Примечание
Название: Say Amen (Saturday Night) — Panic! At The Disco, ибо я больно исковеркал.
Красная паста оставляет следы в классном журнале, вычерчивая отсутствующих учеников и оценки за урок. Шуршание убираемых в портфели книг, пеналов и прочего, прочего, прочего. Доставаемые под партами телефоны, потому что дети думают, что раз три минуты до звонка, учитель не смотрит и молчит — можно или не заметит.
— Если убираете, то уберите всё, — Ренгоку поднимает глаза на класс, не двигая головы. В голосе звучат нотки злости и усталости, ему несвойственные, и с задних парт раздается тихое обзывательство, тут же перебитое звонком.
Кёджуро кладёт ручку в стакан с остальной канцелярией, захлопывает журнал, и, подперев голову рукой, смотрит на оставшихся нескольких детей. И ведь никогда он мысленно не назовёт ученика — учеником. Все дети, все ребята, все для него маленькие и неоперившиеся.
Иноске Хашибира, которому он на своих уроках позволял не застёгивать рубашку, потому что в ином случае он бы её всё равно расстегнул. Канао Цуюри, отличница, девочка без единого, кажется, изъяна, отвечающая без запинки, но которой трудно даётся переформулировка заученных фраз. Да и вообще: уверенности ей не хватает. И Аой Канзаки, девочка, которую девочкой назвать трудновато — больше она похожа взрослую, усталую женщину, что неудивительно — все учителя знали о её подработке в ближайшей больнице. Если Ренгоку не ошибался, то семья Кочо, принявшая Канзаки, была как минимум среднего достатка. Оставалось гореть в догадках, стаж работы это, желание помогать или страх бедности; у людей, деньгами не обладавших, это чуть ли не врождённое.
И все трое — какие-то от него далёкие, закрывшиеся люди, к которым подойти можно и легко подружиться — но не суждено. И препятствием тому не возраст, не положение; даже отношение Ренгоку к ученикам — совсем не такое, как у остальных учителей — эту стену сломать не могло. Это, казалось, стена, выстроенная в своей дружбе с детского сада, и этот обособленный домик мог иметь пристройку, но комнату для гостей — ни в коем случае.
Кёджуро усмехается в себя, прикрывает глаза на секунду, и чувствует от них адский жар. Неужели перетрудился? Обычно такой боли не было, но сейчас — вёдрами черпай, если не расплавятся. А ведь, наверное, и правда перестарался сегодня… Заберёт сейчас брата, приедет домой, запрётся у него в комнате, чтоб не терять и к отцу не подпускать, и выспится. Хорошо выспится, просто неприлично хорошо, и только потом возьмётся за дела.
— Я ухожу. Вас запирать? — Ренгоку быстро собирает вещи, встаёт со стула и подходит к двери, звеня ключом от кабинета.
— Уже идём, — тихо, с улыбкой на накрашенных губах отвечает Канао, спешно схватывая рюкзак, и выбегая. Возле Ренгоку на секунду останавливается, и тот её по гладким волосам поглаживает.
Иноске же — с криком, с проглоченными в быстрой речи звуками и словами, мимо учителя прорывается. Аой шаркающей походкой проходит рядом, и Кёджуро запирает кабинет.
— Аники, а, аники! — Иноске на одной ноге перед Ренгоку выскакивает, руками всплескивая. — Аники, а ты чего такой усталый сегодня, а?
— Иноске, учителей не называют на «аники»! — Аой за воротник рубашки хватает Хашибиру и под смех учителя оттаскивает к себе — грубо, без лишней осторожности, не боясь уронить или причинить вреда. Так, наверное, могут обращаться друг с другом только друзья — ни больше, ни меньше. — Сан, сенсей, ну или на крайний случай просто по фамилии.
— Всё в порядке, девочка моя, — Кёджуро, улыбаясь, подходит ближе и тоже треплет девочку по волосам. Мягким-мягким, шелковистым. — В учебное время он же не называет меня так? А сейчас только кружки. Учёбы нет.
Аой дуется, но затыкается, и смотрит на то, как Хашибира с Ренгоку пытаются выяснить причину его усталости и смеха.
На лестничном пролёте они расходятся в разные стороны, и Кёджуро быстрым шагом направляется в учительскую. Весь день он провёл и правда, наверное, устало. Такого он раньше и сам не замечал: работу любил искренне, высыпался, всегда всё успевал вовремя, и проблем в этом не было. И переутомления или гиперактивности, как предположил кто-то из коллег — и как выяснилось из обхода нужных врачей — у него тоже не было.
Ренгоку заходит в учительскую, которая для учителей была чуть ли не комнатой отдыха. Чайник, сам чай, даже два диванчика, холодильник и другие предметы мебели, необходимые для проведения совещаний и подобного. И на одном из диванчиков сидел Сенджуро — с синяком на щеке и ещё парой на спине. И первый был слишком заметен, чтобы идти на уроки, а сам Кёджуро был слишком эмоциональным, чтобы отправлять брата учиться, когда он сам не успел оттянуть отца, сильно выпившего ночью (на кой черт ему это надо было? И на кой черт ему, который месяц жил на бутылке алкоголя в неделю, нужно было именно с е й ч а с, и именно младшего сына?), пока отлучался то ли за сбором документов, то ли за кофе — уже и не помнится. Помнится только Сенджуро, ждавший у порога, и отец, кричавший что-то про побег и покойную матушку. А потом — улыбка, сошедшая с лица, чуть ли не выкидывание брата на крыльцо вместе с его вещами и быстрые извинения. А ещё и подстёгивающее время, не дающее возможности разобраться с ситуацией так, как разбирались раньше.
День ещё с утра не очень задался.
— Ты как? — Кёджуро улыбается так широко, как может, и гладит брата по плечу. — Пойдём.
— Ренгоку, — Томиока, сидевший за столом, и ранее незамеченный, поднимает на братьев голову. — Такое повторится ещё раз? Это… Странно, сам понимаешь.
— Никак нет, — и старший Ренгоку смеётся, взяв запястье брата в свою руку.
Сенджуро решает заговорить только на лестнице. Моргает пару раз, вздыхает.
— Уже не больно. Я мог бы пойти учиться после первого же урока… — мальчик поддается ближе к брату, позволяя приобнять себя за плечи.
— Если ты пропустишь один день, ничего смертельного не будет. И то, что ты был в учительской — тоже нормально. Иногда у детей бывают… — Кёджуро задумывается на секунду, думая, стоит ли говорить об этом брату, но понимает, что сам он об этом прекрасно знает. — Срывы. Они просто не могут успокоиться — плачут, иногда боятся до оцепенения. Ни с того ни с сего. И просят не говорить об этом родственникам. Поэтому иногда кто-то в окне их успокаивает, — и смеётся, выходя на первый этаж.
Сенджуро улыбается. Робко, но спокойно, не натянув улыбку, а обрадовавшись чему-то своему. И Кёджуро вместе с ним выходит из школы, садится в машину, на которой раньше ездил на работу отец, но теперь она нужна была больше его сыновьям.
— Прости, — говорит старший Ренгоку, когда они выезжают на шоссе, и бросая взгляд через зеркало на брата, сидящего позади. — Я виноват.
— Ничего, — Сенджуро ёрзает на сиденье, поправляя ремень и рюкзак в ногах. — Такого же больше не будет, так? И вообще, отец до этого держал себя в руках, — и потом говорит себе под нос, тихо-тихо, успокаивая себя. Кёджуро посмеивается, жмурясь, чем отвлекает брата от размышлений.
— Ты сильный. И со всем справишься, — обычно в таких случаях Кёджуро либо обнимал брата, либо садился на колено и смотрел в глаза, но сейчас ни того, ни другого он сделать не может. — Ну-к наклонись вперёд, — просит мужчина, убедившись, что впереди и позади почти нет машин. И когда Сенджуро подставляет голову, Кёджуро выгибается назад в попытке его погладить.
В попытке.
Дальше — поворот с подведённой дорогой, вылетевшая из поворота машина и всё, как во сне.
— БЛЯТЬ! — в какой-то момент орёт Ренгоку, бешено стараясь выкрутить машину. До удара, кажется, секунда, и время для него замедляется.
Удар со стороны переднего пассажирского сидения для водителя смертелен.
Дальше — грохот.
Дальше — визг.
Дальше — обе машины всмятку, выбитый из груди воздух и хрипящий брат.
Красное, красное, всё малиново-красное и едкое, не дающее оценить ситуацию и жмущее, жмущее грудь, что не вздохнуть. А ещё громкое, бьющее в уши треском сломанных костей, и еле-еле различимый крик брата.
И Ренгоку почему-то думает, что всё. Всё, теперь эта багровая пелена должна уйти… Должна уйти от меня. Верните мне тишину. Больно, больно, адски больно, и лишь бы Сенджуро не было больнее. А что со встречным… Со встречным, мол, надеюсь, тоже всё получше. И каждый вдох — кровь, выливающаяся изо рта, пока Кёджуро пытается отстегнуть себя и не подохнуть в ближайшие три минуты.
Один глаз не видит, подушка безопасности, кажется, и не срабатывала. Рёбра, наверное, сломаны рулевой колонкой, или ему кажется, и сломаны они вообще от удара и переворота.
— Сенджуро, — Кеджуро говорит через силу, сцепив зубы и не двигаясь. И не знает, что должен спросить дальше — в порядке ли он или может ли он вызывать скорую.
— Не г-говори ничего, — ну, раз Сенджуро отвечает, значит, в порядке. Уже лучше. — Только я не могу помочь. Прижало.
Блять.
Кёджуро цепляется за горло. Рука, кажется, работает. И оборачивается назад.
Со стороны Сенджуро — обломки, кажется, двери, испуганный взгляд бегающих по брату глаз, и руки, пытающиеся как-то эти обломки убрать.
Блять, они в дерьме по горло, и даже со своей оптимистичностью по-другому Ренгоку сказать не может.
А потом в глазах темнеет, рука, держащая тело, подкашивается, и брат уже неразборчиво что-то кричит громче.
Подохнет? Даже не погибнет. По-дох-нет. Как птица в парке от лап бродячей кошки. Вот просто возьмёт и подохнет — в собственном крови, с ребром в лёгком и возможностью умереть через минуту.
Сирены.
Сирены, сирены, которые кажутся спасением божественным.
Красной пастой кровь оставляет следы на белых халатах. И, кажется, красной пастой дрожит на лице Ренгоку улыбка, сопровождаемая мыслью, что он наконец увидится с матушкой. И красной пастой будет светиться боль Сенджуро — от переломов в теле и в жизни.