//

Искренен он был только тогда, когда, скидывая джинсы с бедер, нарочито медленно вытаскивал стопы и, переступая через складки ткани, делал вид, словно он до сих пор стесняется оставаться без одежды. Или тогда, когда, преодолевая первородный стыд и нерешительность, раскрывал руки в объятиях, безмолвно приглашая: к себе, к своему сердцу, к наспех сыгранной увертюре предстоящего единения.

Или целуя его, ничего не спрашивая и не прося взаимен.

Или прижимаясь спиной к стене и раздвигая ляжки, локтями обхватывая взмокшие плечи, его же в эту стену вдавливающие.

Или когда он охотно хватал широкие запястья и, опуская загорелые ладони на свою молочную поясницу, вел ими выше, под футболку (ткань такая скользкая и тонкая, когда скользит вдоль костяшек) и надавливал крепче, сминая мякотью своей бессильной ладони ладонь властную и безжалостную, и все ближе, ближе, ближе к жаркой коже, к позвонкам, ребрам, груди — вместо надобности разговаривать, вместо того, чтобы попросить раздеть его или трахнуть его или любить его; что угодно. Молча и беспрекословно. Даже когда Сукуна связывал его под коленями или проверял, не жмет ли ему веревка на запястьях и животе, он молчал, покорно прогибаясь в спине. Кромсая ногтями собственные ладони. Приоткрывая губы, чтобы, казалось, попросить еще или попросить остановиться, или позвать хотя бы по имени, — ну пожалуйста!! позволь тебя услышать, Мегуми! — но нет: он так и замирал, не смея напрячь горло.

Жадно. Маняще. Когда Сукуна вбивался в него, не жалея податливо принимающего его тела, Мегуми сгрызал и без того сгрызенные губы, бесшумно всхлипывая, сглатывая, желая. Он желал мокрыми пальцами, сырыми распухшими губами, каплями пота в крохотной ямочке между ключиц и одичалой пульсацией на шее и в висках, ощутить которую проще всего, когда прикасаешься к ним подушечками пальцев. Его испепеленные похотью щеки — бордовые, как бурлящая под кожей кровь, — и отсутствующий взгляд, тут же преисполненный, насытившийся сполна: в моменты, когда потухающее сознание Фушигуро вклинивалось между удовольствием и болью, постепенно вытекающую в еще большее удовольствие, он мог издать сдавленный стон, и это был его максимум. Опомнившись, Мегуми тут же прикрывал рот ладонью и жмурился, напрягаясь в глотке и плечах, чтобы больше не проронить ни звука. Было так тихо, что среди шебуршания простыней и поскрипывания матраса можно было услышать тонюсенький скрежет, с каким кулон Мегуми скатывался по цепочке и падал за его тонкое искусанное плечо, а он раздвигал ноги до того широко, что их уже сводило в бедрах.

Было тихо и тогда, когда Ремен в последующий раз стягивал узлы — крепче. И даже тогда, когда по глазам Мегуми, черным и глубоким, как ночной океан, как космическая бездна, окропленная танцем бесчинствующих звезд — отблеск лампочек гирлянды в его радужке, — было видно, что он умирает от желания заговорить с ним. Сказать ему. Позвать. Хотя бы шепотом.

поговори со мной мегуми

поговори давай же скажи мне чтонибудь

скажи

скажи

скажи

 скажискажискажи

поговорипоговори поговори со мнойнудавайже ну

Вместо этого обжигало лицо его горячим отрывистым дыханием — и Ремен резко приближал Мегуми к себе, цепляясь черными ногтями за белый подбородок, царапая ими бледно-розовые, как выстиранная наволочка, губы (которые и были-то бледно-розовыми из-за насытивших их крови, а так они у него белоснежные, будто новенький фарфоровый сервиз), и плавно опускался к горлу, к потемневшим следам от веревок и пальцев, которые заалеют к утру. Сила, с которой Сукуна хватал Фушигуро, была грубой, но размеренной, равномерной, грамотно рассчитанной на то, что сейчас он расколется, сейчас он позволит мне себя услышать, сейчас он не сможет сдержаться — но он не раскалывался, не позволял и сдерживался.

Ни слова, ни вздоха. Злые Фушигуровы губы, каждого отвергающие, никогда не изрекали правды, как и не просили они того, чего Мегуми хотел на самом деле, а хотел он многого и многое относилось к тому, чтобы магия перестала работать в обратном направлении, делая правду ложью, а ложь — правдой. Мегуми ведь и разговаривал-то только для того, чтобы соврать.

Не по своей прихоти. Так получалось. Либо ложь, либо проклятье; его «доброе утро» обрекало на двадцать четыре часа бесперебойных мучений, а «завтра будет неплохая погода» неизменно гневило небеса, собирая облака в свинец суровых туч, прилежно обрушивающих свою ярость плотной ливневой стеной. И так во всем: пожелания удачи — сглаз, выражение надежды — безоговорочный провал, озвучивание сокровенной мечты — гарант того, что она никогда не осуществится. Разговаривать Фушигуро не перестал — и люди разговаривать с ним не перестали, пусть и опасались типа «Не рассказывайте Фушигуро, а то сглазит!», — но отвечал он односложно и нейтрально вроде «да» или «нет», из-за чего порой звучал как дурак и выглядел он как дурак, и как дурак он перестал мечтать, надеяться, любить, ждать и дожидаться.

поговори со мной.

(Мегуми мотает головой — «нет».)

поговори, чего же ты боишься?

(Он поджимает губы, вечно искусанные свои шершавые, тонкие губы, и льнет щекой к раскрытой ему ладони — убийственной. Ей он лгать не собирается. Боится.)

Мегуми говорил, что он в порядке, когда как ничего с ним не было в порядке, и вымучивал у себя сдавленную улыбку, отвечая, будто бы он счастлив — самая большая, невероятная, ГЛОБАЛЬНАЯ его ложь, — когда без наводящих вопросов становилось ясно, что это не так. Замурованному в неясности собственного предназначения, ему оставалось лишь приноровиться к изнаночной стороне этой жизни, к этой инверсии, к противоположному смыслу слов, и потому его губы быстро стали злыми, быстро вобрали они в себя все прелести ругательств и оскорблений, воплощений ненависти, горести и гнева; для него спасительных. Впрочем, их он изрекал еще реже, чем свои «да» и «нет», потому что притворяться и ненавидеть, а еще ненавидеть (притворяясь) и притворяться (ненавидя) весьма утомляет.

Будь это возможно, Мегуми бы мигом растворился, отделился бы от своей плоти и костей, оставил бы дурную кровь — все бренное, — и замуровался бы еще, снова и снова закрываясь, зарываясь, закапываясь глубже, глубже, глубже в никуда, в точку ноль, где нет ни людей, ни слов, прочь в безызвестность, где он уже был, наверное, пока не родился и куда скорее всего отправится после смерти; так вот отправиться бы восвояси, исчезнуть бы, сгинуть в пучине веков, лишь бы не слышать больше вереницу назойливых поговори со мной, на которые неизменно хотелось откликнуться, и не знать всех этих люблю тебя, которые давались Сукуне слишком легко, и слишком просто он говорил свое ялюблютебямегуми, что даже не верилось в правдивость его намерений. Не верилось и в то, что Ремен сам верил в смысл, им же вкладываемый, а еще не верилось, будто бы этот странноватый, грубый, прямолинейный тип, к которому Фушигуро так опрометчиво привязался (почему?? не знаю), вообще способен кого-либо полюбить: в общем понимании любви, конечно же, ну или по крайней мере в том свете, в котором Мегуми привык ее видеть.

Дурацкие его розовые волосы, сосредоточенные глаза, округлые щеки, щель между передними зубами: Фушигуро нравилось узнавать в нем все больше мелочей, про себя думая, что лицо у него некрасивое, но бесподобное, а хрипловатый низкий голос, пусть и ездит наждачкой по ушам, все-таки самый чудесный, самый мягкий и ласковый, который Мегуми когда-либо слышал. В ответ на полуночные признания Ремена Фушигуро готовил ему завтрак, впервые в жизни ради этого поднимаясь пораньше и впервые в жизни научившись для кого-то худо-бедно готовить. Упрямо продолжая настаивать на игре в молчанку, где Фушигуро, как оказалось, не было равных, он смущенно отворачивался, едва Ремен просовывал пальцы под узел его галстука, и заметно давал слабину, когда его кусали позади шеи, медленно и небрежно сдавливая челюсти, резцы, клыки вокруг тонюсенькой белесой кожи. Сдавливая ладонями его порозовевшие от частого соприкосновения ягодицы. Затягивая веревку крепче — на лодыжках, но затяни он ее на шее Фушигуро, тот бы не стал сопротивляться.

Чертов его гипнотизирующий взгляд, его язык, соскользнувший по губам, и его же губы, к которым Фушигуро, забывая про все и всех — про себя в первую очередь, — приближался, целуя вновь и вновь. Он не любил Сукуну и даже не был в него хоть капельку влюблен, но та невыносимая, невразумительная, сотканная из сплошных А-Что-Если и Я-Не-Уверен привязанность напрочь сшибала ему мозги, пригвождая ко дну каменистой пропасти, где Фушигуро, искалеченный и разбитый, собирал себя заново, заново засматриваясь на отражение Ремена в окне, на тлеющую сигарету в его рту, на оттиск его одиночества, навек впечатанный в расслабленную осанку и массив широких плеч.

Интуитивно, быть может, или нет, но с ним Фушигуро, обычно такой неприступный, равнодушный и сдержанный, становился набором слабых мест: покорно повернутая набок голова, без раздумий раздвинутые колени, податливо раскрывшиеся губы, ладони, пальцы. В руках Сукуны Мегуми был инструментом, меняющим звучание в зависимости от нажима пальцев, и в зависимости от интерпретации восприятия Мегуми мог ответить ему безжалостным хватом — когда Ремен обхватывал его горло, крепко сжимая (царапает ему запястье и хмурится, оскалившись), либо же бережным поглаживанием — когда Сукуна неспешно проваливался в сон, не выпуская ладони Фушигуро из своей.

я так люблю тебя люблю тебя люблюлюблютебя люблю люблюлюблюсильно

тебятебя люблю я тебялюблю люблюлюблюбезумнолюблютак сильнолюблю

что умираю каклюблю

написано пальцем на запотевшем стекле (после чего размазано ладонью Фушигуро, который рассматривал свое смутное отражение сквозь растопыренные пальцы и, оттягивая правое нижнее веко, молчаливо открывал-закрывал рот, напуганный и нерешительный, жаждущий и ненавидящий самого себя: в голове шквал мыслей и звенящая тишина их отсутствия);

я люблю тебямегуми люблюбезумно люблю мегуми люблюлюблюлюблютебямег

нацарапано на его теле разными чернилами (некоторые из них Мегуми потом без труда оттер от кожи, однако выведенное красным перманентным маркером ЛЮБЛЮМЕГ на внутреннем сгибе локтя, синим — БЕЗУМНО на левом бедре и черным — ТЕБЯМЕГУМИЛЮБЛЮ Я ЛЮБЛЮ у основания шеи стереть не удалось, потому Фушигуро несколько дней проходил с отпечатками ЛЮБВИ (???) на теле, которое он сам никогда не любил).

В перевертыше улыбки (скорее ухмылки) Сукуны, которую он улавливал на поверхности чая в кружке, Фушигуро видел спасение, не решаясь попросить его остаться рядом с собой подольше или предложить еще одну, когда Ремен — усталое лицо в мерцании мертвецки-синего отсвета — докуривал перед телевизором и бесцельно мял большим пальцем колесико зажигалки, то давая фальстарт, то производя на свет крохотное пламя, что, протискиваясь, лениво покачивалось между ними, на миг рассеивая ночную зыбь.

сколько нужно времени, чтобы перестать скучать?

Свежее «скучаю» отличается от «скучаю», которому уже несколько часов, не говоря уже о том, что «скучаю» трехдневной давности и «скучаю», произведенное месяц-два-полгода-год назад, совершенно друг на друга не похожи. Мегуми бы обрадовался этому миниатюрному открытию, к которому он пришел, бессонными ночами сминая краешки книжных страниц (боль в пощипываемых глазах и сведенный зевками рот), если бы его скучаю — неисправимое, одурелое, отчаянное, — хотя бы на миг поблекло, потускнело, расплылось, как типографская краска под вспотевшим пальцем. Если по кому-то он когда-то и скучал, то свежая рана со временем затягивалась и печаль его, от которой, казалось, никогда не избавиться, неизменно отступала, теряясь за горизонтом. Она становилась ему другом, трансформируясь в благоприятную грусть, в ностальгию даже, где не было места ни страданиям, ни скорби. Вычерпывая любовь из утраты, Мегуми наивно полагал, что и в этот раз у него все получится; только вот скучать он не переставал, и скучал он даже в руках Сукуны, скучал под трепетом его губ, под властью его неутолимой, зверской жажды, которой тот предавался в постели.

Скучал, когда он брал его сзади и скучал, не видя его лица, изголодавшись по его губам.

Скучал, когда он, завернутый в черный халат, гладил свои рубашки, опять же не выпуская сигареты изо рта.

Скучал при нем же и без него.

Но больше всего — мастурбируя, теряясь в воспоминаниях о его прикосновениях и поцелуях, о влажном его языке и тяжелом дыхании между лопаток, о его липких пальцах в промежности и скользком члене в заднице (эту разновидность скучаю Сукуна видел, а Мегуми не мог кончить, пока не представлял себе, как тот за ним наблюдает; только для открытого диалога он был слишком стеснителен и потому прибегал к помощи зеркал, садясь аккурат напротив).

Катастрофа. Еще не совсем, конечно же, но могло ею стать: и чем прилежнее Фушигуро упорствовал в своем молчании, тем страшнее ему становилось, что не только слова, но и мысли обрекут его на погибель, и по итогу Мегуми проклянет сам себя, обреченный вовек блуждать в бредовом сне. Держать самого себя взаперти не так уж и плохо, но откровенно говено, если однажды вдруг придется сорваться с цепи, и вместо безобидного прощупывания почвы пуститься во все тяжкие, не предполагая даже, что Все Эти Тяжкие за собой таят.

Ах, боже. И вот Сукуна снова опускается напротив, снова карабкается вверх по его щеке полупрозрачный дым, а он наклоняет голову и опускает ее на раскрытую ладонь, внимательно рассматривая тонкое белое лицо напротив. Влажные розовые волосы под махровым полотенцем. Капли воды на его переносице, на лице, плечах и груди — все сплошь в черных линиях, как черные иероглифы на груди и ляжках Фушигуро. Ремен перенял его привычку НЕ разговаривать, и внимал отныне каждой провисающей в бесконечности секунде, что ощущаются куда тяжелее, когда молчишь.

люблютебя люблю тебя мегуми люблю когда ты в моей футболке когда ты молчишь люблю и ненавижу это но тебя люблю твое лицо твои волосы черные и мягкие я таклюблюсмотреть на тебя когдаты расчесываешься когда ты разглядываешьсвое лицо в зеркале онотакое прекрасноетвоелицо твои губы глаза шея родинка на груди твоиплечипальцыбедра еще одна справа на животе под хватом ребер ятаклюблю все что тебясоставляет и твою несговорчивость твое хмурое выражение твои слезы когдатыкончаешь и слезы когдатыотворачиваешься потому что грустно и всеготебя всего тебя

 я люблю

Исповедаться не словами, а жестами, поворотами тела, прикосновениями. Миллиардом мелочей и повседневностей, для которых кого-то пустяк, а для них — единственный способ выразить чувства, природа которых неясна, но очевидна, и лишенные словесной оболочки, они не лишены того пламенного порыва, с которым несутся вдоль хребта, стоит неосторожно перехватить взгляд в зеркале или дотронуться бедрами до его бедер, когда его член целиком в тебе. Отворачиваясь или смущенно закусывая губу, желая дотронуться до Сукуны или же не касаться его вовсе, нашаривая длинную ладонь во тьме или отнимая ее от своей талии: Мегуми оставался искренним только тогда, когда смотрел ему в глаза, когда стягивал с себя белье, когда обхватывал ногами нависшую над ним спину. Когда он царапался и кусался, когда запрокидывал голову и тер поутру ноющие (после веревок и пальцев) запястья.

Когда готовил ему кофе и зарывался носом в его запах на подушке.

Когда кусал мочку его уха, вжимаясь в огромное взмокшее тело.

Когда он специально оставлял дверь полуоткрытой, чтобы Ремен видел, как тот по нему скучает (шепотом «С-Сукуна-сан…», не произносимое в его присутствии), и когда он в очередной раз пропускал по телу высоковольтные волны преданности, надеясь, что сегодня ему не придется напрягать голос.