Крик

Примечание

Крик, сущ., неодушевлённое, м. р., 2-е склонение

~ напряжённый, как правило, сильный и громкий звук голоса.

~ шумное выражение эмоций, мыслей.

      Здравствуй, мое чарующее кораблекрушение чувств.


      Это моё последнее письмо. И оно разукрашено моей кровью. Оно разукрашено твоей кровью. Оно написано и оно отправлено в физический мир — алые капли на моем кухонном полу, алые росчерки и алые следы ступней. Алая-алая кровь на моей футболке.


      Маленький. Я смотрю на тебя, не мигая, и не могу понять лишь одного момента — как я мог допустить всё это. Как я мог стать рабом собственной несдержанности, ярости и трусости. Как я мог…


      — Зачем ты сделал это? Ты разрушил все, что мог! Но ты не хочешь строить что-то новое! Зачем ты сделал это?! Ты просто трус, Бакугоу!


      Твой голос всё еще в моей голове. Твой неистовый, обозленный крик мечется меж костями моего черепа. В груди теснится ком переживаний. И деться от него мне больше некуда. Ты сидишь ровно напротив, у другой стены. Между нами несколько метров пространства.


      Они ощущаются как километровая пропасть. Что в глубину, что в ширину — не пересечь ее, разве что засыпать песком. Но песка мне не достать. Остается только выть.


      Все это началось с твоего удара. Да, это верно… Нет. Все началось с моего поцелуя. Все началось в ту далекую ночь.


      А закончится, похоже, этим поздним вечером. Я стараюсь не поддаваться скорби. И ищу силы выгнать тебя из своей квартиры. Я больше не стану писать тебе письма. Маленький ты медленно растворяется внутри меня. Исчезает ли? Нет. Он растворяется в моей крови и лимфе. Он становится частью меня. Он становится частью моего страха.


      Драка началась с твоего удара, но, не продолжилась бы, будь я хоть каплю разумнее, чем есть по факту. Будь я хоть каплю адекватнее. Будь я хоть частичку храбрее. Жаль, это всё — не я. Истинный я ударил в ответ.


      Это было вкусно и сладко — лишь отчасти. Мы давно с тобой не дрались и даже не спарринговались, и в некой степени я был рад наподдать тебе посильнее. Во мне успело накопиться немного злобы к тебе — за весь этот век молчания, уместившийся в полтора месяца — и я выместил её самым ужасным образом. Теперь я очистился. Но задаюсь лишь одним вопросом.


      Цель оправдала средства?


      Еще бы знать, в чём вообще была цель…


      Твоя — мне не ведома. Но я могу попытаться, я могу погадать. Твои глаза, глядящие в пол, нашептывают мне о твоих страхах, а сбитые костяшки сжимающих друг друга рук выговаривают о том, как сильно ты зол на меня. Опущенные уголки твоих губ бормочут что-то о печали и одиночестве. Мешки под глазами молчат о бессонных ночах и…


      Я вспоминаю некую банальную, известную мне испокон веков нашего знакомства вещь и удивленно вскидываю брови. Как я мог забыть об этом, маленький. Как же я мог забыть.


      О твоей тревоге и твоей бессоннице.


      К ступням сыпется пепел с моей сигареты. Я сижу у стены, упираюсь ногами в перепачканный пол. Мои руки лежат на моих коленях. Шов домашних штанов неприятно врезается в пах, а под носом сохнет кровь. Она сворачивается и становится бурой. Крошится по чуть-чуть каждый раз, как я затягиваюсь сигаретой.


      Ощущаю наваждение: в пачке осталось еще две.


      Запасных пачек у меня больше нет.


      У тебя больше нет Очако, и поэтому ты кочуешь из одного дома в другой, чтобы хоть немного поспать. Тревога и навязчивые мысли не дают тебе погрузиться в крепкий сон, и я не хочу вспоминать, когда это началось, я не хочу…


      После выпуска из Академии не прошло и года, когда на нас началась охота. Сама затея — отловить всех выпускников и убить их — была абсурдной. Не только потому что ты взял себе первое место, а мы с тем ублюдком не могли поделить второе и третье. Все, кто выпустился вместе с нами, были сильны. Все мы были профессионалами своего дела.


      И в конечном итоге все, конечно же, остались живы. Царапины, ссадины и синяки, пара разрушенных квартир и домов, пара испугов — всё это не сравнится в реальности с потерей жизни.


      Но и с потерей разума не сравнится тоже.


      Теперь уже я не могу вспомнить, был ли ты одним из первых, на кого напали, или нет, но я помню, как ты пытался держаться. Это случилось посреди ночи. Очако была на вызове, ты — в коротком отпуске. Адреса и большая часть данных героев всегда были конфиденциальны и находились под защитой правительства, однако, избежать человеческого фактора и слива информации в опасные руки не получилось.


      Как и наказать виновных после: патруль, отправившийся по координатам IP-адреса, смог найти лишь изуродованный труп какой-то девушки и горящую аппаратуру. Опознать ее не удалось. Спасти железо — тоже.


      Спасти тебя.


      Тоже.


      Я был там, когда ты давал показания, потому что был первым, кому ты позвонил. У тебя была истерика — лишь во время звонка. Уже в участке, приехав за тобой, я нашёл тебя спокойным, рассудительным и слишком напряженным. Меня не беспокоило, что двое, ворвавшихся к тебе, были мертвы. Меня беспокоило твоё состояние.


      Тебя беспокоило, что те двое были мертвы.


      Возможно, этот момент был основополагающим — наши исконно базовые ценности здесь расходились. И пока ты переживал, что защищаясь спросонья/с перепугу лишил двоих жизни, я переживал из-за твоих ран, крови на твоей одежде и тотального спокойствия в твоих глазах.


      Ты был героем.


      Но и герои могут быть напуганы, черт побери. Герои — тоже люди!


      Все, кроме того, кто на первом месте, да, маленький? Конечно-конечно. Он бы гордился тобой, и ведь он гордился тобой, но точно не тем, как ты губишь себя. Ладно-ладно. Молчу.


      Но не внутри своей головы.


      В итоге всей этой ситуации мы получили ненужную новостную огласку, смену вашего с Очако места жительства и твое пароксизмальное расстройство сна. Последнее было для меня самым болезненным и тревожащим.


      Ты больше не мог спать один из-за навязчивой идеи: кто-то ворвется, и ты, защищаясь спросонья, не сможешь себя контролировать.


      Ты больше не мог спать, приезжая в родительский дом в одиночку из-за постоянных мыслей: за тобой придут посреди ночи, и в чужих глазах ты станешь убийцей.


      Твои навязчивые мысли о том, что снова кто-то ворвется, и рядом не будет другого героя, который успеет спасти тебя от тебя самого, добивали тебя лучше любых моих прямых ударов и взрывов. Эти мысли требовали проработки у специалиста — специалисты говорили о смене работы из-за профдеформации.


      Даже я, со всей моей к тебе бесконечной и глубокой, понимал, что эта идея бредовее любых других. Заставить тебя прекратить спасать людей невозможно. Это просто неосуществимо.


      Как и заставить тебя спать, оставив одного в квартире.


      В моих пальцах вянет очередной бычок. У тебя под глазом синяк, разбита губа и синева покрывает ключицу — она виднеется над воротом твоей футболки, впивается в меня укоризненным взглядом. В одной из соседних стен вмятина. Пополам сломан стол. Под потолком висит дымное марево. Справа от меня бесшумно покачивается приоткрытая дверь на балкон. Тянет холодом и осенью. Вытяжка все еще включена, но это не помогает.


      Ничего не проветривается. Запах перегара висит над нашими головами, как камни произошедшей драки на наших сердцах. Запах перегара смешался с ароматом твоего любимого блюда. Прости, что изгадил связанные с ним ассоциации. Мой ласковый.


      На моё лицо наползает тоска. Я вздыхаю, бросаю бычок в маленькую кучу, к тем, другим, что уже рассыпались между моих перепачканных в крови ступней. Затем тянусь к пачке. Как давно ты спал по-настоящему… Как давно ты ночевал у меня? Я не помню.


      Я уверен, что это было больше восьми месяцев назад.


      Я уверен, что, те твои слова, были правдой. Ты сказал мне тогда, что я — единственный с кем ты спишь по-настоящему крепко, находясь в одном пространстве. Я принял это за комплимент. Мы оба прекрасно знали, что у меня никогда не было проблем с тем, чтобы убивать злодеев по-настоящему. Мы оба прекрасно знали, что вина никогда не разъедала меня изнутри за это.


      В отличии от тебя.


      Было ли дело в том, что — в случае повторного инцидента со случайным тобою убийством в ходе самозащиты, — ты мог позволить мне взять ответственность на себя, или же в том, что ты мог просто позволить мне замарать руки, я не знаю. И это знание мне не нужно.


      Наши ценности отличаются, маленький, хотя и схожи в одной важной точке. По крайней мере, были схожи раньше. Быть героями — то, чего мы оба хотели и к чему стремились.


      Сейчас я стремлюсь к тому, чтобы не позволить себе слезы — факт необратимости произошедшей драки меня ужасает и выхолаживает грудную клетку. Я закуриваю новую сигарету. А ты сидишь без движения уже около получаса. Ты молчишь. Ты смотришь в пол. Ты не плачешь. И, кажется, даже не подаешь признаков жизни.


      Лишь поверхностно, медленно дышишь.


      Я вижу это четко, цепко выхватываю каждое мимолетное движение плеч или грудной клетки — я не свожу с тебя глаз. Не только потому что больше смотреть мне не на что. Я стараюсь не двигаться и не делать глубоких вдохов/затяжек — твои нежные руки, возможно, сломали мне пару ребер. Заслужено? Да. Но все-таки ахринеть как больно.


      Все мои переживания, терзавшие меня до нынешнего момента, не идут ни в какое сравнение. Я, случайно оставшийся на пустом острове путник, смотрю, как мимо проплывает корабль, который может меня спасти. Я молчу вместо того, чтобы кричать. Я прячусь в зеленых зарослях вместо того, чтобы выйти к воде.


      Это добровольный отказ от действий во имя страха. Вся моя жизнь наполнена свершениями, геройствами и храбростью, но именно на эту часть, важнейшую часть моей жизни, у меня не хватает…ничего. Пресловутая храбрость? Да к черту её. Гори оно все синим пламенем, верно?! Да?!


      Хочется расплакаться, но мысли о том, что я — бесполезный трус, откручивают вентиль и пускают по телу злость. Снова злость. Снова на себя. Но не на тебя, маленький. Ни в коем случае не на тебя.


      В какой-то параллельной вселенной я говорю тебе правду, и ты принимаешь её. Где-то там, в далеком зазеркалье, ты соглашаешься стать моим и не отталкиваешь меня. Потом я прячусь за любимыми грубыми шутками, и мы обрабатываем друг другу раны. В какой-то параллельной вселенной ты ложишься спать в мою постель.


      И где-то там, очень-очень далеко, по утру я самой первой вижу твою темную, изумрудную макушку. И где-то там далеко-далеко мне больше не страшно. И я больше не злюсь на себя. Где-то там, далеко-далеко… Лежат билеты в штаты. Прощальный подарок Кьёки, который она оставила утром вместе с ключами.


      Её прощальный подарок. Она подготовила его по моей просьбе от начала октября. Прошел слух, что нужен посол доброй воли: сгладить политическую обстановку, погеройствовать, а потом также геройски погибнуть, тем самым обязав хозяев. Ты можешь спросить, как я связан с этой идеей, но правда вот в чем — напрямую. Я напрямую связан с идеей о геройской смерти в чужой стране.


      Был связан с нею еще до того, как ты заявился. До того, как ты даже собирался заявить о себе.


      И связан теперь особенно сильно. Теперь на меня рассчитывают. Да, это всё еще не обязательно, у них есть другие кандидатуры, но моя — первостепенного качества. Герой такого уровня, гибнущий в процессе подвига, на чужой стороне… Пресса будет в восторге. И не только пресса.


      Я спрятал билеты в верхний ящик своей тумбочки еще утром. Билеты на завтрашнее утро. На четыре часа утра. Кажется, с пересадкой, а может нет. Я не помню. Я не знаю. Я достиг самого дна собственной истощенности. И здесь, на самом деле, я чувствую лишь страх.


      Но я помню, где-то глубоко я помню какого это: восхищаться тобой, гореть тобой, желать тебя, хвалить тебя, наслаждаться тобой, обожать тебя и, наконец…


      Любить.


      Тебя.


      Здесь.


      Здесь у меня заледенели стопы и неприятно колит в носу. В горле ком. Я не могу двинуться с места. Мои собственные влажные глаза стыдят меня. Чем больше секунд проходит, тем более влажными они становятся.


      А потом ты тяжело, надсадно вздыхаешь. И произносишь слишком страшные для меня слова.


      — Ну, что ж.


      Это речевой оборот. Часть обычной разговорной речи. Меня начинает тошнить, кожа исходит мурашками, а челюсти сжимаются с такой силой, что кажется — еще секунда и мои зубы превратятся в пыль. Мои кости превратятся в пыль. Мои мысли превратятся в пыль.


      Меня развеет по ветру недалеко от Белого дома. Моя страна будет скорбеть. А ты… Что будешь делать ты? И хочу ли я использовать свою смерть, как для тебя наказание?


чего я вообще хочу


      Ты пытаешься подняться. Делаешь несколько неуклюжих движений. Но в итоге просто опускаешься назад. Твое избитое, утомленное тело слишком тяжелое даже для тебя. Как и твои глаза — ты все еще не поднял их на меня. Тяжело вздыхая вновь, трешь лицо руками.


      Мне хочется закричать. Мне хочется закричать тебе, чтобы ты не смел подниматься. Здравой идеей будет выгнать тебя, а завтра уехать в свой последний путь и тем самым завершить/исправить/отмолить собственную ошибку — слишком здравой для меня, больного и помешанного на чувствах к тебе, на собственных переживаниях. У меня начинает дрожать рука. В пальцах предпоследняя сигарета, и я тяну ее к губам, чтобы сделать затяжку поглубже.


      Другой рукой я закрываю глаза за миг до момента, когда ты поднимаешь свои. Я не хочу видеть твой взгляд. Я так сильно напуган.


      Ты снова тяжело вздыхаешь. Я жмурюсь и уже не пытаюсь идентифицировать собственные эмоции/чувства/переживания. Я выдыхаю три слова: четко, серьезно и достаточно громко, чтобы ты мог их услышать. Ты, но не я — уши на мгновение словно закладывает, все звуки поглощает белый шум. И тут же пропадает, стоит мне замолчать.


      Перед до боли зажмуренными глазами разлетаются фейерверки звёзд. Они тонут во влаге солёных слез. Моих слёз.


      Я не вижу тебя. И не слышу почти минуту — считаю, как обезумевший. Каждое мгновение может стать решающим для этой ситуации, для меня, для всей моей жизни и… Мне ответом становится тишина. Я впервые не знаю собственного будущего. Я впервые не могу защитить нуждающегося от несправедливости — себя.


      Потому что я был тем, кто эту несправедливость послал. И я же от нее гибну. Не в силах превозмочь собственные слабости. И страх.


      Он очень большой.


      А я, неожиданно, чувствую себя очень маленьким.


      — Ч…то?


      Твой голос. Ты все еще тут. Ты не ушел. Ты не испарился. Ты не исчез. Я сглатываю. Я не знаю, хорошо всё это или нет. Ты хотел поговорить? А я говорить не умею. В горле снежный ком заполняет собой пространство. Щеки бесполезно мокрые — хочется ударить себя по лицу.


      Но я не могу. В одной руке сигарета, а другая прячет от тебя моё перепуганное лицо. В животе разверзлась пропасть. Моя вагонетка переживаний докатилась до наивысшей точки этой горки ошибочных действий. Я докатился до этого места сам. Секунда. Две. Дует легкий ветерок. И колеса медленно проворачиваются, проворачивая мои внутренности через мясорубку. Еще секунда. Две.


      Внизу только пропасть и туман.


      Обрыв.


      Отвесный спуск.


      Что я буду делать дальше? Либо я буду счастлив, либо утром у меня вылет. Хорошо. Я судорожно за эти доли секунд пытаюсь найти вещи, которые еще контролирую. Я оттягиваю момент. Я не могу ответить тебе.


      Вагонетка накреняется вперед. Она ржавая, покоцанная, в полу прогнила дыра. Скрипит заднее правое колесо. Падения уже не избежать — мне нужен план, мне нужна иллюзия контроля. Что я буду делать дальше?


      Этот позор убьет меня, но не раньше, чем я пересеку половину мира. Не раньше, чем я окажусь в штатах. Не раньше, чем вступлю в бой и погибну.


      Это унижение будет гнаться за мной, но я быстро бегаю. И я не рассматриваю тот вариант, где я счастлив. Потому что этот вариант невозможен. Поэтому я схожу за сигаретами, когда договорю. Я не стану тебя выгонять, буду просто игнорировать. Я уважаю твою потребность в отдыхе. Но и предупреждать о своем раннем отъезде не стану тоже — напишу Эйджу, чтобы тот приехал и сменил меня.


      Я возложу эту ношу на него, уверен, он справится. Ношу рассказать тебе, куда и зачем я улетел. Несуществующую ношу — Эйдж не настолько головастый, чтобы разбираться в политических тонкостях.


      В отличие от тебя.


      Но, когда ты узнаешь о моей командировке, будет уже поздно. Слишком поздно. Мой трогательный.


      Мыслепоток успокаивает на тот самый один процент, в котором я так нуждаюсь. Мыслепоток привносит ясность где-то ещё на четверть другого процента. А я жмурюсь сильнее, и повторяю те три слова, что произнес — на английском. Пафосно, но действенно. Мне удается спрятаться за иностранной речью, за акцентом и инородными звуками. Мне удается не замолчать на этих трех словах. Мне удаётся продолжить говорить.


      Обо всём.


      Я не слышу собственных слов — вместо них белый шум. Барабанные перепонки истончаются и растворяются в вечности. Моё тело восстаёт на мою защиту и оглушает меня. Мои слезы заставляют меня ослепнуть. Это почти полная депривация. Иностранный слог накладывается сверху.


      Я говорю о моей любви к тебе.


      Впервые в жизни я говорю об этом. Впервые в жизни я называю вещи своими именами. И впервые в жизни начать говорить оказывается сложнее, чем продолжать. И продолжать. И продолжать…


      Я говорю про сейчас. Я говорю о тебе. Мой рот наполняется слюной, а слова — наполняются чувствами. Я ухожу вглубь вместо того, чтобы выходить во вне. Я прохожу сквозь страх, и осознаю, что вагонетка несется вниз на всей возможной скорости. В ушах светит ветер и долбится белый шум.


      Не слышу.


      Не вижу.


      Чувствую.


      Я ныряю в самую глубь себя и нахожу там самую красивую ракушку любви к тебе. Я нахожу там россыпи жемчужин моих собственных чувств. Я нахожу там клады с сокровенными мыслями о тебе и древние-древние артефакты моих неосуществленных намерений. Я говорю о тебе. Я говорю про тебя. От самых истоков и до момента, случившегося секунды назад.


      Я описываю всё. Мой голос ощущается равномерным, серьезным и сухим — лишь вначале. Потом подключаются грубые, саркастичные шутки надо мной самим. Потом я улыбаюсь — говорю о твоей красоте, о твоих поступках, о твоих решениях, о твоей силе.


      Говорю о тебе, чудный мой. Говорю о тебе и для тебя, представляешь? Я так сильно тебя…л-ю-б-л-ю.


      Я не могу остановиться? Я не хочу останавливаться. Этот монолог — лучшее, что случалось со мной за жизнь. Я просто читаю все мои тебе письма. Я просто читаю их вслух. Каждое моё слово пропитано патокой моих чувств. Каждое моё предложение — лучший пример любой романтической моногатари.


      В моменте мне не стыдно и, маленький, теперь уже совсем не страшно. Я говорю тебе о своей любви. Но я молчу тебе о своих страхах. Я молчу о своем намерении.


      Говорят, если хорошо разбираться в теории вероятности, то можно выигрывать в казино неплохие деньги. Мне кажется, что я достаточно в ней разбираюсь — смогу выиграть быструю смерть.


      Или сорву куш? Сомнительно.


      Я не могу и не хочу думать о том, что хотел обсудить ты. Я не могу сказать, как сильно боюсь быть без тебя или быть тобою оставленным — это будет давлением. Я не желаю на тебя давить. Но желаю дать тебе всё, что могу — информацию. Все знания о моих к тебе чувствах и моих к тебе чаяниях я передаю тебе по воздуху.


      Я говорю с тобой о тебе и для тебя.


      Как долго? Не знаю. Я не вижу ничего и всё еще плачу. Сигарета тухнет. Еще один бесполезный бычок валится в кучку меж моих стоп. И он весь я — побитый, трусливый, провонявший никотином и залитый собственными слезами. Уверен, таким ты меня ещё не видел.


      И откровения такого уровня для тебя достаточно. Да, без слов. Да, без пояснений. Я имею право на конфиденциальность собственных страхов, маленький, даже если они очевидны и написаны у меня на лбу алой катаканой. Оставь весь этот мой ужас мне. Мы разберемся сами.


      А пока я здесь и я говорю тебе о своих желаниях. Я сказал уже так много о чувствах. Теперь ты знаешь, что я знаю много слащавых эпитетов и могу ударяться в розовые сопли.


      Не знаю, насколько для тебя это важно. Боюсь узнать.


      Но спрашивать не стану. Не стану молить и просить. Я дам тебе всю информацию, какую только смогу, и ты решишь сам. Без принуждения и давления. Без угроз. Без манипуляций.


      Ты примешь это решение сам, а я просто перестану — чувствовать себя виноватым за ту ошибку, что совершил глубокой зимой.


      Ты примешь это решение сам, а я просто перестану — существовать.


      Весь мой долгий позорно-розовый, усыпанный лепестками, ракушками и сокровищами моих чувств путь сопровождает белый шум. Я не слышу собственного голоса, но могу его ощущать. Я борюсь с собой, чтобы не говорить слишком тихо. Но я и не кричу.


      Мои слова доносятся до меня самого словно из-под толщи воды. Я не запоминаю их. Я их почти не слышу. Но каждое из них — капля искренности.


      Капля к капле — набирается целый океан к моменту, когда я говорю, что хочу остаться с тобой навсегда. Я говорю, что люблю тебя. Я говорю, что хочу быть с тобой.


      А потом, наконец, выдыхаю.


      Белый шум пропадает. Я начинаю различать звуки города где-то там, снаружи, шум вытяжки и своё свистящее дыхание. Я не чувствую оледеневших ног. Рот неожиданно разрывает зевком. Я не слышу тебя и твоих комментариев. Чем дольше расползается эта тишина между нами, тем сильнее холодеет в моей груди.


      Но, впрочем, у меня ведь есть выбор, да… Только вот это как-то не сильно радует, знаешь, маленький? Мой маленький-маленький Изуку. Я жмурюсь и вспоминаю твою улыбку. Я перекапываю океанское дно собственных чувств и нахожу самую-самую лучистую.


      Это немного больно, мой забавный и дурашливый. Но как же, черт побери, красиво. Просто ахринеть, как красиво ты улыбаешься. Мой ласковый. Солнечный. Нежный. Заботливый и волнительный.


      Мой волнующий.


      Я делаю вдох поглубже. За секунду до того, как станет больно в ребрах, но настолько, чтобы хватило сил… Чтобы просто хватило сил.


      Потом я тру лицо ладонями. Вроде бы долго и яростно, но помято и устало. Вся подсохшая соль осыпается, а вся влага остается в руках. Так намного лучше. Так мне нравится больше. Даже при том, что теперь мне ничто из происходящего не нравится.


      И вот он момент — я поднимаю голову. Я думаю о том, чтобы встать. Я думаю о том, чтобы спуститься в аптеку за обезболивающим или хотя бы дойти до аптечки.


      А еще я натыкаюсь глазами на твоё лицо. Безумно-радостные, зареванные глаза. Широкая улыбка — похоже, у тебя свело челюсть. Я скептично вскидываю бровь. Это всё на что я способен теперь. Я слишком много сказал, и мне снова страшно. Я никогда и ни перед кем не был так беззащитен в том, что прячется в моем грубом сердце.


      Но вот он момент истины. Я сказал тебе всё и, кажется, успел тысячу раз извиниться в процессе. Я не слышал этого. Я ничего не помню. Я чувствую себя чистым внутри и, кажется, по-настоящему обновлённым.


      Моё последнее тебе письмо дописано. Каким бы ни был исход, новые будут ни к месту. Ставить последнюю точку после стольких километров строк из крови и мыслей довольно странно и непривычно. Точка выходит корявой и некрасивой. Мне больше не за что извиняться.


      Мне дико — нечего больше тебе сказать.


      А твои глаза до бесячего счастливы. Я не верю им. Я слишком боюсь обмануться. Поэтому молчу и жду. Не двигаюсь. И, кажется, не дышу. Ты начинаешь смеяться. Я начинаю ненавидеть тебя и пытаюсь поднять свою скептичную бровь еще выше.


      Моё сердце ускоряет свой бег.


      Твои губы двигаются. Раздается звук твоего голоса. Он проникает в меня. Он остается там навсегда.


      — Я люблю тебя, гребаный ты придурок, Бакугоу Кацуки! Я хочу остаться здесь ночевать. Я хочу остаться с тобой навсегда.


      Моё сердце больше не каменное. Мне можно не лететь на смерть завтра утром.


      Спасибо тебе. Мой. Маленький.