Примечание
я ЗНАЮ что здесь повторений хоть жопой жуй. мой словарный запас находится на уровне девятилетки
Воспоминание Шуры было тяжёлым, тяжелее, чем Лизавета изначально оценила и тяжелее, чем она могла бы сходу поднять. С их последней встречи прошло уже пять дней — но Лизавету не отпускало. Её начинало сильнейше мутить, стоило ей только воспроизвести эти дай боже шестьдесят секунд у себя в голове. Так бывало, когда ей поступали неприятные заказы, но в таких случаях её грело то, что от них она всегда могла отказаться, пусть в итоге она и всё равно на них шла. Но от воспоминания Шуры спрятаться было нельзя, даже если бы Лизавета могла, она бы постыдилась это сделать. Оно преследовало почти призраком — как сроком сдачи крупного отчёта или невысказанным извинением. Оно было тем, с чем Лизавете в конце концов непременно придётся столкнуться, потому что они с Шурой были единственными в мире людьми, доподлинно знавшими, что произошло в ночь на девятнадцатое июня, и вес этого осознания с минуты на минуту, казалось, мог размозжить Лизавете череп.
Она не стала никому рассказывать, и даже не потому, что ей хотелось славы новой мессии, в одиночку нашедшей для народа излечение от ужасного проклятия, или чего-то подобного. Это было бы слишком громко и слишком много для такого маленького человека, каким была Лизавета, да и для любого человека в принципе. Ей просто показалось, что этот вес будто бы специально для её плеча. Вес, который не выдержали её бывшие коллеги, но выдержал Шура, который не то что никак не был связан с экзорцизмом — он вряд ли до того момента видел в своей жизни что-то страшнее мавки. Но Лизавета ведь сильнее Шуры. Конечно, она-то без труда этот вес выдержит.
Но Лизавета оказалась не права, и она открывала выходящее на шумную улицу окно своей квартиры просто чтобы не задохнуться под этой тяжестью, чтобы слышать, как вокруг неё кипит жизнь, как для столь многих людей гораздо более важны вечерние скидки на рынке. На пару секунд ей могло подуматься, что она сумасшедшая. Для Шуры ведь тоже никакого кошмара, казалось, и не было. Словно бы она одна на весь город желала вернуть всё назад, пока люди вокруг приспособились и предпочли просто двигаться дальше. Она лично знала несколько человек, чьи друзья и семьи пострадали в результате инцидента, но и они лишь продолжали свои ежедневные дела. Поэтому уже через минут десять Лизавета раздражённо захлопывала окно, потому что доносившиеся до второго этажа разговоры были до того обыденными, что Лизавета чуть не выла от этого ощущения идейного одиночества. Как будто человеческая жизнь имела здесь значение только для неё.
Воспоминание Шуры представало ей табакеркой с чёртом внутри, которого непременно придётся достать и отточенным движением отрубить ему голову. Но только ключ к ней не был утерян — он попросту не существовал. Лизавете нужно самостоятельно его отлить из металлических узоров на крышке. Но для этого нужно пересматривать воспоминание снова и снова, откалывать от крышки по завитушке, чтобы металла хватило на ключ.
Хотя порой Лизавете видилось, будто она напала на след самого бога, и стоит ей открыть табакерку, и он испепелит её своим гневом за то, что она посмела оспорить его решение, потому что бог наказывал грешников, заставляя их терять свою человечность. Лизавета отбрасывала подобные мысли почти мгновенно — то были тотемы, и они были в разы хуже любого бога. Они никогда не имели крупного влияния на повседневную жизнь, всего лишь покровительствуя тем, кто был с ними связан, но тем не менее люди относились к ним с уважением, граничащим с тревогой, потому что их природа не была целиком ясна. Но теперь они породили е г о, и бог оно или дьявол не имело значения. В столе Лизаветы, тщательно рассортированные, хранились переписанные её рукой копии документов. Смотря на табакерку в свежести ума, ненадолго преодолевшего тошнотворно липкий страх, Лизавета видела, что узором на крышке вырисовывался человек.
Легче от этого не становилось, и вот уже со встречи с Шурой счёт шёл на недели. Начинался октябрь. Но Лизавета как была в мёртвой точке, так и осталась. Она была готова биться о табакерку головой. Она даже не могла определить примерный рост существа из воспоминания, и зацепиться ей было совсем не за что. Она даже не придумала, что будет предпринимать, если его найдёт. За эти несколько месяцев у неё начинали опускаться руки, потому что даже сейчас, имея в своём распоряжении максимальное возможное количество информации, она не знала, что с ней делать. Она почти физически ощущала, как теряет из виду единственную зацепку, и почти винила себя за то, что ушла из государственных экзорцисток, а потом напоминала себе, что ищет лекарство, но это желание скорее напоминало желание мести. Для этого всё равно нужно было найти виновника, и Лизавета опять возвращалась к одному и тому же: она понятия не имела, кто мог обладать подобного рода силой, разрушившей природный закон, который обязывал умереть тем, чем ты родился.
Лизавете как будто всегда не хватало духу для настоящих действий, и поэтому она продолжала ходить вокруг да около, вроде бы имея представление о том, что ей следует делать для мало-мальского продвижения в расследовании, но так ничего и не начиная.
Но ни в коем случае Лизавета не была слабой, и всем она всегда говорила, что никогда о понятиях силы и слабости не задумывается, и никогда не задумывается о том, к какому из них себя отнести, и пускай об этом она, конечно, врала, но немногие люди умели читать мысли, а Лизавета по рождению была крепка, почти как богатырша, так что, несомненно, её относили к сильным. То, насколько слаба она была как человек, она не знала и сама, хотя периодически мысль об этом мелькала в её голове, когда она вспоминала распределение по должностям во время её обучения и то, как она не попала в особые отряды. И она до сих пор злилась на это, осознавая, что распределение было объективным, и ад ей никогда не будет по силам пройти. В отряды попадали другие люди: рождённые ледяными и несокрушимыми.
Ярослав Соколов, Аделина Масленникова, Лидия Исаева, Антон Елизаров. По необъяснимым причинам так вышло, что все из них теперь были мертвы. Лизавета не знала, когда и как кто из них умер — это держалось в тайне, а потому ещё больше не укладывалось в голове, ведь Лизавета помнила каждого айсбергом, стоявшим плотной сросшейся стеной, закрывающей всех простых людей (не-айсбергов) от опасностей, а теперь от них не осталось ни даже ледяной крошки. Первой умерла ближайшая из четырёх к Лизавете Лидия. Об этом Лизавета узнала ещё от Аделины, но и до сих пор известен ей был лишь только сам факт, а могил служители особых отрядов не удостаивались всилу соображений безопасности, потому что захочет кто выяснить у мёртвого тела чего побольше о государственной экзорцисткой системе — а тела-то и нет! Но не то чтобы их тела смогли бы рассказать что-то толковое — те дела, которым положено было быть съеденными историей, будут ею съедены, они будут забыты в любом случае, как забываются все такие дела.
Следом умер Ярослав, и о нём Лизавета тоже услышала от Аделины. Конечно, ничего из этого знать Лизавета не должна была, но по старой дружбе, по старым связям, она могла позволить себе иногда немного переступать «закон анонимности членов отрядов специального назначения» — закон «спецбезликости», как непосредственно отрядники его между собой называли. От закона этого в принципе имелось только название, и на деле он не особо соблюдался бы, если бы судьбами отрядников интересовались хоть минимально, но систематически, а не забывали про их существование сразу после того, как те подпишут бумаги (но за это нельзя было винить — отрядники всё равно никогда больше с работы не возвращались, ни даже ногами вперёд). По тем же старым связям Лизавета узнала и о Аделине с Антоном, но хотя бы об их судьбе она смутно догадывалась по совпадающему временному промежутку. По манере вытягивать руку, когда стреляешь из арбалета.
И это правда не осознавалось, не понималось, что они могли так легко умереть. Это было печально до колющегося сердца и до болящей от слёз головы, никчёмные, никому не важные смерти всеми забытых людей, людей, существующих только в определённые критичные моменты времени, и которых в лицо не помнят даже собственные родители, и Лизавета всё равно злилась, что она не одна из них, а голова у неё просто раскалывалась. Это были не первые и не последние люди, которых Лизавета потеряла, и порой ей хотелось потеряться вместе с ними. Ей приятнее было считать их не людьми, а айсбергами, живущими долго, стойко. Ей казалось, что умереть защищающим айсбергом лучше, чем жить простым человеком, который гораздо айсберга смертнее и гораздо для общества бесполезнее.
Ей казалось, что её собственная смерть будет позорной. Что однажды у неё дрогнет рука. У неё дрогнет рука, и она выронит топор, словно выронит вместе с ним всё своё достоинство и репутацию — всё, что от неё осталось. Она была уверена, что умрёт на заказе, а для профессиональной экзорцистки ничего позорнее смерти на заказе придумать было нельзя, хотя Лизавета знала далеко не единичный такой случай. Она рисковала каждый раз, но после смерти Лидии это стало совсем ясным. Это больше нельзя было игнорировать. Айсберги тают под огнём чего-то абсолютно высшего, до чего никому, кроме них, и не дотянуться. Люди умирают во сне и подворотнях. А гончие вроде Лизаветы умирают от изнеможения в своём бесконечном беге.
Но останавливаться Лизавета не собиралась. Она редко отступала: не отказывалась от предложений и гордо терпела все плевки в лицо, которые получала, будучи государственной экзорцисткой.
Она выпивает целый кофейник вперемешку с ромом прямо в восемь утра и подробно записывает всё, что могла получить из воспоминания Шуры, после чего выдвигается на заказ подальше от города.
У неё заканчивались деньги. И самую малость — воля продолжать.
По дороге её била дрожь, и о выпитом роме Лизавета явно пожалела, но за это утро она сделала значительно больше, чем за предыдущие пару недель. Она рассчитывала снова зажить в своём бешеном темпе, из которого её выбил последний заказ (и Шура), снова, ни на что не отвлекаясь, нестись вперёд, чтобы не успевать испугаться. Перерывы и остановки выбивали её из колеи. Меньше сидеть в мастерской, меньше слушать шум под окнами. Снова существовать так, словно у неё есть контракт и начальство.
Она подстёгивает лошадь. Ей нужно было спешить.
С заказа Лизавета возвращается пешком. Рука у неё и правда дрогнула, но только слегка — стоило ей заехать в село, как её лошадь сбил с ног упырь, а сама Лизавета едва успела, упав, отскочить в сторону. Может, она могла бы успеть убить его до того, как он убил лошадь, но тем не менее она опоздала. Как выясняется позже, упырь жил здесь уже довольно давно, но местные кое-как его задабривали. До определённого времени, пока он не стал в два раза больше своей изначальной формы неупокоенного трупа, и его аппетиты соответственно не возросли.
По случаю такой неудачи, как лишение средства передвижения, местные предлагают Лизавете ночлежку, но она отказывается. Ей нельзя было стоять на месте. Ей нужно было бежать, чтобы не сойти с ума.
Впрочем, об этом она тоже вскоре жалеет.
Возможно, иногда ей стоило просто позволить себе немножко того, чего она считала для себя сумасшествием — отступления.
Но ей всё-таки приходится дать крюк, потому что ночь где-то переждать было необходимо. Она направляется в ближайший постоялый двор, прекрасно зная, что она никак не успеет добраться до наступления темноты. Об этом решении она жалеет уже когда проходит едва ли треть пути. Она устала — скоро были бы уже сутки, как она не спала, и её угол обзора, и без того урезанный одним глазом, будто бы стал ещё меньше, а вид черед очки, которые она брала заместо монокля на определённо не мирные заказы, казался заляпанным, но Лизавета проверяла — это не линзы. Лизавета прибавляет шагу просто чтобы не возникало необходимости фокусировать зрение, и сосредотачивается на этом так, что слишком поздно замечает, как в десятке метров впереди неё на тропу выскакивает обращённый человек, настигая преследуемую им лисицу. И снова, как и до этого упырь, как назло, слева, где была слепая зона Лизаветы. Оборотень, впрочем, её тоже не заметил, слишком увлечённый пойманным животным. Руки и ноги оборотня были чудовищно деформированы, до неудобства, и двигался он скорее нескладно, но от того не менее быстро и хищно.
Лизавете даже страшно не успевает стать. Она замирает на месте, уже не соображая, как ей лучше действовать, потому что каждую мысль ярко перебивала ноющая боль в мышцах от долгого дня. Но страх появляется, когда оборотень обращает на Лизавету своё внимания. По каким-то причинам видоизменённые люди, даже целиком, отличались беспричинной агрессивностью, поэтому многих из них попросту за это время перебили — они нападали не с целью пропитания, а с целью причинения вреда. Фактически, конечно, государство запрещало их убивать, но разве кому-то можно запретить защищать себя?
Кому-то, кроме Лизаветы.
Лизавета была принципиальной.
И Лизавета ни во что себя, по сравнению с человеческой жизнью, не ставила.
***
В семье Аннинских главным обязательством было служение народу, и это было бы вполне благочестивой ценностью, если бы оно составляло что-то большее, чем ограничения и пустой звук. Хотя служение народу было бы слишком громким названием — это скорее было обязательство нести обществу пользу и быть достойной этого общество частью. Аннинских трудно было назвать кем-то выше рабочей интеллигенции, так что подобная идеология была для них очень подходящей, пусть рабочая интеллигенция никому, кроме себя, по сути, и не служила, и даже себе не всегда. Впрочем, Илья и Софья Аннинские никому, кроме себя, как раз-таки и не служили, но считали, что служить — необходимо, и раз им самим свой потенциал в этом направлении реализовать не удалось, это должен был сделать за них кто-то другой. Кто-то, у кого было полно времени на то, чтобы успеть принести пользу и реализоваться как человеку. Таких людей в мире было предостаточно; Аннинская дочь, Лизавета, была одной из них. Но, к сожалению, она не оказалась даже хотя бы немного милосердной. Маленьким ребёнком она вырывала бабочками крылья и прятала дорогие её подругам вещи так далеко, что те порой больше их и не находили, однако она была достаточно податлива и послушна, поэтому менять её можно было как душе угодно, и, рождённая, как и любой другой человек, эгоисткой, Лизавета выросла самоотверженной, пожалуй, даже, по словам Шуры, чересчур, но всегда недостаточно самоотверженной для своих родителей. Оно и было понятно — Лизаветина эмпатия и человечность едва преодолевали минимум и после такого долгого воспитания. Но родителям не нужно было волноваться, потому что должный толчок был дан, и Лизавету было уже не остановить. Она знала, какое у неё предназначение, и знала, что её главный долг — это увидеть чужую проблему и захотеть помочь. Это было правильно, и она отчаянно старалась, так отчаянно, что сама перестала свою отчаянность замечать, да и вряд ли она когда-нибудь её вообще осознавала, с ранних лет полностью отдавая себя преследованию идеала, который никто для неё точно не сформулировал. Ей просто не хотелось оставаться маленьким монстром, и она так и не забыла, как чужие матери смотрели на неё с упрёком и осуждением, но направленными не на неё, а на тех, кто её воспитал. Ей не хотелось портить репутацию своей родни, такой благополучной и благородной; из семейного древа которой были вычеркнуты и забыты все те, кто жил не в городе и все те, кто немного не дотянул статусом до среднего класса. Ей нравилось думать, что она так она строит себя сама. Ей нравилось думать, что это позволит её существованию иметь достаточно смысла.
Ей совсем не хотелось вспоминать о том, как быстро эта система может обрушиться и о том, что при неверном шаге она никогда не сможет повернуть назад.
Не то чтобы Аннинские были плохими родителями, по крайней мере, они никоим образом не собирались такими быть и такими себя не считали, а дочь свою очень даже любили и практически ни в чём ей не отказывали. Детство у Лизаветы было, в общем-то, посчастливее, чем у многих. Она не жаловалась — ей было не на что. Она не голодала, получала хорошее образование и могла в дальнейшем позволить себе приличную карьеру и стабильный заработок. Лизавета в обмен на это это должна была достигнуть определённых высот, и пусть она и родилась крайне неталантливой, она усердно работала над собой, оттачивала до безупречной безошибочности всё, что от неё потребуют, и талант она себе купила искусственный, обошедшийся дороже, чем Лизавета, и без того с плохим зрением, могла себе позволить.
(Но она всё равно оставалась сильной, пусть и так, потому что шрамы — показатель непобедимости, но Шура, вышивая ей на глазной повязке золотыми нитками цветы, сказал, что шрамы — напоминания об ошибках, и Лизавете нестерпимо захотелось тогда его ударить, хотя говорил он не со зла, а просто, как всегда, не подумав)
Тем не менее, Лизавета уж точно не была бесхребетной, она умела за себя постоять и цену себе в той или иной степени знала, хотя и любила взваливать на себя чужую вину. Но родительское слово оставалось законом управленческим, а родительские установки — законом природным, и поэтому она никогда ни о чём, кроме соответственно карьеры и помощи всем вокруг, лет с двенадцати и не мечтала.
(потому что раз уж от тебя не дождёшься внуков, так дай хоть какой-нибудь повод для гордости)
(напрямую ей этого, конечно, никогда не говорили, но, ненамеренно, всеми силами давали понять)
Её любили, но любили не до конца, и это было нормально, потому что нет такого человека, которого можно любить всего и целиком, со всеми разами, когда он терялся в простейших ситуациях. Лизавета выросла давно, так давно, что уже и не помнила редко мелькающих фраз, которыми описывали её на кухне, пока она подслушавала из-за запертой двери в то время, когда должна уже спать. А если ты что-то забываешь, значит, этого и не было вовсе, и, в конце концов, каждый родитель имеет право уставать от бездарности своего ребёнка. Лизавета была бездарной, но она пыталась это скрыть, и вся её сущность словно бы старалась уничтожить любое напоминание об этом.
Таким образом, примерно трети лизаветиной жизни никогда не существовало, и на всплывающих в голове картинках её собственных, а не украденных у кого-то воспоминаний, где-нибудь всегда находились чёрные пятна. Это были слова, лица, а иногда и целые промежутки, на месте которых оставалась пустота до того пугающая, что Лизавета никогда не смела долго в неё вглядываться.
***
Тотемом этого оборотня была рысь. Рыжеватая, остроухая — Лизавета видела однажды такую ручную на весенней ярмарке в детстве. Руки существа были почти целиком звериными и чересчур короткими для антропоморфного тела, покрытые полосатой шерстью, а ноги, напротив, были человеческими, но чем ближе к ступням, тем больше они были похожи на рысьи.
Лизавета, наверное, не так сильно боялась бы, окажись перед ней та же орлица, страшно изуродованная проклятием, потому что в таком случае гнев заглушил бы собой всё остальное, даже вину и стыд. Может, Лизавета даже убила бы её или позволила ей убить себя.
Рысь была другим делом. Оборотень был грузным и непропорциональным, но по уровню смертоносности он вряд ли чем-то уступал своей первородной тотемной форме. Рысья голова на получеловеческих плечах смотрелась почти комично. Оборотень скалился: у него не хватало сразу нескольких идущих в ряд зубов.
И Лизавета не увидела варианта лучше и бессмысленнее, чем отступать, потому что несмотря на удар адреналина, мутные пятна с её глаза не исчезали. Она не могла долго продержаться на ногах.
Но она была не тем человеком, который бы стал когда-нибудь отступать, а бежать всё равно было бы слишком далеко и слишком медленно.
Достаточно ли крепки окажутся её кости и сама, в конце концов, Лизавета — это просто небольшой риск неизвестности, всегда в какой-то степени присутствовавший.
А кости у Лизаветы никогда не были особо крепкими, но каким-то образом она их ни разу в жизни не ломала. Она ломала всё вокруг себя, роняла тарелки, в её руках трещало дерево и трескалось стекло. И далеко не всегда фигурально. Её ладони покрывали мелкие шрамы от заноз и битого хрусталя, потому что порой она не могла осознать силу своей хватки, и изящные вазы и фарфоровые куклы лопались в её руках, хотя на самом деле не были такими уж разбивчивыми.
Она боялась однажды так же сломать что-нибудь действительно важное, не оценив собственной силы. Но, с другой стороны, теперь-то она контролировала себя.
Она заставляла себя верить, что с возрастом люди меняются, но в глубине души она чувствовала, что сама менялась лишь внешне.
Рысь, несомненно, была красива, и никакая противоприродная видоизменённость этого не портила. Рысь была аристократическим тотемом, и оборотню при других обстоятельствах, возможно, стоило бы гордиться принадлежностью к нему. Но Лизавета не видела ни красоты, ни аристократичности, потому что обзор ей застилал страх с незаметно лёгкой примесью злобы, потому что ну почему именно это, почему именно я, почему именно рысь, почему, почему, почему всё опять идёт не так.
Но Лизавета берёт себя в руки, и надеется, что не разобьётся, потому что она обязана делать это постоянно, как экзорцистка и как айсберг, которым она никогда не являлась.
Топор в её руках кажется тяжелее, чем он был ранее этим же днём. Она не может позволить себе убить оборотня. Лизавете было необходимо либо достаточно точно рассчитать удар, чтобы он отключился или на худой конец оказался дизориентирован, либо спугнуть его, но на последнее она надеялась мало — со свойственной агрессией оборотень вряд ли бы отступил. На первое надеяться приходилось и того меньше, потому что Лизавета была натаскана на убийство, и аккуратностью она не славилась никогда — это был один из главных её недостатков. Так или иначе, оборотень не даёт ей времени на раздумья и, не издавая ни звука, бросается в её сторону, отбросив мёртвую лисицу в кусты — она его больше не интересовала. Уворачиваясь, Лизавета реагирует недостаточно быстро, и когти прополасывают её по лицу, но ей было не до этого, и она лишь мельком думает о том, что могла сейчас лишиться и второго глаза, если бы были задеты её очки. Зато оборотень реагирует мгновенно, понимая свой просчёт, он тут же разворачивается и снова бросается на Лизавету, но в этот раз у неё не было времени уклониться, и челюсти оборотня смыкаются прямо над её головой — она едва успевает пригнуться, и оборотень в неё практически врезается. Лизавете в какой-то мере повезло, что оборотень был примерно одного с ней размера, и по весовой категории она могла ему противостоять, но она любила пользоваться юркостью, которую ей давал невысокий рост, а сейчас этого преимущества не было. Она толкает оборотня обеими руками, и из такого положения это получается не особо мощно, но это даёт ей шанс отскочить вбок и размахнуться топором в правой руке. Она бьёт обухом, и удар, изначально нацеленный в голову, приходится оборотню по деформированному плечу. Он шипит и отходит назад — видимо, его плечевые суставы не смогли полностью выдержать своё изменение. Лизавета старается не быть уверенной, что оборотень оставит её в покое, посчитав, что она того не стоит. Ей совсем не хотелось думать о том, что не она одна здесь такая умная, чтобы увидеть слабость противника — оборотень вполне мог понять, что она полуслепа. Но он этого не замечает и снова нападает в лоб, и для Лизаветы это становится неожиданным — она уже убедила себя, что снова такой простой атаки не повторится. Она хватает рукоять топора обеими руками по разные стороны, и зубы оборотня приходятся прямо по ней — в этот раз Лизавете повезло. Она пытается держать руки вытянутыми, чтобы коротковатые передние лапы оборотня не доставали до неё, и встречается с ним взглядами — в нём уже не оставалось практически ничего человеческого, но рысьи глаза смотрели не хищнически, а обезумевши от бешенства. Лизавета слышит хруст дерева, и, только она пытается вырвать топор, дёрнув его вправо, челюсти оборотня перебивают рукоять, и она остаётся с двумя бесполезными обломками в руках. Она была готова обороняться даже так. На её лбу выступил пот, холодный, потому что она знала, что теперь-то у неё шансы сократились ещё в несколько раз, и последним вариантом было переступить через себя и убить оборотня. Она не была точно уверена, которая из их жизней была более дорогой.
Оборотень резко отвлекается от Лизаветы, вздёргивает голову и смотрит куда-то позади неё, между деревьев. В этот момент Лизавету, схватив за предплечье, отталкивают в сторону с такой силой, что она роняет один из обломков рукояти и почти что теряет равновесие. Она пятится пару шагов назад, чтобы устоять на ногах, и видит, как выскочивший из-за её спины человек точным движением вгоняет оборотню в глаз клинок. Оборотень попытался оцарапать человека, а затем как будто укусить, бессмысленно щёлкнув зубами, но у него просто не хватило сил. Вяло рыча и шипя, он постепенно клонился всё ближе к земле, а его убийца, ловко извлекая своё покрытое кровью оружие, толкает оборотня, и тот падает на тропу, подняв небольшое облако пыли, почти совсем затихнув. Лизавета не до конца уверена, чувствует она облегчение или ещё больший страх, когда, присев на корточки, человек закрывает единственный оставшийся глаз теперь уже мёртвого оборотня.
Это была женщина. Бледная, худощавая и высокая, она показалась Лизавете выше оборотня на добрую голову. Наверное, если бы на ней не было такого сильного отпечатка профессии экзорцистки в виде натренированных мышц и многочисленных следов ранений, её можно было бы назвать хрупкой. По её рукам вились правильно-геометрические татуировки, чёрные, где-то поярче, где-то потускнее, и некоторые из них были сделаны поверх всевозможных рубцов — видно было, что заново на месте повреждений. Её шея также была в этих татуировках, и шли они вплоть до затылка, прикрытые собранными в хвост светлыми волосами. На её белой безрукавке кое-где были заметны въевшиеся пятна крови; одна из штанин таких же белых брюк была чуть подвёрнута, и из-под неё тоже выглядывали татуировки. Лизавета успевает заметить на правой руке женщины особенно крупный шрам, шедщий от запястья и до предплечья, жутко неоднородный и неровный, прежде, чем та поворачивается к ней лицом.
Лизавета ловит себя на мысли, что всё ещё сжимает в руках маленький складной нож, который она носила с собой просто на всякий случай. Когда женщина оттолкнула её, она достала его сама не зная зачем, скорее инстинктивно — в бою он в целом был довольно бесполезен, но перед диким зверем стоило иметь хотя бы такое преимущество. А эта женщина больше была похожа как раз на зверя, особенно с каплями чужой крови на скуластом лице и с едва ли не неестественно яркими зелёными глазами.
Женщина окидывает её взглядом снизу вверх, чуть задерживаясь на ноже, и выпускает свой клинок из правой руки на землю так небрежно, что Лизавету чуть не коробит, потому что сама она не позволила себе даже отпустить остатки поломанного топора, так и держа второй кусок рукояти, на котором оставалось лезвие. Её удивляло подобное неуважение к собственному оружию. Впрочем, и оружие у этой женщины было странным: что-то между рапирой и палашом из отливающего золотым металла. Латунное, понимает Лизавета, и это только придавало женщине ещё больше странности, потому что рукоять её оружия тоже была латунной, словно бы клинок был выкован сразу цельным.
— Вы в порядке?
Лизавета как будто приходит в себя, осознав ситуацию. Она коротко бросает взгляд на мёртвого оборотня, убирая нож и вешая остаток топора на бок — обломка рукояти хватало с горем пополам. Снова смотря на женщину, она думает, что почувствует к ней отвращение за фактическое убийство, в мировоззрении Лизаветы, человека. Однако этого не происходит, и её страх всё не проходил, а, казалось, только нарастал с каждой секундой, в течение которой женщина на неё смотрела.
— Да, всё хорошо.
И, после секундного колебания, Лизавета всё же заставляет себя это сказать, как бы слово ни липло к языку:
— Спасибо. За помощь.
Одну руку она так и держала на поясе рядом с топором, но женщину это ничуть не беспокоило. Она словно бы знала, что напади она на Лизавету прямо сейчас, даже безоружной, никакой топор той не поможет.
— Да, но... просто у вас кровь. — говорит она, жестом указывая на лицо Лизаветы. А та уже успела и забыть, сбитая с толку. Лизавета касается рукой своей щеки — на пальцах и правда остаётся кровь, но никакой боли она толком не чувствует. Только сейчас, когда ей об этом напомнили, она ощутила жжение. Лизавете хотелось надеяться, что эта ссадина пройдёт бесследно и не станет ещё одной причиной, по которой её слишком долго рассматривают прохожие. Женщина подходит чуть ближе — их разделяло где-то три шага — и протягивает Лизавете левую руку, улыбаясь искренне, но до дрожи холодно, и даже её ладонь была сплошь покрыта однотипными татуировками.
— Божена. — представляется женщина. — Простите, что сразу без отчества.
У неё был специфический говор. Лизавета видит, что у Божены на левой щеке, прямо под глазом, бледный рваный шрам, явно давнишний и чем-то тупым оставленный. Лизавете ужасно захотелось, чтобы рана на её собственном лице сейчас же заросла.
— Тогда давайте без отчеств. — она пожимает Божене руку, тут же отпуская с ощущением, как будто она коснулась огня, хотя чужая ладонь была просто ледяная. — Лизавета.
Божена через плечо оглядывается на труп, и Лизавета тоже невольно на него смотрит, но сразу же её внимание переключается на другое: там, где Божена бросила клинок, его уже не было, и оставались только кровавые следы. И тогда Лизавета наконец-то понимает, что эти татуировки — печати, которые уже никто практически и не использовал за крайним неудобством, потому что одно нарушение в рисунке — и они становились обычными ни к чему не применимыми каракулями.
— Нам надо его похоронить. — заключает Божена, и тут же крупная печать на её предплечье начинает сиять.
Лизавета с чуть ли не научным интересом смотрит, как из неё формируется сначала кусочек рукояти, и за него Божена вытаскивает из печати лопату — только тоже целиком латунную.
— Не лучшие, пожалуй, обстоятельства для знакомства. — усмехается она и, не спрашивая, протягивает лопату Лизавете, пока печать продолжала светиться, и из неё уже показывалась вторая.
(Вообще, практически в точности такие же обстоятельства были у Лизаветы, когда она во время стажировки познакомилась с Лидией Исаевой, но вместо оборотня была нечисть, а землю им тогда пришлось копать палками)
— Надеюсь, вы не против мне помочь.
Лизавета берёт лопату в руки — она была увесистой и почти наверняка неудобной в использовании. Лизавета соглашается то ли из вежливости, то ли потому, что отказа просьба Божены, похоже, не предусматривала.
Молча, словно они и правда были могильщицами, они выкапывают оборотню могилу немного поодаль от тропы, чтобы не беспокоить проходящих по этой дороге людей. За это время Божене приходится ещё раз создать лопаты — первые просуществовали около десяти минут, после чего распались. На её татуировке после этого проступают капли крови.
Лизавета чувствует себя сообщницей преступления. Ссадина на её щеке начинает существенно болеть, и это переключало на себя почти всё её внимание. Оставшуюся его часть она направляла на выражение лица Божены, только что без колебаний убившей явно не в первый раз. Это было нормально для экзорцистки, но Божена больше напоминала карательницу. Лизавете хотелось знать, чувствует ли она какое-то сожаление к тому, кто весьма недавно был полноценным человеком, но она побоялась спросить, хотя ещё крохотное, но таки зародившееся отвращение подталкивало её к желанию на Божену надавить, чтобы Лизавета могла относиться к ней однозначно.
После захоронения они снова выходят на тропу, и Лизавета зачем-то подбирает второй обломок топора, несмотря на то, что единственной его пользой теперь могло быть использование в качестве дров.
— Нам бы родник какой-нибудь найти. — говорит она. На её пальцах так и оставалась полустёршаяся кровь. Не только своя — мёртвого оборотня они с Боженой переносили вместе.
— А тут же речка есть, к югу.
Лизавета вспоминает — и правда. Если ехать от города, то прямо перед пролеском была река. Маленькая и полувысохшая, она не имела названия.
— Тогда пойдёмте.
Лизавета идёт чуть впереди Божены, хотя та постоянно её перегоняла — шаг был шире. Лизавете не хотелось иметь её в поле зрения, и поэтому она держалась справа от неё. Божена не была отталкивающей, скорее наоборот — притягивала взгляды своей неординарностью. Лизавете от этой неординарности было противно, но и её взгляд тоже так и лип к Божене. Потому что Божена выделялась. Выделялась странным стилем боя и неопрятностью мраморной статуи, которую оставили в заброшенном храме, но к которой всё равно приходили молиться. Лизавета попадала в храмы только по работе, и Божена, пожалуй, действительно обладала морозящими до костей чертами тех каменных ангелиц, и в самом деле будто бы созданных изо льда и добела раскалённой стали. Но, так или иначе, рождённой из земли Лизавете не было дано их понять, поэтому она предпочитала держаться рядом с теми, кто был на неё похож.
— Вы же не местная, да? — вдруг спрашивает её Божена. — Я здесь довольно часто хожу, а вас вот увидела впервые.
Пролесок редел и редел. Лизавете хотелось поскорее выйти на открытую местность.
— Ну, не сказать, что не местная. Тут довольно неподалёку. — отвечает она, прикидывая, куда, помимо сумки, убрать второй обломок рукояти и совсем не рассматривая вариант просто его выбросить. — Я из Зерникова.
— Вот это у вас неподалёку! Три дня пешего пути! — несдержанно восклицает Божена, снова с Лизаветой поровнявшись.
— Так я верхом обычно езжу. Просто сейчас... в этот раз пешком.
Божена не стала расспрашивать, почему, и мысленно Лизавета её за это даже поблагодарила.
Довольно скоро они выходят к речке, и деревьев вокруг неё почти совсем не было. Она начиналась и шла вдоль дороги примерно двадцать метров, после чего уходила в сторону и там же иссыхала. Лизавета смывает кровь сначала с рук, затем с лица, и неприятное ощущение от ледяной воды слегка бодрит. Она осторожно ощупывает ссадину: она должна была пройти быстро, но на смуглой коже Лизаветы любые недозажившие раны всегда почему-то были очень заметны. Божена поворачивается к ней, и с её почти полностью закрывавшей лоб чёлки капала вода.
— Скоро начнёт темнеть. Лучше переночевать где-нибудь.
— А вам разве со мной по пути? — спрашивает Лизавета грубее, чем изначально планировала. Вопрос сам по себе срывается с языка и звучит не к месту.
— В общем и целом. — абсолютно не потревоженно отвечает Божена. — В Зерникове у меня тоже есть дела.
Лизавета наспех прикидывает, есть ли поблизости какой-нибудь ещё постоялый двор, но до ближайшего известного ей, в который она изначально и направлялась, они бы добрались только в лучшем случае к середине ночи.
— Если честно, мне кажется, здесь негде остановиться.
— Отчего же? Есть где. Тут рядом селение. Мы можем там остаться. — говорит Божена, указывая на запад, где начинало заходить солнце.
Про селение Лизавета знала, но нигде, кроме как в чьём-нибудь доме, там принять не могли. Изначально, когда она только выдвинулась домой, она планировала направиться как раз-таки туда, но сейчас она понимала, что ей не было бы смысла там появляться.
— А вы уверены, что нам вообще позволят остаться?
— Вполне. Я там постоянно мимо прохожу, меня знают. — Божена пожимает плечами. — Конечно, я не гарантирую хороших условий. Вы-то, наверное, привыкли к чему-то получше, чем сеновал.
Лизавета не может не признать — привыкла. Все её выездные заказы подразумевали наличие достойного ночлега, а особенно дальние задания, на которые она ездила по госслужбе, ночлег включали в себя уже оплаченный. Никаких чужих домов и уж тем более сеновалов.
Но она всё равно соглашается. Не то чтобы у неё были другие варианты.
Небо уже начинало рыжеть, и осень давала о себе знать пронизывающим до костей ветром, но по-летнему легко одетую Божену это, казалось, совсем не беспокоило. Лизавету же начинало немного трясти, но это было больше от усталости и совсем чуть-чуть от раздражения: конечно, деньги свои она получила, но зато вот она где теперь — возвращается домой пешком и к тому же, считай, безоружной.
Про лисицу Лизавета напрочь забывает, хотя, наверное, её тоже стоило похоронить.
В посёлке Божену и вправду знали. Местные встречают её так, как если бы она и сама здесь давно жила. Их радушие распространяется и на Лизавету, и ей от этого становится неловко и странно, потому что к ней как к экзорцистке относились чаще потребительски, но эти люди отчего-то воспринимали её и Божену отдельно от их профессии.
Их принимают у себя Золоторёвы — их старшая дочь, Наталья Васильевна, кажется немного озадаченной гостьями, но виду не подаёт. Золоторёвы кормят их ужином и выделяют немного дров, если им понадобится костёр, не прося ничего взамен, и для Лизаветы это до невозможного удивительно, потому что она с ранних лет уяснила, что бесплатный сыр бывает только в мышеловке. Признавать, что этот дом мышеловкой не был, оказалось достаточно непривычным.
— Наталья Васильевна моя хорошая подруга, — объясняет Божена, когда они с Лизаветой усаживаются у кострища на участке Золоторёвых. — Но она всегда меньше всех рада меня видеть.
Она снова улыбается:
— По ней не скажешь, но она тоже экзорцистка.
По ней действительно этого нельзя было сказать. Наталья Васильевна гораздо больше походила на мастерицу, уравновешенная, с ожогами на руках.
— Я и правда подумала, что она как семья, по стеклу работает.
— Ну, справедливости ради, она от экзорцизма сейчас отходит. Ей скоро придётся наследовать это самое семейное дело, так что вы правильно отчасти подумали.
Лизавета чувствует себя относительно спокойно. Сегодняшний день выбивался из её головы усталостью, но сон к ней не шёл, и именно поэтому она решила также посидеть у костра. Божена всё ещё не особо ей нравилась, но Лизавету медленно, но верно отпускало отвращение, а страх и вовсе забылся. В конце концов, если бы Божена не убила оборотня, расклад мог бы быть хуже. Это наименьшее из зол.
Лизавете теперь не хотелось спрашивать у той про сожаление. Лизавета научилась на опыте, что это ни к чему не приводит.
(К тому же, она и сама сожаления по отношению к оборотню, к её стыду, больше не ощущала)
Её заинтересовал профессиональный аспект:
— А можно узнать, почему вы печати выбрали? Никогда прежде не видела, чтобы их использовали, да ещё и, м... так.
Лизавета запинается, когда понимает, что, наверное, сначала стоило подвести к этой теме разговора, а уж потом вопросы по ней задавать.
— Меня про это все кому не лень спрашивают, кто разбирается. За печати только и узнают. — уже полностью стемнело, и Лизавета толком не могла различить лица Божены, потому что костёр был разведён совсем небольшой. — Но печати в таком виде банально практичны. Если сломается оружие, можно создать новое.
— Логично, — соглашается Лизавета. — Просто чаще из таких соображений заключают сделки с нечистью.
— А мне нечисть не нравится. Принципиально с ней не связываюсь. К тому же, с ней за последние несколько лет стало ещё больше бумажной волокиты.
Бумажной волокиты и в самом деле было много, но не только в последние года, а вообще всегда, и Лизавета отлично была с этим ознакомлена. Свою сделку с замочной нечистью она заключила в девятнадцать, получив разрешение через день после заявки. Конечно, по большей части она получила разрешение прямо сходу, потому что числилась на госслужбе, но обычно это давало разницу с другими людьми в дополнительных пару дней. Сейчас, спустя десять лет, разрешение на замочную нечисть давали исключительно госслужащим на определённых должностях. Та же история была и с просмотром воспоминаний, в обмен на который Лизавета собственными руками лишила себя левого глаза. Этот дар она купила через два года после замочной нечисти, и если ещё тогда её разрешение стояло под вопросом, то сейчас оно и вовсе выдавалось только следователям.
Лизавета покупала способности с расчётом — она стремилась в следовательницы изначально, но дослужилась только к двадцати двум, хотя это было во много раньше, чем когда эту должность получило большинство остальных следователей. Она не брала отгула на реабилитацию, ведь всё приобрела заранее.
По две стороны от кострища лежало по обтёсанному древесному стволу, доработанному до чего-то вроде лавки. Лизавета сидела на одном из них, скрестив ноги и так и держа рядом с собой обломки топора. На втором, напротив неё, сидела Божена и крутила в руке только что созданный из печати маленький кусочек латуни. Золоторёвы дали им обеим по накидке: у Лизаветы из тёплой одежды был только шерстяной жилет, а Божена так вообще тёплой одежды никакой с собой не имела.
— Редко кого увидишь с такой резкой позицией к нечисти. — говорит Лизавета. За всю жизнь она такого знала только Антона Елизарова, но он был слишком, не в лучшем смысле этого слова, специфической личностью, чтобы кого-то с ним сравнивать.
Божена неожиданно заливается смехом:
— Это вам просто с Натальей не довелось толком пообщаться! Вот у кого-кого, а у неё позиция действительно резкая!
Продолжает она спокойнее:
— Но, надо сказать, конечно, у меня позиция близкая. Взять только вот то, что сейчас происходит. Это ведь из-за чьей-то попытки заключить сделку с тотемами. Меня так взбесило в своё время, что я даже стала сама пробовать что-нибудь про это выискать, лишь бы как-то всё обернуть назад.
Лизавете кажется, что ей послышалось. Всё то время, что она была частницей, вокруг неё не нашлось ни одного человека, который не работал непосредственно с ней до этого и при этом беспокоился об инциденте. И, похоже, пытался что-то с ним сделать.
— Тоже думаете, что это была сделка? — тут же загорается она. — А вам как, удалось к чему-нибудь прийти относительно этого?
— Нет, не то чтобы. Всё-таки большую часть я знаю не из первых рук, да и работать особо не с чем. А вас интересует? Сейчас уже в основном все смирились и стараются забыть.
— Я с инцидентом работаю с самого начала и продолжаю до сих пор. — Лизавета говорит это скорее восторженно, чем гордо.
Божена тоже как будто загорается, даже чуть наклоняясь вперёд:
— Да вы смеётесь! Прямо так и с самого начала?
— Да.
И, чувствуя, что может чересчур увлечься, Лизавета добавляет:
— Но, честно говоря, я тоже ни к чему толковому не пришла.
Для Лизаветы все единомышленники оставались в прошлом — её бывшие государственные коллеги, но Божену инцидент тоже волновал и по сей день. Для Лизаветы это как глоток свежего воздуха — знать, что она не одна.
И тут Божена прямо в лоб её спрашивает:
— А хотите вместе работать? Может, что-то получится, если сложим знания по этому поводу.
Лизавете работать вместе почему-то не хотелось. Она опять напоминает себе, что ищет лекарство, а для этого чужая помощь не помешала бы, учитывая, что в одиночку у неё ничего не выходило. Но она знала Божену всего несколько часов, и хотя та успела заметно подняться в её глазах, Лизавету всё равно что-то останавливало.
— Как-то это неправильно ощущается.
— Ну, не всё происходит при правильных обстоятельствах... — пожимает плечами Божена, явно не очень понимая, что Лизавета имела в виду.
Для неё это непринуждённо, но Лизавета-то знала, что если что-то решается при обстоятельствах неправильных, то такое решение проверку временем не пройдёт.
— Может и да, но всё же не так дела делаются.
Инцидент требует огромной ответственности, думает Лизавета. Божена не была похожа на кого-то, кто мог бы её выдержить.
— Ой, да я же не настаиваю. — отмахивается Божена. — Я понимаю, что для вас это неправильно. Это для вас, наверное, как работа на стороне будет считаться. Вы же всё-таки из государственных. Хотя, признаться, вы меня с толку сбили. Я сначала не поняла, что вы в форме.
— Ч-что?
Лизавета смотрит на неё в недоумении: на «госку» она, должно быть, манерой всё ещё была похожа, но форму она больше не носила — рубашки только расшитые Шурой. Конечно, вся одеваемая на заказы одежда оставалась, как и раньше, чёрной, по привычке, и Лизавета периодически она забывала, что форма государственной экзорцистки отличалась только отсутствием узоров и опознавательным значком, на котором красиво значились должность и имя служащего.
— Я что-то не то сказала?
— Вы ошиблись, я частница. — поясняет Лизавета.
И добавляет абсолютно не взвешенно:
— И я буду с вами работать.
Просто чтобы не слышать такого же пренебрежения в голосе Божены, как когда та сказала о государственных экзорцистах. Но помощь Лизавете действительно бы пригодилась, и она жалеет о своём поспешном решении не особо сильно даже несмотря на то, что пользы от этого сотрудничества, скорее всего, не будет.
Она тактично замалчивает тот факт, что частницей она была всего лишь несколько месяцев, пока под государством она работала по меньшей мере одиннадцать лет, если не брать её учебные стажировки.
— Ну, тогда договорились.— говорит Божена, последний раз подкидывая в руке латунный куб, прежде чем он исчезает. — У вас что-то вроде независимого расследования, выходит? Или вы к чему-то обращались? Теория о сделке не самая распространённая.
— Обращалась, конечно.
Лизавета не уверена, стоит ли говорить всю правду, поэтому она продолжает очень аккуратно. Божена не сказала этого прямо, но неприязнь к «госам» в ней прослеживалась ясно.
— К государству иногда приходится. У них данных больше всего, и они быстрее всех их собирают.
— Но... дело-то у государства закрыли давно уже, с месяц этак назад. Вы не знали? — удивлённо спрашивает Божена.
Ложь, думает Лизавета. Это ложь. Расследование шло. Потому что оно обязано было идти.
— Нет. Я, честно, была уверена, что оно идёт до сих пор. И почему его вдруг закроют? Наверняка же причину инцидента так и ищут. Нельзя же всё вот так бросить.
— Не ищут они ничего.
— Да быть такого не может! Откуда вы знаете?
— Да так, связи... — вздыхает Божена. —Был у меня один друг, работал с этим делом до самого конца, и когда в июле большую часть отстранили. К августу порешили там, что безнадёжно всё — тотемы ведь. И на людях тоже крест поставили, ещё раньше даже. Стали вместо этого беспорядки устранять. Вообще, неплохое решение, на мой взгляд, только исполнение такое себе.
— То, что в приоритет поставили восстановление порядка — это я знаю, но что при этом дело закрыли... это сюрприз, признаться, не очень приятный.
— Да у государство что ни решение, то неприятный сюрприз, сейчас вот особенно. Взять только запрет на убийство оборотней. Говорят, что устраняют хаос, а сами его сеют. Лечить нельзя, так хоть бы истреблять было можно.
Лизавета молчит, потому что ей кажется, что если она откроет рот, то случайно скажет что-нибудь грубое, в ответ на подобные заявления уж точно. Она делала всё, что было в её силах, в любой ситуации, как и, она считала, её коллеги.
А Божена тем временем продолжала:
— Государственные экзорцисты тоже хороши. Отлавливать — не поступало приказа, убивать — поступал запрет. Бездельники, ещё и с нечистью дружбу водят. Вот всё и в мёртвой точке.
— Не любите «госов», как я погляжу. — осторожно подбирая слова, говорит Лизавета. — Но друг ведь у вас там был.
— На то он и был, что сейчас не друг. — неожиданно резко отвечает Божена. — А «госов» я правда не люблю.
Через какое-то время они тушат костёр. Лизавета идёт позади Божены и ловит себя на мысли, что это, наверное, самый странный человек в её жизни. Не столько из-за позиции — Божена и без слов была вырвиглазно светлым пятном.
И Лизавета думает, что она могла бы посмотреть её воспоминания. Так, в общих чертах. Не то чтобы она не доверяла Божене, но нужно же знать, с кем по столь необдуманному решению предстоит работать?
И она подглядывает, совсем чуть-чуть, буквально на секунду.
Она видит не то, на что рассчитывает. Она видит стоящую на пороге дома высокую женщину в сером сарафане и позади неё — девочку с испуганным взглядом, показывающую руками какие-то знаки, не похожие на язык жестов. А потом чувствует боль в левой части лица.
И Лизавету отчего-то не заботит то, какой холодный триумф она ощутила в этом воспоминании, а пугает, что она влезла во что-то слишком личное.
Божена на мгновение оборачивается к ней, и Лизавета надеется, что кровь в уголке её глаза та не замечает.
Они действительно ночуют на сеновале, и для Божены это более чем обыденно, в то время как Лизавета, всю жизнь ночевавшая либо у себя дома, либо в постоялом дворе, половину ночи не может уснуть.
Утром Лизавета чувствует себя просто отвратительно: у неё болели и кости ото сна в неудобном положении, и ссадина.
— Странно, мне почему-то казалось, что вы меня знаете. Так пристально смотрели, я думала, может, узнали меня откуда-нибудь. — говорит Божена, когда они выдвигаются из посёлка в сторону Зерникова.
— А, нет, я просто задумалась. День вчера выдался тяжёлый. Да и откуда мне вас знать?
Заметила таки, думает Лизавета. Поняла, что я подсмотрела, но чётко об этом не заявляет.
Ну и чёрт с тобой, решает она. Было бы тебе это так важно, сказала бы прямо.
В Зерникове спокойнее, в Зерникове привычнее. У Лизаветы снова были деньги, она мирится с Шурой, но Божена своим присутствием препятствует возвращению к рутине.
Работа вместе — это работа по расписанию, но Божена расписаний не придерживалась, так что они пересекаются неравномерно, иногда по нескольку раз на дню, а иногда всего на минуту. У Божены свои дела, её носит по всему городу, рассказывает Лизавете Шура. На неделю она и вовсе из Зерникова ушла, домой, прислала оттуда Лизавете письмо с наработками об оборотнях, с которыми была знакома лично. Их оказывается целых трое, людей, которых Божена в инциденте потеряла. Лизавета читала про двоих из них, но имя Анны Матвеевны Медяник было ей новым. Про неё письмо гласило: предположительно обратилась, доподлинно — понятия не имею.
«Серьёзный» подход, иронично отмечает Лизавета, но всё ещё не жалеет о сотрудничестве. Любая союзница в такой праведной цели — это хорошо. Союзница в лице Божены была такая себе, но Лизавета довольствовалась малым.
Божена рассказывает ей про море, которое никогда не видела и про свою наставницу, научившую её пользоваться печатями, и у Лизаветы складывается ощущение, что предложила сотрудничать она, а не Божена, гораздо больше говорящая не по делу, чем о тотемах. Но Лизавета, справедливости ради, узнаёт от неё о том, что проклятие не настолько неуправляемо и его можно как минимум сдержать. Божена подробнее рассказывает ей об Анне Медяник — богатырше, которая скиталась, считая дни до своего обращения.
— Я её знала задо-олго до инцидента. Она с югов родом, тут у нас редко бывала. Весёлая была, лукавая — ужас! Но в последний раз была уже совсем другой. Знаете, у неё жена была, Забава Юдина, так вот они вместе путешествовать стали, потому что Анне Матвеевне недолго оставалось. Они её проклятие как могли сдерживали, оберегами всякими, талисманами, обряды проводили и заговоры, но только это её не лечило. Не знаю, что с ними сейчас, но Анна Матвеевна наверняка уже медведица, а не человек.
А Лизавета рассказывает о том, что и она сама умеет временно обращать людей обратно, но этого времени часто не хватает и на небольшой разговор. Она говорит о том, как обратный заговор пытались поддерживать постоянным и как в итоге он переставал работать на оборотне совсем. Иммунитет, если можно так выразиться.
— Похоже, что это безвыходно, если смотреть так, как мы делали до этого. — заключает Божена.
Когда Лизавета спрашивает, как же тогда нужно смотреть, Божена ей не отвечает.
Божену не волновало то, что у неё, как и у Лизаветы, не получалось прийти к чему-то дельному. Она смеялась и начинала отвлечённую тему, которая звучала так интересно, что даже Лизавету отвлекала от работы. Она создавала маленькие фигурки из печатей и, как в первый день знакомства, крутила их в руках, когда рассуждала о чём-то, носила майку в середине не самой тёплой осени, и её тотем по ней определялся безошибочно — снежный барс.
Она была серьёзна, когда необходимо, но никогда не выглядела напряжённой.
И тогда Лизавета понимает, кто Божена на самом деле и без лишнего подглядывания в память. Она понимает, что Божена — айсберг. И, кажется, начинает её ненавидеть. Чуточку, самую незаметную малость — в конце концов, Лизавета, того не осознавая, всегда плакала не из-за смертей, а из-за того, что глубоко в душе она каждого, на кого хотела быть похожа, терпеть не могла.