nocturne

Аякс заходит в комнату, и звук его шагов кажется настолько необычным, что заставляет Дотторе отвлечься от бумаг.


Кто-то посторонний едва ли смог бы заметить, что в Аяксе произошла перемена – всё тот же блеск в глазах, всё та же шальная, немного безумная с виду улыбка, всё та же кровь, пятнающая тёмные перчатки и не скрытые тканью пиджака предплечья. Таким чаще всего видели Одиннадцатого солдаты Фатуи, враги в последние мгновения своей жизни, другие Предвестники и Царица; разгорячённым схваткой и дождём алой крови, которую он проливал на полях сражений, находящимся между исступлением и холодным тактическим расчётом. Безупречный воин. Живое оружие.


Сейчас всё иначе, и нужно было знать Аякса достаточно хорошо, чтобы увидеть эту истину.


Аякс двигается тихо и легко; это не похоже ни на его обычную уверенную поступь, ни на жест охотника, выслеживающего жертву. Его глаза, которые всегда кажутся пустыми, словно бы сияют изнутри, а обычная улыбка ощущается исполненной странной нежности.


Его нынешнее состояние было одной из истин, знание о которых исключительно и безраздельно принадлежало Дотторе.


Когда стоны и хрипы поверженных противников затихали, на их искалеченные тела оседала пыль, поднятая тщетными попытками к сопротивлению, а на руках Аякса медленно подсыхала чужая кровь, в юноше что-то менялось.


Аякс подходит ближе. Его лицо, высвеченное настольной лампой из полумрака комнаты, выглядит мягким, светлым, невинным и совсем молодым, словно сейчас перед Дотторе стоит не совершенный боец, отточивший свои умения в Бездне, а юноша, самым страшным и неприятным событием в жизни которого были размолвки с семьёй и необходимость пережить лютую снежнийскую зиму.


Вопреки мнениям и слухам чужая кровь не доводила Аякса до ещё большего умопомешательства. Напротив, каждый раз, когда из его рук исчезали водяные клинки, он, словно бы истратив всю жажду и горячность в бою, оставался чистым. Таким же лёгким и светлым, как снег, который укрывает земли Ледяной Императрицы.


Чистый, почти святой и прекрасный, с брызгами бурых кровавых пятен на белой коже. Чувственный и чувствительный, он был готов задрожать и выгнуться от любого, даже самого лёгкого прикосновения.


Сейчас Аякс отзывчив и предельно искренен в выражении чувств. Он льнёт и тянется, покрывает бесконечными поцелуями любой участок кожи, к которому ему позволяют прикасаться, ярко реагируя на попытки его целовать. Юноша сам тянется к Дотторе и подставляется под ласки. Он путается в своих же желаниях: то целует угол челюсти, то, всхлипывая, поднимается к губам, то мажет раскрытыми ладонями по холсту спины, прожимая рельеф мышц. Любой вздох кажется ему настоящим восторгом.


Такой светлый и чистый Аякс – что-то вроде личной святыни Дотторе, и это наиболее подходящая святыня для такого еретика, как он; святыня, которая блаженно выдыхает, смотрит из-под светлых ресниц тёплым взглядом и едва ли помнит, что на предплечьях – засохшая кровь, пролитая её руками.


Аякс взрывается, всхлипывает, не в силах сформулировать хотя бы одну конкретную просьбу, и все его мольбы сперва сводятся к тихому пожалуйста. Он не может сказать, в чём именно нуждается сейчас, ведь фокусироваться на мыслях и словах сложно, но отзывается на любое прикосновение яркой реакцией и благодарностью, потому что ему невероятно хорошо.


Он целует и прижимается, открывается для Дотторе и высоко выдыхает. Сейчас он – чистая стихия, явление, сосредоточенное в руках Третьего, направляемое и управляемое им, полностью, искренне и без остатка подчинённое его воле. Для Аякса есть только бесконечный поток сенсорных ощущений и неутолимый голод до тепла, до касаний, до голоса Дотторе. Аякс подобен луку, тетива которого напряжённо дрожит и поёт в руке стрелка, инструменту, на котором играют, но ему нравится это ощущение умело руководящей им воли, ведь ему слишком хорошо от движений, жестов и слов Дотторе.


Мелодия окружает их, льётся, струится сквозь их тела, которые даже не ощущаются человеческими. Сейчас они оба что-то другое. Аякс трогательно поджимает пальцы на ногах, когда эта музыка начинает звучать особенно громко внутри его тела, он дрожит, вторит ей и целует, целует каждый участок кожи Дотторе, до которого у него получается дотянуться и куда удаётся уткнуться лицом. Он тянется, гладит и раскрывается, стараясь получить как можно больше. Его тело – натянутая струна, в его груди звенит нежность, дополняя общую гармонию, и Аякс забывает, что такое чувствовать себя человеком. Большее, чем человек, меньшее, чем человек – пока Аякс пребывает в этом хрупком, светлом и звенящем мире, ему совершенно неважно, кем он является.


Пока он может резонировать с этими звуками и отражать, умножать, чувствовать их внутри себя и повсюду, он хочет и будет это делать.


Аякс вжимает подушечки пальцев в кожу Дотторе, будто это клавиши фортепиано, но ему не хватает усидчивости, чтобы играть что-то большее, чем простую гармонию. Он не осознаёт себя. Мелодия заполняет все его мышцы, льётся сольной партией через лёгкие, и она настолько прекрасна и стихийна сама по себе, что ей едва ли нужен вокалист.


Эта мелодия сквозит в каждом его вдохе, разливается в венах, вибрирует в костях.


Пальцы Дотторе, которые скользят по его шее, подобны скрипичному смычку, извлекающему мелодию из струн напряжённых мышц. Аякс весь растворяется в музыке, он сам – чистый звук, идеально сыгранная гармония; он коротко всхлипывает от этого ощущения и дрожит от того, как очередная нота резонирует в теле. Он покорно извлекает из своей груди все звуки, которые только может подарить этому невероятному существу, играющему на нём и его одновременно. Его челюсть сводит от обилия ощущений, а губы едва ли чувствуются от онемения. Он ощущает, как вместе с кульминацией тело заполняет светлый мажор, раскрывающий каждую клетку его тела. Их тел. Он дрожит, резонируя с чужими пальцами-смычком и воздухом, вжимается в эту хватку сильнее, чтобы звучать ещё громче.


Сияющий мажор становится быстрее, и каждая нота взрывается под рёбрами ослепительным фейерверком, от которого перехватывает дыхание. Мелодия пронзает тело и вырывается из горла; всё его тело – гармония, бесконечное множество октав и консонансов. Мажор достигает кульминации, и Аякс звучит как идеально чистый аккорд.


У него в глазах только светлые вспышки и яркие сверкающие пятна, мерцающие под эту невероятную непостижимую музыку. Он впивается в спину Дотторе, на этот раз ногтями, льнёт ближе, сливаясь в один звук, в одну вибрацию. Аякс будто растворяется в нём и существует, только пока звучит.


Это слишком хорошо, чтобы быть.


Аякс чувствует, как эта музыка резонирует в них обоих, как сами звуковые волны и колебания становятся чем-то единым, и ему безумно хорошо. Он глухо стонет в шею Дотторе, ощущая, как этот звук вплетается в общую мелодию. Под его прикрытыми глазами возносятся и падают созвучия.


Они оба задыхаются от обилия нот. Их слишком много, и от этого становится так ярко, что Аякс кусает губы, чужие и свои. Чтобы не ослепнуть от этого звука, чтобы оставить на память ноты, вырезанные на губах, чтобы почувствовать их вкус, отразившийся на коже, провести ниже по шее, всё ещё звуча и резонируя, чувствуя полноту и благость в каждом уголке тела. Аякс пытается запечатлеть эту музыку на всём, до чего способен дотянуться: прикусывает губы Дотторе так, что выступившие кровавые капли подобны табулатуре одного из аккордов громоподобного мажора, раскаты которого отражаются от каждой частицы его тела; касается губами, оставляя нотные россыпи на шее и ключицах; вычерчивает партитуры на лопатках и спине Дотторе, словно бы желая, чтобы подходящая к завершению мелодия стала вечной, и каждый его росчерк полон восторга.


Дотторе тоже хотел бы расчертить всю партию на раскрытой груди Аякса, навсегда высечь её тонкими линиями, чтобы этот момент остался с ними в вечности, до самого конца, но сейчас перед ним всё ещё чистое и светлое существо, и холст его кожи кажется слишком непорочным, неподходящим для того, чтобы оставлять на нём что-то настолько резкое. Он расставляет целые, мажет восьмыми, на выдохе неожиданно соскакивает вверх шестнадцатой, снова запечатывая музыку между ними поцелуем, не позволяя ей сразу покинуть плоть, ещё хранящую в себе возвышенное и нелепое чувство эйфории.


Каждый поцелуй Дотторе действительно ощущается нотой, записанной на нотном стане хранящего напряжение тела, и несёт в себе отзвук невероятной мелодии. Горло Аякса перехвачено восторгом, но он всё ещё чувствует, как сквозь его дыхание льётся постепенно угасающая музыка. Возможно, что-то настолько совершенное и не должно быть отпечатано в вечности, ведь именно то, что ноте суждено родиться и угаснуть, делает каждый звук драгоценным. По его щеке ведут подушечками пальцев; сейчас на ней можно почувствовать влагу, и нет смысла думать, пот это или слёзы. И то, и другое вполне приемлемый осадок после такой торжественной музыки. Мелодия понемногу затихает, и Аякс жмётся ближе, всё ещё трогательно и доверчиво. Это почти детский порыв оставить, забрать остатки нот себе.


Скоро где-то внутри снова начнёт проклёвываться росток другого цвета, не имеющий ничего общего с чистым агнцем, издающим тихий всхлип в плечо Третьего, но ни Аякс, ни Дотторе пока об этом не знают. Здесь слишком тепло и хорошо. И можно уснуть сразу, прямо так, всё ещё слыша и улавливая фантомные отзвуки на кончике языка.


Сейчас Аякс прекрасен: его разметавшиеся по подушке волосы подобны сияющему нимбу вокруг головы, на ресницах полуприкрытых глаз влажно сверкают небольшие капли, а на слепящей белизне его кожи нет никаких изъянов, и даже полоски старых шрамов кажутся узорами на идеальном светлом мраморе. Дотторе всё ещё может слышать отдельные звуки, проходящие сквозь их тела, и ноты Аякса так же чисты, как и он сам.


После на смену его нежности придёт столь же ослепительная жестокость, и они оба вспомнят о том, как белое тело Аякса может покрываться алыми разводами, но это будет потом. А пока можно без слов прижать Аякса ближе и позволить сознанию угаснуть вместе с их общей мелодией.