a posteriori

— Я хочу знать, что я поступил правильно. Не ради себя, но ради своих людей. Они заслуживают отмщения, но, когда Сидонис оказался у меня на мушке, я просто… — он трет руками шею, меряя шагами расстояние от подруги до ограждения помостов, словно загнанный хищный зверь, запертый в клетке.

Шепард кусает внутреннюю сторону щеки, взволнованно наблюдая за тем, как он мечется из стороны в сторону, пытаясь совладать с собственными душащими эмоциями.

Она как никто знает, что это за чувство.

— Твои люди погибли во время облавы. И Сидонис погиб вместе с ними. То, что от него осталось, не заслуживает пулю в лоб, — короткий шаг вперед, навстречу, который практически инстинктивно вынуждает его остановиться прямо напротив нее.

Потеряться в собственной мести проще простого. Утопить тех, кто разрушил твою жизнь и жизнь тех, кто тебе важен, в крови. Утопить себя в крови. Утопить всех, стоящих у тебя на пути, в придачу. Шепард смаргивает мерцание эфемерных чужих лиц перед глазами, прежде чем поднять на него взгляд.

Он молчит. Всматривается в грязный пол в задумчивости, слишком контрастирующей с образом самоуверенного мстителя без тормозов. Она нерешительно касается его плеча, заглядывая в его опущенное лицо снизу-вверх, и практически сразу убирает собственную руку.

— Тебе не станет легче, поверь мне. Просто к десяти призракам, от которых ты просыпаешься в холодном поту посреди ночи, добавится еще одиннадцатый, — у нее во взгляде — затухающие искры.

Гаррус поднимает глаза и в них отражаются рекламные вывески магазинов на Орбитал Лаундж. Они блестят синевой и ощутимо тяжелой тоской, переливаясь одноцветными отражениями неона. Шепард молчит. Ей по долгу дружбы стоит похлопать его по плечу и предложить нажраться до зеленых чертей, чтобы не вспоминать ничерта из того, что вспоминать не хочется даже в стельку пьяным. Но Шепард молчит. Только держит зрительный контакт, который, несмотря на обстановку, не хотелось прекращать. Его мандибулы бьет мелкая напряженная дрожь, а в синеватых отблесках все еще тлеет задушенная усталость от груза ответственности и синдрома выжившего. Она не знает, что конкретно он видит сейчас в ее глазах, пристально вглядываясь в них сверху вниз. Может только догадываться.

— Как много их у тебя? — голос у него низкий, мурчащий субгармониками, так хорошо знакомыми ей — все та же давящая на грудину тоска.

Он устал — она видит это в его скупом на мимику лице — в дрожащих приоткрытых мандибулах, в полуопущенных веках, в ссутулившейся высокой фигуре, нависающей над ней. Он устал и прошел через неподъемное дерьмо — она видит это в его глазах, выражение которых до боли напоминает ей то же самое, что она видит в зеркале каждый вечер. Он вырос за эти два года. Бесстрашный турианский рыцарь превратился в беспощадного карателя, методично очищающего галактику от мусора, заполонившего её с легкой руки коррумпированных и эгоистичных лидеров. Он — санитар, дающий вселенной шанс. Дающий ебанный шанс тем, кому просто по праву рождения он не перепал, путем методичного отстреливания мразей, прибравших Терминус к рукам с попустительства Совета.

Но где же грань? Последний рубеж, разделяющий по разные стороны баррикад благородного мстителя и беспощадного линчевателя, не обращающего внимания на сопутствующий ущерб и последствия?

До Торфанского Мясника Архангелу лишь один короткий шаг в бездну. И Шепард не уверена, что готова позволить ему его сделать.

— Намного больше, чем я смогу сосчитать на пальцах, — на усталом выдохе, покачивая головой, поджав губы.

Он молчит. Хмурится едва заметно — костяные наросты на лице не дают ему роскошь в виде живой мимики, остается только обеспокоенно пытаться заглянуть в её опущенные глаза, хаотично и отстраненно рассматривающие снующих туда-сюда жителей Цитадели прямо под ними.

— У тебя много пальцев, Шепард, — Гаррус неловко разводит мандибулы в стороны, угрюмо нависающая над глазами надбровная пластина слегка выгибается вверх.

Ряд острых зубов, слабо освещенных в полумраке вывесок и точечных светильников на потолке, по логике эволюции должен казаться ей ужасающе опасным и вынуждать рвать когти как можно быстрее и как можно дальше, но Рэй лишь выдыхает смешком.

— Да уж, — полуулыбка у нее печальная-печальная, успевающая погаснуть раньше, чем до конца полностью разгореться. — У меня еще на ногах столько же. И все двадцать для того, чтобы считать проёбы.

Тяжелая рука опускается на её плечо едва ощутимо, мягко, по-своему заботливо. Он все еще пытается заглянуть ей в глаза, голову наклоняет в сторону, словно любопытный кот, поросший костяными наростами, в вытянутых зрачках отблескивают переливающиеся разноцветные огни. Шепард не смотрит ему в глаза, выискивая взглядом глубокие царапины на его совсем еще новенькой броне, уже умудрившейся повидать за пару месяцев больше, чем каждый второй житель Цитадели за всю свою жизнь. Снующие туда-сюда под ними, спрятанными в тени рабочих помостов, они кажутся ей непозволительно свободными и беспечными.

Рэй завидует; душит это на корню, отвлекаясь на царапины и засечки на бронепластиковом нагруднике Гарруса, но зависть отдается горечью в глотке, вынуждая её концентрировать на себе все внимание.

— Думаю, твоих пальцев хватит, чтобы еще и мои проёбы сосчитать. Будем играть в счетоводов, пока не поймем, кто победил, — субгармоника в его голосе звенящая — она улавливает это уже на автомате; он всегда так звучит, когда неловко, но со своим характерным упорством пытается ее подбодрить.

Шепард дергает уголком губ, опуская глаза. Это не ускользает от Вакариана — никогда не ускользало раньше, с чего бы начать сейчас? Он обхватывает ее за плечи обеими ладонями, сжимая пластиковые наплечники; когти, пусть и обтянутые тканью, характерно цокают по испещренной царапинами поверхности. Он всегда так делал, когда нужно было привести ее в чувства, будь она не в себе от гнева или стремительно тонущей в зыбучих песках тоски и самобичевания. Это уже традиция — так у них повелось.

— Идем, здоровяк, — она хлопает ладонью по нагрудной пластине, ощущая пальцами глубокую царапину от влетевшего в него ящика с необработанным нулевым элементом. — Пора возвращаться на наш корабль. Мне тамошний бар больше местных нравится.

Гаррус выдыхает смешком, на удивление ловким движением обхватывая ее одной рукой за плечо, короткими шагами, подходящими под её темп ходьбы, двигаясь в сторону неосмотрительно брошенного ними открытого шаттла.

— Куда мне обращаться с жалобой на тамошний бар по поводу отсутствия нормального выбора декстро-пойла? — он не садится за водительский пульт управления, пока на переднее сидение устало не плюхнется Рэй, откидываясь на мягкую спинку кресла, запрокинув голову.

Она хихикает. От неё редко, когда можно услышать это расслабленное хихиканье, разве что, если она достаточно пьяная, чтобы перестать зацикливаться на том, сколько пальцев ей нужно, чтобы пересчитать все свои проебы за почти тридцать лет жизни. Гаррус закрывает за ней дверь и приглушенный смех глохнет в звукоизоляции шаттла.

— В письменном виде отправь мне на терминал, только сначала его прочтет Келли, — Шепард зевает, потирая влажный лоб, когда её неповоротливый тяжеловесный спутник наконец усаживается за руль.

Его смех, эхом отдающийся в полупустом салоне, больше напоминает кашель, но она не может не засмеяться в ответ, прикрыв глаза, чтобы не смотреть на снующих под ними непозволительно беспечных жителей Цитадели.

Они заходят на Нормандию в обнимку, но в абсолютной тишине — каждый в своих собственных мыслях, которые не было нужды озвучивать — им обоим всегда было все понятно, даже без дополнительных слов. Джокер несвязно бубнит что-то вслед, Гаррус отмахивается от него здоровенной бронированной ручищей, вынуждая мгновенно замолчать и уткнуться в пульт управления, отвлекаясь разве что на упреки в сторону СУЗИ.

Они расходятся в БИЦе: он — на жилую палубу, прямиком в главную батарею, ведь новенький ТАНИКС сам себя не откалибрует до бриллиантового состояния; она — в собственную каюту, до одурения пустую и тихую, разве что хомяк периодически довольно попискивает, да рыбы, заботливо откормленные Келли, издают невнятное «блоп» в полной, почти оглушающей тишине.

В потолке прямо над кроватью — бездонная тьма, среди которой хаотично рассыпаны звезды и рассеян молочный туман космической пыли. Рэй не смотрит вверх, когда от бессильной усталости заваливается в постель, зажмурив глаза.

Она никогда не смотрит вверх в своей каюте.

«Цербер» в своем классическом репертуаре. Хотели, как лучше, а получилось, как всегда.

«Мы думали нагнать роскоши и продемонстрировать преимущества работы на организацию, находящуюся вне политики и финансирования Альянса, поэтому добавили вам в каюту огромное ебаное окно в космос, но забыли учесть, что вы умерли от разгерметизации скафандра, ваши легкие лопнули, а глаза высохли в вакууме, навечно запечатлев в памяти расположения созвездий над Алкерой. А еще мы хотели изучить хасков и технологию, которую геты использовали для их создания, чтобы сколотить пушечное мясо для своих вооруженных операций, но совершенно случайно не доперли до того, что геты получили эту технологию от Жнецов, поэтому весь наш персонал превратился в хасков и сожрал оставшихся выживших. Поэтому нам нужна ваша помощь. Мы не хотели, честно-честно. Простите, пожалуйста, командор».

Шепард открывает глаза слишком резко, будто только что проснулась от кошмара. Над головой — совсем не те созвездия, которые она никак не может забыть, как бы не пыталась. Слева, кажется, Жертвенник, чуть ниже мерцает Альфа Центавра. Удивительно, насколько хорошо их можно рассмотреть из Вдовы. Даже Солнце. В Амаде она не могла его рассмотреть. Хаотично искала жгущимися огнем глазами, пока входила в атмосферу Алкеры, но так и не нашла. Представляла в собственной голове, исходя из рассказов родителей, вспоминая старые видеозаписи и фотографии школьных колониальных учителей. Шепард никогда не видела Солнце вживую. На застрявших в памяти поплывших пикселями изображениях и кадрах оно совсем не такое, как мендуарская звезда — ярче, теплее. Может, всему виной идеализация. Может, все это базовый принцип — «хорошо там, где нас нет». На Мендуаре в ее воспоминаниях, в отличие от идеализированной Земли, — невзрачно-тускло, ярко горят только языки пламени, пожирающие фермерские дома. На Торфане, наоборот, все залито обжигающе-красным — она теперь не вспомнит, была ли это вина умирающей звезды системы или ее собственной слепой, багрово-кровавой ярости, застилающей глаза.

Торфан — сплошное багряное пятно в памяти. Медная рыхлая почва под ногами, кровь тут и там — врагов и товарищей, взрывы, вспышки, крики боли, неконтролируемый, бешеный гнев, который, ей теперь кажется, она не испытывала больше никогда в своей жизни.

У Торфана в памяти запах металла, паленой плоти и мести. Сладкой, еще совсем горячей.

У Торфана в памяти стеклянный взгляд сослуживцев, налитые кровью глаза капитана Кайла.

— То, что случилось с тобой… — Кайл давится спертым воздухом, пропитанным железным запахом крови и терпким — пота, вытирает тыльной стороной ладони багровую струю, стекающую по лицу из уха, размазывая ее по щеке. — Это не дает тебе права определять, кому жить, а кому умереть, малая, — выстрелы и осколки пробили его броню на правой ноге, испещрив мелкими отверстиями с прижженными краями, добро смазанных медигелем. — Ты не судья. Ты солдат.

Шепард молчит, выдерживая зрительный контакт снизу-вверх из-под сдвинутых бровей. Шепард всегда молчит. Ей по уставу положено либо «так точно, сэр», либо молчать в ответ на приказы или комментарии от командования и вышестоящих офицеров. Она моргает, на широкой линии челюсти играет крошечный желвак. Сглатывает тяжелый вязкий ком, ставший горстью канцелярских кнопок прямо поперек горла. Пригоршня металлических жетонов, снятых с некоторых сослуживцев, впиваются в ладонь, будто бы куча острых осколков, сквозь плотную ткань защитных перчаток, выпачканных в кровь и песок. Их всего семь — это даже не треть тех, кому её упрямство и ненависть стоили жизни.

Алкера в воспоминаниях смердит паленым пластиком и резиной внутренней обшивки её корабля. У Алкеры тихий родной голос, одновременно смирившийся и надеющийся: «Так точно». У Алкеры непривычно вибрирующий субгармониками крик: «Шепард, какого хера ты там делаешь, мы уже погрузили две трети экипажа в капсулы!». У Алкеры беспокойные карие глаза, виднеющиеся в дыму кают-кампании.

В карих глазах в воспоминаниях перманентное осуждение. Он бы осуждал, зная, что все, что она помнит — это осуждение. В карих глазах перманентная взволнованность. Единоразовое: «Порой я задумываюсь, придаешь ли ты значение всей своей бездумной жестокости и гневу» — самое жгучее воспоминание, выжженное паяльником поверх беспокойности во взгляде и неприемлемо вкусного кофе на её столе каждым утром.

Она не придает. Не придавала до этого момента.

— Тебе до меня всего лишь один плохой день, лейтенант, — сквозь зубы.

Шепард молчит, выдерживая зрительный контакт снизу-вверх, вздернув подбородок. Ей по уставу разрешено выказывать недовольство несоблюдением субординации нижестоящими офицерами. Но Шепард молчит. Губы сжимает в тонкую розоватую линию, теряющуюся на фоне бледного лица. Горло саднит, в груди клокочет что-то до боли знакомое, приученное к подавлению при помощи многих лет выдрессированного армией самоконтроля и сотней часов бессонницы из-за бесконечной рефлексии, накатывающей особенно сильно с наступлением условной ночи, отмеряемой на военных кораблях разве что методом «ночной» и «дневной» вахты.

В отголосках памяти на электронных часах в столовой восемь земных часов после полудня. На ночной вахте Прессли, Дубянский, Танака, Кроссби и супруги Дрэйвен — по два человека на палубу. И значит это то, что чистка оружия, обслуживание двигателей Мако и наматывание кругов по жилой палубе под видом патрулирования не поможет ей избежать беспокойного сна и душащих кошмаров. Может, придется выпить снотворное, почитать дурацкую романтическую книжку, чтобы успокоить тревожное сознание, а может — просто понадеяться на удачу и физическую усталость, перебьющую моральные травмы.

Черная прядь обычно почти всегда наэлектризованных волос, упавшая на лицо лейтенанта, слегка покачивается, подхваченная легкими воздушными порывами из вентиляции над его головой. Сам он, казалось, не дышит. В глазах — что-то непонятное, доселе невиданное в контексте вечно спокойного, вечно вежливого и вечно приятного Кайдена Аленко. У Шепард нет сил читать его беспристрастное лицо, не сейчас, не сегодня. Не раньше того, как она перестанет смотреть ему в глаза и видеть красное-оранжевое облако огня, вздымающееся над Вермайром, с орбиты. Не раньше того, как она перестанет смотреть ему в глаза и видеть лица сестер Уильямс, её надежды и будущее, взлетевшие в воздух вместе с ней самой. Не раньше того, как она попытается отмыть кровь с собственных рук, вымазанных по самый локоть.

Она разворачивается на пятках по-офицерски резко и четко. До собственной каюты пять шагов — она считала. Пять шагов — и можно будет заблокировать дверь, скатиться по стене на пол и не вставать до утра.

— У меня было много плохих дней, Шепард, — прямо в спину.

И добавляет через сотую долю секунды своим заезженным уважительно-уставным тоном, который она не слышала от человека, ставшего ей по-настоящему близким другом, кажется, уже слишком давно:

— Командор, — Кайден выпрямляется по стойке смирно как натянутая скрипичная струна — идеальный офицер Альянса, хоть сейчас вешай на агитационные плакаты с призывными лозунгами для вербовки новых курсантов.

Рэй останавливается синхронно его словам. Моргает, пытаясь совладать с собственными эмоциями, с разочарованием, с невообразимой усталостью лидера, на плечах которой лежит, казалось бы, вес всей галактики. Хотя, чего греха таить, так оно и было. И есть. И будет.

Она шумно вдыхает через нос, раздражительно кивает скорее сама себе, чем Аленко или эфемерным призракам в столовой, наступающим ей на пятки каждый раз, стоит ей только закрыть глаза или нырнуть в прошлое, норовящее ее утопить на протяжении ебучих тринадцати лет.

— Очевидно, — оборачивается через плечо, глядя на него, а в глазах — закаленная сталь, — недостаточно много.

Несмотря на его напускную идеальность, она знает, как никто, — их было дохуя и больше. Кайден, наверное, один из немногих, не считая семисотлетнего Рекса, кто мог бы потягаться с ней в количестве дерьма, выпавшего на один галактический год его жизни. Он — такой же надломленный, как и она, разбитая вдребезги ваза, склеенная на стыках армированным скотчем. Пытавшийся найти среди её осколков недостающие, взамен искренне поделившись с ней своими собственными, чтобы они оба в кои-то веке смогли почувствовать себя полными.

А Шепард не хотела меняться осколками в слепой надежде найти подходящие. Она хотела кого-то целого. Кого-то, кто мог бы показать ей, какого это — быть таковой, как правильно расположить свои ебаные осколки, какая форма должна быть, как лучше склеить их, чтобы они держались вместе, не трещали по швам, не сыпались фарфоровым крошевом.

И нашла Лиару. Лиару, которую как по щелчку пальцев за два коротких года разломало так, что теперь, казалось, никакой скотч, никой суперклей, никакая изолента не поможет.

Лиара на Иллиуме крошится у нее на глазах, трещит на границах криво склеенных после её смерти осколков. И Шепард думает, что, наверное, лучше было бы попытаться обменяться своими ненужными и неподходящими по форме кусками с таким же разбитым, но морально подготовленным Кайденом, чем ломать эту наивную влюбленную девчонку, чей оптимизм и свет ускользает теперь сквозь её собственные пальцы, трансформируясь в кого-то, страшно напоминавшего ей собственное отражение в зеркале. И Рэй бежит. Подальше от Лиары. Подальше от Иллиума. Подальше от призраков прошлого, хватающих её за горло все сильнее.

Она пыталась склеить себя, но в итоге сломала и её.

Их всех.

Кого-то впервые, некоторых — еще сильнее. Кого-то добила, кто-то остался в живых. Кое-кого вывернула наизнанку вручную, из кого-то вышибла дух и почву под ногами синхронно с тем, как вошла горящей кометой на небосводе в атмосферу Алкеры. Она сломала их всех так или иначе. Кто-то, сидящий на троне на вершине кучи радиоактивного мусора и разъебанной бомбежками планеты, благодарен за страстный пинок под зад. Кто-то, слишком привязанный к прошлому, из последних сил держится за свои кроваво-розовые очки, склеенные изолентой, лишь бы они не разбились стеклами во внутрь. Лишь бы она не разбила их снова