Антон


Вчера и ещё сколько-то времени до того он не курил вообще. Хотя обычно, нервничая, тратит для успокоения не меньше половины пачки, в зависимости от повода для беспокойства. Сейчас сигареты вызывают как минимум отвращение. И не только сигареты. Еда ещё. Звуки. Каждая вещь и ощущение на свете, если быть точным. Составлять списки, вздумай он вдруг этим заняться, мешает каша в голове, из которой ни единой законченной мысли не вычленишь. Да и в целом мир ощущается будто отделённым от него самого невидимым толстым стеклом, почти не пропускающим ни звук, ни свет.


Это так тупо. Будто тебе отключили эмоциональную сторону тебя. И вообще… тебя. Всего, целиком и полностью.


Даже если и были какие-то планы на сегодня, ему на них плевать. Сил встать нет. Он не помнит, сколько времени так лежит, ел ли вообще что-то за эту неделю и даже когда в последний раз двигался. Думать об этом вообще не хочется. Хотя двигался, наверное, как раз в день похорон; а затем его привезли домой буквально за руку, как ребёнка, и он не раздеваясь лёг, практически упал в кровать. И всё. Нахрен движение. Нахрен жизнь. Даже если бы ему сейчас неиронично грозила смерть, он бы и не подумал пошевелиться. Лучше бы я тоже умер в той машине, думает Антон и его отчего-то начинает тошнить.


Он глубоко дышит носом — почти на автомате, словно его тело само знает, как лучше выйти из ситуации. Тошнота медленно, неохотно отступает. Возможно, где-то в комнате есть бутылка воды, но сейчас комнаты не существует. Только он сам и подушка, в которую он давным-давно уткнулся лицом. Продолжать дышать оказывается грубейшей ошибкой. Подушка до сих пор хранит запах — очень слабый, но всё-таки Антон его невероятно чётко слышит. Всегда слышал. Только раньше этот запах был фактором со знаком «плюс».


Это или волна боли, или судорога. Не плохо. Или очень плохо. Трудно разобрать.


В последнюю ночь перед… ну, в общем, тогда Арс, спонтанно прилетевший в Москву из-за ерунды, подозрительно легко поддался на уговоры. А потом был бар на окраине, тёмное дерево барной стойки, янтарные искры в бокалах и невероятное количество сказанных вслух слов. Кажется, они не болтали столько за всё время знакомства вместе взятое. Антон не помнит ни тем, ни итогов беседы, только очень много смеха и привычное тепло в груди. А потом ещё какие-то совершенно неприличные цифры на экране телефона, там, где телефоны обычно показывает время. Цифры означали не только раннее утро, но и то, что Арс совершенно недвусмысленно опоздал на — вчерашний уже — самолёт, и теперь ему придётся где-то перекантоваться как минимум до утра, и…


… И поэтому утром они проснулись вместе — прямо здесь, в этой квартире, в этой долбаной кровати. В первый раз, кстати. Обычно Антона не пускали так глубоко в личное: несмотря на метку, чувства и вообще на всё, что угодно. Почему-то сейчас, после случившегося, всё это кажется не случайным, а прочно связанным, почти как жестом прощания, что ли. Будто Арс знал, что всё так повернётся. Сейчас Антон не может об этом думать, но где-то в глубине души знает, что потом, очень скоро, в этом утонет. В мыслях вроде «лучше бы он улетел обратно» и «не надо было предлагать». В эмоциях и воспоминаниях, которые больше никогда не повторятся. Захлебнётся и пойдёт ко дну. Если уже не пошёл.


Невидимая стеклянная стена становится прочнее. Его привязанность к Арсу — практически смертельная болезнь. А это закономерный результат. Болезни убивают носителей.


Ещё вдох. Не дышать нельзя, но это почти больно. Запах наполняет лёгкие — что-то, ассоциирующееся с тёмным предгрозовым лесом. Кедр и шалфей, плюс собственный запах его кожи, который не сымитировать вообще ничем. Антон вяло думает о том, что, может, стоит нахрен выбросить этот комплект постельного белья — потом, когда или если он сможет встать. И вообще всё выбросить, каждую вещь, которая ещё очень долго будет делать ему больно. Кольцо, например. И футболку. И себя тоже — бесполезную оболочку, не способную даже…


Ира входит в комнату, не стучась. Ей можно. В общем-то, только ей и… Антон даже не пытается вытереть лицо или как-то изобразить, что он в порядке. Ира — это Ира. Она всё понимает.


А ведь тогда она тоже была дома с утра. Только, в отличие от них, ещё не ложилась спать, поэтому утро вышло слегка неловким. Вообще эта осень для всех них и началась, и прошла как в семнадцать лет: молодые весёлые дураки, которым всё равно и на мокрый снег, и на грядущие банальности в виде аэропортов и всякого такого. И всё равно, что им всем, особенно им обоим уже очень много лет как не семнадцать.


Матрас чуть проминается слева от него. Она садится не слишком близко, почти на самый край, но так, чтобы дотянуться до его макушки. Прикосновения он чувствует так отдалённо, будто не валяется сейчас на кровати, а смотрит на эту картину со стороны.


«Думаешь, она поняла?»

«Она давно знает, Арс. Почти всё время. Она у меня умная.»

«И всё равно тебя любит?»

«Как брата. Так прикольно, она мне сама сказала… Ну что ты так смотришь, у меня же никогда родной сестры не было.»


Ира обнимает его, случайно задевая руку там, где под тканью толстовки располагается метка, которая уже должна была погаснуть. Антона передёргивает — не от прикосновения, а от отвращения. К себе. К ситуации. И от всепоглощающего, бесконечного чувства вины. Он собирает остатки сил по крупицам и старается придать лицу хотя бы нейтральное выражение, чтобы не быть неправильно понятым. Конечно же, к Ире это никак не относится. Вообще ни к кому, кроме него самого.


Ира что-то говорит. Он сейчас не воспринимает слова, просто отмечает происходящее как факт: мягкий тон, минимальная громкость, прохладная ладонь, закрывающая его лоб. Эти действия словно срывают крышку с сосудом, наполненным болью; голова взрывается от нагрузки, мир перестаёт существовать — и именно так ощущается то, как он судорожно сворачивается в комок и наконец плачет.


Воздуха не хватает. Антон почти задыхается, глотая его резкими вдохами. Лицо горит, но с каждым вдохом в голове будто остаётся всё меньше и меньше липкого тумана; в конце концов, когда в метафорическом сосуде не остаётся ни капли, он с удивлением осознаёт, что стеклянной стены больше нет. И что руки, особенно пальцы, ужасно затекли и теперь кожу щиплет. И что Ира говорит обычные понятные слова, и даже смысл сказанного он в состоянии уловить.


Антон молча кладёт голову ей на колени и закрывает глаза. Если бы у него была настоящая сестра, она бы вряд ли могла значить для него больше, чем Ира. Без неё он бы просто сошёл с ума.


***


Арсений


В какой-то момент он ловит себя на чувствах, которые не испытывал никогда в жизни. Вернее, как раз наоборот — на полном отсутствии чувств.


Безразличие. Что бы за десятки лет в его жизни ни происходило, ему ни разу не было всё равно. В смысле, разумеется, существуют тысячи вещей и действий, не вызывающих у него бурной очевидной реакции, но… Не настолько.


Стопроцентные самоконтроль и скрытность вроде бы помогают и с этим тоже. Арсений сходу заваливает себя бессмысленными и не очень действиями так, чтобы не было времени чувствовать или не чувствовать. То есть делает за три-четыре дня больше, чем за полгода: куда-то ездит, с кем-то разговаривает, утешает, принимает то метафорические плевки в лицо, то сочувствие и объятия одинаково равнодушно. Бежит от самого себя изо всех сил, настолько хорошо, как умеет только он один.


Может быть, для того, чтобы не вспоминать, как в тот день он даже не взглянул на гроб. Похороны — это отвратительно больно, горько и несправедливо, и так было всегда, кроме этого случая. Потому как поверить в то, что в этой деревянной коробке лежит Антон, казалось невозможным. Дичью. Или плохой игрой, сценой, где всем заранее раздали слова, только его втолкнули в незнакомый сюжет случайно, и потому ему будто нет здесь места.


Впрочем, ему кажется, что стоит остановиться хоть на мгновение — и тогда необходимость поверить его настигнет. Захлестнёт, как волна, и вдребезги разобьёт о скалу реального положения вещей. А говорить, что он к этому не готов, поздно и неуместно.


Дела отчего-то заканчиваются быстро. Или Арсению быстро перестают отвечать честно на вопросы вроде «как дела?» и «нужна ли помощь?» Так что в какой-то момент — слишком рано — наступает утро, для которого будильник — не необходимость, а орудие пытки. Потому что он включается просто так: просто потому, что владелец телефона боится почувствовать себя одиноким и беспомощным так сильно, что пытается обмануться даже такими идиотскими методами.


Получается хреново. И потому, осознав, из столицы Арсений улетает сразу же — практически сбегает, пусть и не признается в этом даже самому себе. И билет покупает втридорога, на рейс, на который довольно велик шанс опоздать в виду размеров Москвы и времени на её пересечение, лишь бы только не оставаться в покое ни на секунду. Лишь бы только голова была забита чем угодно, кроме того, что может сожрать его заживо. Серёжа в ответ на эти импульсивные нервные действия смотрит так, будто на самом деле понимает, каково ему. А потом твёрдо говорит, что летит тоже. Всё равно съёмки только закончились, и ему, по сути, в столице сейчас делать абсолютно нечего. Конечно, они оба знают подтекст этой фразы, но также оба отлично делают вид, будто верят. Арсений — в случайность. Матвиенко — в то, что поступает правильно, решив не оставлять друга наедине с этим. Ему тоже больно, и это видно. Но его не было за рулём этой машины. И слава…


Полтора часа полёта проходят быстро. Арс отключается, надев наушники, сразу же, как садится — это практически капитуляция, он толком не спал несколько дней подряд. Несмотря на гул голосов и двигателей, который обычно его даже слегка успокаивает, сон тревожный и мутный, как болото.


«Ты сам хочешь, что ли? А такси для чего придумали? Мы же всю ночь бухали.»

«Я аккуратно. И кто это мы? Если ты нажрался, то про себя и говори.»

«Ага, пизди дальше. Типа ты не вис на мне всю дорогу, как девчонка? Ну-ну. И всё равно давай я лучше такси вызову.»

«Я сам поведу, не парься. Я хоть раз в аварию попадал?»

«Да ты же ездишь как дед, в руль вцепишься и трясёшься. Ладно, сам так сам, мне-то что.»


Серёжа осторожно будит его, когда самолёт только ныряет в плотные питерские облака. Но всё равно это происходит невероятно вовремя — досматривать сцену из сна Арс ни за какие деньги бы не согласился. Посмотрел уже один раз, ага. И всё равно остановившийся взгляд и тонкая струйка крови на виске преследуют его и в дороге, и в магазине, и в полутьме квартиры, которую он уже много лет вполне честно называет своим домом. Чужое кольцо на пальце в этот раз тёплое, но всё равно обжигает.


Серёжа с пониманием относится к просьбе не трогать. Поэтому Арс выходит на балкон, настежь открывает окно и долго стоит, не дрожа, под ледяным сырым ветром вперемешку с мокрым снегом. Надеется, что станет хотя бы холодно. В итоге только пальцы перестают сгибаться, и сигарета из чужой пачки выпадает из них прямо на пол. Вообще всё равно. Вкус табака во рту для него привычен, хотя он сам и не курит. И вкус алкоголя тоже, кстати.


В пакете из магазина есть бутылка виски. Сначала он хотел взять водку — чтобы было максимально херово, чтобы потом тошнило. Чтобы получить любые ощущения, лишь бы были. Остановился в итоге на «джеке», и сейчас нужно всего пару шагов сделать, чтобы взять бутылку. Он не может. Но всё равно делает, берет в руки холодное стекло и скручивает крышку. Это не выход, конечно же. Он мог бы оправдываться перед собой, например, тем, как для того, чтобы всплыть на поверхность, нужно оттолкнуться от дна, или ещё какой-то высокопарной дрянью. Факт от этого не изменится: он ненавидит самого себя достаточно сильно, чтобы сделать себе больно не выглядело каким-то охуительно плохим решением.


Он жадно пьёт, пока из-за дрожащих рук горлышко бутылки несколько раз стукается о зубы. Горло обжигает то ли градус, то ли попытка удержаться от простой физической реакции на боль. В каком-то смысле привычка не показывать ничего и никому сейчас играет с ним максимально зло и жестоко: раз уж начал, придётся идти до конца, даже если в конце внутри останется только выжженная пустота. Впрочем, думает Арсений, сидя на полу на балконе, может быть, сейчас он именно этого и заслужил.