* * *

«Кого ты любишь?» — хочется спросить Лань Ванцзи, но всё, что он делает — просто смотрит.

Смотрит, как Вэй Ин зажимает в пальцах тонкую кисть, подаренную Не Хуайсаном в какую-то из их встреч… после всего. Смотрит, как чужие губы дёргаются в лукавой улыбке, как блестят из-под лохматой чёлки глаза. Смотрит, как аккуратно на бумагу ложится вязь иероглифов, неразборчивых с того расстояния, которое лежит между ним и Вэй Ином сейчас.

Лань Ванцзи думает, что расстояние, которое лежит между ними в переносном смысле, гораздо больше того, которое ютится между двумя столиками в цзинши.

И как это расстояние преодолеть, Лань Ванцзи не знает. Опираясь на опыт Цзян Чэна, он думает, что, наверное, никак.

Если Вэй Ин любит кого-то, это расстояние не преодолеть человеку лишнему.

— Лань Чжань, — говорит Вэй Ин, поднимая голову, — всё в порядке?

И смотрит внимательно так, ярко, что у Лань Ванцзи сводит чем-то горьким в горле и перехватывает дыхание. Он опускает голову, выдыхает привычное «мгм» и продолжает бестолково разглядывать ту же самую страницу в книге, которую открыл час назад.

Вэй Ин смотрит на него ещё какое-то время, а затем возвращается к письмам.

Лань Ванцзи хотелось бы знать, кому он эти письма пишет с таким одухотворённым видом. А почему внутри от этой его одухотворенности так больно, он знает лет с пятнадцати. Ничего не меняется. И он даже не уверен, что Вэй Ин… Что после всего Вэй Ин относится к нему как-то иначе. Теплее, может быть, нежнее — хоть самую капельку.

Вэй Ин по-прежнему рядом, Вэй Ин по-прежнему помогает ему, по-прежнему кривится от кухни в Гу Су, по-прежнему забавляется с кроликами, по-прежнему делает всё, чтобы никому из тех, к кому он хоть как-нибудь привязан, не было больно.

Он донимает его брата, вытаскивает его из уединения клещами, бьётся, бьётся, бьётся, пока не видит на чужом лице измученную, но светлую улыбку, пока не заставляет Лань Сичэня покинуть цзинши, взглянуть на небо и вдохнуть полной грудью, потому что «всё ещё будет» и «вы встретитесь, обязательно встретитесь, только надо подождать самую малость, и он придёт».

И Лань Ванцзи так ему благодарен за всё, хотя бы даже за то, что Вэй Ин просто жив и счастлив, что о большем он думать себе запрещает. Запрещает себе хотеть этого большего. Запрещает себе тосковать. Запрещает, потому что тоска — дело прошлое.

Даже если очень хочется коснуться чужих пальцев, погладить мягкую кожу на запястье, поцеловать в висок и расчесать на ночь волосы.

Вэй Ин снова на него смотрит, но Лань Ванцзи только переворачивает страницу, чтобы и на неё тоже посмотреть невидящим взглядом.

Тосковать нельзя, но ему так хочется.


* * *


Вэй Ин находит этот способ неожиданно, но, подумав, решает, что он не так плох.

Вэй Ин пишет письма.

Впервые он делает это спонтанно, потому что в голове его чересчур много мыслей, все они кажутся очень важными — и все они не помещаются в его голове целиком. Они заполняют его снизу доверху, заставляют захлебываться собой, и Вэй Ин тащит со стола Не Хуайсана (он не помнит, что он делал тогда в Цинхэ Не) кисть и тушь.

И пишет.

Иероглифы скачут, теснятся, толкают друг друга, встают неровными рядами, а Вэй Ин чувствует, как море, бурлящее внутри, стихает, укладывается покорно, ластится и вздыхает тихо так, словно шелковое.

Вэй Ин тогда пишет и пишет, не замечая, как Не Хуайсан, заглядывая внутрь, улыбается краешками рта, не замечает, как время идёт и идёт, ночь переваливает за молочный туман и близится к рассвету, не замечает, что пальцы у него уже все в пятнах.

Покинув Цинхэ Не с кистью Не Хуайсана, подаренной от чистого сердца (Вэй Ин, на самом деле, забывает убрать её в подставку и прячет вместо этого почти рефлекторно в волосах, но Хуайсан не возражает), Вэй Ин направляется обратно в Гу Су, и по дороге продолжает писать.

Он пишет и пишет, не замечает даже, как Яблочко приводит его к воротам Гу Су; замечает только тогда, когда Лань Чжань выходит его встречать, но и после этого он спешит в цзинши, чтобы продолжить писать, потому что… потому что Лань Чжань вдыхает в него как будто толику духовных сил, от которых руки тянутся к кисти.

Сначала Вэй Ин пишет просто так. Описывает дорогу, людей вокруг, рассказывает, что делал и что делать только собирается, а потом, словно по привычке, обращается к Цзян Чэну.

Он замечает это только в самом конце, когда по той же привычке подписывает адресата.

И зависает ненадолго.

А потом дописывает ещё пару страниц, зная, что никогда это не отправит.

«Знаешь, мне иногда очень хочется вернуться назад и быть тебе хорошим братом. Быть хорошим братом для Яньли. Но я бесконечно глупый, А-Чэн, я этого не умею».

Слова вырываются из него рваными вздохами, всхлипами; слова просятся на бумагу неловкими штрихами, виновато косятся друг на друга, трогательно сжимаются, теснятся. Вэй Ин пишет и пишет.

Он пишет Цзян Чэну, он пишет Яньли, он пишет Цзинь Лину и — один раз — даже Цзинь Цзысюаню. Он пишет Вэнь Цин и Вэнь Нину.

Все его письма пестрят одним словом чаще, чем всеми другими.

«Прости», — пишет он им всем.

И рассказывает, рассказывает, рассказывает всё то, чего никогда не было и — в большинстве случаев — не будет сказано вслух.

А потом, когда он возвращается, он пишет Лань Чжаню.

В нём столько всего невысказанного. В нём столько боли и столько вины, и все они никогда не изживут себя, сколько бы лет не прошло.

Он смотрит на Лань Чжаня и у него перехватывает дыхание. Он смотрит на Лань Чжаня и хочет коснуться его, хочет вплести пальцы в шёлк его волос, хочет распустить их и расчесать, хочет снять ленту и сложить её аккуратно рядом с кроватью — или (об этом он не говорит даже себе) повязать на запястье, там, где никто не увидит, но где она будет жечь кожу осознанием того, что он достоин её носить. Он хочет поцеловать Лань Чжаня в висок, когда тот придёт в цзинши усталый и по-прежнему до боли красивый. Он хочет, чтобы Лань Чжань позволил обнять себя, чтобы брал его за руку, чтобы они могли просто… лежать рядом и знать, что теперь всё будет хорошо.

Вэй Ин пишет письма Лань Чжаню, а потом — Лань Юаню, тому, маленькому А-Юаню, перед которым в огромном долгу.

«Прости, что оставил тебя одного», — пишет он ему, как недавно писал Цзинь Лину.

«Прости за одиночество».

Он берёт на себя все грехи мира, взваливает на свои плечи, словно он Титан, способный удержать небо, и чувствует, как становится легче.


* * *


— Что это? — удивляется Лань Цзинъи, когда под ноги ему подворачивается лист, сверху донизу исписанный иероглифами. Он едва не наворачивается на нём, встречая Сычжуя у цзинши Ханьгуан-цзюня, и еле сдерживает ругательства. Сычжуй осторожно держит его под руку, только-только поймав, и смотрит с любопытством.

— Не знаю, — говорит он. — Может быть, прилетело откуда-то.

Они отходят в сторону, под деревья, чтобы не торчать под окнами цзинши, и Лань Цзинъи, устроившись на траве, двигается так, чтобы Сычжую тоже было удобно смотреть, а потом вчитывается в мелкие строки.

«…красивый. Ах, прости меня, это уже шестой лист, а я всё никак не могу закончить. Знаешь, вообще-то, это довольно нечестно по отношению ко мне. Я пишу-то это только потому, что знаю, что ты не увидишь ни строчки, но знал бы ты, гуй меня раздери, как я люблю наблюдать за тем, как ты смотришь куда-то в задумчивости, как ты перебираешь струны и иногда шепчешь что-то себе под нос. Я не знаю, бывают ли на свете ещё такие красивые люди. Я ничего не знаю, на самом деле, я ужасно глупый, но я…

Я зря мараю бумагу, я знаю, я перевожу её на пустяки, и Лань Цижэнь, вероятно, возненавидел бы меня (ещё сильнее), если бы узнал, на что я трачу бумагу, которую тебе приносят, но это глупое тело слишком слабое. Я не могу сдержать в своей голове столько мыслей, это выматывает, их слишком много, и мне приходится всё это записывать. Я уже даже научился писать это всё с улыбкой, представляешь? Не то чтобы я гордился, но знать, что никто не догадается, что мне рыдать хочется, когда я пишу что-нибудь шицзе, это из раздела того, что меня радует. Даже ты, наверное, думаешь, что я делаю талисманы или что-то вроде. А мне иногда в голос выть хочется, если честно, прости, что я так вываливаю, у меня даже сейчас горло сжимается. Но так даже проще. У меня никто бы этого и не спросил, а я не смог бы ответить вслух, потому что мне говорить о таком больно, хоть я и сам виноват. Но оно даже как-то… легче. Внутри. Когда пишешь, пишешь, пишешь, отпускает немного.

Только с тобой это не очень работает, Лань Чжань, с тобой я как будто сильнее втягиваюсь…»

— Стой, — категорично прерывает Сычжуй, и Цзинъи растерянно моргает, выныривая из потока чьих-то мыслей. — Мы не будем читать это дальше.

— Почему? — удивляется Цзинъи.

— Потому что это принадлежит учителю Вэю.

Цзинъи неверяще разглядывает сначала Сычжуя, потом, опустив глаза, лист в своих руках, и выдыхает с непонятной интонацией.

— Мы будем читать это дальше, — говорит он в итоге, и Сычжуй хмурится, — потому что мне, во-первых, интересно, и я не собираюсь останавливаться на этом вот месте, а, во-вторых, мы не крали это и не стаскивали, чтобы поглядеть, оно само упало нам под ноги. В прямом смысле. Возможно, — он смотрит на Сычжуя так многозначительно, что тот несколько тушуется и неуверенно поправляет полы ханьфу, — это знак судьбы. Ты же не станешь её игнорировать?

И, не дождавшись возражений, Цзинъи продолжает читать.

«…Вообще, я уже писал об этом. О том, что ты такой красивый, что дух захватывает, честно. Конечно, это вроде вашей отличительной черты, в Гу Су не бывает некрасивых адептов (только гнилые изнутри иногда попадаются, но мы не упоминаем Су Ше), а вы все похожи на нефритовых куколок, но… Но никто и никогда не будет красивее тебя.

А всё почему, Лань Чжань? Потому что все сколько угодно могут считать тебя заносчивым самодовольным гордецом, никто из них понятия не имеет, сколько в тебе силы. Даже твоё Золотое ядро не настолько сильно, насколько силён ты сам. Мне плакать хочется от осознания этого, веришь? Я так горжусь тобой. Я так горжусь тем, кем ты себя сделал, кем ты стал. Ты всегда был сильным.

Наверное… Наверное, я, сам того не зная, влюбился в тебя насмерть там, в пещере Черепахи, помнишь?.. Когда ты, весь такой несгибаемый, готов был умереть, но не произнести ни слова, даже если ненавидел Вэнь Чао всей душой.

И как ты тихо плакал потом там, у костра… Тогда мне, кажется, снова захотелось Вэнь Чао убить. И потом, когда я преследовал их, я, наверное, мстил не только за Пристань Лотоса, за мадам Юй и главу Цзян, не только за них, но и за того мальчика, который был бесконечно одинок, но держался, высоко подняв голову, за того мальчика, за которого я до сих пор готов убивать голыми руками.

Я не шучу, Лань Чжань. Ради тебя я готов поднять всю гору Луаньцзан в третий раз, готов умереть снова.

Жалко только, что я не могу отмотать назад и лишить тебя всей это боли, в которой виноват. И не могу любить тебя так, как хочу. Потому что не то чтобы я, ну, знаешь… был в праве…»

Сычжуй плачет.

Лань Цзинъи так удивляется, что не сразу находится со словами, а потом торопливо откладывает листок в сторону, на траву, и прижимает Сычжуя к себе, обхватывая руками, чтобы тот мог уткнуться лицом в ткань его ханьфу и разреветься в голос, но Сычжуй не ревёт в голос, он только цепляется за Цзинъи и совершенно по-детски всхлипывает, пока Цзинъи гладит его по спине.

— Прости, — говорит Сычжуй через пару минут и отстраняется, закрывая лицо платком. Потом он смотрит на Цзинъи покрасневшими глазами, и у Цзинъи внутри что-то так щемит от внезапной нежности, что он задыхается.

— Ничего, — тихо и торопливо отвечает Цзинъи и протягивает Сычжую лист с потоком чужих чувств. — Держи. Можешь вернуть ему.

— Я… — Сычжуй колеблется. — Может, оставить его там?..

— Засунем под дверь, — решает Цзинъи.

Засунуть под дверь они, правда, не успевают. Когда Цзинъи присаживается на корточки, чтобы осторожно положить лист так, чтобы его не унесло ветром, дверь отъезжает в сторону, едва не порвав бумагу (Цзинъи успевает вытащить ее в последний момент), и на пороге появляется Лань Ванцзи.

Цзинъи застывает и выдыхает что-то неразборчивое, сглатывает и поднимается, спрятав руки за спину. Сычжуй кланяется.

— Ханьгуан-цзюнь, — говорит он и следом врёт, не моргнув глазом: — Мы пришли спросить, будете ли вы завтракать в цзинши или в общем зале.

— Вэй Усяня нет, — говорит Лань Ванцзи, внимательно глядя на бледнеющего Цзинъи. — Я отправлюсь в Цайи за ним, так что завтрак мы пропустим.

— Хорошо, — Сычжуй улыбается, и Цзинъи был бы восхищён чужой выдержкой, если бы не хотел сейчас оказаться где угодно, кроме этого порога. Лань Ванцзи приходится посмотреть на Сычжуя, но Цзинъи всё ещё чувствует, как чужой взгляд самым краешком задевает его и пускает сердце в нервную дрожь. — Тогда мы пойдем.

— Цзинъи, — негромко роняет Ханьгуан-цзюнь, и у Цзинъи сердце подскакивает к горлу. — Что у тебя в руках?

— Что у меня в руках? — выдыхает Цзинъи.

Лань Ванцзи приподнимает бровь. Цзинъи кидает взгляд на Сычжуя, но тот стоит невозмутимый, как скала, и только зрачки его пульсируют от такой же нервозности.

— Цзинъи.

Цзинъи, никогда на самом деле не умевший противостоять Лань Ванцзи, тоскливо вздыхает и протягивает Ханьгуан-цзюню лист, испещренный иероглифами.

И только после этого Лань Ванцзи их отпускает.

— Нормально, — подумав, говорит Сычжуй, когда они отходят на достаточное расстояние. Удивлённый и немного подавленный Цзинъи находит его даже воодушевлённым, когда поворачивается взглянуть. — Может быть, так и правда должно было случиться.

Затем он улыбается: широко и радостно, — и, если честно, улыбка Сычжуя входит в раздел тех вещей, которым Цзинъи готов поклоняться, так что он улыбается тоже, и они идут кормить кроликов.


* * *


«…Может быть, я уже говорил об этом, но скажу ещё раз, потому что оно по-прежнему сидит у меня в голове и мешает мне думать о чём-нибудь другом. Знаешь, Лань Чжань, я бесконечно жалею о том, что Цзян Фэнмянь когда-то подобрал меня, потому что лучше бы я умер на улице, лучше бы меня загрызли собаки, не знаю… Тогда все были бы живы. Все те, кто умер по моей вине. Все те, кого я подвёл. Может быть, рано или поздно, будь я босяком и отшельником, мы бы встретились с Вэнь Цин, ушли бы на гору Луаньцзан или просто разбрелись бы, и никому не было бы до нас дела, потому что Старейшины Илин тоже не было бы, а так… Всё это — моя вина, я повторяю это раз за разом, но легче не становится. Хотя я и не очень-то хочу, чтобы было легче, знаешь…

А ещё я жалею о том, что встретил тебя. Я не знаю, почему… почему… О, боги, я обещал себе перестать говорить об этом, но Цзян Чэн был прав, я не умею исполнять обещания.

Я так жалею, Лань Чжань, за всю ту боль, которую ты перенёс по моей вине. За эти шрамы на твоей спине, о которых я даже не помнил, как не помнил и о том, кто тогда вынес меня на своей спине. Мне жаль за клеймо на твоей груди, мне жаль за тринадцать лет молчания, которым я отвечал на «Расспрос».

Мне… мне жаль за то, что я должен хотеть назвать тебя братом, а вместо этого хочу целовать кончики твоих пальцев, хочу ощущать вес твоего тела на своём, хочу быть рядом, хочу назвать тебя своим. Я хочу поцеловать тебя, Лань Чжань. Я хочу быть достойным того, чтобы поцеловать тебя.

Когда ты смотришь на меня, я хочу знать, что нежность, которую я замечаю в твоих глазах, предназначена мне, а не… Я не знаю, о ком ты думаешь с таким видом, словно без этого кого-то не можешь дышать, Лань Чжань, но я надеюсь, что когда-нибудь ты будешь с этим кем-то счастлив.

Рано или поздно мне придётся уйти из Облачных Глубин. И, хотя ты всё равно не узнаешь об этом, я люблю тебя, Лань Чжань. Я люблю тебя так сильно, что готов умереть ради тебя столько раз, сколько потребуется, чтобы ты был жив, счастлив и в безопасности».


* * *


В Цайи горят огни.

В пасмурную погоду над городом плывёт туман, и фонари вспыхивают тут и там, освещая улицы, торговые ряды и тёмное серебро воды.

Вэй Ин потирает переносицу, зевает и, сделав глоток «Улыбки Императора», подпирает голову руками, чтобы выглянуть на улицу. Пахнет чем-то сладким, приятным таким, немного усыпляющим, — хотя, может быть, это он уже просто хочет спать, потому что проснулся сегодня вместе с Лань Чжанем, чтобы успеть написать ещё пару страниц.

Он не думает, что Лань Чжань отправится за ним в Цайи, в конце концов, Вэй Ин в этом несколько похож на бродячего пса: будка есть, а гуляется всё равно подальше от дома, и никто, зная, что он вернётся, никогда не идёт следом. И не то чтобы это было грустно, скорее… привычно.

К тому же, у Лань Чжаня всё ещё много работы, а Вэй Ин и без того чувствует себя виноватым, — вечно он отнимает его время.

И это не прогрессирующее ощущение вины, наверное, нет, просто… Все эти письма вместе с облегчением приносят ощущение какой-то подавленности. Одиночества. Невысказанная любовь, копившаяся годами, яркая, бесноватая, хочет вырваться, выплеснуться, тянется к единственному человеку, которому всегда была предназначена, но вынуждена запирать себя, закрываться, складывать голову на покорно сведённые руки. И кромешное одиночество от этого кажется ещё темнее, ещё тяжелее.

Вэнь Нин не нуждается в нём.

Лань Юань не нуждается в нём.

Цзинь Лин не нуждается в нём.

Цзян Чэн не нуждается в нём.

И даже Лань Чжань — тоже не нуждается.

Это не то чтобы грустно, это логично.

Его время кончается там, в Безночном городе, вместе с шицзе. Жизнь, которую он живёт сейчас, принадлежит Мо Сюаньюю, а не ему самому, и, может быть, Сюаньюй смог бы побороть это одиночество — или умер бы там, в деревне Мо, а теперь выходит, что Вэй Ин должен жить вместо него, тогда как он… Не то чтобы не хочет. Просто… это выходит сложнее.

Тогда, в юности, они жили войной, их растили для войны, война кипела в них вместо крови. А теперь войны нет. И его тоже быть не должно, потому что он без войны жить не умеет.

Ещё он не умеет жить без Лань Чжаня.

Впрочем…

Вэй Ин вздыхает, отставляет «Улыбку» в сторону и, положив голову на руки, закрывает глаза. В последнее время после вина к нему вместо привычного азарта приходит глухая меланхолия. Вэй Ин знает, конечно, почему. Письма вынимают из него душу невозможностью высказать всё это вслух, невозможностью быть рядом с теми людьми, с которыми быть рядом отчаянно хочется, потому что между ним и этими людьми стоят же не только его чувства, верно?.. Неприязнь Цзян Чэна, неприязнь Цзинь Лина, их общая боль. Отстраненность Лань Чжаня — и его очевидная привязанность к кому-то, кто никакого отношения не имеет к Вэй Ину.

Всё что угодно. Всё что угодно.

В Вэй Ине нет уже сил справляться со всем этим в одиночку. И он старательно гонит от себя мысли о том, как хорошо было бы покоиться рядом с Вэнь Цин.

Быть пеплом, исчезнувшим в холодном воздухе почти двадцать лет назад.

— Вэй Ин.

Вэй Ин вздрагивает, открывает глаза и смотрит снизу вверх на Лань Чжаня, замирающего возле столика сизой тенью, чтобы затем улыбнуться и потянуться к нему в привычном прикосновении.

— Лань Чжань, — говорит он негромко и самую малость лукаво, — ты пришёл за мной?

Вместо того, чтобы дать ему подняться, Лань Чжань вдруг опускается рядом, скрывая их обоих от редких любопытных глаз, оказывается вдруг так близко, что Вэй Ин пугливо распахивает глаза и замирает, ощущая, как немеет затылок, а потом…

А потом Лань Чжань, моргнув, целует его, осторожно скользя кончиками пальцев по его щеке, и у Вэй Ина внутри что-то с грохотом ломается.

— Не плачь, — говорит ему Лань Чжань, но за шумом в ушах Вэй Ин его почти не слышит. Видит только тёмное золото чужих глаз, в которых плещутся искры чего-то тёплого, сладкого. — И не смей думать, что ты не достоин. Вэй Ин достоин. Всегда был.

— Скажи мне, — хрипло просит Вэй Ин, вглядываясь в его лицо и сжимая чужие руки в своих.

— С той встречи в первый раз, — говорит Лань Чжань тихо, касаясь губами его виска. — И всегда. Всегда только Вэй Ин.

И Вэй Ин, рассыпаясь внутри на осколки и собирая себя из них заново, обнимает Лань Чжаня так крепко, что в лёгких хрипит недостатком кислорода.

И даже если всё это только иллюзия, фантом, выданный его глупым сознанием, Вэй Ин всё равно улыбается, проглатывая слёзы вместе с судорожным вздохом, потому что ему тепло. Потому что руки Лань Чжаня обнимают так нужно.

Лань Чжань закрывает глаза, прижимая Вэй Ина к себе, и думает, что поговорят они обо всём потом. Сейчас важно только то, что Вэй Ин — наконец — в его руках.

Одно письмо адресата всё-таки достигает. И возвращается сторицей.