Сванхильдой — за последней, памятуя о недавней её выходке, следили особенно рьяно.
Бринья, от переживаний весь день в постели провалявшись, лишь к вечеру глаза разлепляет — так дурно и жарко ей, что лучше бы и вовсе не просыпалась; Сванхильда же сидит напротив, будто и не случалось ничего, да выцарапывает что-то ножиком на деревянном изголовье.
— Расскажи что-нибудь, — вяло говорит Бринья, прикрывая глаза: отрадно ей слышать человеческий голос рядом, ничего не нужно больше.
— Что именно?
Бринья прикладывает пальцы к виску: кажется, будто голова так меньше кружится.
— Расскажи… — задумывается она, — как тебе удалось так спрятаться, что не заметили?
Сванхильда, боязливо оглянувшись, присаживается с краю.
— Ладно… Тебе одной поведаю — только, гляди, пусть ни одна живая душа больше не узнает, — молвит она, понизив голос. — Матушкина советница рассказала хитрость одну: мол, если взять высушенный лист слепцовой травы, сказать над ним слова кое-какие да подержать три ночи под подушкой, на которой спишь — то получишь средство, чтобы от взгляда чужого скрыться. Надо только подкрасться к кому-нибудь, растереть лист в руке да порошок резко в глаза швырнуть… И тогда хоть перед самым носом у неё ходи — не заметит, а коль успела уже увидеть — не запомнит. Оттого она так и зовётся — слепцова.
— Неужто? — бормочет Бринья, приподнимаясь на постели.
— На любой сработает, — кивает Сванхильда довольно. — Правда, лишь на одной единовременно и на короткий срок. Я не верила поначалу — вот и решила попробовать, когда Кари припасы проверяла: всё вышло в точности как мне говорили.
Недоверчиво хмыкнув, Бринья отворачивается. В животе урчит: не ела она уж со вчерашнего дня, в жизни такого голода не ощущала.
— Она вообще много знает, та советница, — звала даже как-то к себе ученицей… Ску-ука! Мне бы только Сигмар до белого каленья доводить да клинком махать — вот и не пошла, — кюн-флинна улыбается и бережно поглаживает блестящую рукоять меча, торчащую из ножен. — И тогда она мне этот меч подарила… кто знает, вдруг волшебный?
Не дождавшись ответа, Сванхильда прячет ножик под матрас и продолжает:
— А про тех эрлендок… слышала, что Сигмар сказала? — Бринья болезненно дёргается: вновь встают перед глазами картины битвы, и не рассеять их, не забыть. — Что так и не нашли при них эмблемы дома, от которого выступали: изгнали их, видать, вот и решили со скуки с жизнью покончить…
Кюн-флинна прерывается на полуслове, чтобы протяжно зевнуть.
— Жалко их, — сонно бормочет она и заворачивается в плотное одеяло.
Вновь кружится у Бриньи голова — то ли от голода, то ли от потрясений — но, тем не менее, встаёт она, выходит молча из комнаты и затворяет за собою дверь, чтобы сон чужой не тревожить. Чтобы не упасть, приходится на стену опираться — представить даже страшно, что бы сказала матушка, застань она свою наследницу такой слабой.
Спустившись на первый этаж, она понуро садится на лавку да в раздумья гнетущие вновь погружается. Была бы с нею сейчас Сольвейг — поняла бы, ободрила да предложила привычно пару-тройку кружек пропустить; была бы Арнлейв — успокоила бы песнею да историей. Но одинока Бринья как никогда прежде, хоть и сидит среди толпы.
Таверна почти не отличается от той, что в родном её городе, да и народ такой же — разве что капюшона пред ним надевать не надо.
Падает взгляд на сгорбленную охотницу c бутылью медовухи и на двух волчиц, что сидят у её ног покорно; слышала Бринья в детстве, что в Ульвгарде каждая воительница или охотница, а то и вовсе каждая семья по волчице дома держит. Раньше страсть как хотелось ей узнать, правда то или ложь — а теперь уж вовсе не до того…
Лезут Бринье в глаза растрёпанные волосы, и она запускает руку в поясную сумку — но вместо гребня вынимает уже забытые перья от плаща Арнлейв. Кажется, будто до сих пор хранят они тепло её тела.
— Арнлейв, любовь моя, — тихо шепчет Бринья, вздыхая. — Что бы ты сказала, увидев меня сейчас?..
Говорит она с перьями так, будто они не хуже настоящей Арнлейв могут ей ответить — и гладит их так же ласково, как гладила по щеке свою невесту, прощаясь. Не замечала раньше Бринья, какие они жёсткие: кажется, будто надавишь посильней пальцем — и кровь пойдёт.
Краем уха слышит она издали то ли урчание, то ли рык утробный, но не придаёт значения.
— Тише, девочка… — различает она затем грубый голос.
Бринья поднимает взгляд: жёлтые глаза одной из волчиц смотрят прямо на неё — пристально и спокойно, будто человеческие. Животное поводит носом и прижимает уши к голове.
— Эй, — ни с того ни с сего обращается Бринья к волчице и улыбается — та пригибается к полу, следя за каждым её движением. Вслед за нею принюхивается и вторая — а затем обнажает клыки.
— Я кому ска… — вновь бормочет захмелевшая хозяйка — но тут первая волчица, сорвавшись с привязи, кидается вперёд. Охотница еле успевает перехватить её оборванной верёвкой — как вдруг срывается вторая, капая слюной из оскаленного рта.
Бринья не успевает даже пошевелиться.
Ладонь пронзает острая боль. В глазах темнеет — Бринья, вскрикнув, вслепую отпихивает волчицу ногой. Та не ослабляет хватку — и дёргает на себя, лишь расширяя рану.
Гостьи вскакивают со скамей одна за другой, опрокидывая мебель. Поднимаются крики.
Наконец двум крепким девицам удаётся зверей утихомирить — а Бринью, с побледневшим лицом и прижатой к груди окровавленной ладонью, отводят под руки в лечебницу.
***
Тем временем в глубокий сон отправляется Сумар, юный невинный бог, дарующий Халльдисхейму тепло, — занимается в Вестейне зима настоящая. Весь день падает снег крупными хлопьями, лишь к заходу солнца перестаёт — а после является к Гримгерде посланница от кюны с вестью, что та призывает советницу в свои покои.
— Вы звали меня, моя кюна, — Гримгерда, не склоняя головы, заходит и вешает на стену припорошённую снегом шубу. Хьяльмвида, сидящая на постели с книгой, не отвечает и даже не поднимает взгляда.
Первая советница затворяет за собой дверь, оставляя снаружи двух дев щита, сторожащих горницу.
— Расплети мне косы, — только и отвечает кюна, не шевелясь. Гримгерда с трудом скрывает улыбку, но садится рядом и приказ исполнять принимается.
Сложная у Хьяльмвиды причёска: много кос, меж собой переплетённых, да не понять сходу, куда какая ведёт. Для такого дела у кюны служанки есть, незачем советницу отрывать от дел и размышлений — темнит она, помыслы истинные скрыть пытается.
— Если помнишь ты, — начинает она, закрывая книгу, — есть давно у нас план — в Вестейне университет основать: уж деньги из казны отпущены, чтобы грядущей весной начать строить.
— Помню-помню, — эхом отзывается Гримгерда, вынимая из кос ленты да украшения. — Вы же сами меня на том тинге в первые преподавательницы прочили — а одна из советниц ваших, самая бойкая, всё вопрошала, мол, «чему же она молодых дев научит?» Неужто раздумали?
Кюна устало качает головой.
— Вовсе нет — но думала вновь этот вопрос на тинг вынести. Знаю я учёных жён из Эрлендры, которых тоже могла бы привлечь на благо — да многие средь наших никак не оставят былую вражду. Вот и думаю, не ополчатся ли совет да народ…
— Если и будут недовольные — поропщут малость, да и свыкнутся, — спокойно отвечает Гримгерда. — К тому же сами знаете, что и наших немало на чужой стороне осело: не разрозниться нам с Эрлендрой до конца, не расцепиться, как бы ни старались. Неужто за этим разговором, моя кюна, вы меня призвали?
Тяжело вздохнув, Хьяльмвида прикрывает глаза.
— Моя дочь сбежала из дома в поход, — наконец переходит она к делу. — И я знаю, что именно твой сейд ей помог.
Знала Гримгерда наперёд, какими будут её слова — да интересно было, как они прозвучат.
— Какой же это сейд, моя кюна? — смеётся она, старательно отделяя локон от локона — длинные у Хьяльмвиды волосы, пышные и шелковистые, краше, чем у любого юноши. — Всего лишь безобидная детская шалость: для неё ни плоти резать не нужно, ни к Альдри обращаться. Девочка любопытна — я всего лишь помогла ей.
— Будто не знаю, что помощь твоя всегда жертвы непомерной требует.
Хьяльмвида оборачивается. Глаза у неё красные, будто уж несколько лун мучает её бессонница.
— Вот в чём твой план? — добавляет она, встретившись с Гримгердой взглядом. — Переманить к себе мою дочь, а затем и до меня добраться?
— Давно уж не помышляю о том, уж будьте спокойны, — ухмыляется сейда, продолжая расплетать причёску. — Мне больно смотреть, как ваш дар угасает, не найдя себе применения — но я уж притерпелась к этой боли. Как притерпелась и к другой — тогда, двадцать семь зим назад…
— Мне жаль, — перебивает кюна, содрогнувшись. — Очень жаль. Воспоминания до сих пор терзают меня во снах — но, будь у меня выбор, не смогла бы поступить по-иному. Ты ведь и сама знаешь, Герда, как мучительно против собственной природы идти.
Дёргается Гримгерда, выронив из рук волнистые пряди: болью вспыхивают старые шрамы.
— Не стоит жалости, — наконец отвечает она. — Все, что причинили мне боль, уже давно отправились к Альдри — вечно страдать от рук её прислужниц. И коль вас нет средь них — значит, и зла я на вас не держу.
«Больно ты милостива для сейды,» — слышит Гримгерда, как в мыслях отзывается кюна на её слова — однако сказать не решается. Повисает тишина.
— Ты мудрее меня, — наконец молвит Хьяльмвида, вновь устало вздыхая. — Мы могли бы править вместе. Быть может, это избавило бы тебя и от боли, и от жертвы…
— Что вы, моя кюна, — Гримгерда, пряча усмешку, крутит в руке резной гребень, украшенный драгоценными камнями. — Неужто позволите кровожадной сейде бросить тень на ваш светлый лик? Представьте только, что подумает народ: солнце Халльдисхейма — да спелось с отродьем Фьотры…
Сейда говорит спокойно да певуче, принимаясь расчёсывать распущенные волосы — словно отец поёт дочери колыбельную.
— Возможно, именно «отродью Фьотры» суждено взять мою ношу, — коротко прерывает её Хьяльмвида. — Когда я уйду.
Рука Гримгерды, сжимающая гребень, замирает в воздухе.
— Вот, значит, как, — помолчав немного, сейда цокает языком и улыбается. — Неужто обо мне говорите? А то в иной раз я бы подумала, что вы так о своей дочери…
— Нет, — отрезает та и оборачивается: в глазах её на мгновение вспыхивает едва сдерживаемая ярость. — Нет… Сванхильда всё ещё будет слишком юна — да и неясно пока, что из неё вырастет. Когда она родилась, вёльва предрекла ей величие и славу — да не сказала, в какой стезе: может, лучше бы мне и не дожить до той поры.
— Не стоит такими словами бросаться: а то вас, моя кюна, богини услышат и поймут по-иному, — отвечает Гримгерда. — Будь у меня преемница, я бы многое отдала, чтобы узреть её величие — пусть и вымощенное кровью. Это то, какой я её взращу — и это то, за что я буду горда ею.
И замолкают обе, каждая в свои мысли погружаясь.
***
Наказали Бринье подённо в лечебницу наведываться, чтобы руку перевязывать и следить, не попала ли в рану зараза. Будто мало было кошмаров о мёртвых эрлендских разбойницах — теперь уж стали ей еженощно сниться оскаленные волчьи пасти, выспаться как следует не давая.
В один из дней сидит Бринья понуро на койке, ожидая целительницу — но вместо неё в дверь заходит огромная седовласая женщина в сопровождении двух воительниц. Больно низок для неё проём, аж пригибаться приходится — будто гора с места сорвалась, да и пошла.
Гидья, семенящая вслед за ней, выглядит на фоне этакой великанши едва ль не ребёнком.
— Я-ярлина И́льва… — робко бормочет она, заикаясь.
— Выйди, — бросает женщина, не оборачиваясь; целительница повинуется, и вскоре за нею закрываются двери. Бринья, оставшись совсем одна с нежданными гостьями, быстро встаёт с койки.
— Да благоволят вам ветра, ярлина Ильва, — говорит она, неуверенно улыбаясь, чтобы хоть что-то сказать.
Тяжёлый взгляд у местной ярлины: как встречается Бринья с нею глазами, сразу мутно в голове становится да мысли путаются. Меж бровями кустистыми глубокая морщина залегла, будто от постоянных раздумий.
— Да осветит тебя северное сияние, — она, тем не менее, отвечает на приветствие: лицо её во время речи почти не шевелится. — Вот, значит, как выглядит та дева, из-за которой у нас столько шуму.
Бринья дёргается на месте.
— Шуму? — только и может переспросить она.
Ярлина делает два шага к ней — дружинницы её всё так же стоят по обеим сторонам.
— Быстро весть разнеслась: дело ведь небывалое, — она, прищурившись, к Бринье присматривается. — Волчицы-то наши без причин на людей не нападают.
— Во имя богинь, нет вины на мне! — Бринья вскакивает на месте и выставляет вперёд руки в примирительном жесте. — Не трогала я ни их, ни хозяйку: коль хотите, расспросите всех, что в таверне были.
Ильва в ответ лишь скалится и отходит: шаг у неё широкий, тяжёлый, вот-вот пол затрясётся.
— Не страшись, дева: наказаны уж виновные. Да и устали звери наши верные больше двадцати зим одну добычу разыскивать — оттого, видать, и взбесились.
Бринья замирает от удивления.
— Двадцать зим? — она поднимает брови. — Что ж за добыча такая ценная? Поведайте, ярлина, коль не секрет.
Ильва разворачивается и, едва Бринья успевает вставить слово, вонзает нож в прибитую к стене карту города и окрестностей. Остриё врезается в самый угол, где небрежно обозначен горный хребет.
— Чудовище пернатое — там, в горах, треклятое его логово, куда оно людей затаскивает и пожирает, — отвечает она сквозь зубы. — Двадцать семь зим назад тварь похитила и растерзала моего сына — а муж от тоски слёг и вслед за ним к богиням отправился. Со щенячества мы на неё наших волчиц натаскиваем — они из тысячи её запах узнают. Да всё никак не поймаем, лишь перья её находим да кровь, что от жертв остаётся.
Морщина меж бровями Ильвы лишь глубже становится, и не страшно теперь Бринье смотреть ей в глаза, но печально.
— Да ни один зверь и ни одна птица столько не живёт, — отвечает она, вздыхая. — Оттого и не можете найти, что издохла она уже: не свершиться уже вашей мести.
Ярлина в ответ с яростью проворачивает клинок в стене, оставляя на карте уродливую дыру.
— Будь она мертва, не слышала бы я по ночам её ужасных воплей — а дружинницы мои возвращались бы из гор все до одной, — отрезает Ильва. — Вижу, не веришь ты мне, дева — так позволь доказательство преподнести: обещаю, уж оно-то тебя заинтересует.
Бринья отстранённо кивает, наблюдая за каждым движением ярлины: не ожившей горой она уж теперь кажется, а простой женщиной, горем сражённой.
Ильва достаёт из карманов широкого плаща неприметный чёрный ларчик да связку ключей.
— Признаться, повезло вам в моём городе оказаться: давно уж не пускаю я сюда чужих, — спокойно молвит она, криво улыбаясь и подыскивая нужный ключ. — Мало ли что просочится к нам… А средь наших так много о твари баек ходит: говорят, огромная она, словно гора — но незаметная, словно мышь; кричит громче урагана — но летает тише шёпота. А, вот же он!
Ильва неторопливо открывает крышку, и Бринья вновь едва не теряет дар речи: на обитом бархатом дне лежат несколько длинных перьев — цветом, узором и формой точь-в-точь как у Арнлейв, разве что острее немного с конца.
Она прикасается к ним кончиками пальцев, не веря увиденному — на ощупь жёсткие, но всё же настоящие.
В непонимании она бросает взгляд на Ильву — та захлопывает ларчик и плотоядно улыбается.
— Я… Я ведь не…
Бринья сглатывает слюну; ярлина, не встречаясь с нею взглядом, продолжает — резкие у неё слова, каждое будто удар топора.
— А ещё говорят, что тварь умеет перья свои сбрасывать, — наконец говорит она, будто приговор оглашая. — Да обращаться человеком.
Открывает Бринья рот, чтобы ответить, да от страха ничего сообразить не может и на месте замирает. Слышит она, как что-то шевелится у неё за спиной — а в следующее мгновение раздаётся глухой удар, и она падает без чувств, оглушённая дружинницей Ильвы.
***
— Буду честна, нельзя тебе ещё здесь находиться, — молвит Гримгерда, отворяя тяжёлую дверь и пропуская Сольвейг вперёд. — Но не волнуйся: сделаю так, чтобы ни одна живая душа тебя не заметила против моего желания.
Сольвейг, вжимая голову в плечи, проходит в дверь. Встречает её огромная зала: стены рунами изрезаны и книгами уставлены, а под потолком звериные черепа висят, верёвки да ленты. Посреди залы стоит стол — такой большой, что хоть кюне в длинный дом неси, — а за ним женщины едят, пьют да балагурят.
Вдали от стола — помост с алтарём да вбитыми в пол кольями; однако не успевает Сольвейг как следует его рассмотреть, как набегает на это место белёсая пелена, от взора скрывая.
— Твой ведь пир, госпожа, — хмыкает она, не подавая виду. — Не тебе разве решать, кому быть здесь, а кому нет?
Гримгерда подталкивает её к стоящему в отдалении столу и скамьям, устланным шкурами; очерчен он на полу блестящей тёмной полосой, и Сольвейг осторожно её переступает.
— Мне, — сейда, усаживаясь на скамью, расправляет складки тёмных одежд. — Да только сёстрам объяснять, отчего привела тебя раньше срока, — себе дороже.
Она, глядя Сольвейг за спину, подзывает кого-то жестом.
Сольвейг оборачивается и обомлевает. Приближается к ним юноша — стройный, еле одетый: обнажённая грудь замысловатыми чёрными узорами разукрашена, а бёдра едва прикрыты невесомой тканью. Глаза его, большие да зелёные, похожи на заросшие тиной пруды — даже в бурных снах девичества не видала Сольвейг таких глаз.
— Приветствую вас, госпожи, — подобострастно шепчет юноша Гримгерде, глядя снизу вверх — чёрные локоны его падают на округлые белые плечи, будто спящие змеи. Долго могла бы Сольвейг любоваться — но он поспешно уходит, поставив на стол две широкие чаши.
Завидев выпивку, мигом отвлекается Сольвейг и принюхивается: не исходит от неё хмельного аромата, даже самого слабого. Что за пир такой — без хмеля, без стука кружек, без смеха и пьяных песен?
Она в недоумении поднимает бровь и задерживает взгляд на Гримгерде.
— Выпей сперва ты, пожалуй. Или нет, — добавляет она, спохватившись, когда Гримгерда с ухмылкой подносит чашу к губам, — быть может, что для сейды безвредно, то для нормальной женщины отрава смертельная. Дай-ка ему лучше испробовать.
Она показывает взглядом на юношу — тот уж плавной походкой удаляется к другому столу.
— Никак испытываешь ты меня, дева, — медленно отвечает Гримгерда, сузив глаза. — Терпенье моё велико словно море, но даже у моря есть берега. Сегодня предлагаешь зелье драгоценное попусту тратить, а завтра — что? На крови перед алтарём прикажешь поклясться, что не причиню я тебе вреда? Коль уж пришла ко мне на пир — так пируй на здоровье и нос не вороти: сама из простых, а гордыни и мнительности в тебе больше, чем в изнеженной кюн-флинне.
Сольвейг медлит с ответом, еле сдерживая ухмылку.
— Наконец-то сказала ты, госпожа, что на самом деле обо мне думаешь, — только и отвечает она спокойно — а затем под внимательным взглядом Гримгерды делает глоток.
Сразу сползает ухмылка с лица: едва не задыхается Сольвейг, будто живого огня хлебнув. Не похож напиток ни на мёд, ни на эль — а жжётся сильнее всего, что в жизни пробовала; дрогнув, выпускает она чашу из рук, и почти всё проливается на стол.
— Это Альдри, безотрадная, от скуки играет людскими жизнями, ведь числа им не знает — я же… — как ни в чём не бывало продолжает Гримгерда и гладит Сольвейг по щеке холодными пальцами, — всегда замечаю то, что вправду ценно, берегу да взращиваю. Ну, как тебе моё угощение?
Не сводит с неё сейда взгляда: будто одно удовольствие ей наблюдать, как Сольвейг морщится и слёзы набежавшие с глаз утирает — будто малолетка, что ни разу хмеля не пробовала.
— Покрепче самого ядрёного пойла в Фаригарде будет, — прокашлявшись, отвечает наконец Сольвейг. — Из чего варится? Подскажи, госпожа, сделай милость… и прости сердечно неловкость мою.
— Тебе всё равно таких ингредиентов не добыть, так что и знать ни к чему. Лучше закуси, полегче станет, — Гримгерда небрежным жестом подзывает юношу: тот уже возвращается к их столу с широким блюдом. Сольвейг улавливает запах жареного мяса, до того приятный, что аж голова кругом идёт.
Она едва успевает слюну сглотнуть, лишь посмотрев на сочащиеся, покрытые золотистой корочкой куски. Так бы и накинулась на них: остервенело, жадно, пачкая лицо и руки — да рыча от удовольствия так, что любой оголодавший зверь бы позавидовал.
— Что же смотришь? Угощайся, — Гримгерда придвигает блюдо ближе к Сольвейг — а той дважды повторять и не надо.
Хищно вгрызаясь в ароматное мясо, думает она, что не стоило бы представать дикаркой неотёсанной перед той, кто так радушно её принимает — стыдится себя, да только поделать ничего не может. Едва не теряет она сознание от удивительного вкуса и горячего мясного сока — и останавливается, лишь добрую половину блюда опустошив.
Распробовав как следует, ощущает Сольвейг странное послевкусие на языке — а мясо само больно сладковатое да нежное, волокна легко руками рвутся. Хочет Сольвейг поначалу об этом сказать, однако не подаёт виду, чтобы не сердить хозяйку лишний раз — а то, глядишь, и отберёт.
Да и, видимо, забыла она попросту вкус мяса за годы бедности, оттого и непривычно. В детстве-то почаще появлялось оно на небогатом её столе — однако отец-недотёпа так разваривал, что жёстким получалось, будто бычья кожа. Мать потом говорила: оттого, мол, и прибила его, что готовил скверно.
Сольвейг ест торопливо, не жуя толком да по сторонам озираясь. Знает она, что на пиру не принято из-под носа пищу вырывать — да только не привыкла есть по-иному.
— Всё спросить тебя хотела, — невзначай заговаривает Гримгерда, — о парнишке том… не помню, как звать — то ли Снерри, то ли Снорри. По вкусу ли он тебе пришёлся?
Сольвейг мотает головой, дивясь, отчего вдруг сейда о юнце речь завела.
— И получше видала, — говорит она с набитым ртом. — Блёклый какой-то, серый будто мышонок. А тебе какое дело?
Знакомая кривая улыбка вновь пересекает лицо Гримгерды, словно глубокий шрам.
— Ну как же? Чтоб знать, какого для утех тебе привести, коль пожелаешь. У меня тут разные водятся… Может, белокурые да светлоглазые по нраву тебе придутся, — Сольвейг дёргается на этих словах. — Если невинность нужна, тоже не беда — словом, лучшего для тебя отыщу.
Сольвейг нервно отмахивается, тянется за питьём и видит, что чаша стоит перед нею вновь наполненная.
— Не до утех мне сейчас, госпожа, — отвечает она и пот со лба утирает: жарко от крепкого пойла становится, будто в бане. — Да и от угощенья твоего я сомлею раньше, чем прелестника из платья выну.
Так раскаляется воздух, что распахивает Сольвейг ворот, а потом не выдерживает и вовсе рубаху на себе разрывает — Гримгерда в ответ лишь посматривает пристально, из своей чаши понемногу отпивая.
— Как знаешь, — после недолгого молчания ухмыляется она. — Ладно уж, пора мне и другим гостьям внимание уделить: не вокруг тебя одной всё вертится. Если что понадобится — юнцы услужат с радостью.
Сольвейг коротко кивает и, зажмурившись, через силу осушает чашу, чтобы слабости своей не показать. Так кружится голова да руки дрожат, что последние капли и вовсе мимо проливаются.
Только делает она последний глоток и открывает глаза — как тихо вокруг становится и темно, будто в погребе. Ни голосов больше не слышно, ни шума, словно исчезло всё в один миг.
— Гримгерда? — неуверенно окликает Сольвейг пустоту и не получает ответа. Хочет она тогда позвать юношу, что им прислуживал — да запоздало вспоминает, что имени его не спросила.
Делает она шаг — и едва не падает, споткнувшись о невидимую преграду; а когда, шатаясь и выставляя руки перед собой, поднимается — выходит вдруг из темноты яркое белое пятно, словно луна на чёрном беззвёздном небе.
Оно движется к Сольвейг, плавно и медленно — и оборачивается юношей в роскошном наряде, то ли свадебном, то ли погребальном.
Едва узнаёт она его — снова ноги подкашиваются.
— Эйнар! — восклицает Сольвейг, и юноша бросается ей на шею. — Неужто ты, прекрасный?..
Улыбаясь, заключает она Эйнара в объятия и проводит рукой по платку на его волосах — а он трепещет в её руках, словно пойманная в силок птичка.
— Долго я ждал тебя, Сольвейг, душа моя, — вздыхает он, качая головой. Совсем измождён на вид юноша: исхудало лицо да посинели губы, будто у утопленника. — Да не дождался. Сам пришёл к тебе — просить, чтобы в мужья меня взяла.
Эйнар, едва не плача, тянется к её лицу. До неприятного холодные у него руки: видать, долго блуждал он по зимнему лесу, никем не согретый.
— Подожди же, Эйнар, подожди — дай наговориться и налюбоваться, — Сольвейг ласково его останавливает. — Едва встретились — как ты сразу «в мужья»! Расскажи сперва: неужто обманом Гримгерда тебя у матушки выманила… или же силою забрала? Не могу ведь я так: найдёт меня ярлина, со свету сживёт.
Эйнар, прижимаясь ближе, хмурит белоснежные брови.
— Жестока ты, Сольвейг! Смотри, как нарядили меня для тебя: вот убранство моё свадебное, вот и венец, — он указывает на обруч, расписанный рунами и возложенный ему на голову. — Иль в приданом дело? В чертогах Альдри золота-серебра не перечесть — с подношений да с кораблей затонувших. Хоть сколько возьми — не убудет; лишь слово скажи, и к твоим ногам сложу. Что тебе моя матушка, когда ты сможешь хоть весь Халльдисхейм у кюны купить?..
Замирает вдруг Сольвейг, будто поняв что-то — но осознание тут же ускользает. Не без гордости замечает она, что руны на обруче теперь прочесть может.
«Залог золотой — отдан одной,» — только и может она разобрать среди холодных металлических отблесков: не о Сольвейг эти слова, как бы ему того ни хотелось.
— Не пошёл бы мой Эйнар против воли матушки, — Сольвейг, помедлив, качает головой. — Слова бы поперёк неё не сказал — а ты такими выраженьями бросаешься. Будто не знаешь, что она сделать может с теми, кто ей не покоряется.
Лицо Эйнара белее наряда, в который он облачён, — оттого глаза непривычно большими кажутся. Сперва он для Сольвейг так ещё краше — да, присмотревшись, замечает она во взгляде его что-то колючее, ледяное.
— Знаю, — вздыхает он печально. — Да только изменился я очень, душа моя, — представить даже себе не можешь, как.
— Изменился, значит? — перебивает Сольвейг, отстраняясь и разрывая объятия. — А об Альдри тогда откуда знаешь? Может, и матушка твоя изменилась, раз перестала за одно имя её головы рубить?
Пытается Сольвейг в воспоминания погрузиться — но мешаются мысли, будто бродит в них кто-то, путает. Не страшней Альдри иных чудовищ Фьотрхейма, но не поют в Фаригарде о ней песен, не слагают историй: запретила это ярлина давным-давно. Сама Сольвейг только однажды имя это слышала — от бродячей скальды, о запрете не знавшей: беднягу после то ли казнили, то ли с позором изгнали, язык отрезав.
Голос Эйнара вырывает её из раздумий.
— Не веришь? — его лицо искажается в отчаянном крике. — Неужто и ты меня бросишь — как матушка, как сестрица? Не защитишь, не вступишься?..
Эйнар вновь бросается Сольвейг на шею, и тонкие пальцы крепко впиваются в её руку — словно не хрупкого юноши касанье, а ледяная хватка мертвеца.
Едва успевает она это подумать — как юноша с горестным стоном тает в её объятиях и рассыпается пылью на полу.
— Морок!.. — вскрикивает Сольвейг, отшатнувшись, и отточенным движением вынимает из ножен кинжал. — Гримгерда! Довольно с меня!
Она обводит взглядом залу, но вновь лишь пустоту встречает — а затем вдруг чудится ей, будто привычная рукоять по-иному ощущается. Глядит — и видит, что вместо оружия извивается и шипит в руке огромная склизкая змея.
С криком Сольвейг пытается её в сторону отбросить — но та уже обнажает клыки и кидается вперёд быстрее молнии, целясь прямо в горло.
А затем — всё исчезает.
***
— Подготовь для девы лучшую мою опочивальню — да смотри, другим сёстрам в глаза не бросайся, — велит Гримгерда юноше и прикладывает ладонь ко лбу Сольвейг, распластанной на покрывале. — А после, Сте́фнир, рядом с нею будь и сторожи: если очнётся и захочет чего — исполняй.
Запрокинута голова у девы да глаза закатились — совсем как бездыханная она лежит, лишь ресницы слабо подрагивают. Сейда бережно укрывает её меховым одеялом и поднимает на руки — лёгкая совсем, худенькая будто тростиночка.
— Да, госпожа, — шепчет Стефнир и, поклонившись, торопливо уходит.
Ого, так много всего произошло даже не знаю о чем писать. Но все-таки как же все скоры на выводы - просто взяли и огрели Бринью, даже не попытавшись спросить ее, мало ли, может она действительно подобрала перо или волк взбесился...
Как бы не пришлось Арнлейв идти прямо в западню чтобы спасти возлюбленную, хотя надеюсь, до этого не дойдет и...
Вот эта глава прям лучшая. В моем вкусе) Я люблю описание всяких болезненных снов, галлюцинаций и прочих мороков. Кайфую с таких моментов)
Говоришь, Гримгерда хочет добра "по-своему"? Ну, думается мне, в этом мире лучше иметь подобную героиню союзницей, чем противницей. Придется Сольвейг подпасть под ее влияние окончательно.
Жалко Бр...