После дождя вышло солнце.
Яркое и тёплое, прожигающее, по приятному летнее.
Туббо любил солнце. Туббо любил тепло.
Туббо любил задыхаться в жаре, любил, когда все тело обволакивает это приятное чувство безопасности, когда дышать нечем, но тебе все равно, ты просто подставляешь лицо лучам и закрываешь глаза, наслаждаешься моментом, впитываешь как растение каждый лучик и просто ждёшь пока наконец свалишься с ног от солнечного удара.
Вездесущее солнце заливается в окна зала сквозь большие прозрачные стёкла и цветные узорчатые витражи. Всё сверкает и переливается в его потоках. Всё вокруг блестит, хотя казалось бы, блестеть тут нечему.
Зал храма заполнен сидящими на скамьях людьми, переговаривающими друг с другом шепотом, наклонявшими свои головы и смотрящими на кафедру перед ними, за которой стоял Архиепископ Кентерберийский.
Все были в предвкушении. Все были в нетерпении.
Коронация это очень важный процесс.
Коронация это очень серьезно.
Нет ничего страшного в чувстве волнения.
Власть сменяется. Жизнь народа вместе с ней — тоже.
К тому же, теперь на трон встаёт ребёнок.
Все боятся за свои жизни. Разве это не замечательно — наблюдать, как люди сплочаются, но при этом полностью теряются в хаосе, из-за самого обыкновенного страха смерти?
. . .
Туббо чувствует как ему тяжело.
Это чувство не чуждое и не странное, но все же до ужаса дискомфортное, неудобное. Он так не привык к тому что его свобода настолько сильно ограничена.
На нем два или три слоя тяжелой официальной одежды — хакама, кимоно и хаори. На его маленьких рожках тяжелые, переливающиеся украшения — цепочки, кольца, запонки. Мысли оседают в голове тяжелыми пластами.
Ему всему тяжело.
Он знает, что корона на его голове будет такой же тяжелой.
Он знает, что ответственность, которая будет возложена на него, будет такой же тяжелой.
Тяжело тяжело тяжело
Он больше не хочет думать об этом.
Он просто входит в зал, и после двух секунд внезапного мандражного шепота тишина оказывается такой же тяжелой.
Он не справится с этим.
. . .
Голос Архиепископа громко разносился над головами свидетелей, достигая каждого уголка помещения. Он смотрит в книгу. Но его глаза настолько пусты, что весьма очевидно что он вовсе не читает — зачитывает все это наизусть.
Какой ужас, как много строчек в этом тексте? Наверное, это самое ужасная черта их культуры доставшаяся им от северной-западной-в-общем-англиканской стороны. Длинные тексты, которые нельзя ни нормально запомнить, ни адекватно прочесть с первого раза.
Когда он, наконец, заканчивает со вступлением, в зале вновь повисает тишина.
Она такая же тяжелая, как и первая, но сейчас эта тишина вызывает неприятно копящийся в лёгких страх, который может в любой момент разорвать на куски.
Благо, тишина не длится вечно.
—Тобиас Шлатт.
Он совсем немного — едва заметно, точнее вообще незаметно: он повернут лицом к Архиепископу, а тот на него даже не смотрит — морщится от сочетания настолько старого варианта его полного имени и столь же ненавистной фамилии, и поднимает голову, смотря на священника и выжидая. Тот на него не смотрит. Он все так же буравит взглядом книгу, лежащую на кафедре, и все так же его глаза пусты как и до этого.
Архиепископ приподнимает руки, жестом призывая помощников, и вот перед Тоби уже подушка со священным писанием. Он кладёт правую руки на обложку, пытаясь не обращать внимания на то насколько тяжело ему это далось, и насколько тяжелой кажется его рука даже когда она просто лежит на книге.
—Клянёшься ли ты защищать своё королевство, Феврония, до последнего своего вздоха?
Он набирает в грудь побольше воздуха, и ему кажется, что этот вздох вполне себе может стать последним.
—Клянусь.
—Клянёшься ли ты, — продолжает священник, и для него это очевидно не так сложно как для Туббо, — защищать церковь и веру своего королевства?
—Клянусь.
—Клянёшься ли ты принести мир и процветание своему народу?
—Клянусь.
Тоби снова склоняет голову, и прикрывает глаза, в надежде что это хоть как-то уменьшит его головную боль.
Он только что поклялся. Три раза.
Он нарушит каждую из этих клятв.
—Прекрасно.
Он слышит медленные шаги, а после его голова чуть не складывается от внезапно навалившегося на нее веса короны. Но он выпрямляет спину, хотя все ещё не может поднять взгляд.
—Есть ли вам что сказать?
Он обдумывает это мгновение. Другое.
Что бы он мог сказать своему народу? Есть ли у него слова для них вообще?
—Да, мне есть что сказать
Он наконец поднимает голову — чуть-чуть приподнимает, скорее, нечитаемым взглядом впиваясь в фигуру стоящего перед ним Архиепископа.
Зал замирает в ожидании, и он почти слышит это, почти чувствует своей спиной и затылком.
—На самом деле, я не могу вам пообещать ничего.
Его голос слабый, он почти не старается чтобы придать ему хоть какой-то величественности, но он так же эхом отскакивает от белых и еловых стен, и он выжидает когда отголоски его же слов потеряются в чужих эмоциях.
—Но все же, знаете что? Я обещаю, что вы больше никогда не увидите на этом месте ни Джонатана Шлатта, ни кого либо из его предшественников.
И он смолкает.
Он сам не уверен в том что только что сказал.
—Прекрасно.
Он, наконец, неуверенно поворачивается к толпе замерших зрителей, и он чувствует что готов просто упасть на землю прямо сейчас.
—Поприветствуй своего пятого правителя, Феврония.
И на мгновение в зале — только оглушающая тишина.
И через ещё одно мгновение в зале — самые громкие в жизни Тобиаса Шлатта аплодисменты.
Тобиас Шлатт бесповоротно стал взрослым. И это, определенно, самое ужасное осознание в его жизни.
Примечание
это должно было быть больше, но я не осилил. вот вам трилогия про взросление Тобиаса Шлатта