//

Никогда не сомневающийся в себе, Сатору и сейчас не сомневался, что делает все правильно. Сминая губами его губы, перехватывая ими прервавшийся на полувздохе поцелуй, — а вместе с ним тихий хрип, когда воздух протискивается сквозь зубы — и сжимая между пальцев холодные гладкие волосы. Черные: как его смоляной пиджак, как чернильная ночь во всезнающих глазах, как глубины сакральных неизвестностей, затаившихся на самом дне. Глядя на него невозможно понять, о чем он думает, да и чего он хочет понять также невозможно, ведь ничего и никогда не выдавало его истинных намерений; если они у него были.

Сдержанный, собранный, властный. Молчаливо принимая правила его игры, Годжо с такой же тихой безучастностью (тайно и украдкой) впихивал сдавленные стоны в подушку, сгорая от желания — и только лишь грезя о нем. На изнанке его закрытых глаз отпечатывались призраки самых потайных, самых грязных и развратных помыслов, которые безустанно прогонял по кругу юный взволнованный мозг: вот он сдавливает ему глотку, вот он зарывается пальцами в платиновые Саторовы волосы и сжимает их в кулак, вот он засаживает до того глубоко, что у Сатору не только звездочки в глазах, но и слезы на раскрасневшихся щеках. Вот он берет в ладонь его член и двигает по нему, не сбиваясь с темпа.

тебе нравится, когда я трахаю тебя сзади?

хочешь, чтобы я придушил тебя?

Вот его губы трескаются в ухмылке, пока губы Сатору застывают в остервенелом согласии. Вот он оттягивает назад его руки (до боли в плечах и между суставами) и вот он кончает ему на лицо, потому что эти накрахмаленные воротнички и отсутствие складок на идеально отглаженных костюмах выдавали в Сугуру того, кому нравится кончать на лицо.

Особенно если оно милое, как у Сатору — и Годжо забавляло размышлять об этом.

гето-сенсей, пожалуйста

пожалуйста пожалуйстапожалуйстапожалуйста

еще!


Его мечта нуждалась в прорисовке, а необходимые для этого мелочи Сатору вылавливал в случайных (на самом деле нет) прикосновениях, в соприкосновениях плеч, в пожелании доброго утра посреди школьного коридора. Помимо того, что Сугуру не вылезал из своей вечно свежей, чистой, отглаженной одежды — дотогоматьееидеальнойчтодаженеверитсябудтовзрослыйхолостоймужикнатакоеспособен, — он имел обыкновение пробираться на крышу, где курил, а когда курил, то надевал перчатки — чтобы не пахли руки. Впрочем, это его не спасало: пальцы Гето, эти длинные, белые, роскошные, то и дело перепачканные в чернилах пальцы пахли так же, как убранные в пучок волосы, как его пальто и костюмы, как бумаги с контрольными, которые он приносил с собой, (а Сатору потом принюхивается, сгрызая в кровь губы, впитывая еще одну Мелочь) и как, может, пропахла бы его душа, если бы душа или сердце могли нести в себе запах владельца: табак и пряности.

я прошувасгетосенсей

глубже


Сатору возбуждало в нем все. Хрипотца в пониженной плавной интонации, такой же хриплый редкий смех. Манящий перелив белесого света в шелке волос и неряшливо упавшая на лицо прядь до подбородка. Взмах тонких ладоней, выпирающий в профиль подбородок, незастегнутая верхняя пуговица на рубашке и ослабленный галстук. Чертовы черные перчатки (их Сатору хотел подцепить зубами и стащить с пальцев — уже названной еще одной сердечной боли). Давние проколы в ушах, вероятно, со времен подросткового бунтарства, о которых Годжо искренне сожалел, что не застал, а еще его шальная наэлектризованная энергия, когда он смотрел на Сатору (или Сатору хотелось, чтобы он на него так смотрел), с годами неугомонная.

Его успокаивающая манера говорить.

Его неторопливость и размеренность.

Его спокойствие. И беспокойство, отчего-то с ним связанное: словно, подпусти его ближе, как мигом раскроется роковая суть; пока что за семью печатями.

ещеглубже

глубже глубже пожалуйста сенсей гето-сенсей пожалуйста

кончите в меня

я подрочу при вас, как вы хотели


Это не было любовью с первого взгляда или еще какой слащавой чепухой. Это не было ничем: никаких переглядываний, никаких улыбок, никаких проскальзывающих искр; никакой такой херни. Не было и накала под ребрами, на который списывают влюбленную лихорадку, и не было сладостной неги в животе; не было ничего обнадеживающего и воздушно-прекрасного, не было ничего прелестно-волнительного, ни-че-го. Только потные ладони, дрожащие коленки и тревожный импульс — как предчувствие беды, — рикошетом отскакивающим то тут, то там. Сатору раздражало, что он, ни к кому не привязанный и никого не любящий, начинал трястись и волноваться лишь от одного только запаха этих блядских длинных волос (хочу распустить их) и сраных его сигарет, которые хотелось сожрать вместе с его губами, а еще Годжо бесило, что все это было мелочью — когда он трясся и нервно вытирал сырые ладошки о брюки, — ведь ему становилось хуже, стоило хладнокровному и еще более уверенному в себе (чем Сатору — в себе) Сугуру к нему обратиться. Тогда-то и болело в груди и под горлом.

Изнутри, смертоносно,

навсегда.


Казалось, Гето не собирался вносить коррективы ни в свои будни, ни в будни влюбленного в него Сатору. Заочно соблазняя нерадивого старшеклассника (догадывался ли?), Гето тихо-мирно курсировал себе по орбите дом-работа-дом. Судя по грустным уставшим глазам Сугуру, он был одиноким домоседом, который бы с удовольствием не вылезал из своего угла, если бы не обязанности — это вызывало у Сатору улыбку; как чувство облегчения. Однако легчайший, тонюсенький, танцующий на самом-самом кончике иглы укол ревности все же проникал в его сердце: Годжо, болтая ногой в воздухе и разглядывая потолок, сочинял мириады событий и возможностей, при которых Сугуру смог бы обзавестись или любовником, или любовницей, или хотя бы хорошим другом. Годжо хотел быть всем сразу.

Для него.

И, сбрасывая дома пиджак (всегда представляя, что это делает Гето: горячее дыхание позади шеи и руки на талии, Годжо-кун, я…), он закусывал губу и, залезая руками в трусы, воображал, как двигаются под взмокшей кожей Сугуровы лопатки, пока он бесцеремонно трахает Сатору где-нибудь в пустом кабинете, две секунды до катастрофы, одна нога над пропастью (прижата к парте), ведь нас в любой момент могут найти; и потому Гето зажимает ему рот, чтобы не стонал (Годжо стонет ему в ладонь, ее слюнявя), и потому запястья Годжо связаны галстуком Сугуру, чтобы не царапался (он царапает собственные руки, изгибаясь), и потому расстегнутая рубашка учителя (мокрая) скользит по его (мокрой) спине, — потому что они так дико, так страстно и странно любят друг друга, как никого и никогда больше. Об этом Сатору шепчет, опускаясь на пол и поджимая ослабевшие коленки, пока Гето застегивает ширинку. А Годжо, отирая губы запястьем, приближается к его паху и ведет по нему языком — это ли те коррективы, которые внес бы он, предоставься ему возможность?


гето-сенсей, вы правда будете смотреть, как я кончаю?

да

но я стесняюсь

но ты этого хочешь

хочу

тогда я буду смотреть

но вам нельзя

но если ты хочешь

божегетосенсей…


Чем чаще Сатору закидывал ногу на ногу, тем нетерпеливее становились его челюсти: привычка кусать губы быстро стала неконтролируемой, а вскоре — необузданной, когда он переключился на ручки и карандаши. Их сгрызенные кончики напоминали Годжо о рьяном желании, с которым ему хотелось вонзить свои клыки в учительскую шею, пока внимательные голубые глаза упрямо следили за ним: за высокой фигурой в пол-оборота, за ускользающей улыбкой на бледном лице, за мелом в его пальцах, от которых расходятся сочные полуденные тени. Ему НЕВЫНОСИМО хотелось оказаться в миллиметре нейтральной территории между доской и его грудью, куда осыпался мел, и хотелось оказаться каждой его крошкой, каждой пылинкой, что, поблескивая на солнце, опускались ему на плечи и щеки; каждым дуновением, беспрепятственно ласкающим его пряди и губы, каждым миллиметром пола, к которому сила земного тяготения прибивала его тело, и всем тем, что его касалось, к чему он обращался и на что он обращал внимание.

Глупее некуда. Подобные сантименты не к лицу Сатору, но он ничего не мог поделать с тем необузданным трепетом в груди, который, бывало, до того прочно заседал в нем, что приходилось отпрашиваться в медкабинет или сразу домой. Становилось больно. И болело буквально все: голова, спина, живот и перекрученные тревогой кишки, желудок, сердце — все. Болели пальцы, которыми Годжо беззвучно барабанил по тетради; болела затекшая поясница, которая, если бы она ныла, оттрахай его Сугуру, Сатору бы даже не обращал внимания, и болел член, истосковавшийся по прикосновениям, которых еще не было.


с-сенсей?

что, сатору-кун?

придушите меня


По вполне понятным причинам эти двое никогда не должны были сближаться, пересекаться, обращать друг на друга внимание более, чем того требовали обстоятельства. Да, не должны, но так странно, что чем чаще Годжо — раздвинутые ноги, мутные глаза и слюнявый след на подушке — шепотом умолял выдуманного Сугуру взять выдуманного его, тем громче реальный Сугуру начал здороваться с ним по утрам. Словно Сатору этим накликал на себя беду: и вот он, еще до недавнего игнорировавший в Годжо ту его часть, которую правильно делал, что игнорировал, — с ним разговаривает; вот он позволяет Годжо дотронуться до своей руки в перчатке, когда они вдвоем прячутся на крыше от всего мира. Вот он улыбается в ответ на комплимент какие красивые волосы и улыбается шире, чуть наклоняясь, когда Годжо роняет с губ робкое можнопотрогать? Вот он делает вид, что не замечает его и вообще ведет себя Как Обычно, и вот он украдкой зовет Сатору пообедать — Предлог Слишком Много Еды В Бенто. Сугуру к нему не приближался, равно как не отдалялся от него, и ничего ему не объяснял, потому что его и не спрашивали: Сатору был ошеломлен.

Так быстро, так внезапно.

Почему?


Вытирая липкие руки, Сатору не нуждался в объяснении того, что любовь эта для них не создана, что между ними она существовать по определению не может. Она запретная, преступная, позорная — и честно, после падения с седьмого неба, Годжо подозревал о чем-то таком. В тумане запудренных мозгов ненадолго вспыхивал проблеск сознания, этакого озарения что ли, крохотная частичка здравого смысла, еще незапятнанного похотью и желанием, только вот угасал он быстрее, чем Сатору смог уловить его суть, потому что память у него была как решето, а сердце любило необоснованно и отчаянно — уже аргумент. О чем думал Сугуру, ему грузиться не хотелось; пусть и понимал, что положение их, близко приближающееся к определению «патовое», требовало как минимум разъяснения или осознанности. Оба, не сговариваясь, решили ничего не делать.

странно


Слишком быстро Сатору смог дотронуться до рубца его трехдневной царапины под шеей и слишком скоропостижно он решил, что не ошибается, когда целует его губы. Может, ему было бы комфортнее, обменяйся они До-Этого какое-нибудь время жестами или знаками — хоть как-нибудь дай ты мне понять, что все НЕ бесполезно!! — но, как оказалось, расшифровывать замыслы Гето через слова и движения пальцев (без прелюдий) было куда интереснее. Даже несмотря на непроницаемый его взгляд и безучастные плечи, когда он уходил на балкон покурить. Даже когда он продолжал делать вид, что не выделяет Сатору в классе.

Даже когда жажда, которой Годжо вскармливал аппетиты своего внутреннего мира, распухла до невероятных размеров, покуда как жажда Сугуру — Если Она Была — оставалась незыблемой, и даже когда Сатору сделался нетерпеливым и капризным, а Гето продолжал его останавливать, говоря, что хватит, Сатору-кун, отстраняя нырнувшие под футболку ладони и понимая, что ему больно.


После первого поцелуя (на крыше) Сатору продирался сквозь смущение, спрятанное за стыдливой пятерней на лице.

После второго (у Сугуру дома) его щеки оставались такими же красными, но колени перестали трястись.

После ____ (сейчас) Годжо посмел горделиво задрать подбородок, обхватив локтями шею Гето, и посмотреть на него сверху вниз, словно страстный любовник. Как будто не было между ними роковой разницы в социальном статусе. И как будто не было этого «Ты только родился, когда я закончил старшую школу — вот сколько мне лет». Ничего бы не изменилось, переиграй они все заново, и Сатору, отчего-то сегодня решительнее обычного, был уверен, что при любой комбинации вариантов и при любом другом удобном случае он прошел бы тот же самый путь от дежурного Доброе утро, Гето-сенсей! в кабинете до его колен тут.

За секунду до очередного сближения над пропастью, после которого в эту самую пропасть ныряешь — без права на возвращение. Или с правом, но без гарантии того, что вернешься ты прежним. Или вернешься, но не навсегда, а пока тебя вновь не увлекут эти крепкие руки, этот хитрый лисий взгляд, эти черные волосы, в которых путаются пальцы.


 — Ах, Гето-сенсей… — Его губы горели тяжестью чужих губ, с привкусом табака и чая с жасмином. — Вы…

— Что?

Сугуру придерживал его талию, не обнимая; лишь опустил кисти на тощие бока и слабо сжал тяжелое костлявое раздумье, усевшееся на его ляжках. Сатору задумчиво кружил кончиком пальца по одной из пуговиц на его домашней рубашке; их Сугуру не снимал даже дома, но отличие домашних рубашек от рубашек рабочих было в неисчислимом количестве складок, пятнах от кофе на воротничке или от куркумы — на рукавах, которые Сугуру закатывал по локоть. За эту небрежность Сатору хотел его локти расцеловать.

— Вы говорили недавно, что рискуете из-за меня всем.

Гето напрягся в плечах. Насыщенные глубокими тенями, какие вылезали после заката, — в сизых сырых сумерках — черты его лица выглядели отчужденно, злобно даже. Однако теплые ладони обещали вечность ласк.

— Да, это так, — осторожно произнес Сугуру, — ты хотел спросить «почему»?

Сатору мотнул головой. Учителю не нужно было произносить того, чего они вдвоем прекрасно знали: заикнись обо всем Годжо — даже в шутку, даже вскользь, а так уж сошлись звезды, что у этого беловолосого придурка был хорошо подвешен язык и напрочь отсутствовало чувство такта, — как Гето в лучшем случае грозит попрощаться со своей карьерой.

— Гето-сенсей, я хотел сказать, что… — Сердце колотило по груди так сильно, что постепенно заполоняло собой все, заменяло работу целого организма, превратив многоступенчатый сложный механизм в единый бешеный пульс: страх и досада. И отчего он решил заговорить об этом сейчас? — Что я не скажу. Правда.

Покусав губу, Сатору закатил глаза, размышляя; или же принимая поражение, которое он был готов принять со старта:

— Ну то есть, я же сам это начал, а значит, я несу ответственность…

Гето мазнул ладонью по бледному лбу, убирая с него белые волосы.

— Годжо-кун и ответственность — понятия диаметрально противоположные.

Сатору надул губы. С той самой секунды, едва Гето проскользил языком вдоль верхнего ряда его зубов, внизу у того все свело, и Годжо поерзал, забравшись повыше на плотные мужские бедра.

— Вы обо мне плохо думаете, — поддев резинку на его затылке, Годжо распустил тяжелые черные волосы, и черт, он до того ими восхищался и до того сходил с ума по нему, что не стыдно было признаться: достаточно было ощутить в ладонях эту гладкую тяжесть, чтобы намокнуть как девчонка.

— Конечно плохо, — прошептал Сугуру, перехватив сухие губы и пригладив ладонью Саторову спину, — ведь отныне моя жизнь в руках одного говорливого пацана.


Из комнаты будто выкачали кислород и накачали ее жаром: у Годжо вспыхнула каждая чертова клеточка его чертового тела, и он так некстати пропотел в подмышках и в спине, из-за чего дискомфорт, им испытываемый, усилился раз в сто.

— Говорливый пацан умеет держать язык за зубами, когда оно нужно, — он отвернулся, — и вообще, могли бы не кормить меня обедами, раз так боитесь.

— Не смог удержаться, прости, — пальцем Сугуру двинул по его щеке, спустившись от линии скулы к подбородку; по такой траектории обычно текут слезы. — Когда ты так соблазнительно облизывал кончик ручки, не сводя с меня глаз.

Годжо вытянулся, а Сугуру рассмеялся, встретившись с недоумением на его чудесном лице: сплошь негодование и смущение. Ему идет смущаться. Куда больше, чем качать права и дерзить — как это бывало, когда он куражился перед одногодками.

Сугуру продолжил:

— Или когда касался моих волос, повторяя, как они тебе нравятся и какие они красивые. — Он поддел подбородок Сатору согнутым указательным пальцем, приподняв раскрасневшееся лицо. Годжо не выпускал его прядей из пальцев, осторожно их перебирая.

— Или когда впервые дотронулся до моего плеча под предлогом выдуманной пылинки. — Его улыбка сглаживала даже самые острые, самые убийственные углы, и тушила пожар самой продолжительной, неубиваемой досады. — Сначала я хотел тебе подыграть, но как-то упустил момент, когда…

— Тогда зачем вы все это начали? — прервавший его голос ковырнула обида, которую тут же смягчили ладони, скользнувшие вдоль шеи. Сугуру пригладил его загривок и сосредоточенно посмотрел Годжо в глаза — редкость. Обычно Гето избегал зрительного контакта; по крайней мере такого, что длится дольше двух секунд.

— Не думай, что если ты взрослый, то обязательно найдешь всему объяснение.


Для Сугуру он разучил несколько разновидностей томного взгляда. Не снимал форму после целого дня носки, потому что Гето нравился ее соломенный запах — юношеский пот, отчаяние и любовь, — и научился улыбаться ему соблазнительно, будто приглашая. Он начал двигаться как он и говорить как он: пониже, помедленнее. Захотел проколоть уши. Захотел бросить все — наброски своих мечт, зарисовки будущего и будущего себя, которые он видел БЕЗ него и ДО встречи с ним, — и перекроить с основания собственную жизнь, которая могла бы быть ОТНЫНЕ: ради него. И уж тем более он поклялся раз и навсегда сохранить их пагубный секрет, даже не думая о нем трепаться. А он над ним так издевается — и вроде бы Сатору мог его понять, на секунду поменявшись местами, но сердце его изнывало злобой и бешенством, когда Гето говорил, будто бы он не всерьез. Как интрижка или как служебный роман; только вот Сугуру он обойдется дорого, и осознание этого, как осознание того, что он на самом деле находится в прямой зависимости от каждого слова Годжо — от его способности говорить и мыслить, прогнозировать и представлять, — мгновенно приводило того в чувство.

Это ощущалось и на кончиках пальцев Сугуру, которыми он пересчитывал острые мальчишеские позвонки. Гето не считал, как и Годжо не думал, будто они движутся по пути отчуждения (от себя, от него), и хотя путь этот извилистый, опасный и сумбурный, Сугуру не думал поступать иначе. Теперь уже.


— Гето-сенсей, вы меня бесите.

Гето улыбнулся — в ответ на улыбку Сатору.

— Почему же?

— Вы жестокий.

Не сводя с него глаз, Сатору расстегнул пуговицу на воротнике школьного пиджака; Сугуру нравилось, если он застегнут, и потому Годжо потел, но сидел, закрытый на все замки. Как в ошейнике. И на цепи.

— Я не жестокий, а справедливый.

— Жестокий, — наклонившись, Годжо прикусил мочку его уха, зажав губами старый прокол. — И бестактный.

Лизнул его щеку, а Сугуру провел костяшками по его груди.

— Скорее честный, не находишь? — промурлыкал он и поцеловал острый бледный подбородок. Поначалу его губы прошлись по касательной линии челюсти, а потом накрыли губы Сатору.

— Жестокий, — у Годжо задрожали ладони, — и грубый. Бесчувственный. Ни во что меня не ставящий.

Кончиком языка Сугуру провел по влажным губам Сатору, после чего коснулся им его языка, когда он несмело его высунул.

— Неправда, Годжо-кун.

— П-правда, сенсей…

Туман перед глазами и ком в горле. Сатору раздвинул ноги шире и потянулся к паху: стояк болезненно подпирал ширинку, а теснота сдавливала его не только снизу, но и сверху, в основании черепа. Пространство будто сузилось и схлопнулось над ним, как книга, и весь его простор, вся его непреодолимая суть в одно мгновение стали тоньше листа бумаги и хрупче той грани, что пролегала между мной и ним.

я люблю вас

сенсей яваслюблю ох боже

да


Сугуру аккуратно дотронулся до дрожащего запястья Годжо.

— Хочешь, чтобы я расстегнул их?

Кивок. Поспешный, но искренний — как немногое из того, что искренне мог сказать за свою жизнь Сатору и как искренен он был сейчас. Безумно.

— И хочешь, чтобы я снял с тебя пиджак?

— Д-да, Гето-сенсей…

И куда делась его смелость, с которой он так отчаянно припал к его губам этим вечером?

Сугуру переплел его пальцы со своими, не давая парню вытащить член.

— А когда сниму, то ты захочешь, чтобы я снял с тебя и рубашку. — Его слова плыли вслед за левой ладонью, которой Сугуру забрался под одежду Годжо, где он был таким же горячим и мокрым, как между ног. — И так ставки будут расти и расти, верно?

— Г…Гето-сенсей…

Его озябшие пальцы были созданы для того, чтобы так чувственно и нетерпеливо сжимать ткань рубашки своего (м)учителя на необъятной широте его плеч. Черт. Каким совращающим был его приглушенный тон, каким чарующим был его расслабленный взгляд: словно издевающийся, смеющийся. Но опасливый. Сугуру не упускал ситуацию из-под контроля и цепко держал ее в руках — как держал Сатору, у которого уже тряслись бедра и губы.

От волнения. Возбуждения.

Где вся его гордость, а?

Вот она, раздавлена на приоткрытых губах, раскрошившаяся в хрипе его голоса: Сатору не жалел о ее погибели, но было досадно, что капитулировал он раньше, чем предполагалось.


— Я хочу, чтобы ты попросил меня, Сатору-кун. — Вязкий шепот, скользнувший в уши, вытянул из трахеи Сатору сдавленный стон. Запрокинув голову, Годжо прикрыл глаза и выпустил ногти в основание шеи Сугуру, когда тот коснулся основания его шеи мокрыми губами. Языком. Кончиками зубов — они впились быстрее, чем Сатору успел лениво моргнуть и взвыть мольбами к потолку:

— П-пожалуйста, Гето-сенсей! — Сатору прижимал его ладонь к своему паху и терся о его пальцы. — П…пожалуйста, разденьте меня.

Гето лизнул его кадык и прикусил кожу на ключицах.

— Только раздеть?

В четыре руки они, синхронизировавшись, расстегивали черный форменный пиджак. Одну пару рук лихорадило, вторая же правила балом.

— Нет… — Когда Сугуру вытащил нижнюю пуговицу из петли рубашки Годжо, он спустился к его груди. Сатору не выпускал из рук складки его одежды. — Н-нет, еще…

— Что?

Усмешка раздражала и сводила с ума. Насупившись, Годжо разжал пальцы и переместил их на затылок Сугуру; они потонули в дебрях его длинных волос. Такие длинные. Такие чертовски длинные, боже, они доходили до середины спины, наверное, ну или не совсем, но точно были ниже лопаток; и как чарующе они спадали ему на грудь и плечи, как обрамляли его и-д-е-а-л-ь-н-о-е лицо, которое Сатору обожал и ненавидел: в равной степени страстно. Причина его сердечных болей и неспокойной жизни на ближайшие лет сто пятьдесят.

Надо же было так ему влипнуть.


— Не заставляйте меня говорить. — В шепоте Сатору нашел свое спасение; или это он разучился говорить громче?

— Я хочу это услышать.

— Мне стыдно.

— Годжо-кун.

— И вы жестокий!

Сугуру несильно сжал его грудь, пропустив твердые соски между пальцев.

— Я не жестокий.

— У вас нет чувства приличия.

— Оу…

— И уважения ко мне!

Плавно уложив Сатору на спину, Сугуру оказался сверху. Он убрал несколько прядей за ухо, хоть это и было бесполезно: они упрямо лезли ему на лицо и щекотали Годжо ключицы, грудь, живот.


— Я люблю тебя.

В какой момент наивный этюд перестал быть развлечением?

— И ты безумно красивый, Годжо-кун, ты обаятельный и невероятный.

В какой момент развлечение это переросло в самоубийственную смесь привязанности и преданности? К этому пацану? Который так любовно тянет к нему руки и что-то бессвязно шепчет, сжимая Гето между тощих колен.


— Ты слышишь меня?

— Д-да, Г..Гето-с…с-сенсей…


Который так безответственно подпустил Сугуру к себе и так отчаянно принимал его жадные руки, ведь он был прав: Гето бестактный, жестокий и грубый, он собственник и ревнивец, а потому ошибкой этого глупого старшеклассника было потерять голову не из-за своего учителя, а из-за того, кого Гето одевал в эти симпатичные строгие костюмы; кого он так тщательно причесывал по утрам и кого надеялся отпустить с каждой новой затяжкой. Необузданного и непримиримого покровителя, договориться с которым нереально, а отпустить с цепи проще простого — и вот он резко срывает с плоских бедер брюки и белье, вот он вгоняет пальцы в мягкую подготовленную задницу (так мило, сатору-кун, но лучше бы ты сделал это при мне); вот он опускается к открытой шее, отодвигая в сторону воротники пиджака и рубашки, и кусает тонкие ключицы, шею, грудь: все такое игрушечное, изящное, волшебное. Его тело и несмелые поцелуи, его холодные пальцы на затылке и упрямые колени, упирающиеся в бока; его «хочу» и «стесняюсь»; его «вы такой неуступчивый» и «вы безумно красивый» — ты первым мне это сказал, помнишь?

— Скажи мне, чего ты хочешь.

Сугуру лизнул его за ухом и между ключиц. С ума сводил запах его тела, его неровно вздымающаяся грудь и врезавшиеся в мякоть ладони кости таза. Его скользкий жар внутри. Его прерывистые вздохи, которые никто и никогда, кроме Гето, не должен услышать; ни при каких обстоятельствах. Как и то, что Сатору, дезориентированный и возбужденный, так упрямо собирал на распухших, налитых кровью губах — из-за поцелуев:

— Я хочу в-вас… Г-Гето…с-сен…

Отталкивать его, заманивая, оказалось так соблазнительно: Гето не врал, когда говорил, что давно заметил знаки внимания — о которых, вероятно, Сатору сам не подозревал, — но ему бы не хватило смелости признать, что он специально оставлял дверь на крышу приоткрытой; что он специально делал пучки по-небрежнее, как, казалось, нравилось Годжо; что он специально начал интересоваться его учебой, готовить на двоих, позволять тому просовывать пальцы под свои перчатки. Ему нравилось наблюдать за ним издалека, не позволяя приближаться, но коснуться его обесцвеченных волос и подрумяненной на закате щеки оказалось раем — и это спустя тысячи лет заточения, куда он сам себя загнал, неспособный нормально полюбить; без ревности, без гнева. Но этот чертов пацан…

когда он так вскидывает брови и прогибается, отвечая на проникновение,

  когда он насаживается на член, раздвигая ноги шире,

когда он закатывает глаза, преждевременно эякулируя, и забывает о всяких приличиях, о всяких -сенсей и даже -сан, и уж тем более неприлично он пачкает пальцы в своей сперме, позже запихивая их Гето в рот;

  когда он ухмыляется, стоит сомкнуть ладонь вокруг его горла, и удовлетворено двигает бедрами, едва ладонь эта нещадно сжимает одурелый пульс — такой след не скроешь даже за высоким черным воротником.

Сам виноват.

Что позволил Сугуру грубо войти в него, сжавшись внизу так сильно, что Гето чуть не кончил. Что засовывал свои пальцы глубже в глотку, пока Гето их основательно не оближет. И что сдавливал его запястье (даже ногти впились в кожу), пока Гето сдавливал его шею; усмешка Сатору не была издевательской или безжалостной, она была притягательной и очаровательной, но чем-то отталкивала: пожалуй тем, что Сугуру увидел в ней отголоски своей давнишней ревности, монополистской и отъявленной любви, — больше похожей на синоним ненависти. Неужели придется ранить и это беззаботное сердце?

Гето нервно завел прядь за ухо. Кончики его волос, волочащиеся вдоль Саторовой груди, были такими же влажными, как его бесцветные пряди, что, взметнувшись по лбу, прилипли к каплям пота на нем.

— Сатору-кун, хочешь побыть сверху?

Годжо кивнул, расплывчато посмотрев перед собой.

— Такой послушный, — усмехнулся он и потянул Годжо на себя. Втиснув его в блеклый дымчатый свет, Сугуру увидел в порозовевших щеках и скате скул, обычно таких грубых, удивительную нежность, мягкость его ранимой души, которую Сатору так ловко прятал за своим равнодушием, самомнением и беспринципностью. Он слабый и подавленный, он нуждается в защите и властности; он тянется к силе, к харизме, к демоническому обаянию, делавшими Сугуру таким недосягаемым и непостижимым — для остальных, а для Сатору — божеством. Тяга фатальная, скорее всего, но пока она нелепым обожанием прослеживалась в смуте его глаз, привыкших глядеть на мир ясно и осознанно (а теперь похотливо и желанно), все было терпимо.


глубжеглубже

глубже

глубже

кончи(те) в меня


Намотав Сугуровы пряди на кулак, Сатору оттянул их назад, запрокинув голову Гето. Сугуру хотел прохрипеть что-нибудь в духе не забывайся, но не успел (или передумал — сам не понял), потому что губы Сатору оказались быстрее, чем его, приоткрывшиеся в каверзном замечании. Годжо ловко занял его рот своим, бесцеремонно впихнув холодный язык поглубже, и двинул бедрами вниз, царапнув бордовыми коленями жесткую простынь. Второй рукой Годжо придерживал горло Гето, приглаживая большим пальцем кадык. Сугуру держал его поясницу, цепко и основательно, и слегка наклонил голову, чтобы Годжо сам целовал его так, как ему вздумается.

Такой жаркий, такой липкий. Даже его гольфы, его пиджак и рубашка, а еще рубашка Сугуру — все приварилось к раскаленным телам, оказавшихся в недопустимой близости друг от друга. Каждое ощущение удваивалось, утраивалось, умножалось в тысячу раз: Годжо задыхался во вздохах и всхлипах, ничего не видя из-за пелены слез, а Гето, размазывая по подбородку их с Сатору слюни, был вынужден маневрировать между желанием надломить его и оберегать; между желанием свернуть ему шею и терпеть боль в своей — ведь тот так и не отпустил его волосы и крепко держал их в подрагивающей руке.

Между тем, чтобы перестать рассматривать свои же укусы (при детальном рассмотрении — акт вандализма) и тем, чтобы оставить еще.

Между тем, чтобы излиться в него, когда он так быстро, так похабно садится на член до самого его основания, и тем, чтобы все это скорее забыть, а еще забыть, как Сатору в беспамятстве просит кончить ему на лицо.

Между тем, чтобы засунуть потом член ему в глотку, чтобы заткнулся, и тем, чтобы слушать его обворожительные осипшие стоны — до утра.

Между тем, чтобы перепачкать в сперме его форму, и тем, чтобы оставить его в покое. Чтобы сдавить его под коленями, перекрывая старые следы (от пальцев) новыми, и чтобы не порочить девственность его бледной кожи. Чтобы поцеловать его. Чтобы его не касаться. Чтобы любить его. Чтобы его не знать.


При желании Сугуру смог бы наскрести достаточно учтивости и сдержанности, чтобы не повторять ошибок. Только вот Сатору, кусающийся и царапающийся, развратный и искренний, напряженный и одурелый, так страстно ему отдавался, интуитивно настроившись на Сугуров лад, что знаете, это почти что нереально: нестись на полной скорости с давно отказавшими тормозами, при этом держа лицо.

Жестокость, может, но дефектная, в разы смягченная, обласканная, адаптированная под эти тонкие ладони и славно принимающую его задницу: Гето мог сорваться в любой момент, начав долбить пацана так, что тот начнет орать и плакать, вымаливая остановиться, а он не остановится, потому что «грубый»; или расцарапать в кровь ему бедра и спину, скрутив запястья до хруста — потому что «бестактный». Или (что там еще?) трахать до беспамятства спереди и сзади, пока тот, ослабленный, не растеряет свой пыл и не потеряет сознание после какого-нибудь пятого захода на рассвете — потому что «нет чувства приличия». Сугуру бы мог разорвать на нем одежду и его — на части, беспощадно, и мог бы раскромсать, разломать, уничтожить каждую толику того, что составляло Годжо Сатору и что делало его Годжо Сатору все эти годы; все, от давнишнего старания его родителей, с такой любовью, скорее всего, его зачавших, до его собственных стараний, с каким он так усердно добивался заветного расположения, поцелуев на щеке, пальцев между ног, я так люблю вас, Гето-сенсей.


Да, он мог бы сделать это. Сделать больше. Причинить ему больше боли, играясь и подшучивая, а потом откровенно издеваясь, уже осмелев. Надломав его. Подчинив себе — раз и навсегда, чтобы он забыл все имена, кроме его, и все лица, кроме его собственного; чтобы весь мир для него сфокусировался лишь на Гето, и чтобы Гето мог манипулировать им в полной мере и как ему захочется. Сломать ему хребет будет легче легкого.

Сжечь его сердце.

Растоптать его и смешать с дерьмом — если захочется.

Выбить у него почву из-под ног, не оставив ничего человеческого, ни капли живого: выжать его до последнего, оставив лишь пустоголовую, никому не нужную куклу. Если захочется.

хочу еще

я хочу еще, гето-сенсей,


пожалуйста.

еще?

да

ты не устал?

нет, сказал же

подожди, мне надо покурить

я тоже хочу

тебе нельзя

гето-сенсей!

годжо-кун


Он может.


можно я потом расчешу ваши волосы?

делай что хочешь, только дай мне покурить


Но станет ли?


я люблю вас, гето-сенсей

следи за словами

Аватар пользователяStrive for greatness
Strive for greatness 07.12.22, 18:29 • 205 зн.

Почему ваши работы каждый раз так приятно читать.. капец, походу я подсела. О, а ещё спасибо, благодаря вам я узнала, что помимо фикбука есть ещё и другие платформы с фанфиками) вы реально классный автор!♥️